ПАМЯТЬ — САМОСОЗНАНИЕ — КУЛЬТУРА
.ПАМЯТЬ — САМОСОЗНАНИЕ — КУЛЬТУРА
Очевидно, было бы глубоко неверным считать, что именно память отличает человека от животных, составляя его преимущество перед ними. Если животные способны к тому, что в экспериментальной психологии называется «научением» — а психологи-экспериментаторы зафиксировали эту способность у достаточно многих представителей животного мира, — следовательно, они обладают памятью. Но это память в самом общем смысле слова: когда имеется в виду способность живого существа каким-то образом удерживать в своей психике впечатления от более или менее часто повторяющихся внешних воздействий, перестраивая в соответствии с ними «схемы» и «модели» поведения в соответствующих ситуациях. Ее можно назвать естественной или даже телесной памятью.
В качестве естественной она не столько память души, сколько память связанного с нею тела. В той мере, в какой «животная душа» (Аристотель) — телесна, память животного — «органична» и «механична». Вместе с инстинктом, в котором животному непосредственно дана память его вида (рода), индивидуальная память о тех специфических, хотя и повторяющихся ситуациях, на которые ему пришлось «отреагировать», образует сущность «животной души». А потому ее можно считать в еще большей мере, чем саму эту душу, внутренней формой данного животного, обеспечивающей его целостность и самотождественность как живого существа.
В качестве живого существа, через одну из своих ипостасей — телесность — причастного и к животному (и к растительному, и даже неорганически-«механическому») миру, человек также обладает естественной, или «телесной», памятью. Однако не с нею связана специфика его памяти как существа не только природно-те-лесного, но и культурно-сверхприродного. Человеческая специфика памяти связана с тем, что — именно в качестве живых существ, обладающих телом, — мы одновременно принадлежим и культуре, в результате возникновения которой человеческая форма общности оказалась коренным, принципиальным образом отличной от всех иных «естественных общностей», каковые встречаются в природе («общества» муравьев, пчел, обезьяньи стаи и пр.).
Особенность человеческой памяти заключается в том, что это уже не естественно-природная, а социально-культурная память. А поскольку культура — не что иное, как осознающая себя (философы сказали бы «рефлектирующая») история человеческого развития, непрерывно накапливающийся опыт ее осмысления, вновь и вновь погружаемый в непосредственный процесс исторического творчества, чтобы соучаствовать в нем, постольку культурная память не «механична», не «телесна», а «исторична». Это всегда опыт переживания истории — временного процесса, процесса превращения будущего в настоящее, настоящего — в прошлое, вчерашнего прошлого — в позавчерашнее и т.д. Это всегда опыт новых и новых попыток справиться с энтропийными процессами «временности» — с необратимой тенденцией аннигиляции прошлого, растворения его в небытии. В этом смысле специфической особенностью культурной памяти как памяти исторической является ее ориентация на спасение прошлого — осознанная борьба с забвением, с погружением прошлого в небытие.
Вот тут-то, где историческая память, казалось бы, ближе всего соприкасается с механической и телесной (ведь удерживание следов вчерашних телесно-физиологических воздействий — тоже борьба с «забвением», с погружением прошлого в небытие), глубже всего раскрывается и различие этих двух типов памяти. Дело в том, что животному «не дано» прошлое его рода. Оно «закодировано» в структуре его инстинктов, не требующих для своего введения в действие ни сознания, ни волевого усилия. Поэтому «животная душа» с ее видовой (инстинкт) и ситуационной («научаемость») памятью не выводит животное за пределы нерасторжимого: «стимул — реакция». Потому и естественная (она же механическая, она же автоматическая, она же телесная) память животного неисторична в точном смысле слова.
История индивидуального развития животного отделена от истории его вида («родовой истории») столь же глухой и непроницаемой стеной, какая в легенде из айтматовского романа отсекла помраченное сознание человека, превращенного в манкурта, от его прошлого, тесно вплетенного в прошлое его семьи, его рода, его народа. Вот почему животное в принципе неспособно к приобретению исторической памяти. Непосредственное переживание многообразных процессов индивидуального развития не есть еще переживание истории, историческое переживание. Оно становится историческим лишь на фоне преемственной связи поколений, истории племени, народа, страны, причем эта история каждый раз осмысляется в той или иной связи с историей человеческого рода в целом. И в этом случае «память рода» предстает уже не как бессознательный, автоматически действующий инстинкт, а как культура, которая создается и воспроизводится человеком в процессе сознательной целеполагающей деятельности.
А поскольку сознание, в отличие от бессознательно действующего, более того — исключающего всякую осознанность инстинкта, — это такая «родовая» способность индивида, которая предполагает определенную степень личной инициативы и самостоятельности — «самодеятельности», спонтанной активности индивидуального существа именно как индивидуального, а не родового (сколь бы ограниченной ни была поначалу ее степень), — постольку историческое переживание неизбежно оказывается индивидуально окрашенным личностным переживанием. Переживанием Я, причем в двух смыслах этого двусмысленно звучащего оборота: переживанием «мною» исторического процесса и переживанием «мною» меня самого как переживающего этот процесс.
Иначе говоря, культурная, то есть историческая, память (осознанная «память рода», инстинкт, ставший культурным сознанием) необходимо предполагает определенную степень развития личностного начала, осознания себя как Я, самосознания. Вот почему и в легенде, с размышления о которой мы начали очерк, и в народном сознании вообще, кристаллизующемся в устойчивых речевых оборотах, пословицах и поговорках, память (культурная) и самосознание (пребывание в «здравом уме») обычно совмещаются вплоть до полного их отождествления. Вспомним обиходные речевые обороты: «он лежал без памяти», «он впал в беспамятство», «он себя не помнил» — и сравним их с близкими по словоупотреблению: «он потерял сознание», «он впал в умопомрачение», «он вышел из себя» и т.д.
У человека нет разрыва между «родовой памятью» и индивидуальной. Поскольку его инстинкт осознан и предстает как культура, передаваемая ему предшествующим поколением и осваиваемая им в процессе воспитания и образования, постольку он выступает в его психике не как нечто темное и бессознательное, а, наоборот, как светлое поле сознания, что в свое время называли «естественным светом разума». На этом фоне складывается индивидуальная культурная память, которая — в отличие от механической — есть уже не память тела, а память Я, самосознающего индивида. Потому-то память и самосознание совпадают в народном представлении: культурная память — это память Я, соотнесение прошедшего не со. «следами» и «реакциями» моего тела, а с впечатлениями и восприятиями моего сознания, которое всегда уже есть и самосознание.
Но само Я, несмотря на его привязанность к индивидуальному, неповторимо-уникальному, — родовой продукт. Продукт человеческой культуры, этой совершенно особой формы «родового опыта». Это специфически человеческая форма «памяти рода» (или «вида»), приходящая на смену животной форме памяти — инстинкту. Возникает это Я (самосознание) у человеческого детеныша не сразу и не в момент его рождения. Ведь не с первых же минут и даже не с первых месяцев после рождения «помнит» себя ребенок. Но то, что он «помнит себя», становится затем основой не вполне отчетливых и далеко не у всех людей сохраняющихся воспоминаний о самых первых впечатлениях раннего детства.
Подобно тому как наше телесное существование — дар наших, родителей, а через них — природы, наше собственное Я, интимнейшим образом переживаемое и осмысляемое самосознание, — дар семьи и рода, племени и народа. Словом, культуры как «подытоженной», резюмированной истории, одухотворяющей настоящее и, в свою очередь, оживотворяемой им. Точно так же как культура в целом — это «коллективная», точнее — общечеловеческая, всеобщая, форма человеческой памяти, самосознание (Я) — это ее индивидуальная, интимно личностная форма.
В этом смысле совершенно верно изначальное народное представление, согласно которому сознание, понятое как сознание человеком себя самого, то есть самосознание, есть память. И наоборот: память (повторяем, речь идет о культурной, исторической, а не о естественной и механической памяти) — это самосознание. И, добавим от себя, это самосознание отдельного человека в такой же мере, как и самосознание народа, человечества в целом. Вопрос «кто ты есть?», обращенный сознанием к самому себе, и впрямь звучит в точности по легенде, пересказанной Ч. Айтматовым: «Вспомни, чей ты? Чей ты? Как твое имя?..» — вопрос, в котором мое собственное имя вовсе не случайно сопрягается с именем тех (или того — это уже зависит от исторической формы культуры), кто дал мне мое имя, а вместе с ним мое бытие в культуре. «Твой отец Доненбай! Доненбай, Доненбай, Доненбай!» — так заклинает несчастная мать угасшую память сына, превращенного в манкурта, пытаясь пробудить его самосознание, его свободное Я.
Точно так же «в минуты роковые» — роковые для народа или страны — взывают к коллективной памяти, к культурной традиции, называя имена великих предков: их пример должен побудить потомков к высшему напряжению духа. Первый вопрос общественного самосознания, самосознания той или иной культурно-исторической общности, звучит так же, как и первый вопрос осознающего самого себя индивида: «Вспомни, чей ты? Как твое имя?»
Наша память прежде всего стоит на страже нашего прошлого, предохраняя его от (наших же!) попыток «сделать бывшее — небывшим», к которым мы особенно склонны в минуты духовной слабости. Наиболее значимые свои поступки — а ими, как правило, оказываются именно поступки этически значимые — мы не в силах забыть, какие бы усилия для этого ни предпринимали. Здесь память предстает как зеркало нашей совести, напоминающей нам о том, что мы во всех случаях должны оставаться людьми, не забывая о том, кто мы есть и кому (и чему) обязаны своим человеческим бытием. Так раскрывается этический аспект памятования Я о самом себе. Признание Я тождественным самому себе, несмотря на изменчивость и «текучесть» его содержания («поток сознания», отражающий как смену состояний внешнего мира, так и модификацию состояний психики), означает принятие самосознающим индивидом ответственности за свои поступки. А если это нравственно чуткий человек, то даже за свои помыслы.
Вот почему для таких проницательных мыслителей, как Кант, было исполнено глубокого смысла этическое требование, обращенное к каждому из нас: «Будь верен себе!», «Будь верен данному тобою слову!», «Не отрекайся от себя, давшего слово!» В общем, помни, что ты — это ты, идет ли речь, о тебе, давшем слово (или совершившем какой-либо поступок) минуту, час, день, год или много лет назад.
Вот почему со словом «сознание» народная традиция сопрягает еще один смысл, на первый взгляд не усматриваемый непосредственно в этом слове, — сознание вины. Вспомним распространенный речевой оборот «он сознался», который автоматически расшифровывается как «он сознал себя», то есть восстановил тождество (или, как говорят в подобных случаях, «равновесие») с самим собою. «Сознайся!» (или «признайся!»), обращенное к человеку, по своему исконному смыслу, который не могут «отменить» бесчисленные манипуляции, каковые производились с человеческим сознанием в наш нелегкий век, означает требование «сознать себя» (или «признать себя») как равную самой себе сущность.
Это — сущность нравственного порядка. Она пребывает неизменной, несмотря на бесконечную смену протекающих через нее «вчера», «сегодня» и «завтра». А потому обязана (и прежде всего перед самой же собою) принять на себя любой поступок, санкционированный ею, когда бы он ни был совершен. В этом смысле — а его неизменно утверждали такие великие созидатели нашей нравственной философии, как Ф. М. Достоевский и Л. Н. Толстой, — сознание вины восстанавливает единство человека с самим собою, спасает его самосознание от патологического раздвоения, возвращая ему исконную самотождественность.
Как нетрудно заметить, смысловым фоном, на котором становится возможным отождествление гносеологического («сознать себя») и этического, а затем и юридического («сознаться») смыслов одного и того же слова, по-прежнему остается изначальная идентификация «ясного сознания» и «трезвой памяти». Что не лишено, как видим, глубокого смысла. Ведь только в том случае, если Я постоянно помнит о самом себе, вновь и вновь восстанавливая преемственную связь с самим собою — вчерашним, позавчерашним, позапозавчерашним и т.д., то есть неизменно пребывает как равное самому себе сознание — самосознание, вообще возможно какое бы то ни было «вменение» человеку чего бы то ни было. «Вменение» как им самим, так и другими людьми. В этом, едва ли не самом существенном аспекте память решительно противостоит всяким попыткам «манипулировать» ею и, соответственно, всем теоретическим тенденциям «манипулятивного», «операционального» и «орудийно-инструментального» толкования памяти.
То, что справедливо для каждого отдельного человека, в данном случае справедливо и для всех людей вместе — для семьи и рода, племени и народа, для человеческой культуры вообще. Память о прошлом — это не только воспоминание о былых подвигах и победах, о героических свершениях народа и его полководцев. Это также и памятование о неудачах и невзгодах, ошибках и заблуждениях, то есть совестливая память. Как «из песни слова не выкинешь», не устранить из народной памяти и грустных, и печальных, и трагических событий, которые довелось пережить, претерпеть и вынести народу на протяжении его многовековой истории. Ибо и для жизни целого народа справедливо то, что мы говорим применительно к отдельным людям: «Жизнь прожить — не поле перейти».
И точно так же, как обречены на неудачу все попытки «изъять» из памяти отдельного человека те или иные воспоминания, коль скоро он остается человеком (а не превратился, скажем, в манкурта), оказываются в конечном итоге безуспешными и попытки «укоротить» память народа, коль скоро он остается народом (не превращен в безликое скопище манкуртов). Ведь память народа, как и отдельного индивида, едина и неделима, как едино и неделимо его самосознание. Альтернативой такого единства самосознания (если это допустимо называть альтернативой) может быть лишь его раздвоение, растроение, расчетверение и т.д., то есть распад — состояние, известное в психопатологии как остро болезненное.
Так выглядит соотношение памяти, самосознания и культуры в свете нравственно-философского осмысления легенды о манкурте, художественно возрожденной Чингизом Айтматовым.