4. ДЕТЕРМИНАЦИОННЫЕ ЗАВИСИМОСТИ В СИСТЕМЕ ОБЩЕСТВЕННЫХ ОТНОШЕНИЙ
.4. ДЕТЕРМИНАЦИОННЫЕ ЗАВИСИМОСТИ В СИСТЕМЕ ОБЩЕСТВЕННЫХ ОТНОШЕНИЙ
Скажем сразу, далеко не всегда критика Маркса основывается на правильном понимании его позиции. Достаточно сказать, что многие философы и социологи, полемизирующие с ним, интерпретируют идеи «экономического детерминизма» как главенство экономических мотивов в общественном поведении людей. Определяющая роль экономического фактора, полагают они, проявляется в настойчивом, подчиняющем себе другие желания стремлении людей увеличить свою долю в распределении предметного богатства, максимизировать объекты собственности путем повышения прибыли, заработной платы, военной добычи и т.п.
Ставя проблему подобным образом, критики Маркса стремятся доказать, что приоритетность экономических целей характерна лишь для одного типа общества — рыночного капиталистического хозяйства, создавшего особый тип человека, который считает деньги высшей ценностью, мерилом жизненного успеха, приносит им в жертву ценности любви, дружбы, человеческую порядочность и т.д.84
Подобная психология, как полагают критики, не свойственна другим обществам, в которых экономический расчет как стимул поведения может существенно уступать ценностям родства, престижа, власти, религии и пр. Соответственно, принцип экономического детерминизма рассматривается как абсолютизация частной исторической ситуации, неправомерное отождествление «хомо сапиенс» с капиталистическим «хомо экономикус».
У нас не вызывает сомнений тот факт, что приоритет экономических целей действительно не имеет универсального характера для истории. Он отсутствует не только в гипотетическом сорокинском идеационализме, но и в реальных общественных системах (начиная с первобытных обществ, обладавших так называемой «престижной экономикой», где высшей жизненной ценностью считался социальный престиж, а способом его обретения была раздача имущества — вещей и пищи («потлач»); при этом «семья предпочитала голодать, чем использовать продукты, запасенные для потлача» 85).
Однако это обстоятельство едва ли служит опровержением «экономического детерминизма» Маркса, так как определяющую роль экономики он связывает не с идейными мотивами человеческого поведения, а с особой ролью безличных организационных структур распределения в жизни отдельных людей и социальных групп, образующих общество. Именно детерминационное воздействие экономических отношений на процесс общественного производства, на социальный, политический и духовный уклады общественной жизни людей, а вовсе не доминанту ценностного «отношения к собственности» (в его сорокинском понимании) всячески подчеркивает Маркс.
Прежде всего, полагает он, экономические отношения оказывают важнейшее воздействие на процессы материального производства — основу практической и духовной жизни общества. Это воздействие реализуется в рамках некоего закона, названного последователями Маркса «законом соответствия производственных отношений характеру и уровню развития производительных сил».
Заметим сразу, что, критикуя эту идею, многие теоретики — включая Питирима Сорокина — необоснованно обвиняли Маркса в «деперсонификации» человеческой истории, превращении ее в поле битвы каких-то безличных «сил и отношений», действующих за спиной реального человека и превращающих его в безвольную марионетку. В действительности и производительные силы, и производственные отношения, по Марксу, безличны лишь в том смысле, что отвлекаются от «биографически конкретных» людей, но вовсе не от людей вообще как единственных субъектов истории. Последние, как полагает Маркс, сами делают свою историю — но не по капризу воли, а в соответствии с объективными законами своей деятельности. В этом смысле вся диалектика «производительных сил и производственных отношений» представляет собой не что иное, как механизм связи между производством, осуществляемым людьми, и распределением произведенного, осуществляемым ими же.
С одной стороны, упомянутый закон устанавливает реальную зависимость отношений распределения от развития средств производства и профессионального разделения труда, о чем уже писалось выше. (Заметим лишь, что эта связь нередко абсолютизировалась Марксом, интерпретировавшим ее как отношение непосредственной выводимости экономики из техники и технологии. «Общественные отношения, — писал он, — тесно связаны с производительными силами. Приобретая новые производительные силы, люди изменяют свой способ производства, а с изменением способа производства, способа обеспечения своей жизни, — они изменяют все свои общественные отношения. Ручная мельница дает вам общество с сюзереном во главе, паровая мельница — общество с промышленным капиталистом»86.)
С другой стороны, «закон соответствия» устанавливает сильнейшее влияние экономических отношений на процесс развития производства.
Дело в том, что именно эти отношения, опосредуя связь между производством и индивидуальным потреблением, создают ближайшие стимулы производственной деятельности или, напротив, убивают их (так как трудно ожидать, чтобы человек, не получающий должного вознаграждения за свой труд, считающий себя несправедливо обделенным, продолжал бы тем не менее производительно работать, совершенствовать систему производства).
Подобную связь производства и распределения можно проиллюстрировать на множестве исторических примеров. Так, мы знаем, что на самых ранних этапах человеческой истории в родовых коллективах существовали так называемые «разборные отношения», в соответствии с которыми любой член коллектива — в силу самой принадлежности к нему — имел право на равную со всеми долю продукта, независимо от меры личного участия в его создании. Очевидно, что подобный характер отношений диктовался неразвитостью производства, продукт которого был почти целиком жизнеобеспечивающим, т.е. потреблялся «без остатка». В этих условиях коллектив не имел ни малейшей возможности поощрять самых умелых и ловких работников, ибо съеденная ими «премия» означала бы голодную смерть кого-нибудь из «отстающих». Именно эта «реальность выживания», как мы уверены, детерминировала коллективисткое сознание первобытности, находила свое выражение в нем ( а не наоборот, как в этом уверен П. Сорокин, считающий реальную экономику инобытием культурных систем права и морали).
Столь же очевидно то, что мало-мальское усовершенствование «производительных сил» должно было взорвать «разборные отношения» и заменить их «распределением по труду», поощряющим «хорошую работу» и создающим стимулы к реальному совершенствованию производства. В результате участники коллективных охот со временем начали метить стрелы и копья, так как самый умелый или удачливый из них уже мог рассчитывать на дополнительное вознаграждение. Та же логика истории в дальнейшем привела к возникновению частной собственности на средства производства, создавшей мощные стимулы к его совершенствованию, в условиях, когда совместный труд перестал быть общественно необходимым.
Из более близких нам времен классическим примером действия закона «соответствия производительных сил и производственных отношений» можно считать экономическую ситуацию, возникшую в бывшем Советском Союзе и приведшую в конце концов к его распаду.
В самом деле, мы знаем, что в стране, стремившейся создать коммунистическую экономику, которую Маркс связывал с реальным обобществлением средств труда и соответствующей ликвидацией частной собственности на средства производства, не удалось выполнить ни одного из пунктов этой программы. Мы не будем в настоящий момент обсуждать вопрос о ее принципиальной выполнимости. Ясно одно: при современном техническом уровне развития производства она может быть эффективной лишь при условии рыночной регуляции и необходимой для нее экономической обособленности производителей. Может быть, в будущем принципиально иные средства труда (создание которых прогнозировал, в частности, академик Легасов) сделают такую обособленность излишней и откроют путь к реальному обобществлению средств производства в масштабах всего общества. Очевидно лишь, что эта задача если и станет актуальной, то далеко не в ближайшее время.
Как бы то ни было, попытка обобществления средств производства в нашей стране кончилась их реальным огосударствлением, которое не решило и не могло решить никаких задач ни «социалистического», ни «коммунистического строительства». Государственная собственность на решающие средства производства — феномен хорошо известный в истории человечества и составляющий суть так называемого «азиатского способа производства», который никому не приходит в голову считать социалистическим. Доводя эксплуатацию трудящихся (т.е. неоплаченное присвоение их труда) до самых крайних степеней, системы «азиатского» или «политарного» типа отнюдь не исключают частной собственности, которая теряет лишь свой индивидуальный, парцеллярный характер, принимает форму совместной ассоциированной собственности социальных групп, распоряжающихся средствами производства отнюдь не только в общественных интересах.
В любом случае государственная собственность на средства производства, обеспечившая ценой огромных жертв начальную индустриализацию нашей страны, оказалась неэффективной в экономических условиях, связанных с возникновением технологически сложного производства. Очевидно, что в отличие от прокладки каналов или рубки леса развитие информационных технологий не может основываться на внеэкономическом принуждении к труду. Оно возможно при соответствующей заинтересованности производителей, которой явно не хватало в обществе, где «ничейная» по виду собственность и связанные с ней формы уравнительного распределения убивали всякую трудовую инициативу у непосредственных тружеников.
Пережив фазу «экстатического социализма», эксплуатировавшего первоначальный энтузиазм его строителей, отказавшись затем от методов прямого террора, государство не сумело заменить «кнут» на «пряник», создать эффективные стимулы к развитию производства, не связанные с громоздкой, неэффективной системой всепроникаюшего контроля. Стало ясно, что реальный прогресс производства связан не с пропагандой мифического «чувства хозяина» в условиях отчуждения производителей от средств производства, а с их реальной приватизацией, созданием парцеллярной, или групповой, частной собственности, более мобильной, чем государственная, дающей колоссальный выигрыш по «сумме инициатив», мобилизованных обществом.
Мы оставляем в стороне анализ колоссальной сложности и противоречивости «перестроечных» процессов в нашей стране, вызвавших явления деструкции, во многом сопоставимые с пороками «развитого социализма». Все, что мы хотели бы сказать сейчас, касается лишь констатации реального влияния структур распределения на характер общественного производства. В этом плане можно утверждать, что развал так называемого «реального социализма» является не опровержением, а скорее доказательством Марксовых идей в той их части, в которой конфликт между производительными силами и неадекватными производственными отношениями становится причиной стагнации и возможного разрушения общества.
Характерно, однако, что влияние экономических отношений распределения, по Марксу, не ограничивается имманентными рамками материального производства, но распространяется на общественную жизнь, взятую в целом.
Характеризуя выше феномен классов, мы уже отмечали, что Маркс увязывает феномен собственности с компонентной структурой общества, в которой выделяются социальные группы, обладающие весьма различными жизненными правами, возможностями и обязанностями.
Так, экономический статус субъекта непосредственно связан у него с той долей общественного богатства, размером жизненных благ, которые достаются человеку. Наличие или отсутствие собственности на средства производства определяет имущественное положение человека, а вместе с ним и качества пиши, которую он ест, комфортность дома, в котором он живет, уровень образования, которое он может дать своим детям, медицинское обслуживание и прочие социальные характеристики.
Еще более важно то, что размер богатства, как полагает Маркс, прямо связан с той долей власти или неинституционального влияния, которой обладает человек: экономическая зависимость, бедность означают зависимость политическую, сопряжены с бесправием или подчиненностью. И наоборот, богатство дает возможность распоряжаться чужой волей и чужими судьбами.
Наконец, связанные с экономикой особенности практической жизни людей воздействуют в конечном счете и на характер свойственного им мышления и чувствования. Стереотипы поведения, представления о приличном и неприличном, достойном и недостойном, эстетические пристрастия, общий тип культуры, по Марксу, разняться у представителей различных слоев общества, имеющих разное отношение к собственности на средства производства.
(В частности, именно объективно существующий в обществе тип собственности определяет, по Марксу, доминирующие в нем типы мотивации — в том числе, наличие или отсутствие пресловутой «жажды богатства», которую некомпетентные критики отождествляют с детерминирующей ролью экономики. Нет ничего удивительного в том, что подобное стремление не может быть значимым импульсом поведения в условиях коллективной собственности и уравнительного распределения всех жизненных средств. Тяга к богатству возникает лишь в условиях разложения первобытного коммунизма, проявляясь первоначально как жажда социального престижа, которым обладает в глазах общества удачливый охотник, рыболов и т.п. И только в условиях товарной экономики, где рыночные отношения проникают во все поры общества, где деньги уже тождественны знатности, уму, красоте и могут доставить их владельцу все жизненные удовольствия, подобная мотивация может стать действительно доминирующей среди людей. Важно понимать, что такое изменение представляет собой не результат самодвижения сознания, меняющего ценности идеационализма на ценности сенсатности, а следствие объективных изменений экономики и роли денег в ней.)
Неудивительно, что именно экономику, характер производственно-экономических отношений собственности Маркс считал единственно возможной основой научной типологии истории, объясняющей существенные сходства и различия в образе жизни конкретных обществ и позволяющей классифицировать их, сводить в особые типы социальной организации (общественно-экономические формации). Именно в сфере экономики он обнаруживал главнейшие причины исторического развития обществ, его движущие силы, с ней связывал основные формы такого развития, осуществляемого в форме революций или плавных постепенных реформ, и т.д.
Заметим, однако, что и «аутентичные», неокарикатуренные взгляды Маркса на определяющую роль экономики вызывают резкое несогласие со стороны многих исследователей. Главный аргумент все тот же — детерминационное воздействие экономики на социальную структуру общества, его политическое и духовное устройство характерно лишь для нескольких веков европейской истории и не может рассматриваться как всеобщий закон общественной жизни.
Любопытно, что одним из первых теоретиков, поставивших под сомнение универсальность экономического детерминизма, стал ближайший сподвижник Маркса — Ф. Энгельс. Речь идет о созданной им концепции «производства и воспроизводства непосредственной жизни», ставшей вынужденной реакцией на концепцию древнего общества Л.Г. Моргана, заслуга которого, по словам Энгельса, «состоит в том, что он открыл и восстановил в главных чертах... доисторическую основу нашей писаной истории и в родовых, связях североамериканских индейцев нашел ключ к важнейшим, доселе неразрешимым загадкам древней греческой, римской и германской истории». 87
Как бы то ни было, в предисловии к первому изданию работы, вышедшему в 1884 году, Энгельс пишет: «Согласно материалистическому пониманию, определяющим моментом в истории является, в конечном счете, производство и воспроизводство непосредственной жизни. Но само оно, опять-таки, бывает двоякого рода. С одной стороны — производство средств к жизни, предметов питания, одежды, жилища и необходимых для этого орудий; с другой — производство самого человека, продолжение рода. Общественные порядки, при которых живут люди определенной исторической эпохи, обусловливаются обоими видами производства: ступенью развития, с одной стороны — труда, с другой — семьи. Чем меньше развит труд, чем более ограничено количество его продуктов, а следовательно, и богатство общества, тем сильнее проявляется доминирующее влияние на общественный строй уз родства. Между тем в рамках этого расчленения общества, основанного на узах родства, все больше и больше развивается производительность труда, а вместе с ней — частная собственность и обмен, различия в богатстве, возможность пользоваться чужой рабочей силой и тем самым основа классовых противоречий... Старое общество, покоящееся на родовых связях, взрывается в результате столкновения новообразовавшихся общественных классов; его место заступает новое общество, организованное в государство... в котором семейный строй полностью подчинен отношениям собственности...»88
Мы видим, что определяющая роль экономики (которую Энгельс по уже рассмотренным нами причинам отождествляет с определяющей ролью материального производства, в котором зародились отношения собственности) распространяется им не на все типы организации общества. В первобытном обществе, как полагает Энгельс, определяющую роль играет иной вид общественного производство — производства человека и возникающие в нем отношения родства. Попытка Энгельса объединить эти различные формы необходимой деятельности людей под общим названием «производство и воспроизводство непосредственной жизни» не отменяет главного — признания одного из классиков марксизма в том, что для большей части человеческой истории, длившейся почти 35 тысячелетий, определяющим оказывается не экономический, а демографической фактор.
Неудивительно, что редколлегия второго тома избранных произведений Маркса и Энгельса, вышедшего в Москве в 1949 году, сочла такую постановку вопроса отступлением от принципов материалистического монизма, сопроводив работу «Происхождение семьи, частной собственности и государства» следующим примечанием: «Энгельс допускает здесь неточность, ставя рядом продолжение рода и производство средств к жизни в качестве причин, определяющих развитие общества и общественных порядков. В самой же работе "Происхождение семьи, частной собственности и государства" Энгельс показывает на анализе конкретного материала, что способ материального производства является главным фактором, обусловливающим развитие общества и общественных порядков»89.
Однако еще задолго до этого вопрос о возможной «ошибке Энгельса» стал предметом оживленных дискуссий марксистов между собой и со своими противниками, которые не могли не заметить столь серьезного изменения одного из центральных положений марксизма. Вопрос этот, как известно, стал предметом специальной полемики Ленина с Н.К. Михайловским, который рассматривал нововведения Энгельса как приспособление «экономических материалистов» к реалиям истории: «Так как в доисторические времена не было борьбы классов, то они внесли такую "поправку" к формуле материалистического понимания истории, что определяющим моментом наряду с производством материальных ценностей является производство самого человека, т.е. детопроизводство, играющее первенствующую роль в первобытную эпоху, когда труд по своей производительности был слишком еще не развит» 90.
Не считая такую «поправку» отступлением от канонов марксизма, Ленин возражал Михайловскому весьма характерным образом. Пускай, пишет он, «детопроизводство — фактор неэкономический. Но где читали Вы у Маркса или Энгельса, чтобы они говорили непременно об экономическом материализме? Характеризуя свое миросозерцание, они называли его просто материализмом. Их основная идея... состояла в том, что общественные отношения делятся на материальные и идеологические. Последние представляют собой лишь надстройку над первыми, складывающимися помимо воли и сознания человека, как (результат) форма деятельности человека, направленной на поддержание его существования. Объяснение политико-юридических форм, — говорит Маркс... — надо искать в "материальных жизненных отношениях". Что же, уж не думает ли г. Михайловский, что отношения по детопроизводству принадлежат к отношениям идеологическим?» 91.
Не будем останавливаться на разборе этих положений, содержащих целый «букет» фактических и методологических ошибок (главная из которых — смешение уровней функциональной детерминации, неправомерная универсализация отношений материального и идеального, попытка экстраполировать их на одинаково реальные формы общественной жизни). Отметим лишь, что полемика вокруг суждений Энгельса имела большое значение для судеб отечественного обшествознания.
Последовательные сторонники «нововведений» Энгельса, приветствовавшие отказ от универсалистских схем экономического монизма, воспользовались его авторитетом, чтобы поставить под сомнение первичность экономических структур не только в первобытном, но и в других типах социальной организации — прежде всего, в феодальном обществе, основанном, по их убеждению, на «праве меча», т.е. на институтах власти, функцией которой оказывается собственность.
Последовательные противники этих «нововведений», считающие, что Энгельс действительно ошибся, необоснованно отступил от принципов экономического материализма, видят причину ошибки в несостоятельности многих идей Моргана, которым некритически следовал автор «Происхождения семьи, частной собственности и государства».
Как мы помним, в работе Моргана предложена некоторая гипотеза, призванная объяснить последовательную эволюцию организационных форм воспроизводства человека. При этом движение от промискуитета к кровнородственной семье, далее к семье пуналуальной (ставшей, по Моргану, основой рода) и парному браку фактически совпадает у него с перестройкой общества в целом, в котором производство человека еще не выделилось в самостоятельную сферу жизни. Приняв эту гипотезу, Энгельс вынужден был признать способность общества менять формы своей организации, сохраняя неизменными экономический фундамент родового коммунизма. Соответственно, источником изменения оказывались далекие от экономики факторы — и, прежде всего, последовательное ограничение круга лиц, находящиеся в брачном сожительстве, что вызывалось, по Моргану, стремлением избежать вредных последствий инцеста.
Оценивая ныне эту концепцию, большинство ученых признают ее не соответствующей данным современной этнографии, которая не подтверждает существования кровнородственной и пуналуальной семей, считая изначальной формой организации общества род, связанный институтами дуально-родовой экзогамии. Что же касается эволюции родовой организации, то она, по мнению многих исследователей, вполне коррелирует с эволюцией первобытной экономики (где главным фактором социальных изменений оказывается переход от «коммуналистических» отношений, предполагающих распределение по потребностям, к распределению по труду и, далее, зарождению элементов частной собственности). 92
Мы не будем в настоящий момент оценивать адекватность или неадекватность подобных суждений, но хотели бы обратить внимание читателя на опасность абсолютизации роли экономики даже в тех обществах, в которых она действительно велика.
Начнем с вопроса о связи между экономикой и образом жизни социальных субъектов, являющихся носителями экономических отношений. Как мы помним, именно с экономикой Маркс связывал важнейшую, по его мнению, форму социальной дифференциации, связанную с выделением таких исторических общностей людей, как классы. Именно в сфере экономики он обнаруживал основные противоречия, заставляющие представителей различных классов конфликтовать друг с другом, борясь за распределение дефицитных жизненных средств.
Неудивительно, что оппозиция принципу экономического детерминизма Маркса часто проявляется как критика теории социальных классов, или вовсе отрицающая их существование в истории, или ограничивающая его лишь ранними индустриальными формами капитализма.
Выше мы имели возможность высказать свое несогласие с подобной точкой зрения, признавая существование и важнейшую роль классов в современной истории. И все-таки только очень предубежденный человек может считать, что формы классовой организации общества и способы взаимодействия классов выглядят ныне так же, как это представлялось К. Марксу. Существенное изменение таких форм и способов, как мы полагаем, связано с изменением характера детерминационных импульсов, идущих от производственно-экономических отношений собственности к социальному (в узком смысле слова) укладу общественной жизни.
Рассматривая принципы групповой дифференциации общества, мы обратили внимание читателя на изменение самой «географии» классов, связанной со сложнейшими процессами структурной «диффузии» производственно-экономических отношений. Ныне собственность на средства производства становится основанием классовой дифференциации в тех сферах общественного производства, которые ранее были свободны от институционального влияния «производственных отношений». Эти процессы приводят к тому, что классовые структуры современного общества выходят за рамки материального производства (роль которого в совокупной жизнедеятельности людей окончательно обособляется от роли экономики как системы распределительных отношении, существующей не только в сфере производства вещей).
Сейчас нам важно подчеркнуть, что изменения затрагивают не только структурный, нефункциональный аспект классовых отношений в обществе. Прежде всего, нарушается существовавшая некогда однозначная зависимость между экономическими отношениями собственности и отношениями, которые складываются в сфере производства непосредственной человеческой жизни.
В самом деле, во времена, когда писался «Капитал», всякий непредубежденный человек видел несомненную зависимость между наличием у людей собственности на разнообразные средства производства — землю, станки и даже дома, сдаваемые в наем, — и образом их повседневной жизни, способом самовоспроизводства человека. Никого не удивлял тот факт, что в отличие от хозяев, имевших благоустроенные особняки, фабричные рабочие ютились в общежитиях казарменного типа, в условиях стесненности и антисанитарии. Вполне естественным было и то, что на стол в хозяйском особняке подавались блюда, не только вкус, но и названия которых были неизвестны рабочим. Естествен был разрыв в уровне образования, медицинского обслуживания, характере отдыха и развлечении и т.д. и т.п. Все различия такого типа проистекали из различия в уровне доходов, а сам этот уровень — размер получаемой доли общественного богатства — напрямую зависел от статуса субъекта в производственно-экономических отношениях собственности, владения или невладения разнообразными средствами производства. Наемный труд в девятнадцатом веке по преимуществу (за исключением небольшого числа высокооплачиваемых профессий) был связан с низким качеством жизни, несопоставимым с качеством жизни, которую вели представители крупной, средней, а в ряде случаев и мелкой буржуазии (совмещавшей статус собственника средств производства с непосредственным трудовым их использованием).
С тех пор, как мы знаем, ситуация существенно изменилась, и мы можем утверждать, что отсутствие собственности на средства производства уже не означает автоматически бедности и, следовательно, низкого качества жизни, угнетенного положения, влекущего за собой классовую ненависть к работодателям — организаторам производства, стремление свергнуть их революционным путем и пр. В сфере производственных классовых различий ныне происходит определенная «конвергенция», сглаживание полярных противоположностей, имеющая множество значимых причин.
Прежде всего, нужно назвать значительный рост производительности труда, хотя и не снимающий вовсе проблему «дефицитного распределения» жизненных благ, но явно снижающий остроту этой проблемы. Далее, мы можем утверждать, чтологика развития рыночной экономики объективно снижает степень «классового эгоизма» в процессах распределения произведенного, поскольку в обществе массового потребления условием экономического успеха предпринимателей становится наличие стабильного платежеспособного спроса у самых широких слоев населения. Технологическое усложнение производства ведет к объективному росту рыночной стоимости рабочей силы — особенно в «нематериальных» сферах производственной деятельности, требующих высокой, порой уникальной квалификации. Нельзя не упомянуть также и об усилиях государства предотвратить разрушительные антагонизмы путем соответствующей регуляции доходов, введения фактически «социалистических» форм распределения при вполне капиталистическом способе производства.
Как бы то ни было, уже сейчас в развитых «постиндустриальных» странах существует достаточно многочисленная группа работников наемного труда, которая получает доходы, сопоставимые с доходами «нормального» капиталиста (а порой и крупной буржуазии, как это имеет место в случае с менеджерами больших компаний, знаменитыми спортсменами, артистами, врачами и другими профессионалами, социальный статус которых уже не может быть определен вполне однозначно, поскольку высокая заработная плата позволяет им получать высокие прибыли на приобретенный капитал).
Очевидно, что в этих условиях владение или невладение средствами производства во многим становится вопросом сознательного выбора человека, его склонностей, желания или нежелания брать на себя вместе с собственностью на средства производства функции его организатора со всеми вытекающими отсюда обязанностями и опасностями (недаром язвенную болезнь называют в США «болезнью предпринимателей»).
Мы видим, таким образом, что производственно-экономический статус субъекта, сохраняясь в современном обществе, все же остается значимым фактором социального поведения — однако не настолько значимым, чтобы безальтернативно определять его формы и способы. На наших глазах происходит обратное превращение классов из состояния «для себя» в состояние «в себе», когда единство классовой принадлежности означает лишь сходство экономического положения людей, работающих или не работающих по найму, и не влечет за собой прямых поведенческих следствий — масштабной самоорганизации в целях защиты общих интересов.
В результате забастовочная борьба в современных развитых странах имеет скорее корпоративно-профессиональный, нежели собственно классовый, характер и никогда не достигает масштабов тотальной оппозиции «всех рабочих» «всем капиталистам». Лозунг «единства пролетариев» — как внутри отдельных стран, так и в «мировом масштабе» — снят современной историей. Другой вопрос — снят ли он окончательно и бесповоротно, раз и навсегда? Очевидно, что решение этого вопроса зависит в первую очередь от перспектив экономического развития человечества, поскольку любое значительное ухудшение экономической конъюнктуры (по экологическим или иным причинам) может вернуть нас к прежним формам, распределения, жесткость которых будет прямо пропорциональна степени дефицитности жизненных благ. Есть, однако, серьезные основания надеяться, что человечеству удастся избежать подобного поворота, двигаясь в направлении максимизации общечеловеческих ценностей, а не к «ренессансу» классового эгоизма 93.
Итак, мы видим, что современная история, нарушив однозначную связь между собственностью на средства производства, и благосостоянием людей, их имущественным статусом, существенно корректирует тем самым Марксову идею зависимости между «базисом» общества и социальным укладом общественной жизни. Мы не можем более напрямую выводить образ жизни людей, способ их самовоспроизводства из положения в системе производственно-экономических отношений.
Не менее серьезным образом следует скорректировать идею однозначной зависимости между экономическим и политическим укладами общественной жизни. Конечно, можно согласиться с Марксом в том, что в любом из человеческих обществ принятый тип организации управления так или иначе коррелирует с характером собственности (к примеру, институциализация управления, возникновение системы государственной власти возможно лишь при наличии определенных экономических предпосылок).
И, тем не менее, реалии истории не позволяют более рассматривать статус субъекта в системе отношений властвования, его возможности влиять на принятие общезначимых политических решений как «бесплатное приложение» к его производственно-экономическому статусу и имущественному положению. Подобный подход закрывает путь к объективному анализу механизмов современной представительской демократии, в которой политические привилегии богатых, все еще существующие де-факто, рассматриваются как нежелательное, предосудительное и в ряде случаев наказуемое нарушение конституционных норм.
Добавим к сказанному, что ошибочное убеждение в том, что власть во всех аспектах своего существования представляет собой всего лишь производственную функцию собственности, мешает нам понимать не только современное общество «западного типа», но и совершенно иные, отличные от него исторические реалии. Подобная методология, в частности, не позволяет нам осмыслить генезис, функционирование и развитие «политарных» обществ, в которых источником сословно-классового расслоения изначально явилось не разделение собственности, а разделение власти. Именно дифференциация власти, возникшая в процессе общественного разделения труда, различие той роли, которую играли в общественной жизни рядовые общинники и разросшийся штат «управленцев», привели впоследствии к непропорциональному распределению некогда общественной собственности. Привилегии власть имущих, которые вначале ограничивались своекорыстным использованием общественного достояния, перераспределением в свою пользу совместно создаваемых продуктов труда, постепенно переросли в частное владение его средствами — прежде всего, землей, ранее принадлежавшей общине.
Конечно, не следует забывать о том, что само разделение общественного труда, создавшее институт профессиональной, «публичной» власти, во многом стимулировалось экономическими потребностями общества, стремлением к наиболее рациональной организации общественной жизни с целью максимизации производимых благ. Но это не значит, что мы должны абсолютизировать роль экономики, забывать и тем более отрицать существование таких обществ, в которых «власть» предшествовала, «богатству», а не «богатство» «власти», в которых правящие «приватизировали» общее имущество, а не разбогатевшие — некогда общую, принадлежавшую всем власть. Именно такая модель, как известно, реализовалась в советском обществе, в котором, как правило, доступ к власти (партийной и государственной) открывал путь к (неправедному) богатству, а не наоборот.
Наконец, весьма серьезной ошибкой является абсолютизация детерминационной связи между экономическим и духовным укладами общественной жизни, убеждение в том, что способ мышления и чувствования людей непосредственно и однозначно выводится из присущего им производственно-экономического статуса.
Именно эта идея вызывает наиболее острую критику марксизма со стороны многих авторитетных теоретиков. Так, известный английский историк и философ истории Арнольд Тойнби, опровергая идею примата экономики над духовностью, полагал, что она не просто ошибочна научно, но и «отвратительна с позиций нравственного чувства». Знаменитый немецкий социолог Маркс Вебер, доказывая детерминированность экономического духовным, стремился дать Марксу бой на «его собственной территории» — показать то огромное влияние, которое оказала на процесс становления капитализма этика протестантизма с присущим ему культом труда и экономической рациональности. 94
Специальные аргументы против марксизма приводил Питирим Сорокин, обративший внимание на отсутствие видимой корреляции между экономикой и духовным состоянием реальных обществ. В качестве одного из примеров он ссылался на Россию девятнадцатого века, в которой экономическая отсталость сочеталась с уровнем духовного развития, превосходившего по многим параметрам уровень передовой Европы — особенно в области литературного творчества.
Уже на этом примере мы можем видеть, что далеко не все аргументы противников Маркса можно признать состоятельными. Действительно, сорокинскую ссылку на опыт России следует считать скорее доказательством, чем опровержением идеи определяющего воздействия экономики на духовность. Ведь рассуждая о феномене русской литературы, нельзя не видеть особую форму экономической детерминации «компенсаторного» типа: именно неразвитость экономики, экономические диспропорции и лишения породили ту «сумму» человеческого горя, которая повлияла на творчество русских гениев, придала ему особую глубину, высокую гуманность, пафос борьбы за достоинство «униженных и оскорбленных» людей. Следует лишь учесть, что воздействие экономики в этом и в других случаях осуществлялось не «напрямую», а в опосредованной «резонансной» форме: экономические импульсы достигали сфер человеческого духа, отразившись предварительно во множестве промежуточных факторов социального и политического плана.
И, тем не менее, даже такую опосредованную форму воздействия экономики на духовный уклад общественной жизни не следует рассматривать как однонаправленную детерминацию с безальтернативным вектором, своего рода улицу с односторонним движением. Конечно, основоположники марксизма признавали факт «обратного влияния» духовности на экономический базис, но они явно недооценили силу и масштаб такого влияния.
В самом деле, взаимные отношения экономического и духовного в истории имеют значительно более сложный характер, чем это представлялось «историческому материализму». Эта концепция подчеркивала главным образом лишь одну сторону дела: сильнейшее воздействие, которое экономические отношения и интересы оказывают на «сиюминутные», «текущие» состояния общественного сознания, конкретное содержание конкретных концепций, стилей и доктрин. Вместе с тем существует и другая сторона дела: не менее сильное воздействие, которое оказывает на экономические действия людей сложившийся тип культуры — стереотипы мышления и чувствования, представляющие собой устойчивый «информационный код» поведения, передаваемый от поколения к поколению и сохраняемый, как и в случае с биологией, в меняющихся условиях среды.
Конечно, такие стереотипы поведения — константы этнопсихологии, выражающиеся в национальном характере, особенности религиозного менталитета и пр. — не «сваливаются с неба». В каждом конкретном случае они складываются «естественноисторическим путем», под воздействием наличных — и, прежде всего, экономических — реалий жизни. Достаточно сослаться на опыт Библии и других сакральных текстов, внимательное чтение которых показывает нам, в какой мере в них отразились особенности повседневной жизни создавших их народов.
Однако, сложившись, укоренившись в общественном сознании, стереотипы менталитета, мышления и чувствования людей приобретают уникальную устойчивость, существенно влияют на характер практического поведения многих поколений людей, выступая для них как непреложная, принудительная данность. История полна примеров мощнейшего влияния ментальных стереотипов, способных даже (как показывает история еврейского народа) сохранять потенциальную социокультурную идентичность общества, в условиях отсутствия реальной экономической, политической, территориальной интеграции его членов. Велико число примеров, показывающих сильнейшее воздействие духовного уклада на генезис и функционирование экономических отношений между людьми (показательно, в частности, влияние ислама на становление капиталистических отношений в мусульманских странах, о чем писали многие востоковеды).
Признание реальной силы духовных воздействий на экономику не может не изменить многое в типологической схеме истории, предложенной Марксом, в его учении об общественно-экономических формациях. Очевидно, что важная задача классификации стран по признакам сходства и различия между ними может быть выполнена лишь в том случае, если в ее основу положены существенные признаки образа жизни. Маркс, как мы видели, полагал, что эти существенные признаки всецело вытекают из экономической организации общества, типа собственности на основные средства производства. Такая формационная типология рассматривалась и рассматривается марксистами как единственно возможная, подлинно научная — в отличие от «идеалистических» типологий, выводящих существенные сходства образа жизни людей из духовных начал их бытия.
В действительности положение дел значительно сложнее, чем это представляется сторонникам формационного подхода. Конечно, было бы глупостью не видеть существенных различий в образе-жизни японцев восемнадцатого и двадцатого веков, не понимать, что эти изменения во многом вызваны изменением «способа производства», переходом от феодальной модели экономического развития к капиталистической. Столь же глупо не видеть вполне определенных сходств в жизни современных японцев и американцев — представителей «генетически» различных культур, тем не менее принудительно сближенных единым типом экономической организации. Все это — аргументы в пользу формационной типологии Маркса, отнюдь не представляющей собой «смешное недоразумение» или «зловредную идеологическую доктрину», созданную лишь в целях пропаганды коммунизма. Однако насколько полна формационная типология? Достаточна ли она для того, чтобы объяснить «без остатка» реальную человеческую историю во всей ее колоссальной сложности?
Не останавливаясь сейчас на специальном рассмотрении этого вопроса, заметим, что лишь очень «смелый» человек рискнет дать положительный ответ на этот вопрос. В действительности формационная модель объясняет далеко не все явления истории, значимые для людей и интересные для ученых.
В самом деле: разве нам не интересно знать, почему в Японии восемнадцатого века и в Японии двадцатого века — при всем различии экономических условий жизни людей—воспроизводятся одни и те же или очень схожие друг с другом стереотипы поведения, которые проявляются и в конкурентной борьбе, и в семейных отношениях, и в отношениях между начальником и подчиненным, и в способах отдыха и развлечения и т.д.? Откуда берутся многочисленные социокультурные сходства (в том числе и экономические), которые позволяют нам сводить людей, живших в разное время, по-разному зарабатывающих себе на жизнь, в единую типологическую группу, именуемую «японцы»? Почему отечественные историки, рассуждая о перспективах современной России, считают необходимым обращаться к эпохе «смутного времени», реформам Петра Великого, Александра Второго, Петра Столыпина? Ведет ли их тщеславное стремление блеснуть эрудицией или же они всерьез надеются извлечь из прошлого России некоторые универсальные, повторяющиеся от эпохи к эпохе инварианты национального поведения, не зависящие от экономической конъюнктуры, от того, какое, если перефразировать выражение Б. Пастернака, у нас экономическое «тысячелетие на дворе»?
Подобные инварианты образа жизни, за которыми стоят исторически укорененные, традиционные способы мышления и чувствования, — несомненный факт истории. Важно подчеркнуть, что такие социокультурные сходства характеризуют не только отдельную страну или народ, взятые на разных этапах своей истории. В действительности, самые существенные сходства менталитета, которые порождают сходные формы поведения в быту, политике, образовании, материальном производстве, могут быть обнаружены у вполне самостоятельных стран, обладающих экономической независимостью и государственным суверенитетом.
При этом сходные по образу жизни страны совсем не обязательно объединены общностью национального происхождения, едиными этническими корнями — как это имеет место в случае с Египтом, Сирией, Ираком и другими странами, образующими единую арабскую цивилизацию, или же суверенными государствами Латинской Америки, несущими на себе общие признаки испанского происхождения. Существенные сходства в образе жизни, не связанные непосредственно с экономикой, не вытекающие из нее, могут возникать между этнически разнородными странами, которые образуют тем не менее целостные в культурологическим плане регионы истории. Таков, к примеру, мусульманский Восток, населенный разными народами, находящимися на разных уровнях экономического развития, которых, однако, объединяет единая религия, общность исторических судеб, интенсивные культурные обмены и т.д. и т.п. Такова западноевропейская цивилизация, в которой несомненные различия между немцами, французами и англичанами теряются, отступают на второй план, когда мы сравниваем этих носителей европейской культуры с народами, принадлежащими к иным регионам человеческой истории.
Конечно, во всех названных случаях речь идет не о тождестве общественных систем, но лишь о сходстве, достаточно существенном для того, чтобы заинтересовать социологию. Очевидно, что подобные сходства, вызванные общностью культуры, а не экономики, не могут быть объяснены с позиций формационной типологии Маркса. Для их исследования нужна иная, цивилизационная парадигма анализа, качественно отличная от формационной.
Наиболее наглядным примером подобного культурологического анализа истории может служить теория известного английского историка А. Тойнби, который рассматривает человечество как совокупность отдельных цивилизаций, которые объединяют страны и народы, связанные общей ментальностью, устойчивыми стереотипами мышления и чувствования. Важнейшую основу духовной консолидации цивилизаций Тойнби усматривает в характере религиозных верований, полагая, что каждая более или менее выделенная конфессия (католическая, протестантская, православная разновидности христианства, ислам в различных его направлениях, иудаизм, буддизм, индуизм и т.д.) создает свой собственный уникальный образ жизни, легко отличимый от других.
Типологическая, схема Тойнби подвергалась и подвергается серьезной критике со стороны многих историков и социологов. Ученые отмечают приблизительность ее фактической базы, из-за которой Тойнби в разные периоды творчества существенно варьировал число выделяемых цивилизаций (от 21 до 8). Резкой критике подвергалась «излишняя религиозность» ученого, фактически допускающего прямую интервенцию в историю со стороны Божьей воли, — цивилизации, по Тойнби, возникают как «ответ» людей (точнее, их творческого меньшинства) на разнообразные «вызовы», бросаемые внешними силами, за которыми, в конечном счете, стоит Божественное провидение. Не менее острой критике подвергалось стремление Тойнби «локализовать» цивилизации, замкнуть их в себе, подчеркнуть момент уникальности, обособленности друг от друга, из-за которой цивилизации развиваются и умирают, не оставляя прямых «наследников». Этот мотив весьма силен у Тойнби, хотя в отличие от своего предшественника О. Шпенглера, создавшего иной вариант теории «локальных цивилизаций», английский историк не отрицает существования общих межцивилизационных факторов развития, главнейшими из которых считаются воля единого Бога и единообразие человеческой природы. Более того, Тойнби оставляет открытой возможность грядущего слияния цивилизаций, связывая его с возможной интеграцией религий.
И все же конкретные ошибки, допускаемые Тойнби, не ставят под сомнение саму необходимость подхода, выделяющего особые пространственно-временные локализации человеческой истории — цивилизации, которые объединяют страны и народы на основе существенно общих черт присущей им культуры. Такая культурологическая типология вполне научна — в той мере, в какой она раскрывает реальные, а не измышленные сходства в образе жизни людей.
При этом — повторим еще раз — цивилизационная парадигма исторической типологии отнюдь не исключает формационной парадигмы, вполне совместна с ней, дополняет и обогащает ее, открывая те грани исторического процесса, которые остаются вне пределов зрения экономического взгляда на историю. Нам не нужно выбирать между Марксом и Тойнби, поскольку каждый из них делает нужное для науки дело. Первый, как уже отмечалось выше, способен объяснить нам важное различие между феодальной и капиталистической Японией, второй — не менее важное, не выводимое из типа экономики различие между феодальной Японией и столь же феодальным Китаем.
Оба подхода необходимы социальной теории, но ни один из них не должен абсолютизироваться ею. Это означает, что сторонники Маркса не имеют права абстрагироваться от цивилизационных различий в истории, рассматривать их как внешнюю форму, никак не влияющую на содержание экономических и политических процессов внутри цивилизаций — некое подобие «костюма», который можно снимать или надевать, не меняя природы «носящих» его обществ. В свою очередь, сторонники Тойнби не имеют права аналогичным образом третировать экономику, выдывая ее за некоторый «биосоциальный фактор», который выражает лишь «внешнюю» необходимость человеческого существования, и не влияет на существо социокультурных процессов (подобно тому, как необходимость поглощать кислород, актуальная для каждого из людей, не влияет на характер политической борьбы между ними или смену художественных стилей).
На этом мы завершим социально-философское рассмотрение общества. ограничившись рассмотрением принципов его структурной организации и основных механизмов функционирования. Рассмотрению важнейших проблем социальной динамики—универсальных причин, механизмов и форм социокультурного изменения вообще, а также проблем философии истории — будет посвящена следующая книга автора.