П. А. ФЛОРЕНСКИЙ

.

П. А. ФЛОРЕНСКИЙ

I. Научная речь — выкованное из повседневного языка орудие, при помощи которого овладеваем мы предметом познания. Суть науки — в построении или, точнее, в устроении терминологии. Слово, ходячее и неопределенное, выковать в удачный термин — это и значит решить поставленную проблему. Всякая наука — сис­тема терминов. Поэтому жизнь терминов и есть история науки, все равно какой, естествознания ли, юриспруденции или матема­тики. Изучить историю науки — это значит изучить историю терми­нологии, т. е. историю овладевания умом предлежащего ему предмета знания. Не ищите в науке ничего, кроме терминов, данных в их соотношениях: все содержание науки, как таковой, сводится именно к терминам в их связях, которые (связи) пер­вично даются определениями терминов...

Технические выражения и обобщающие формулы, словесные или символические, например алгебраические,— такова первая пара соответственно связанных и взаимно превращаемых ступеней на пути мысли. Всякое техническое наименование, в какой угодно области знания, вводится определением, а это последнее пред­полагает за собою некоторое экзистенциальное суждение — суж­дение о существовании того комплекса признаков, который связы­вается воедино выставляемым определением; это экзистенциаль­ное суждение или эта экзистенциальная интуиция свидетельствует о возможности этого комплекса — возможности внутренней, от­нюдь не формально-логической, но связанной со всем строением данной области познаваемого, возможности, приемлемой всеми закономерностями этой области, а кроме того, утверждает устой­чивость, т. е. пребываемость, обсуждаемого комплекса, его внут­реннюю организованность, внутреннюю связность и единство. Если определение лишено экзистенциальности, так понимаемой, то оно есть лишь пустое притязание, видимость слова, но не слово, ибо мыслится только в качестве звука, сопровождаемого случайными ассоциациями, но не как определенное содержание мысли, и потому беспредметное,— и ускользает от нее, расползаясь на отдельные элементы слова, лишь только мысль подходит к такому опре­делению или к равносильному ему определяемому им техническому выражению вплотную. Иными словами, всякое техническое выражение, действительно нужное мысли, а не представляющее собою тормозящего речь варваризма, непременно предполагает и новое усмотрение мыслию внутренней связности того, к чему это выра­жение относится,— значит, служит синтезу многих слов, которыми могла бы быть описана вновь найденная связность. Подлинное техническое выражение, имеющее залог жизненности и надеюще­еся пережить «завистливую даль» если не «веков», то хотя бы годов, творится духом вместе с подъемом мысли на вершину, пусть невысокую, но во всяком случае господствующую над окружа­ющею местностью в процессе подъема. Оно непременно есть не­которая остановка мысли, в смысле вышеразъясненном, и его следует оценивать именно как таковую. Если же создающий его стоит лишь на склоне горы, остановившись не ритмически,— от усталости, но вовсе не потому, что он достиг относительного максимума высоты, хотя бы и небольшой, то техническое выраже­ние, по самому существу дела, не есть устойчивое создание слова и распадается, лишь только мысль тронется далее, и, кроме того, насквозь субъективно, не соответствуя никакому естественному расчленению реальности, никакому естественному ритму диалек­тического хода. Таким образом, техническое выражение действи­тельно свивает в себе некоторое сжатое описание реальности, той или другой, — ибо и математические сущности — тоже своеоб­разная реальность,— а обобщающая формула,— тоже, конечно, описание,— она проращивает, развивает, распускает означенное техническое выражение...

VIII. Уже низшая область таких выражений, номенклатура, под каковою, по В. Уэвеллю, надо в классификаторных науках разуметь «совокупность названий видов», дает нам прочеканенные и пройденные резцом слова повседневного языка; непосвященному в классификаторную систему той или иной области бытия такая совокупность названий представляется легким сочинительством несносного педантизма, тогда как, на самом деле, каждое удач­ное название опирается на годы внимательнейшего вглядывания, на познание тесно сплоченных и устойчивых переплетений многих признаков и на понимание, как именно соотносятся эти ком­плексы к разным другим того же порядка. Такое название есть сжатая в одно слово, простое или сложное, формула изучаемой вещи и действительно служит остановкою мысли на некоторой вер­шине. Систематика химии, минералогии, ботаники, зоологии и в меньшей степени других наук есть сгущенный опыт многосотлетней истории человеческой мысли, уплотненное созерцание природы и, конечно, есть главное достояние соответствующих областей зна­ния, наиболее бесспорное, наиболее долговечное...

Лотце указывает, что голое восприятие предмета не удовлет­воряет нас, и нам требуется ввести предмет в систему нашей мысли, а для этого необходимо наименовать его. «Имя свидетель­ствует нам, что внимание многих других покоилось уже на встре­ченном нами предмете, оно ручается нам за то, что общий разум, по крайней мере, пытался уже и этому предмету назначить опре­деленное место в единстве более обширного целого. Если имя и не дает ничего нового, никаких частностей предмета, то оно удовлетворяет человеческому стремлению постигать объективное значение вещей, оно представляет незнакомое нам чем-то не­безызвестным общему мышлению человечества, но давно уже поставленным на свое место». Поэтому назвать — это вовсе не значит условиться по поводу данного восприятия издавать некоторый произвольно избранный звук, но, «примыкая,— по изречению Вильгельма Гумбольдта,— своей мыслью к мысли об­щечеловеческой», дать слово, в котором общечеловеческая мысль, обратно, усмотрела бы законную, то есть внутренне обязательную и для себя, связь внешнего выражения и внутреннего содержания, или, иначе говоря, признало бы в новом имени — символ. Символичность слова,— в чем бы она ни заключалась,— требует вживания в именуемое, медитации над ним и, говоря предельно,— мистического постижения его. Иначе созданное слово, как плева, будет отвеяно временем и унесено в сторону от житницы человеческой культуры. «Произвольно данное нами имя не есть имя,— говорит тот же Лотце,— недостаточно назвать вещь, как попало: она действительно должна так называться, как мы ее зовем; имя должно быть свидетельством, что вещь принята в мир общепризнанного и познанного, и, как прочное определение вещи, должно ненарушимо противостоять личному произволу»... Вернемся к обсуждаемому нами синтетическому слову, на следующей после углубленных имен его ступени. Эта последующая

ступень есть термин, когда оно берется в свернутом виде, и за­кон, формула закона, когда синтетическое слово взято разверну­тым.

IX. «Я называю терминологией систему терминов, употребля­емых при описании предметов естественной истории»,— говорит Уэвелль. Терминология — это орудие, посредством которого дела­ется точное наименование. «...Кто только возьмется за изуче­ние какого-нибудь отдела науки,— продолжает тот же историк науки,— тот сейчас же увидит, что без технических терминов и твердых правил не может быть надежного или прогрессивного знания. Неопределенный и детский смысл обыкновенного языка не может обозначать предметов с твердою точностью, необходимою при научном исследовании, и возводить их от одной ступени обобщения к другой. Для этой цели может служить только крепкий механизм научной фразеологии. Необходимость в ней чувствовалась в каждой науке с самых ранних периодов ее прогресса». А в другой своей работе, подводя итоги своим наблюдениям над жизнью Науки, Уэвелль так свидетельствует существенность в Науке терминов: «Почти каждый успех науки ознаменован новообразованием или усвоением технического выражения. Обиходный язык имеет, в большинстве случаев, известную степень вялости или двусмысленности, подобно тому, как ходячее знание (common knowledge) обычно заключает в себе нечто расплывчатое и неопределенное. Это знание имеет дело обычно не с одним только разумом, но обращение более или менее к какой-либо заинтересованности или возбуждает фантазию; на службе такому знанию и обиходный язык всегда содержит, следовательно, окраску заинтересованности или во­ображения. Однако, по мере того как наше познание становит­ся вполне точным и чисто разумным, мы требуем также точ­ного и разумного языка, который равномерно исключал бы неясность и фантастику, несовершенство и излишество,— такого языка, каждое слово коего должно сообщать твердую и строго ограниченную мысль. Таковой язык — язык науки — возни­кает через пользование техническими выражениями... Прогресс в использовании техническим научным языком представляет нашему наблюдению два различных, следующих друг за другом периода; в первый период технические выражения образуются попутно, как они случайно представляются; напротив, во втором периоде технический язык составляется сознательно, с определен­ным намерением, со вниманием к связности, с видами на устано­вление системы. Попутное и систематическое образование технических выражений хотя и не могут быть разделены определенною датою (ибо несистематически во все времена отдельные слова бывали образуемы в отдельных науках), однако мы не можем один период назвать античным, а другой — новым». Далее обильными примерами из истории наук Уэвелль подтверждает свой тезис.

Но термин, как выяснено было ранее, по общему свойст­ву языка должен быть соотносительным с некоторым синтети­ческим предложением, его заменяющим и в него свитым. Это последнее есть определение термина, но не «вербальное», каковое никакого термина создать неспособно, ибо не произ­водит синтеза, а определение реальное, которое Уэвелль называет «объяснением понятий — explication of conceptions». Объяс­нение понятий есть синтез, опирающийся на углубленное созерцание той реальности, к которой понятие относится. Многие из тех споров, которые имели важное значение для процесса образования современной науки, по замечанию Уэвелля, «принимали вид борь­бы из-за определений. Так, исследование законов падения тел при­вело к вопросу о том, которое из определений постоянной силы пра­вильно: то ли согласно которому она порождает скорость, пропор­циональную пространству, или же то, по которому эта скорость пропорциональна времени. Спор о vis viva (живой силе) свел­ся к вопросу о правильном определении меры силы. Основным во­просом в классификации минералов является вопрос об опре­делении минерального вида (species). Физиологи старались осве­тить свой предмет определением организации или того или другого сходного с этим термина». Подобного же рода вопросы долго были открыты (да и до сих пор еще не вполне решены) относи­тельно определений «удельной теплоты», «скрытой теплоты», «химического средства» [...] и «растворения» [...]». Для нас очень важно отметить,— продолжает Уэвелль,— что эти споры ни­когда не представляли собою вопросов об отдельных и произволь­ных определениях, как это, по-видимому, часто думали. Во всех этих случаях безмолвно признавалось некоторое предложение, которое должно было быть выражено при помощи определения и которое придавало этому последнему его значение. Поэтому спор об определении приобретал реальное значение и становился вопросом об истинности и ложности... Таким образом, установление правильного определения того или другого термина может быть полезною ступенью при выяснении наших понятий, однако только в том случае, если мы рассматриваем какое-либо предложение, в котором имеет место этот термин. Тогда действительно является вопрос о том, как надо понимать и определять это понятие, для того чтобы это предложение было истинным. Раскрытие наших понятий при помощи определения оказывалось полезным для науки только тогда, когда оно было связано с немедленным применением этих определений... Определение представляет, быть может, лучший способ разъяснения понятия; но понятие становит­ся стоящим какого бы то ни было вообще определения только вследствие его пригодности для выражения той или другой исти­ны. Когда определение предлагается нам в качестве полезной сту­пени знания, мы всегда имеем право спросить, для установления какого принципа оно будет служить. Поэтому «определить — значит отчасти открыть. Для того чтобы определить так, чтобы наше определение имело научную цену, требуется немало той про­ницательности, при помощи которой открывается истина... Чтобы вполне выяснилось, каково должно быть наше определение, нам следует хорошо знать, какую именно истину надо нам установить. Определение, как и научное открытие, предполагает уже сделан­ным некоторый решительный шаг в нашем знании. Средневековые логики считали определение последнею ступенью в прогрессе зна­ния,— и по крайней мере, что касается такого именно места опре­деления, то как история знания, так и опирающаяся на нее филосо­фия науки подтверждают их теоретические соображения». Таковы некоторые из мыслей Уэвелля относительно взаимопревращаемости термина и закона и существенной значимости термина в истории науки. К этим мыслям вполне примыкает, распространяя и вос­полняя, хотя при этом и обесцвечивая их и лишая их остроты, Джон Стюарт Милль, современник Уэвелля. Но через полвека мы встречаем те же мысли, и притом возникшие, по-видимому, самостоятельно, на почве исследования методологии знания, у Анри Пуанкаре, одного из наиболее талантливых и широко мысля­щих ученых конца XIX и начала XX века. Первый шаг в научном творчестве, по Пуанкаре,— «искание особой красоты, основан­ное на чувстве гармонии». Оно наводит ищущего на гипотезу, уга­дываемую интуитивно, но еще не оправданную. «Всякое обобще­ние есть уже гипотеза», т. е. в смысле неоправданности логи­ческой. Пригодность гипотезы должна быть обследована, а для этого гипотеза раскрывается в своих последствиях в теорию со­ответствующего круга явлений и в этом виде подлежит дискур­сивному над нею творчеству. Одною из важнейших функций дис­курсивного творчества Пуанкаре признает созидание научного языка. «Трудно поверить, как много может одно хорошо выбран­ное слово «экономизировать мысль», выражаясь словами Маха». Например, физики «изобрели слово «энергия», и это слово оказа­лось необычайно плодотворным, ибо оно творило закон, элимини­руя исключения, ибо оно давало одно и то же имя различным по со­держанию и сходным по форме вещам». «Математика и есть ис­кусство называть одним и тем же именем различные вещи... Надо только, чтобы эти вещи, различные по содержанию, сближа­лись по форме...» И, подводя итоги: «...вся творческая деятельность ученого, по отношению к факту, исчерпывается речью, кото­рою он его выражает».

X. Нет надобности далее настаивать на существенном участии термина в истории мысли: полагаю, что и сказанным достаточно установлена жаждущая и скрепляющая сила в развитии мысли — термино-творчества. Но пора вдуматься более внимательно в са­мую природу термина. И, прежде всего, что есть термин этимологи­чески и семасиологически 42? Terminus, или termeninis или termoinis, происходят от корня ter, означающего: «перешагивать, дос­тигать цели, которая по ту сторону». Итак, terminus — граница. Первоначально эта граница мыслилась как вещественно намечен­ная, и потому вышеозначенное гнездо слов означало погранич­ный столб, пограничный камень, пограничный знак вообще. В гре­ческом языке слову «термин» как в философии, так и в более ши­роком пользовании соответствует слово horos *, а также слово horisrnos **, от ForFos, что собственно значит: борозда, а затем граница. Как и во всех древних терминах философии, в самом термине «термин» без труда осязается первичный сакраменталь­ный смысл, и это священное первозначение не случайность в плос­кости философской, но, напротив, как это постоянно наблюдаем в истории философской терминологии, философская терминологи­ческая чеканка общеупотребительного слова проявляет в слове его первичный слой, заволоченный более поздними односторон­ними его произрастаниями, законно, но, обедняюще, расчленя­ющими первокоренную слитную полноту и метафизичность слова...

XI. В философию слова terminus или равносильное ему opos и horismos попадают именно из религии, и притом с сохранением первоначального смысла. «Определение (по-гречески) называется horismos от метафоры с земельными границами,— удостоверяет св. Иоанн Дамаскин.— Как граница отделяет собственность каж­дого человека от собственности другого, так и определение отде­ляет природу каждой вещи от природы другой». Дамаскин уста­навливает также некоторую разницу смысла слова horos и произ­водного от него horismos: «Название «определение» (horismos) отличается от названия «термин» (horos) тем, что первое уже, а второе шире. В самом деле «термин» (horos) обозначает и земель­ную границу, и решение (например, когда говорим orisen basilevs /царь решил/). Точно так же он означает то, на что разлага­ется посылка (как мы это с Божьей помощью узнаем потом). Обозначает оно и определение; определение же означает только краткую речь, выражающую природу подлежащей вещи». Иначе говоря, слово horos действительно значит: и земельная граница, и определение, и термин, и решение или постановление; но, кроме того, изменением суффикса произведено и более специальное слово — horismos для обозначения определения. Но собственно слово horos, имея все эти смыслы, имеет их не порознь, исключающими друг друга, но вместе, с переливом блеска то туда, то сюда, смотря по общему смыслу речи. Наша же привычка понимать слово раздробительно ведет при толковании произведений ^древности ко многим лишним спорам. Вспомним многочисленные пререкания по поводу так называемых «определений» Евклида. Однако стоило Симону в своем переводе евклидовских «Начал» Передать слово horos через более общее «отграничения» — и повод к спорам был устранен. Дело объясняется просто: по мнению Ламберта, «то, что Евклид предпосылает в таком изобилии определения, есть нечто вроде номенклатуры. Он, собственно говоря, поступает так, как поступает, например, часовщик или другой ремесленник, начиная знакомить учеников с названием орудий своего мастерства». С таким пониманием horos — определений, как терминологических установок, согласен и Цейтен. То же говорит и вышеупомянутый Симон. Амальди, со ссылкою на вышеназван­ных, со своей стороны заявляет: «...мы слишком много занимаемся учеными толкованиями (определений Евклида.— П. Ф.), из кото­рых ни одно прямо не исключает все остальные, потому что каждое из них, по-видимому, отражает мысль Евклида с особой стороны. Лишь исходя из предвзятой идеи, нуждающейся еще в дальнейших прояснениях, мы склонны отождествлять роль horos в геометричес­кой системе Евклида с задачей, которая в нашу теперешнюю, преимущественно критическую эпоху возлагается на определения в математике вообще, в частности в геометрии. Позволительно, по-видимому, думать, что Евклид своими opoi имел в виду просто дать геометрическую номенклатуру, чтобы затем в постулатах (alternate *) и «общих идеях» (koinai ennoia, общепринятые идеи, аксиомы) формулировать свойства основных образований, дол­женствующие быть непосредственно примененными в последую­щих рассуждениях».

На языке более позднем в значении слова terminus основным продолжает быть момент определенности, хотя значение диффе­ренцируется. По объяснению Дю-Канжа, terminus значит: 1) об­ласть, описанная своими границами и пределами, т. е. самое содержание границы, 2) definitio, horos, постановление, в смысле соборных постановлений; тут terminus и horos в языках латинском и греческом в точности передают друг друга, 3) назначенное время, установленный день, 4) праздничный день.

Собственно философское пользование словом «термин» введено преимущественно Аристотелем. «Термином» horos, terminus суж­дения у него называются подлежащее и сказуемое суждения — логический субъект и логический предикат. Понятно, почему это так: подлежащее и сказуемое суждения ведь определяют собою размах мысли, тот, который допускается и предполагается актом суждения. Из беспредельной возможности в неопределенных блужданиях мысль, актом суждения, самоограничивается, сжима­ется, заключает себя в амплитуду подлежащего — сказуемого.

Ибо подлежащее есть то, на чем говорящий желает сосредоточить внимание, а сказуемое — то, что именно должно открыть вни­мание в предмете своем. Между тем, о чем мы говорим, и тем, что мы говорим, содержится весь простор мысли, т. е. оттенков и ограничений дальнейших, выражаемых обстоятельствами. А так как, далее, логическое сказуемое и логическое подлежащее могут быть сложными, то каждая из составных частей их сама может получить наименование термина. Так пользуются словом «термин» философы. По Геккелю, называвшему себя Гоклением, terminus есть «oratio rei essentiam significans — речение, обозначающее сущность вещи». По Гутберлету, «речение (sprachlicher Ausdruck) содержит понятия посредством слова. Поскольку это последнее в человеческом пользовании взаимно отграничивает понятия и таким образом намечает границу как пограничный знак, оно называется в философском словоупотреблении термином». По Гефлеру, науч­ные термины суть «слова, значение коих — понятия».

XII. Итак, в приложении к философской и научной речи понят­но словоупотребление: термин, terminus, horos. Это какие-то гра­ницы, какие-то межи мысли.

 Флоренский П. А. Термин // Acty

 Universitatis szegcdiensis de Attita

 Juzsf Notnlnatae Dissertationes

 Slavicae Slavislische Mitteilungen.

 Материалы и сообщения по

 славяноведению. XVIII. Szeged,

 1986. P. 244—256, 262—264