НРАВСТВЕННОСТЬ В НАШЕЙ ЖИЗНИ. ТУПИКИ И НАДЕЖДЫ
.НРАВСТВЕННОСТЬ В НАШЕЙ ЖИЗНИ. ТУПИКИ И НАДЕЖДЫ
Весь смысл (скажу так: весь нравственный смысл) моего разросшегося введения к актуальным проблемам нашей современной нравственности состоял в том, чтобы не сводить убеждения к мнениям, но вовлечь читателя в трудное рефлективное самосознание и самообоснование мнений и убеждений, в искус сомнения. Предполагалось общение с читателем в сопряжении наших способностей нравственного суждения. Было стремление актуализировать нравственную интуицию читателя. Если эта интуиция возбуждена, переведена в сознательную установку, то теперь возможно сформулировать мое мнение (о наших современных делах) по схеме: два пишем, пять (основной текст) в уме.
Здесь буду краток. Предполагаю, что основная (двойная) беда нашей нравственности — это идеологизация сознания и поспешное морализирование, не укорененное в культуре, которая всегда растет «корнями вверх», переосмысливая собственные начала.
Идеологизация. Когда нравственность подменяется идеологией или подчиняется идеологии, — это страшный и трудно искоренимый порок. Поскольку в термин «идеология» вкладываются сейчас самые различные смыслы, сразу же уточню, в каком смысле идет речь об идеологии в настоящем очерке.
В сознании многих (иногда сотен тысяч) людей, живущих в достаточно плотной, устойчивой социальной среде [1], всегда существует общее рассеянное множество рассудочных и эмоциональных предвзятостей. Чем плотнее и взбудораженнее эта среда, тем резче возрастает взаимное заражение и индукция индивидуальных (но одинаковых) предубеждений. Это — феномен массового сознания.
1 Это не бытие в смысле предметной самоустремленной деятельности, рассмотренной Марксом в «Экономическо-философских рукописях 1844 года», но вседневное социальное и бытовое окружение.
Если — в подходящий момент — целенаправленно ввести в массовое сознание какую-то мощную интегрирующую идею (лучше попроще), происходит кристаллизация этого рассеянного множества. Возникает «идеология» — возбужденная, жесткая, межиндивидуальная система стереотипов, устроенная так, чтобы, во-первых, представить некий частный групповой интерес как всеобщее веление самого бытия (природы, истории, бога...). Во-вторых, чтобы служить безотказным орудием уничижения и уничтожения «враждебной» идеологии — «ложной», «опасной», «никчемной», «обреченной». Конечно, было бы желательно уничтожить эту враждебную идеологию вместе с ее носителями.
Идеология способна отделяться от сознания и выступать в форме языковой, демагогической, рассудочной структуры, со страшной силой массового внушения (извне — вовнутрь). При благоприятных условиях идеология пропитывает всю сферу мотивов, эмоций, страстей, погружается в подкорку сознания, формируя особый мегаинстинкт. Этот идеологический инстинкт однозначно диктует наши действия, навязывает предвзятое отношение к жизни, к людям, их мыслям, произведениям культуры.
Для идеологии характерно:
— То, что она плотно загораживает сознание от бытия, непосредственно его определяющего, и от мышления, позволяющего индивиду свободно и исторически ответственно преображать собственное сознание. Идеология мимикрируется под бытие и под мышление, безоговорочно детерминируя и упрощая нашу душевную жизнь. (По тексту «Немецкой идеологии» ясно, что основоположники марксизма именно в этом смысле определяли всякую идеологию как «ложное сознание»)
— То, что в идеологии неразличимо слипаются личные и коллективные предубеждения, умыслы и оказывается несбыточным действительно индивидуальное, самостоятельное мышление. Нет того зазора, в котором единственно осуществляется и обнаруживается несовпадение личности с самой собой, реализуется возможность самоизменения.
— То, что идеология, следовательно, просто неспособна обращаться на самое себя; она принципиально лишена картезианского сомнения и гегелевской рефлексии, даже в их психологических истоках.
— То, что идеология поглощает и болезненно разъедает все внутренние перегородки духовной культуры выедает самостоятельные голоса поэзии, доброты, соучастия, разума. Полифония духа исчезает, и остается монолитный идеологический напор и отпор. Но отсюда идет, может быть, самое основное свойство идеологии: она делает совершенно невозможным восприятие иного мышления, иного бытия в их абсолютной самобытийности и насущности для индивидуальной душевной жизни.
В идеологии несущественно исходное содержание мысли. Оно может быть религиозным, философским, социологическим, теоретическим — каким угодно. Это все едино. Реальным и действенным содержанием и значением идеологических инстинктов оказывается лишь сам механизм идеологизации, тождественный для всех форм идеологии. Механизм этот является самодовлеющим и противопоставляется собственным исходным началам — теории или философии, социальным определениям или религиозной интуиции. Идеология становится всесильной и поглощает все определения бытия и мышления в тех общественных структурах, в которых наименее развита социальная и философская гетерогенность, где в одних руках сосредоточивается экономическое, политическое, идейное всевластие.
Теперь сформулирую некоторые из определений идеологии в афористической форме, ориентированной на соотнесение с теми определениями нравственности, что были очерчены в предыдущем изложении:
Идеология — одна на всех (ею избранных, ее разделяющих). Нравственность всегда лична, существует только в общении «личность — личность». И именно в личности и неповторимости нравственных перипетий заключена их всеобщность (не обобщенность).
Идеология — вектор, нацеленный от точки (индивида) на что-то и на кого-то (против чего-то и против кого-то). Этой безобъемной точке дает идеологический толчок некий обобщенный социальный медиум. Индивид сводится в идеологии к орудию, приему, образу действия, рычагу иных высших сил. Нравственность осуществима только в единстве внешнего поступка и внутренней рефлексии, свободного выбора и решения, мучений совести. Это — сфера внутренней свободы.
Идеология предполагает, что настоящее как бы исключено из бытия индивида, индивид должен им исходно жертвовать ради (во имя) будущего, кем-то для меня предназначенного. В нравственности мое настоящее (только им я полностью владею) вечно и бесконечно. Оно сосредоточивает в себе прошлое и будущее. Оно бесконечно ответственно. В нравственности человек не может быть средством. Он — всегда — цель (нельзя не вспомнить здесь Канта). Идеология безоговорочна. Нравственность — перипетий-на, это — средоточие сомнений и тайная свобода нравственного выбора.
Идеология способна только передаваться, внушаться, приниматься, диктовать внеличностные действия. Нравственность всегда — в этом поступке, в этом мгновении — рождается и укореняется заново как нечто извечное.
Каждое идеологически оправданное действие сразу же «уходит из меня», оставляя «место пусто». Нравственный поступок длится в моей душе вечно, преображая мое будущее и даже прошлое.
Это соотнесение и противоборство идеологии и нравственности глубоко укоренено в сознании человека. И однако...
Многие прочные особенности нашей истории, нашего социального быта, нашей современной жизни привели к неукротимой агрессивности идеологических предвзятостей, плотно загородили сознание от реального бытия и изначального мышления (еще плотнее: от мышления — бытия в культуре), превращая отношение «личность — личность» таинственная сфера нравственности) в отношение «представитель (некой анонимной группы, претендующей на всеобщность) — представитель» (другой — враждебной — анонимной группы). Но такая ситуация напрочь исключает идею личной, только моей, вот сейчас — и на века — формируемой ответственности за целиком свободный и как раз поэтому предельно ответственный поступок.
Вот почему я и утверждаю, что первая коренная беда нашей нравственности заключена в сквозной идеологизации нашего социального и духовного мира.
Морализирование. В последние годы (десятилетия), как реакция и спасение от бед идеологизации изнутри нашего сознания (хорошо еще, что изнутри) нарастает новый феномен — поспешное, неорганичное, не укорененное в культуре расщепление нравственных перипетий, только-только начинающих формироваться, насущных XX веку, их на корню высыхание в однозначные, не в моем сознании рожденные, случайные, судорожно заимствованные моральные предписания.
Такое поспешное морализирование нравственных перипетий особенно опасно в наше время, предельно опасно в нашей стране.
Вот несколько оснований для такого резкого вывода:
— На фоне особой идеологической прожорливости моральные нормы быстро приобретают у нас квазиидеологический характер, освобождая индивида от всякой тени личной ответственности...
— В том скоплении и столкновении исторически различных моральных ценностей в одном культурном объеме, что так характерно для XX века, индивид легко и освобожденно прилепляется к чужим (в другие эпохи возникшим) моральным постулатам, лишь бы поскорее избавиться от собственных непереносимых нравственных перипетий. Эти «чужие» постулаты мы воспринимаем неорганично, плоскостно. То, что возникало и имело нравственный смысл в контексте этических перипетий греческой трагедии или храмовой мистерии средних веков, то сегодня принимается как нечто готовое, внешнее, внекультурное — покорно и холодно, при всей возможной взвинченной экзальтации. Так, христианская моральная норма входит в сознание современного индивида вне порождающего схематизма «нравственность — мораль». Вне — если вспомнить наши размышления — мучительной перипетии христианской любви, христианского «Не убий!». Эта норма сразу же приживляется к нашему рассудку в иссушенном и облегченном виде, только усиливая вненравственность современного человека.
Вспомним, что сегодня нравственные спектры античности, средних веков, нового времени могут быть живы и могут быть нравственно значимы только в сопряжении друг с другом, только в точках предельного перехода. Только тогда они современны.
— Сами исходные определения нравственного средоточия XX века (отталкивание к моменту абсолютного начала, торможение на грани хаоса и космоса) уже по природе своей не способны «отпускать от себя» моральные заповеди, не способны отщепляться от них. Более того. Эти начала очень плохо уживаются (скукоживаются, гаснут, впрочем, вновь и вновь возрождаются — таков XX век), находясь в одном этическом пространстве с отщепленными от своих нравственных корней моральными прописями. К тому же бытующие у нас прописи, когда-то давно, в дальних веках, отсохшие от своих нравственных истоков, да еще прошедшие хороший идеологический искус, не могут существовать просто «рядом» с нравственными перипетиями (и петь в унисон с ними), как это было в прошлые исторические эпохи. Наши моральные догматы взахлеб действуют против новых нравственных начал, разрушают эти начала (а разрушить их очень легко, ведь они по природе своей особенно не уверены в самих себе, будучи начинанием начал).
Вот почему морализирование глубоко безнравственно. Действуя совокупно, идеологизация и морализирование забивают в нашей жизни нравственные начала в их зародыше:
1. Расщепляют нравственные перипетии, не позволяют им замкнуться «на себя», на образ (регулятивную идею) личности, способной к самостоятельному, полностью ответственному, внутренне свободному поступку, то есть поступку, исторически и духовно детерминированному к свободе.
2. Закрывают путь к современному сопряжению непреходящих, личностно насущных нравственных перипетий (античности, средних веков, нового времени), к их трагедийному, в душе индивида происходящему сосредоточению. Ведь и абсолютизм идеологических предписаний, и жесткость морального диктата предполагают извне предназначенную мотивацию моих действий, уплощают в истину «последнего слова» целостный, всеобщий объем нравственной самодетерминации. Исключают саму идею нравственного поступка, ставящего под вопрос историческую предопределенность моей (и всеобщей) судьбы.
3. Воздвигают непроницаемый водораздел между нравственностью и поэтикой, препятствуя формированию эстетически осмысленного, неповторимого образа нравственной перипетии. Но вне такой остраняющей поэтики (трагедия — храм — роман — лирика) нравственности быть не может.
4. Преграждают и само по себе трудное и мучительное формирование неповторимой нравственно-поэтической перипетии XX века: трагедии впервые-начинания самих начал нравственности, личной одинокой ответственности за это всеобщезначимое начинание.
Теперь вкратце впишем наши нравственные проблемы в культурно-исторический контекст: «Россия — XX век».
Российские исторические судьбы именно потому, что они совершались на стыке (в створе) истории Запада и истории Востока, оказались в эпицентре или, точнее, были эпицентром страшнейших потрясений нашего времени (мировые войны; всемирные социальные взрывы; крушение колониальных империй). Здесь, в этом эпицентре, формировались исходные очаги новых всемирных нравственно-поэтических перипетий.
И одновременно российские исторические судьбы (в своем собственном внутреннем векторе) совершались маргинально, на полях, на периферии всемирной истории, все время стремились отторженно замкнуться «на себя», исторгнуть из себя нравственную неотвратимость. Новые нравственные перипетии (да и «годовые кольца» исторических трагедий античности, средних веков, нового времени) были для нас всеобще значимы именно и только на грани нашего бытия. Поэтому рефлектировались и осмыслялись они (когда рефлектировались и осмыслялись) в очень узких,, к тому же время от времени истребляемых интеллектуальных, внекорневых слоях, были поэтически претворены только на страницах книг и полотнах картин, не погружаясь во всеобщую нравственно-поэтическую интуицию. Они, эти перипетии, входили в наше сознание через окно («прорубленное в Европу»), но не через дверь собственного бытия. Массовость, слитность индивидуальных сознаний (предрасположенность к идеологии) здесь наибольшая, внутренняя противопоставленность личной свободе — наиболее заскорузлая, застарелая. Между тем во второй половине XX века эпицентр производственной, социальной, духовной жизни постепенно смещался в сферу «тихих революций» (автоматизация, возрастающее социальное значение индивидуально-всеобщего труда и индивидуально-всеобщей информации, революция свободного времени). И только в этих тихих глубинах, в глубинах личностного сознания, дозревают до всеобщности нравственно-поэтические перипетии культуры XX века. Но вот тут-то и сказывается фатально наша государственническая, общинно-ладовая, насквозь идеологизированная «наследственность».
Все это, вместе взятое, объясняет и упорное наше тяготение к новым нравственным началам, напряженность балансирования на грани космоса и хаоса нравственной жизни; но это же объясняет и особую силу отталкивания от этих начал, легкость и соблазнительность процессов идеологизации и морализирования, их прочное переплетение. Таковы безысходности наших нравственных тупиков.
Конечно, я преувеличиваю. В реальном работающем контексте XX века современные нравственные перипетии вновь и вновь раздирают наше сознание. Но их целостное сосредоточение (поэтика поступка) крайне затруднено. Что делать... Сегодня, как всегда (может быть, более чем всегда), моя нравственность зависит от моей свободной воли.
В заключение совсем, казалось бы, частность. Как-то сравнительно недавно в одной телевизионной передаче шла речь о смысле и ценности человеческого достоинства. Никто из опрошенных по ходу передачи не смог сказать об этом ничего вразумительного. И это, видимо, не случайно.
Думаю, что если совсем кратко и жестко определить наш основной нравственный порок, то это как раз и будет: страшный дефицит, зачастую полное отсутствие чувства собственного достоинства.
Там, где индивид мыслит себя и его мыслят как функцию неких анонимных, пусть самых священных, самых благих и прогрессивных социальных сил и интересов, там не может возникнуть и, во всяком случае, созреть и быть осознанной, определяющей мои действия, исходная идея достоинства: самосохранение тайной свободы быть Я, неразрушимой возможности свободного поступка. Я не могу позволить — никому, ни во имя чего, никогда, ни одного раза — меня оскорбить, на меня накричать, меня унизить, запретить мое убеждение, преградить возможность его распространять и, главное, нарушить абсолютную суверенность моего Я — тайное ядро нравственной самотождественности. И прежде всего я не могу позволить это самому себе.
«Не тронь моих чертежей!» — заклинал Архимед римского легионера.
«Не тронь мое Я!» — обращается к обществу, к легионерам общего дела чувство собственного достоинства и — если перевести в юридическую сферу — индивидуальное право личности.
Конечно, чувство собственного достоинства — еще не нравственность, но это условие, без которого невозможен никакой, даже самый малый, зачаток нравственного поведения, — что уж говорить о тех безвыходностях и перипетиях, о которых здесь шла речь. Хотя, возможно, вне этих безвыходностей и перипетий исходное условие нравственности не может сформироваться и укорениться?
На шкале жизненных ценностей нравственного человека самосохранение собственного достоинства (нет человека выше меня, нет человека ниже меня) несопоставимо существеннее и реальнее любых благ моего положения и местонахождения — социального, служебного, материального престижного. Существеннее даже соображений общественной пользы, безопасности и сохранения жизни (да и кому будет от меня польза, если меня нет).
Но на нашей современной жизненной шкале ценностей чувство достоинства занимает одно из последних мест. Это — первое место, от которого индивид легко, а то и облегченно, отказывается. Вот наша страшная беда. Ведь там, где оскорблено и унижено человеческое достоинство, там нет индивида, способного жить в горизонте личности, то есть способного жить свободно, нравственно. С этим «где уничтожено...» связаны не только индивидуальное сознание, одинокие человеческие судьбы, но и плотная сеть личных судеб, наша неразрывная социально-идеологическая реальность.
Есть ли исход? Определить очень трудно, здесь все замкнуто «на себя». Исходно — изменение социального контекста. Исходна — одинокая воля индивида (втайне мы знаем, что она всегда свободна) — Лютерово «стою на том и не могу иначе».
Для начала хоть бы ощутить и понять, что утрата человеческого достоинства — несчастье. Тогда многое приложится.
Знаю, что пока это почти благое пожелание, и все же... какие-то надежды и какие-то основания надеяться есть. Но вот без такого понимания нам действительно «ничего не светит». Ни в духовной, ни — даже — в хозяйственной жизни. Впрочем, о последнем пусть лучше скажут экономисты.