П. ПРОСТРАНСТВО
.П. ПРОСТРАНСТВО
Мы только что признали, что анализ не имеет права полагать материю познания в качестве идеального для обособления момента и что эта материя, когда мы ее воплощаем в особом рефлексивном акте, уже сама соотносится с миром. Рефлексия не проделывает в противоположном направлении путь, уже пройденный в процессе конституирования, и естественная соотнесенность материи с миром приводит нас к новой концепции интенциональности, поскольку ее классическая концепция,1 трактующая жизненный опыт как чистый акт конституирующего сознания, добивается этого только в той точно мере, в какой она определяет сознание как абсолютное небытие и соответственно вытесняет содержание в некий «материальный слой», то есть в непроницаемое бытие. Теперь нужно непосредственно приблизиться к этой новой интенциональности, исследуя соответствующее понятие определенной формы восприятия и, в особенности, понятие пространства. Кант попытался прочертить твердую демаркационную линию между пространством как формой внешнего опыта и вещами, данными в этом опыте. Разумеется, речь не идет о каком-либо отношении некоего вместилища к тому» что оно вмещает в себе, поскольку это отношение существует только между объектами, ни даже об отношении логической включенности, наподобие того, что имеется между индивидуумом и классом, поскольку пространство предшествует так называемым своим частям, которые всегда выделяются в нем. Пространство — это не среда (реальная или логическая), в которой расположены вещи, а средство, благодаря которому положение этих вещей становится возможным. То есть вместо того, чтобы воображать пространство как нечто вроде эфира, в который погружены все вещи, или абстрактно понимать его как некую особенность общую для всех вещей, нам следует мыслить его как универсальную возможность их взаимодействий. Следовательно, либо я не размышляю, живу в вещах и смутно воспринимаю пространство то как среду для этих вещей, то как их общий атрибут, либо же я размышляю, мысленно представляю пространство в его собственном истоке, действительно осмысливаю отношения, которые подпадают под это слово, и понимаю тогда, что эти отношения существуют только благодаря субъекту, который их описывает и несет в себе, и тогда я перехожу от опространственного пространства к пространству, творящему пространство. В первом случае мое тело и вещи, их конкретные отношения соответственно перспективе — верх и низ, право и лево, близкое и далекое — могут представляться мне как неизменное многообразие, во втором случае я открываю единую и неделимую способность описывать пространство. В первом случае я имею дело с физическим пространством, с его областями, наделенными различными свойствами; во втором — с геометрическим пространством, измерения которого взаимозаменяемы, передо мной гомогенная и изотропная пространственность, я могу по меньшей мере помыслить чистое изменение места, которое ни в малейшей детали не изменило бы то, что движется, и соответственно помыслить чистое полагание, отличное от ситуации объекта в его конкретном контексте. Известно, насколько это различие запутывается на уровне собственно научного знания в современных концепциях пространства. Здесь мы хотели бы сопоставить его не с техническими инструментами современной физики, а с нашим опытом относительно пространства — согласно Канту, последней инстанцией всех знаний, касающихся пространств. Правда ли, что мы оказываемся перед альтернативой либо воспринимать вещи в пространстве, либо же (если мы размышляем и если хотим знать, что означает наш собственный опыт) мыслить пространство как неделимую систему связующих актов, совершаемых конституирующим разумом? Не обосновывает ли пространственный опыт единство посредством синтеза, но синтеза какого-то совершенно Другого вида?
Рассмотрим этот опыт до всякой концептуализации. Возьмем, например, наш опыт «верха» и «низа». Мы не могли бы его ухватить в условиях обычного течения жизни, поскольку в этом случае он скрыт под своими же результатами. Нужно обратиться к какому-нибудь исключительному случаю, когда этот опыт разрушается и восстанавливается у нас на глазах, например, в случае зрения без инверсии на сетчатке. Если испытуемый надевает очки, которые восстанавливают образа на сетчатке, вся картина поначалу кажется нереальной, перевернутой; на второй день эксперимента нормальное восприятие начинает восстанавливаться, за исключением того, что у испытуемого есть ощущение, будто его собственное тело перевернуто.1 В ходе второй серии экспериментов,2 которая продолжается восемь дней, объекты кажутся перевернутыми, но не настолько нереальными, как в первый раз. На второй день картинка уже не стоит вверх ногами, однако есть ощущение необычного положения тела. Между третьим и седьмым днем тело постепенно возвращается в нормальную позицию, особенно, когда субъект активен. Когда испытуемый неподвижно лежит, тело представляется еще на фоне прежнего пространства, и для невидимых частей тела «правое» и «левое» до конца опыта сохраняют ту же локализацию. Внешние объекты все в большей степени приобретают видимость «реальности». Начиная с пятого дня, жесты, в которых сначала путались по причине непривычного типа видения и которые нужно бы подвергать коррекции, с учетом визуальной трансформации, безошибочно достигают цели. Новые визуальные явления, которые вначале были изолированы на фоне прежнего пространства, вписываются — (на третий день) ценой усилия воли, а затем (на седьмой день) без всякого усилия — в горизонт, ориентированный так же, как и они сами. На седьмой день локализация звуков вполне точна, если звуковой объект и виден, и слышен. Она по-прежнему неуверенна, двойственна или даже неверна, если этот объект не показывается в визуальном поле. В конце опыта, когда очки снимают, объекты кажутся не то чтобы перевернутыми, но «странными», а моторные реакции претерпевают инверсию: субъект протягивает правую руку, когда следовало бы протянуть левую. Поначалу психолог склонен утверждать,1 что после надевания очков визуальный мир дан субъекту точно таким, как он бы выглядел, повернись субъект на сто восемьдесят градусов, и, как следствие, он для него перевернут. Как иллюстрации книги представляются нам перевернутыми, если нам вдруг вздумается поставить книгу вверх ногами, тогда как мы сами смотрим в другую сторону, совокупность ощущений, составляющих панораму, тоже переворачивается и встает «вверх ногами». Другая масса ощущений, тактильный мир, на протяжении всего этого времени «стоит прямо»; он не может уже совпадать с визуальным миром и, что важно, у субъекта имеются два несогласуемых друг с другом образа его тела: один, предоставленный ему тактильными ощущениями и «визуальными образами», которые он смог сохранить от предыдущего этапа эксперимента, другой происходит от настоящего видения, которое показывает ему его тело «вверх ногами». Этот конфликт образов может закончиться, только если один из двух антагонизмов исчезнет. Понимание того, как нормальная ситуация восстанавливается, опирается тогда на понимание того, как новый образ мира и собственного тела может заставить «поблекнуть»2 или «посторониться»3 прежний. Тогда замечаешь, что этот новый образ имеет тем больше шансов, чем активнее субъект, например со второго дня, когда испытуемый моет руки.4 Получается, что именно переживание движения, контролируемого зрением, учит испытуемого гармонизировать визуальные и тактильные данные; он по всей видимости понимает, к примеру, что движение, необходимое для того, чтобы достать собственные ноги, — то, которое до сих пор было движением «вниз», — в новой визуальной картине запечатлено движением в том направлении, которое раньше было «верхом». Констатации этого порядка позволили бы сперва исправить неадаптированные жесты, воспринимая визуальные данные как простые знаки для дешифровки и переводя их на язык прежнего пространства. В один прекрасный момент, став «привычными»,5 они создают, по-видимому, стабильные ассоциативные связи1 между старыми и новыми ориентирами. Эти связи в конце концов упраздняют, вероятно, первые ориентиры в пользу вторых, имеющих преимущество, поскольку они предложены зрением. «Верх» визуального поля, где сперва появляются ноги, вначале часто идентифицировался с тем, чем является «низ» для осязания. Вскоре испытуемый уже не нуждается в посредничестве контролируемого движения, чтобы перейти от одной системы к другой, его ноги в итоге находятся в той части пространства, которую он называл „верхом" визуального поля. Он не только их там «видит», но еще и «ощущает»,2 и, в конце концов, «то, что в прошлом было „верхом" визуального поля, начинает производить впечатление весьма похожее на то, что относилось к „низу", и наоборот».3 В то мгновение, когда тактильное тело вновь соединяется с телом визуальным, та область визуального поля, где появлялись ноги испытуемого, перестает определяться как «верх». Это определение возвращается к той области, где появляется голова, в то время как область вокруг ног вновь становится низом.
Но такое толкование невразумительно.Опрокидывание изображения, а затем возврат к нормальному видению объясняется при помощи предположения о том, что верх и низ сливаются друг с другом и меняются вместе с видимой ориентацией головы и ног, которые даны в образе, что они, так сказать, отмечены в сенсорном поле посредством реального распределения ощущений. Но ни в коем случае — будь то в начале эксперимента, когда мир «перевернут», будь то в его конце, когда он «восстановлен» — ориентация поля не может определяться содержаниями, головой и ногами, которые в этом поле появляются. Ведь чтобы быть в состоянии определить эту ориентацию поля, эти содержания должны были бы сами иметь какое-либо направление. «Перевернутость» сама по себе, «прямизна» сама по себе — эти слова, очевидно, ничего не означают. Нам ответят, что в очках визуальное поле предстает перевернутым относительно тактильно-телесного поля или
обычного визуального поля, о которых мы говорим, в соответствии с номинальным определением, что они «прямые». Но тот же самый вопрос напрашивается по поводу этих полей-указателей: их простого присутствия недостаточно для того, чтобы задать какое бы то ни было направление. Внутри вещей достаточно пары точек, чтобы определить то или иное направление. Однако мы не пребываем внутри вещей. У нас есть только сенсорные поля, которые не являются блоками ощущений, находящимися перед нами либо «головой вверх», либо «головой вниз»; это различные системы явлений, ориентация которых меняется на протяжении эксперимента даже без малейшего изменения в сочетании стимулов. И речь идет именно о том, чтобы узнать, что происходит, когда неясные видимости внезапно закрепляются друг в друге и размещаются в соответствии с отношением «верх-низ», будь это в начале эксперимента, когда тактильно-телесное поле кажется «прямым», а визуальное — «перевернутым», будь то впоследствии, когда первое переворачивается, а второе одновременно с ним возвращается в прямое положение, будь то, наконец, на последней стадии эксперимента, когда оба поля более или менее «прямые». Невозможно рассматривать мир и ориентированное пространство как данные вместе с содержаниями чувственного опыта или телом в-себе, поскольку эксперимент как раз и показывает, что одни и те же содержания могут быть поочередно ориентированы как в одном, так и в другом направлении, и что объективные отношения, запечатленные на сетчатке вследствие положения физического образа, не детерминируют нашего опыта «верха» и «низа». Речь идет как раз о том, чтобы узнать, как тот или иной объект может предстать перед нами стоящим «прямо» или «вверх ногами», и что именно эти слова означают. Этот вопрос встает не только перед психологом-эмпириком, который рассматривает восприятие пространства как нашу рецепцию реального пространства, а феноменальную ориентацию различных объектов — как отражение их ориентации в реальности, но также и перед психологом-интеллектуалистом, для которого «прямизна» и «перевернутость» — это отношения, и зависят они от тех отметок, с которыми они соотносятся. Так как выбранная ось координат (какова бы она ни была) размещена в пространстве только относительно какой-то другой точки отсчета, установление мира переносится на неопределенный срок, «верх» и «низ» утрачивают всякий смысл, который можно было бы им приписать, разве что, в силу немыслимого противоречия, за некоторыми содержаниями не признается способность самостоятельно размещаться в пространстве, что возвращает нас к эмпиризму и его проблемам. Легко показать, что какое-либо направление может существовать только для определенного субъекта, который его описывает, и конституирующий разум наделен в высшей степени способностью прочертить все направления в пространстве, но сам он на деле не имеет никакого направления, а следовательно, и пространства, поскольку отсутствует действительная точка отсчета, абсолютное «здесь», которое в состоянии последовательно давать смысл всем детерминациям пространства. Интеллектуализм, так же, как и эмпиризм, не решает проблему ориентированного пространства, потому что не может даже правильно поставить вопрос. В случае эмпиризма говорилось о том, чтобы понять, как образ мира, который для себя перевернут, может вернуться в исходное положение для меня. Интеллектуализм не может даже признать, что образ мира оказался перевернутым, после того как были надеты очки. Ибо для конституирующего разума не существует ничего различающего переживания до и после надевания очков, как и ничего, что делает визуальное переживание «перевернутого» тела и тактильное переживание тела в «прямом» положении несовместимыми, так как он не рассматривает зрелище из какой-либо конкретной точки, и все объективные отношения тела и того, что его окружает, сохраняются и в новом зрелище. Отсюда возникает проблема: эмпиризм по собственной воле, вероятно, задал себе, наряду с настоящей ориентацией моего телесного опыта, ту точку отсчета, в которой мы нуждаемся, если желаем понять факт существования различных направлений для нас, но опыт, равно как и рефлексия, показывает, что нет самодостаточно ориентированного содержания. Интеллектуализм исходит из этой относительности «верха» и «низа», но не может выйти за ее пределы для того, чтобы уяснить реальный факт восприятия пространства. Мы не можем, следовательно, понять опыт пространства, рассматривая содержания или чисто связующую деятельность разума, и находимся перед фактом той третьей пространственности, на которую мы только что намекали. Последняя не представляет собой ни пространственность вещей в пространстве, ни пространственность пространства, задающего пространственные отношения, и тем самым ускользает от кантовского анализа, в то же время являясь его предпосылкой. Мы испытываем необходимость в абсолюте в рамках относительного, в пространстве, которое не соскальзывало бы к видимостям, которое закреплялось бы в них и сопрягалось бы с ними, но тем не менее и не было бы дано вместе с ними в реалистическом духе, а могло бы, как то показывает эксперимент Страттона, пережить любые превращения последних. Нам следует искать изначальный опыт пространства до различия формы и содержания.
Если организовать все так, чтобы испытуемый видел комнату, в которой он находится, только через зеркало, отражающее ее под наклоном сорок пять градусов по вертикали, тогда он первым делом увидит «перекошенную» комнату. Перемещающийся в ней человек кажется шагающим наклонившись. Кусок картона, падающий вдоль дверной рамы, кажется упавшим наискось. Все вместе выглядит «странно». Через несколько минут происходит резкое изменение: стены, человек, перемещающийся в комнате, направление падения картона становятся вертикальными.1 Этот эксперимент, аналогичный страттоновскому, имеет то преимущество, что он наглядно демонстрирует одномоментное перераспределение «верха» и «низа», вне какого бы то ни было моторного исследования. Мы уже знаем, что бессмысленно говорить о том, что данный под углом (или перевернутый) образ вызывает и новую локализацию «верха» и «низа», о чем мы можем узнать при помощи моторного исследования нового зрелища. Теперь же мы видим, что такое исследование вовсе не является необходимым. И, как следствие, ориентация конституируется всеобъемлющим актом воспринимающего субъекта. Скажем, что восприятие принимало до эксперимента некоторый пространственный уровень, относительно коего экспериментальное зрелище выглядит сначала «под углом», и что в ходе эксперимента это зрелище вводит другой уровень, относительно которого все визуальное поле может опять показаться вертикальным. Все происходит так, словно некоторые объекты (стены, двери и тело человека в комнате), определенные как находящиеся под углом к данному уровню, желали самостоятельно предложить собственные направления, оттягивали вертикаль на себя, играли роль «пунктов закрепления»2 и резко меняли ранее установленный уровень. Мы не впадаем здесь в ошибку реализма, в соответствии с которой мы сами задаем себе различные пространственные ориентации вместе с визуальным зрелищем, поскольку экспериментальное зрелище ориентировано для нас (под углом) лишь по отношению к известному уровню и само по себе не дает нам новой ориентации по верху и низу. Остается установить, что же это за уровень, который всегда сам себе предшествует, причем любая структура одного из уровней предполагает другой, ранее установленный уровень, как «пункты закрепления» в среде определенного пространства, которому они обязаны собственной устойчивостью, побуждают нас конституировать другое пространство. И, наконец, остается установить, в чем смысл «верха» и «низа», если это не просто наименования, предназначенные для определения некоторой ориентации-в-себе сенсорных содержаний. Мы подтверждаем, что «пространственный уровень» не смешивается с ориентацией собственного тела. Если осознание собственного тела несомненно участвует в конституировании этого уровня (испытуемый, чья голова расположена под углом, устанавливает шнурок, который его просят разместить вертикально, в положении под углом1), оно и соперничает в этой функции с другими сферами опыта. И вертикаль стремится следовать по направлению движения головы, если визуальное поле ничем не заполнено и если «пункты закрепления» отсутствуют, например, при действиях в темноте. В качестве массы тактильных, лабиринтных и кинестезических данных тело имеет определенную ориентацию не в большей степени, чем другие содержания, и оно также получает эту ориентацию от общего уровня опыта. Наблюдение Вертгеймера показывает именно то, как визуальное поле может навязать определенную ориентацию, не совпадающую с ориентацией тела. Но если тело, как мозаика данных ощущений, не определяет никакого направления, то тело в качестве субъекта действия, напротив, играет базовую роль в конституировании уровня. Вариации мускульного тонуса, даже в случае насыщенного визуального поля, модифицируют видимую вертикаль до такой степени, что испытуемый наклоняет голову, чтобы она оказалась параллельна этой отклонившейся вертикали.2 Хотелось бы сказать, что вертикаль — это направление, заданное осью симметрии нашего тела, как слаженно действующей системы. Однако мое тело может при прочих условиях двигаться, не увлекая за собой «верх» и «низ», например, когда я лежу на земле. И эксперименты Вертгеймера показывают, что объективное направление моего тела может образовать угол по отношению к видимой вертикали этого зрелища. То, что играет важную роль в ориентации зрелища, — это не мое тело, каким оно является фактически как вещь в объективном пространстве, а мое тело как система возможных действий, некое возможное тело, феноменальное «место» которого определяется его задачей и его ситуацией. Мое тело находится там, где ему предстоит что-либо сделать. В тот момент, когда испытуемый Вертгеймера занимает место в подготовленном для него пространстве, плоскость его возможных действий, например ходьба, открывание шкафа, пользование столом, сидение, рисует перед ним возможную среду обитания, даже если у испытуемого закрыты глаза. Образ в зеркале сначала ориентирует для него комнату иначе, то есть испытуемый не связан с предметами утвари, находящимися в комнате, он в ней не живет, не сосуществует вместе с человеком, которого он видит шагающим взад и вперед по комнате. Несколько минут спустя (и при условии, что испытуемый не усилит своего первичного закрепления, бросая взгляд мимо зеркала) происходит то чудо, вследствие которого в отраженной комнате появляется субъект, который может в ней жить. Это возможное тело изменяет реальное тело до такой степени, что испытуемый отныне не ощущает себя в реальном мире, где он на самом деле находится, и вместо своих подлинных рук и ног он ощущает те руки и ноги, которые следовало бы иметь, чтобы ходить и действовать в отраженной комнате. Он живет зрелищем. Именно в этот момент пространственный уровень резко смещается и утверждается в новой позиции. Пространственный уровень означает, следовательно, определенное обладание миром с помощью моего тела, его определенное воздействие на мир. Спроецированный, в отсутствие пунктов укоренения, одной лишь позой моего тела, как это имело место в экспериментах Нагеля, определенный лишь нуждами зрелища, когда тело расслабилось, как в экспериментах Вертгеймера, обычно уровень появляется там, где смыкаются мои моторные интенции и мое перцептивное поле, когда мое действительное тело начинает сливаться с телом возможным, которого требует зрелище, а действительное зрелище — совпадать со средой, проецируемой моим телом вокруг самого себя. Данный уровень устанавливается, когда между моим телом как способностью совершать те или иные жесты и как потребностью в тех или иных особых плоскостях, и зрелищем, воспринимаемым как приглашение к этим жестам и как театр тех же самых действий, достигается соглашение, которое дарит мне удовольствие от пространства, а вещам — возможность непосредственного воздействия на мое тело. Конституирование определенного пространственного уровня — это лишь одно из средств конституирования полноты мира: мое тело воздействует на мир, когда мое восприятие предлагает мне по возможности разнообразное и четко выраженное зрелище и когда мои моторные интенции в процессе их развертывания получают от мира те ответы, коих они и ожидают. Этот максимум четкости в восприятии и действии определяет перцептивную почву, основу моей жизни, общую среду, в которой сосуществуют мое тело и мир. Прибегнув к понятиям пространственного уровня и тела как субъекта пространства, мы постигаем явления, которые были описаны, но не объяснены Страттоном. Если бы «восстановление» поля было результатом серии ассоциаций между новыми и старыми позициями, как эта операция могла бы иметь систематический характер и, как, в конце концов, целые фрагменты перцептивного горизонта мгновенно присоединялись бы к уже «восстановленным объектам»? Если бы, напротив, новая ориентация была бы результатом определенной мыслительной операции и заключалась в той или иной смене координат, как аудитивное или тактильное поле могли бы сопротивляться переносу? Нужно было бы, чтобы конституирующий субъект невозможным образом отделился от самого себя и был способен игнорировать в данной точке пространства то, что он делает в другом месте.1 Если перенос происходит систематически, одновременно оставаясь частичным и нарастающим, то дело тут в том, что я двигаюсь от одной системы координат к другой, не имея ключа к каждой из них. Это похоже на человека без какой-либо музыкальной подготовки напевающего в другой тональности мелодию, которую он уже слышал. Обладание телом предполагает способность сменить уровень и «понять» пространство подобно тому, как обладание голосом означает способность менять тональность. Перцептивное поле восстанавливается, и в конце эксперимента я идентифицирую его, не раздумывая, потому что живу в нем, с головой нахожусь внутри нового спектакля и, так сказать, переношу туда свой центр тяжести.1 В начале эксперимента визуальное поле кажется в одно и то же время перевернутым и нереальным, потому что испытуемый не живет в нем и не сливается с ним. По ходу эксперимента выявляется промежуточная фаза, когда осязаемое тело кажется перевернутым, а пейзаж ориентирован правильно, потому что уже живя в этом пейзаже, я тем самым воспринимаю его как правильно ориентированный, и потому что нарушение, спровоцированное экспериментом, оказывается списанным на счет собственного тела. Это последнее является, таким образом, не массой реальных ощущений, а тем телом, которое необходимо для восприятия данного зрелища. Все отсылает нас к органическим отношениям между субъектом и пространством, к этому воздействию субъекта на собственный мир, который и является началом пространства.
Однако попытаемся углубить наш анализ. Почему — зададимся мы таким вопросом — четкое восприятие и уверенное действие возможны только в феноменально ориентированном пространстве? Это очевидно, если предположить, что субъект восприятия и действия сталкивается с миром, в котором уже имеются абсолютные параметры. Так что ему нужно только согласовать параметры собственного поведения с параметрами мира. Но мы не выходим за пределы восприятия и задаемся вопросом, как это последнее может получить доступ к тем или иным абсолютным ориентациям. Мы не можем, следовательно, предположить, что эти ориентации уже заданы при генезисе нашего пространственного опыта. Возражение вновь будет состоять в том, что отмечалось нами с самого начала: конституирование определенного уровня всегда предполагает наличие некоего второго уровня, пространство всегда предшествует самому себе. Но данное замечание — не просто констатация определенной неудачи. Оно раскрывает нам суть пространства и тот единственный способ, который позволяет его понять. Для пространства существенно всегда быть «уже конституированным», и мы никогда не поймем его сути, если сосредоточимся только на восприятии без мира. Не нужно спрашивать себя, почему бытие ориентировано, почему существование имеет пространственный характер, почему в нашем обыденном языке наше тело не влияет на реальность в любых положениях и почему его сосуществование с реальностью поляризирует опыт и приводит к возникновению определенного направления. Можно было бы задать этот вопрос только в том случае, если бы эти факты были бы своего рода происшествиями, случившимися с субъектом и объектом, безразличными к пространству. Напротив, перцептивный опыт показывает нам, что они предполагаются уже в момент нашей изначальной встречи с бытием, и что бытие — это бытие в ситуации. Для мыслящего субъекта лицо, увиденное «спереди», и то же самое лицо, которое он видит «сзади», неразличимы. Субъекту восприятия лицо, увиденное «сзади», невозможно узнать. Если кто-то лежит растянувшись на кровати, и я смотрю на него, стоя у изголовья, какое-то время его лицо кажется нормальным. Да, есть некоторый беспорядок в чертах, и мне трудно разглядеть улыбку именно как улыбку. Однако я чувствую, что обойди я кровать, то увижу все глазами наблюдателя, стоящего «в ногах» лежащего. Если спектакль затягивается, то перспектива внезапно меняется: лицо становится чудовищным, его выражение наводит ужас, ресницы и брови приобретают такую материальность, какую я никогда за ними не замечал. Я действительно впервые вижу это лицо «вверх ногами», как если бы это была его естественная поза: передо мной заостренная лысая голова с четким разрезом зубов на лбу, с двумя подвижными сферами на месте рта, они окружены поблескивающими волосками и подчеркнуты твердыми щеточками. Скорее всего скажут, что лицо в обычном положении — среди всех возможных положений этого лица как такового — это как раз то, что я вижу особенно часто, и лицо «вверх ногами» удивляет меня именно потому, что я вижу его очень редко. Но лица не так уж часто показываются нам в строго вертикальном положении, нет никакого статистического преимущества у «правильно расположенного» лица. И вопрос заключается как раз в том, почему в этих обстоятельствах оно дается мне чаще. Если признать, что мое восприятие отдает «правильно расположенному» лицу предпочтение и соотносится с ним как с нормой, согласно общим законам симметрии, тогда следует задаться вопросом, почему за каким-то уровнем искажения восстановления не происходит. Необходимо, чтобы мой взгляд, который пробегает по этому лицу и у которого есть излюбленные направления движения, узнавал его только при том условии, что он сталкивается с особенностями этого лица в каком-то необратимом порядке. Нужно, чтобы самый смысл объекта — в данном случае лица и его выражений — был связан с его направленностью, как то в достаточной степени демонстрируют два значения слова «sens» (направление, смысл). Перевернуть объект означает отнять у него его значение. Его объектное бытие (être d'objet) — это, следовательно, не нечто вроде бытия-для-мыслящего-субъекта, а бытие-для-взгляда — взгляда, который смотрит на этот объект под тем или иным углом и не признает его в других обстоятельствах. Вот почему любой объект имеет собственные «верх» и «низ», указывающие на данном уровне на его «естественное» место — место, которое он «должен» занимать. Видеть лицо не означает образовывать идею какого-то закона конструирования, которому объект неизменно следовал бы во всех его возможных ориентациях. Это значит оказывать на него определенное воздействие, быть способным следовать по его поверхности определенным перцептивным маршрутом — с подъемами и спусками, — его не узнавать, если я пойду по нему в обратном направлении, как неузнаваема та гора, на которую я только что карабкался, если я спускаюсь с нее быстрым шагом. Вообще говоря, наше восприятие не подразумевало бы ни контуров, ни изображений, ни фона, ни объектов и, как следствие, было бы восприятием «ничто», да и, наконец, вообще не имело бы места, если бы субъект восприятия не был тем взглядом, что ухватывает вещи только при условии их определенной ориентации. Ориентация же в пространстве — это не какая-то случайная особенность объекта, это средство, при помощи которого я узнаю и уясняю этот объект как один из прочих. Вероятно, я могу узнать один и тот же объект в различных ориентациях и, как мы и говорили об этом только что, даже могу узнать то или иное перевернутое лицо, но всегда при этом мысленно принимаю перед лицом этого объекта определенную установку. Иногда даже мы действительно принимаем эту установку, как в том случае, когда наклоняем голову, чтобы рассмотреть какую-то фотографию, которую наш сосед держит перед собой. Таким образом, поскольку любое доступное пониманию бытие соотносится, прямо или косвенно, с воспринимаемым миром, и поскольку воспринимаемый мир ухватывается лишь с помощью ориентации, мы не можем отделить бытие и ориентированное бытие друг от друга, равно как неуместно «обосновывать» пространство или задаваться вопросом об уровне всех уровней. Первоисходный уровень существует в горизонте всех наших восприятий. Однако речь идет о таком горизонте, который в принципе никогда не может быть достигнут и тематизирован в четко выраженном восприятии. Каждый из уровней, на которых мы поочередно существуем, появляется тогда, когда мы «бросаем якорь в той или иной среде», которая нам предлагается. Эта среда сама по себе пространственно определена только для какого-либо уже данного уровня. Таким образом, последовательность наших опытов, вплоть до первого из них, несет в самой себе некоторую уже приобретенную пространственность. Наше первое восприятие, в свою очередь, может быть пространственным, только соотносясь с той или иной ориентацией, которая ему предшествовала. Нужно, следовательно, чтобы это восприятие заставало нас уже действующими в некоем мире. Но речь не может идти об определенном мире, об определенном спектакле, поскольку мы находимся у истока. Первичный пространственный уровень нигде не может обнаружить своих зацепок, поскольку эти последние нуждались бы в еще одном подуровне, чтобы определить себя в пространстве. И поскольку этот первичный уровень не может быть ориентирован «в себе», необходимо, чтобы мое первичное восприятие и первичное закрепление в мире явилось мне как реализация некоего более древнего договора, заключенного между «X» и миром вообще, чтобы моя история была продолжением некоторой предыстории, чьи достижения она использует, а мое личное существование — возобновлением какой-то доличностной традиции. Стало быть, есть какой-то другой субъект подо мной, для которого мир существует еще до того, как я в нем оказываюсь, и который уже наметил там мое место. Этот плененный, естественный разум — не что иное, как мое тело — не то кратковременное тело-орудие моих личных предпочтений, которое фиксируется в том или ином мире, но система анонимных «функций», в которых заключена любая специфическая фиксация в рамках общего проекта. Это слепое примыкание к миру, эта позиция в пользу бытия заявляет о себе не только на начальном этапе жизни. Именно эта позиция дает смысл всякому последующему восприятию пространства, она возобновляется ежемоментно. Пространство и вообще восприятие отмечают в сердцевине субъекта факт его рождения, постоянную роль его телесности, общение с миром, который старее, чем само мышление. Вот почему пространство и восприятие блокируют сознание, они непроницаемы для рефлексии. Подвижность уровней дает не только осознание беспорядка, но и витальный опыт головокружения и тошноты,1 который есть осознание нашей случайности и вызванное им ощущение страха. Полагание какого-либо уровня — это забвение случайности. Пространство же зиждется на нашей фактичности; оно не объект, не связующий акт субъекта; его нельзя ни наблюдать, поскольку пространство уже предполагается в любом наблюдении, ни видеть вытекающим из какой-то конституирующей операции, поскольку для пространства характерно быть уже конституированным, именно так оно может чудесным образом придать зрелищу его пространственные определители, никогда не появляясь само по себе.
* * *
Классические взгляды на восприятие совпадают друг с другом в отрицании того, что третье измерение — измерение глубины — видимо. Беркли показывает, что это последнее едва ли могло бы быть доступно зрению по причине невозможности его фиксации, так как наша сетчатка воспринимает из всего наблюдаемого только плоскую для ощущений поверхность. Если бы ему возразили, что, отвергнув «гипотезу постоянства», мы не можем судить о том, что видим, по тому, что запечатлено на сетчатке, Беркли, вероятно, ответил бы, что, как бы ни обстояло дело с образом на сетчатке, глубину невозможно увидеть, поскольку она не разворачивается перед нашим взглядом и появляется в нем только схематично. В рефлексивном анализе глубина не видима по одной принципиальной причине: даже если бы она могла вписаться на сетчатку глаза, сенсорное впечатление предоставило бы для обозрения только некую самодостаточную множественность. И, таким образом, расстояние, как и все прочие пространственные отношения, существует только для субъекта, который их синтезирует и осмысляет. Как бы они ни противоречили друг другу, обе доктрины предполагают вытеснение нашего подлинного опыта. И там, и тут глубина молчаливо ассоциируется с шириной, взятой в профиль, именно это делает его невидимым. Аргументация Беркли, если развернуть ее полностью, примерно такова. То, что я называю глубиной — в действительности это рядоположенность точек, сопоставимых по ширине. Просто я плохо размещен, чтобы ее увидеть. Я бы увидел ее, если бы я был на месте бокового наблюдателя, который в состоянии охватить взглядом серию объектов, расположенных передо мной, тогда как для меня они скрываются друг за другом, либо в состоянии видеть расстояние между моим телом и первым объектом, тогда как для меня это расстояние сокращается до одной точки. То, что делает глубину для меня невидимой, делает ее видимой в виде ширины для наблюдателя, а именно — рядоположенность одновременных точек на одной линии — линии моего взгляда. Глубина, объявляемая невидимой, — это, следовательно, измерение, которое уже идентифицировано с шириной. Без соблюдения этого условия аргумент Беркли был бы лишен и видимости последовательности. То же самое и с интеллектуализмом: в опыте глубины он может показать мыслящего субъекта, который этот опыт синтезирует лишь потому, что размышляет об уже реализованной глубине, о некоей рядоположенности одновременных точек, каковая не является данным мне третьим измерением, — это третье измерение для бокового наблюдателя, то есть, в конце концов, это ширина.1 Сразу отождествляя то и другое, оба подхода представляют себе результат определенной конститутивной работы как само собой разумеющееся, мы же, напротив, должны восстановить фазы этой работы. Чтобы рассматривать глубину в качестве взятой в профиль ширины, чтобы достичь некоего изотропного пространства, нужно, чтобы субъект оставил свое место, отбросил свой взгляд на мир и помыслил себя своего рода вездесущим. Для Бога, который действительно вездесущ, ширина непосредственно эквивалентна глубине. Интеллектуализм и эмпиризм не дают нам никакого понимания человеческого представления о мире; они говорят об этом то, что лишь Богу известно. И, вероятно, именно мир сам по себе призывает нас подменить эти измерения и осмыслять его без какой бы то ни было точки зрения. Без всякого умозрения все люди признают эквивалентность глубины и ширины; эта эквивалентность неотделима от очевидности любого интерсубъективного мира, именно это приводит к тому, что философы, как и другие люди, могут забыть о своеобразии третьего измерения. Но мы ничего еще не знаем об объективных мире и пространстве, мы стремимся описать феномен мира, то есть его рождение для нас в том поле, в которое всякий акт восприятия помещает нас, где мы еще одни, где другие появятся только позднее, где знания и, в особенности, наука еще не редуцировали и не нивелировали индивидуальную перспективу. Именно посредством этой перспективы, благодаря ей мы должны получить доступ к миру. Нужно, следовательно, сначала ее описать. Более непосредственно, чем другие измерения пространства, третье измерение обязывает нас отбросить наивные представления о мире и возвратить себе первоисходный опыт, в контексте которого этот предрассудок наиболее бросается в глаза. Третье измерение — среди всех измерений, — так сказать, наиболее экзистенциальное, потому что (и в этом правота аргумента Беркли) оно не указано на самом объекте, оно со всей очевидностью принадлежит перспективе, а не вещам; следовательно, оно не может быть выведено из этих последних, ни даже помещаться туда сознанием. Оно указывает на некую нерушимую связь между вещами и мною, благодаря которой я поставлен перед этими вещами, тогда как ширина может, на первый взгляд, сойти за разновидность отношения между самими вещами, которое не предполагает наличия воспринимающего субъекта. Обретая видение глубины, то есть измерения, которое еще не объективировано и не составлено из внеположных друг другу точек, мы вновь преодолеваем классические альтернативы и можем уточнить отношение субъекта и объекта.
Вот мой стол и дальше пианино, либо стена, либо остановившаяся передо мной машина, которая тронулась и стала удаляться. Что означают эти слова? Чтобы пробудить перцептивный опыт, начнем с поверхностной интерпретации, которую нам дает по его поводу мысль, поглощенная миром и объектом. Эти слова, скажет нам эта мысль, означают, что между столом и мною существует определенный интервал, между машиной и мною — увеличивающийся интервал, который я не могу увидеть из той точки, в которой нахожусь, но который сообщает мне о себе посредством видимой величины объекта. Именно видимая величина стола, пианино и стены, в сравнении с их реальной величиной, ставит их на место в пространстве. Когда машина медленно удаляется к горизонту, постепенно уменьшаясь, я конструирую, чтобы объяснить себе эту видимость, некоторое перемещение по ширине, каким я его воспринимал бы, если бы наблюдал с высоты самолета. И это перемещение составляет в конечном счете весь смысл третьего измерения. Но кроме этого у меня есть и другие знаки расстояния. По мере того как объект приближается, мои глаза, которые его фиксируют, все более сходятся. Расстояние — это высота треугольника, основание и углы при основании которого мне даны,1 и когда я говорю, что вижу на расстоянии, то имею в виду, что высота треугольника определяется ее отношением с этими данными величинами. Опыт глубины измерения, согласно классическим взглядам, заключается в дешифровке некоторых данных фактов — схождение глаз, видимая величина образа — при перемещении этих фактов в контекст объективных отношений, которые их объясняют. Но если я могу проделать путь от видимой величины до ее значения, то это обусловлено знанием того, что существует некий мир недеформируемых объектов, что мое тело пребывает перед лицом этого мира в качестве своего рода зеркала и что, подобно отображению на этом зеркале, образ, который образуется на телеэкране, прямо пропорционален интервалу, который отделяет его от объекта. Если я могу понять схождение взглядов как расстояния, то лишь при том условии, что представляю себе собственные взгляды в виде двух палок слепого, угол между которыми увеличивается по мере приближения объекта,1 другими словами, при условии, что я заключаю мои глаза, тело и все внешнее в единое объективное пространство. «Знаки», которые, согласно гипотезе, должны были бы ввести нас в пространственный опыт, могут, следовательно, означать пространство, только если они уже включены в это последнее и если оно уже известно. Поскольку восприятие — это приобщение к миру, и, как об этом было глубоко замечено, «нет ничего до него, что являлось бы разумом»,2 мы не можем установить в нем какие-либо объективные отношения, которые еще не установлены на его уровне. Вот почему картезианцы говорили о «естественной геометрии». Значение видимой величины и схождения взглядов, то есть расстояние, все еще не может быть раскрыто и тематизировано. Видимая величина и схождение взглядов не могут быть даны в качестве элементов системы объективных отношений. «Естественная геометрия» либо «естественное суждение» — это мифы в платоновском смысле,* они служат для того, чтобы представлять заключенность или «импликацию» в различных знаках, которые еще не установлены и не осмысленны, какого-то значения, которое тем более не установлено и не осмысленно: именно в этом суть того, что нам нужно понять, возвращаясь к перцептивному опыту. Нужно описать кажущуюся величину и схождение взглядов не так, как они известны в научном знании, а так, как мы их схватываем изнутри. Психология Формы3 указала, что даже в восприятии они отчетливо не выявлены, — у меня нет ясного осознания схождения моих глаз или видимой величины, когда я воспринимаю на расстоянии, они не предстают передо мной как воспринимаемые факты. Также гештальтпсихология указала, что тем не менее они вторгаются в восприятие расстояния, как это в достаточной степени демонстрирует стереоскоп и иллюзии перспективы. Психологи заключают из этого, что видимая величина и схождение взглядов — это не знаки, а условия, или причины, третьего измерения. Мы констатируем, что измерение глубины появляется, когда определенная величина образа на сетчатке или определенная степень схождения глаз объективно происходят в теле; здесь мы имеем дело с законом, сопоставимым с законами физики; нужно только всего-навсего его зарегистрировать. Однако в данном пункте психолог уходит от собственной задачи. Когда он признает, что видимая величина и схождение взглядов не даны как объективные факты даже в восприятии, он возвращает нас к чистому описанию феноменов до объективного мира, заставляет угадать третье измерение, проживаемое за рамками всякой геометрии. И как раз тогда он прерывает описание, перемещаясь в мир и выводя третье измерение из сцепления объективных фактов. Можно ли таким образом ограничить описание и, признав феноменальный порядок в качестве исходного, переходить к умственной алхимии, которая, регистрирует только результат производства феноменального третьего измерения? Одно из двух: либо вместе с бихевиоризмом мы не признаем никакого смысла за словом «опыт» и пытаемся конструировать восприятие в качестве одного из изобретений мира науки, либо признаем, что и опыт дает нам доступ к бытию, и тогда невозможно рассматривать его в качестве одного из побочных продуктов бытия. Опыт — либо ничто, либо все. Попытаемся представить себе, что такое глубина как продукт физиологии мозга. В соответствии с данными нам видимой величиной и схождением взглядов в каком-то участке мозга возникла бы функциональная структура, соответствующая организации в третьем измерении. Однако в любом случае это была бы лишь одна глубина, одна фактическая глубина, и нам оставалось бы усвоить этот факт. Иметь представление о какой-либо структуре не означает пассивно воспринимать ее как таковую, это значит переживать ее, возобновлять, жить с ней, обретать ее имманентный смысл. Опыт никогда не может, следовательно, закрепляться за некоторыми фактическими условиями как за собственной причиной,1 и если осознание дистанции возникает в соответствии с таким-то углом схождения взглядов и с такой-то величиной образа на сетчатке, то он может зависеть от этих факторов ровно настолько, насколько они в нем присутствуют. Поскольку в подобной ситуации мы не имеем никакого строго определенного опыта, из этого следует заключить, что у нас имеется нететический опыт. Схождение взглядов и видимая величина — это не знаки и не причины глубины, они даны в опыте глубины как мотив, даже когда он не выражен ясно и не взят в отдельности, а присутствует в решении. Что понимается под мотивом, и что имеют в виду, когда говорят, например, что путешествие мотивировано? Предполагается, что его происхождение скрывается в некоторых наличных фактах. Не то чтобы эти факты сами по себе имели физическую возможность его произвести, но поскольку они дают основание его предпринять. Мотив — это инцидент, который функционирует только на уровне собственного смысла. Нужно также добавить, что как раз решение подтверждает этот смысл как обоснованный и придает ему силу и эффективность. Мотив и решение суть два элемента одной ситуации: первый — ситуации фактической, второй — жизненной. Таким образом, траур мотивирует мое путешествие потому, что он представляет собой ситуацию, в которой требуется мое присутствие либо для того, чтобы поддержать семью в горе, либо для того, чтобы отдать «последние почести» умершему. И решая предпринять путешествие, я подтверждаю этот мотив, который и сам напрашивается, и, таким образом, вхожу в ситуацию. Отношение мотива и того, что мотивировано, является, следовательно, взаимным. Но ведь таким же будет отношение, существующее между опытом схождения взглядов, или видимой величины, и опытом глубины. Эти опыты не порождают чудесным образом в качестве «причины» организацию в третьем измерении. Они молчаливо мотивируют эту организацию в той степени, в какой они ее уже предполагают в своем значении и в какой оба уже представляют собой определенную манеру смотреть на расстоянии. Мы уже видели, что схождение глаз — это не причина третьего измерения и что само по себе оно предполагает ориентацию относительно объекта на расстоянии. Сделаем теперь ударение на определении видимой величины. Если мы долго смотрим на освещенный объект, который оставляет после себя точно соответствующий ему образ, если затем мы останавливаем взгляд, на экранах, помещенных на разных расстояниях, тогда последующий образ проецируется на них с неким видимым диаметром, который будет тем больше, чем дальше поставлен экран.1 То, что на горизонте луна кажется огромной, долго объяснялось большим числом промежуточных объектов, которые, вероятно, делали расстояние более ощутимым и, как следствие, увеличивали видимый диаметр. Это означает, что феномен «видимая величина» и феномен расстояния суть два момента единой совокупной организации поля, что отношение первого ко второму не является ни отношением знака и значения, ни отношением причины и следствия, и что в качестве мотивирующего и мотивированного они относятся друг к другу благодаря их смыслу. Пережитая видимая величина, отнюдь не являясь знаком или показателем глубины, невидимой самой по себе, есть не что иное, как определенный способ выражать наше видение глубины. Теория формы действительно внесла вклад в демонстрацию того, что видимая величина удаляющегося объекта не изменяется подобно образу на сетчатке и что видимая форма диска, вращающегося вокруг одного из своих диаметров, не изменяется, как этого, возможно, ожидают, исходя из геометрической перспективы. Удаляющийся объект уменьшается медленнее, приближающийся — медленнее увеличивается в моем восприятии, нежели физический образ на моей сетчатке. Вот почему в кино поезд, который движется на нас, увеличивается много больше, чем это было бы в реальности. Вот почему возвышенность становится почти что равниной на фотографии. Вот почему, наконец, диск под углом к нашему лицу сопротивляется геометрической перспективе, как показали Сезанн и другие художники, представляя в профиль суповую тарелку, содержимое которой остается видимым. Было основание говорить, что если бы перспективные деформации были нам даны в отчетливой форме, нам не нужно было бы изучать перспективу. Однако теория Формы выражается так, как если бы деформация тарелки, увиденной в профиль, была неким компромиссом между формой тарелки, увиденной с лицевой стороны, и геометрической перспективой, а видимая величина удаляющегося объекта — компромиссом между его видимой величиной на расстоянии прикосновения и куда менее существенной величиной, приписываемой ему геометрической перспективой. Рассуждают так, словно бы постоянство формы или величины было реальным постоянством, как /если бы имелся, помимо физического образа объекта на сетчатке, «психический образ» того же самого объекта, который оставался бы относительно стабильным в то время, как первый варьировался. В реальности «психический образ» данной пепельницы не больше и не меньше физического образа того же самого объекта на моей сетчатке, не существует никакого психического образа, который можно было бы, подобно вещи, сравнить с физическим образом, имеющим относительно первого некую определенную величину и представляющим собой экран между мною и вещью. Мое восприятие не имеет отношения к какому бы то ни было содержанию сознания, оно касается самой пепельницы. Видимая величина воспринимаемой пепельницы — это не величина, которую можно измерить. Когда у меня спрашивают, под каким углом я ее вижу, я не могу ответить на этот вопрос до тех пор, пока у меня открыты глаза. Спонтанно моргнув глазом, я подмечаю определенный измерительный инструмент, например карандаш в руке, и отмечаю на карандаше величину, соответствующую пепельнице. При этом мало сказать, что я сократил воспринимаемую перспективу до геометрической, что я изменил пропорции зрелища, приуменьшил объект, если он удалился, или увеличил его, если тот оказался поблизости. Скорее, нужно сказать, что, расчленяя перцептивное поле, изолируя пепельницу, превращая ее в самодостаточную вещь, я обнаружил величину там, где ее раньше не было. Постоянство видимой величины в удаляющемся объекте — это не подлинное постоянство определенного психического образа объекта, которое сопротивляется перспективным деформациям, как любой твердый объект сопротивляется нажиму. Неизменность формы круга любой тарелки — это не сопротивление окружности перспективному выравниванию, вот почему художник, который может изобразить эту тарелку не иначе как в реальном контуре на реальном холсте, удивляет публику, хотя он и стремится передать перспективу «как в жизни». Когда я смотрю на дорогу, убегающую за горизонт, нельзя говорить, что края дороги даны мне как совпадающие или как параллельные: они параллельны в глубине. Перцептивная видимость не установлена, но еще менее установлен параллелизм. Я нахожусь на самой дороге, прохожу сквозь ее возможные деформации, и глубина — это та самая интенция, которая не устанавливает ни перспективной проекции дороги, ни дороги «настоящей». Однако человек на расстоянии в двести шагов, не меньше ли он человека на расстоянии в пять шагов? Он меняется, если я изолирую его от воспринимаемого контекста и затем измеряю его видимую величину. Иначе говоря, он ни меньше, ни даже равновелик, он находится по сю сторону равного и неравного, он тот же самый человек, увиденный с большего расстояния. Можно только сказать, что человек на расстоянии в двести шагов — это фигура куда менее отчетливая, что он предоставляет моему взгляду не столь многочисленные и не столь отчетливые зацепки, что он не так уж верно втягивается в мою исследовательскую работу. Вдобавок можно сказать, что он не настолько плотно занимает мое визуальное поле, но при условии, если мы помним о том, что само визуальное поле не является измеримой площадью. Сказать, что объект занимает меньше места в визуальном поле, означает в итоге, что он не обладает конфигурацией, достаточно сложной для того, чтобы удовлетворить мою способность к отчетливому видению. Мое визуальное поле не имеет никакого определенного охвата, оно может включать в себя больше или меньше вещей в зависимости от того, вижу ли я их «издалека» или «вблизи». Видимая величина, следовательно, не определима в отдельности от расстояния, она содержится в этом последнем настолько, насколько оно ее предполагает. Схождение взглядов, видимая величина и расстояние прочитываются друг в друге, друг друга символизируют и, естественно, друг друга означают. Они являются абстрактными элементами определенной ситуации и, в рамках этой ситуации, равнозначными друг другу. Не потому, что субъект восприятия устанавливает между ними объективные отношения, а, напротив, потому, что он не устанавливает их изолированно друг от друга и не имеет, следовательно, необходимости четко их связывать. Пусть даны различные «видимые величины» удаляющегося объекта. Нет необходимости связывать их посредством какого бы то ни было синтеза, если ни одна из них не представляет собой объекта отдельного тезиса. Мы «имеем» удаляющийся объект, не перестаем его «удерживать» и на него воздействовать. И увеличивающееся расстояние — это не какая-то возрастающая внеположенность, как это кажется в случае ширины, оно выражает только то, что вещь начинает ускользать от нашего взгляда и что последний соединяется с ней не так точно, как раньше. Расстояние — это то, что отличает наметившуюся зацепку от полной фиксации или близости. Мы его определяем, следовательно, так, как выше мы определили «прямизну» и «кривизну» — положением объекта относительно способности к фиксации.
Именно иллюзии в отношении глубины приучили нас рассматривать ее в качестве конструкции интеллекта. Можно их спровоцировать, навязывая глазам определенную степень схождения, как в стереоскопе, либо демонстрируя испытуемому тот или иной рисунок в перспективе. Поскольку в этом случае я полагаю, что вижу глубину, в то время как ее нет и в помине, не кроется ли объяснение этого в том, что знаки-обманщики происходят из какой-то гипотезы, и что, вообще говоря, так называемое видение расстояния — это всегда вариант интерпретации знаков? Однако постулат очевиден: предполагается, что невозможно увидеть то, чего нет; следовательно, видение определяется чувственным впечатлением. Недостает исходного мотивационного отношения, его подменяют отношением сигнификационным. Мы видели, что несовпадение образов на сетчатке, вызывающее движение глаз к схождению, не существует само по себе; это несовпадение существует только для определенного субъекта, который стремится соединить воедино монокулярные феномены с одинаковой структурой и тяготеет к синергии. Единство бинокулярного видения и наряду с ним глубина, без которой это видение нереализуемо, появляются, следовательно, тогда, когда монокулярные образы представляются как «расходящиеся». Когда я встаю к стереоскопу, совокупность предстает там, где возможный порядок уже вырисовывается и ситуация просматривается. Моя моторная реакция принимает эту ситуацию. Сезанн говорил, что художник, преследуя «мотив», собирается «соединить блуждающие руки природы».1 Фиксирующее движение в стереоскопе также является ответом на вопрос, поставленный имеющимися данными, и этот ответ содержится в самом вопросе. Именно поле, как таковое, ориентируется в направлении симметрии, настолько совершенной, насколько это возможно. И глубина — это только момент перцептивной веры в единую вещь. Рисунок, изображающий перспективу, не воспринимается так, как будто он сначала исполнен в определенной плоскости и только потом обретает глубину. Линии, которые убегают к горизонту, не даны сначала как наклонные и лишь потом мыслятся как горизонтали. Рисунок в его целостности стремится к равновесию, углубляясь в третье измерение. Тополь на дороге, изображенный меньшим по размеру, чем человек, может стать настоящим деревом, только отступая к горизонту. Именно сам рисунок стремится к глубине, как брошенный камень всегда
падает вниз. Если симметрия, полнота, определенность могут быть получены разными способами, то организация все равно не будет устойчива, как это и видно на многозначных рисунках. Так, изображение (рис. 5) можно воспринимать либо как куб с передней гранью ABCD, увиденный сзади, либо как куб с передней гранью EFGH, увиденный спереди,, либо, наконец, как мозаику, состоящую из десяти треугольников и одного квадрата. Другое изображение (рис. 6), напротив, будет смотреться почти неизбежно как куб, потому что в данном случае имеется только одна структура, которая приводит это изображение к совершенной симметрии.1 Глубина рождается в моем взгляде, поскольку он стремится что-то увидеть. Но что это за перцептивный гений трудится в нашем визуальном поле и всегда стремится к наибольшей определенности? Не возвращаемся ли мы к реализму? Рассмотрим один пример. Организация в третьем измерении разрушается, если я добавлю к многозначному рисунку не просто линии (изображение (рис. 7) остается все тем же кубом), но такие линии, которые отделяют друг от друга элементы одной и той же плоскости и воссоединяют таковые из различных плоскостей (рис. 5).2 Что мы имеем в виду, говоря, что эти линии сами по себе разрушают глубину? Не рассуждаем ли мы в духе ассоцианизма? Мы не хотим сказать, что линия ЕН (рис. 5), действуя подобно какой-то причине, разрушает куб, в который она вписана, что она порождает такое восприятие всего изображения, которое не является уже фиксацией в третьем измерении. Понятно, что линия ЕЙ сама по себе обладает индивидуальностью лишь тогда, когда я ее фиксирую как таковую, когда я прохожу по ней от начала до конца и когда я сам провожу ее. Но эта фиксация и этот путь не являются произвольными. Они указаны или подсказаны феноменами. Просьба в данном случае не имеет неотвратимого характера, поскольку речь идет как раз о многозначном изображении. Однако в любом нормальном визуальном поле отделению плоскостей и контуров друг от друга невозможно воспротивиться. Например, когда я прогуливаюсь по бульвару, мне не дано увидеть промежутки между деревьями как вещи, а сами деревья — как фон. Это именно я воспринимаю пейзаж, но я отдаю себе отчет в том, что в этом опыте я нахожусь в определенной фактической ситуации, собираю воедино смысл, рассредоточенный в феноменах, и высказываю то, что они сами хотят сказать. Даже в тех случаях, когда строение поля двусмысленно, когда я могу заставить его изменяться, я не достигаю этого непосредственно: одна грань куба выходит на первый план тогда, когда я смотрю на нее в первую очередь и если мой взгляд, опираясь на нее, следует вдоль ее сторон и находит наконец вторую грань в виде неопределенного фона. Я вижу изображение (рис. 5) как вариант кухонной мозаики только при том условии, что направляю взгляд в центр, потом равномерно распределяю его по всему изображению. Как Бергсон ждал, пока кусочек сахара растворится, так и я иной раз вынужден ожидать самореализации строения. С тем большим основанием в нормальном восприятии смысл воспринимаемого представляется мне институированным в себе самом, а не конституированным мною. Взгляд же представляется разновидностью познавательного механизма, который извлекает вещи оттуда, откуда они должны быть извлечены, дабы стать зрелищем. Или же этот механизм выделяет их в соответствии с их естественными формами. Разумеется, прямая ЕН может сойти за прямую тогда, когда я прохожу по ней от начала до конца. Но речь не идет о контроле со стороны разума, речь идет о контроле взгляда, то есть мое действие не является исходным и конституирующим, оно вызывается или мотивируется. Всякая фиксация — это всегда фиксация того, что предлагает себя зафиксировать. Когда я фиксирую грань куба ABCD, это не означает только, что я перевожу ее в состояние отчетливого видения, это значит также, что я придаю ей статус изображения и приближаю ее к себе, одним словом, строю куб. Взгляд — это тот перцептивный гений под оболочкой мыслящего субъекта, который может дать вещам точный ответ, которого они ожидают, чтобы существовать перед нами.
Наконец, что же тогда означает видеть куб? Это значит, говорит эмпиризм, ассоциировать с действительным видом рисунка определенную последовательность других видимостей, каковые тот рисунок мог бы предложить, будь он увиден вблизи, в профиль, под различными углами. Но когда я вижу куб, я не нахожу в себе ни одного из этих образов. Они являются разменной монетой восприятия глубины, которая делает их возможными, но не вытекает из них. Каков, следовательно, этот единый акт, посредством которого я фиксирую возможность всех этих видимостей? Это, говорит интеллектуализм, мысль о кубе как о твердом теле, составленном из шести равных граней и двенадцати равных сторон, которые пересекаются под прямым углом, и глубина является иным, как сосуществованием равных граней и сторон. Но и здесь нам предлагают в качестве определения глубины то, что является только одним из его следствий. Шесть равновеликих граней и двенадцать равных сторон не составляют всего смысла глубины. Напротив, это определение лишено всякого смысла вне третьего измерения. Шесть граней и двенадцать сторон могут одновременно существовать и оставаться равными для меня, только если они расположены в третьем измерении. Акт, который выравнивает явленности, делает острые или тупые углы прямыми, деформированные стороны — квадратом, не является мыслью о геометрических отношениях равенства и геометрическом бытии, которому эти отношения принадлежат. Это включение моего взгляда в объект — взгляда, который в этот объект проникает, одушевляет его и тотчас придает боковым граням статус «квадратов, увиденных сбоку», так что мы не видим их даже в их перспективном изображении в ромбе. Это одновременное присутствие в двух опытах, которые, ко всему прочему, взаимно исключают друг друга; это включение одного из них в другой, это слияние в один перцептивный акт целого процесса составляют своеобразие глубины, в соответствии с которой вещи или элементы вещей включены друг в друга, тогда как ширина и высота суть измерения, в соответствии с которыми вещи располагаются рядом друг с другом.
Невозможно, следовательно, говорить о синтезе глубины,
поскольку любой синтез предполагает или по меньшей мере, наподобие кантианского
синтеза, устанавливает определенные дискретные пределы, и поскольку глубина не
устанавливает множественности перспективных явлений, которые затем будут
эксплицированы в анализе, и предусматривает эту множественность только на фоне
стабильности вещи. Этот квазисинтез проясняется, если его понимать как
временной. Когда я говорю, что вижу объект на расстоянии, я имею в виду, что я
его уже или еще удерживаю, что он находится в будущем или в прошлом в то же
время, что и в пространстве.1 Возможно скажут, что он существует только для
меня: лампа «сама по себе», которую я воспринимаю, существует в то же время,
что и я, расстояние существуе