ГЛАВА 20

.

ГЛАВА 20

В 1958 году Швейцер поклялся однажды, что больше не будет строить. Потом оказалось, что нужны гараж и хранилище для бензина: теперь в больнице был свой грузовичок. Доктор снова руководил строительством, принимал больных, выписывал лекарства, хлопотал по хозяйству.

Пироги скользили по Огове, привозя больных. Когда-то женщины боялись рожать в больнице, и Швейцер придумал премию для рожениц — чепчик и платьице. Теперь авторитет больницы был настолько высок, что премии были не нужны. Молодые матери охотно доверялась Старому Доктору и его «сыновьям».

— Когда я вижу, как девочки, которые родились здесь, приезжают снова в больницу, чтобы рожать, только тогда я чувствую, что становлюсь старым, — говорил Швейцер.

Он ходил по больничному городку и плантациям, как старый фермер, который сам все это построил, сам насадил, знает тут каждую каморку, каждый кустик. Заглянув однажды в комнату доктора Фрэнка, он любовно погладил балки, как бы радуясь их крепости. И молодой дантист понял, что для Швейцера это не просто тесная комнатушка, это творение его рук.

Жизнь его текла давно заведенным порядком. Это соблюдение обычаев и традиций, «ритуал» обедов, именинных празднеств, проводов, встреч помогали Старому Доктору поддерживать в больнице строгий порядок и добрую атмосферу, несмотря на то, что персонал здесь все время менялся.

После ужина, когда в столовой стихали разговоры, Швейцер тяжело поднимался с места и шел к старенькому пианино (хотя в углу давно уже стояло еще одно, новое). Раздавали сборники гимнов, Швейцер называл номер гимна и импровизировал вступление, каждый вечер по-новому — в стиле XVIII века, в классическом или романтическом стиле. Пианино было расстроено, но он был привязан к нему, как был привязан ко всем старым больничным вещам, и предпочитал лучше обойти немые клавиши, чем сесть за новое пианино, на котором бренчали сестры.

После музыкального вступления все вместе пели гимны. В пении этом было просто размышление, тоска по далекой родине или по далеким временам духовных поисков человечества.

Швейцер спокойно и деловито читал главу из библии, а потом комментировал ее, приводя отрывки из раннехристианских произведений, которые делали яснее контекст только что прочитанной главы.

...Швейцер читал отрывки из старинных книг до тех пор, пока часы с кукушкой не прерывали удивительную лекцию ученого-философа. Тогда доктор закрывал книгу и выходил с керосиновой лампой в руке. А через несколько минут в ночных джунглях уже слышались звуки баховской фуги: он упражнялся на своем пианино с органными педалями.

Сохранилось множество описаний и ужина, и песнопений, и проповеди доктора. Характерно, что все авторы отмечают два момента в этой «ритуальной» части ламбаренского ужина: чисто эмоциональный, я бы сказал, ностальгический характер песнопений и недогматический характер трактовки текстов. Председатель Народной палаты ГДР Г. Геттинг, описывая пение гимнов после ужина, восклицает: «На расстоянии нескольких тысяч километров от Европы мы поем «Все леса в покое», будто в Германии, где шумят дубовые и сосновые леса с их приятной прохладой...» Рассказывая о комментариях Швейцера к прочитанному тексту, тот же Геттинг отмечает, что «его выводы не догматичны». «Прежде всего в глаза бросается то, — записывает Геттинг, — что Швейцер ищет связь с моралью, с поведением человека наших дней».

Традиции Ламбарене складывались на протяжении полстолетия. Конечно, в большинстве из них попросту отражены рационализм и здравый смысл Швейцера (опоздав к завтраку, никто не должен извиняться или расшаркиваться; Швейцер вообще не любил имитаций вежливости и обременительных, бессмысленных церемоний), доброта и сентиментальность ламбаренского патриарха (во всех книгах о Ламбарене описаны трогательные обряды дня рождения — пение гимнов, приношение даров, меню по выбору именинника, именинная речь доктора, — а также торжественные дни отъезда и приезда врачей, сопровождаемые колокольным звоном). Некоторые из традиций по здравому размышлению казались новичку анахронизмом, плодом старческого упрямства и косности основателя Ламбарене. Конечно, Швейцер уже вступил в девятый десяток жизни, и это не могло не наложить отпечатка на весь склад его мысли. Тем не менее, судя ко его беседам с журналистами, до тому, что он писал, доктор сохранял поразительную ясность мысли. И с традициями Ламбарене, с чудачествами и «ритуалами» Швейцера все, видимо, обстоит гораздо сложнее.

Вспомните, как защищались от массового единомыслия другие чудаки, которых сейчас мы почтительно называем великими, — один цеплялся за свое неподкупное презрение к роскоши или к новейшей машинерии; другой настаивал на своей старомодной, неуклюжей манере писать; третий исключал из своей жизни все виды искусства, которые появились недавно, уже на его памяти.

У Швейцера этих не только объяснимых, но, на наш взгляд, еще и симпатичных, еще и разумных «чудачеств» было более чем достаточно. Прошли времена, когда чудака принимали только с ненавистью. Ныне разумные люди пристально вглядываются и в «мудрость чудака», и в «юродство» чудака, и в его бескорыстие. Впрочем, у лихих журналистов чудак до сих пор вызывает подозрение, а у защитников западного буржуазного прогресса — снисходительную насмешку. Так было и со Швейцером. Число «приговоров Швейцеру» росло год от году.

Не все посетители спокойно или дружелюбно реагировали на швейцеровскую «универсальную этику», на его нежность к животным и растениям. Гантер, например, недовольно бурчит, что антилоп, кажется, Швейцер любит больше, чем людей.

Ч. Джой, гулявший однажды со Швейцером по выжженному полю, заметил, как болезненно переносит доктор старинный африканский обычай — выжигать поле. Швейцер сказал Джою:

«Сам я никогда не выжигаю поле. Подумайте, сколько насекомых погибает в огне!» И прочел на память из «Книги наград и наказаний» Кан Инг Пьена, где говорится о насекомых: «Если мы позволяем им погибнуть, мы восстаем против неба, уничтожая множество его тварей. Это величайшее из преступлений».

Геральд Геттинг, трогательно рассказывая о кишащем животными Ламбарене, цитирует «Культуру и этику» Швейцера: «Те, кто проводит операции на животных, кто испытывает на них лекарства или прививает им болезни, чтобы использовать результаты на благо людей, не должны успокаивать себя той мыслью, что они приносят людям пользу. Каждый раз они должны думать о том, есть ли в данном случае необходимость приносить животное в жертву человеку, и должны стремиться к тому, чтобы по возможности смягчить ему боль».

То есть Швейцер признает необходимость уничтожения или притеснения жизни, но предостерегает против успокоения совести. И дальше: «Как много преступлений совершается в научных институтах, где из-за экономии времени и нежелания утруждать себя вообще не пользуются наркозом. А сколько животных подвергают мучениям, чтобы продемонстрировать студентам общеизвестные явления!»

«Никто не вправе закрывать глаза на их мучения, — продолжает Швейцер, — и делать вид, что ничего не видел. Никто не вправе снимать с себя ответственность. Если на свете царит так много жестокости, если рев животных, страдающих от жажды, остается неуслышанным, если на бойнях безжалостны к ним, если на кухне они принимают мучительную смерть от неопытных рук, если животные терпят так много из-за людского бессердечия и дети терзают их во время игр, то виновны в этом только мы... Мораль уважения к жизни диктует всем нам помогать по возможности животным, которым человек причиняет столько страданий».

Вероятно, и практика самого Швейцера, и его эмоции, и теории его в отношении животных принимали с годами все более законченную и зрелую форму. Подобную эволюцию сам Швейцер считал естественной для этической личности:

«Для человека по-настоящему нравственного любая жизнь священна, даже та, что с человеческой точки зрения находится на очень низком уровне. Под влиянием необъяснимого и жестокого закона человек вынужден жить за счет другого, и, уничтожая другую жизнь или нанося ей ущерб, он принимает на себя все большую вину. Как существо высоконравственное, человек борется за то, чтобы избавиться от старых привычек, от раздвоенности, сохранить человечность и нести всему живому избавление от страданий».

У Швейцера эта особенность его этики стоит в тесной связи с ее универсальным характером. Что же касается этических взаимоотношений человека с животным миром вообще, то они имеют прочную традицию и в восточной и в европейской философии. И потому, когда читаешь многие страницы Швейцера, невольно вспоминается, например, какое впечатление произвели на Ганди жертвоприношения в Бенгалии. «Для меня жизнь ягненка, — писал Ганди, — не менее драгоценна, чем жизнь человеческого существа. И я не согласился бы отнять жизнь у ягненка ради человека. Я считаю, что чем беспомощней существо, тем больше у него прав рассчитывать на защиту со стороны человека от человеческой жестокости».

Если мы сравним с этими словами любое высказывание Швейцера на ту же тему, мы увидим, что в требованиях Швейцера не было максимализма.

«Когда у нас есть выбор, — пишет Швейцер, — мы должны стараться не причинить страдания и не нанести ущерба жизни любого, пусть самого низкого существа; сделать же это значит взять на себя вину, которой нет оправдания, и отринуть свою человечность».

Но как же? Ведь есть обычаи, глубоко угнездившиеся в жизни народов, есть жестокие развлечения, есть игры (вроде прославленной корриды или козлодрания), освященные веками и окруженные ореолом национальной традиции. Ну и что же?

«Мыслящий человек, — пишет Швейцер, — должен противодействовать всем жестоким обычаям, как бы глубоко они ни гнездились в традиции и каким бы ореолом ни были окружены. Истинная человечность слишком драгоценное духовное благо, чтобы мы уступили какую-нибудь его частицу безрассудству».

Могут возразить, что в самой природе, наконец, все основано на борьбе и жестокости. Да, конечно, соглашается Швейцер и поясняет:

«Призвание наше не в том, чтобы молча мириться с жестокостью природы и поддерживать ее, а скорее в том, чтобы ограничивать ее, насколько позволяет наше влияние. С глубоким состраданием должны мы проявить милосердие и предложить облегчение тем, кто жаждет его. Поскольку мы так часто вынуждены бывали причинять боль и смерть живым существам, тем в большей степени будет нашим долгом содействовать, а не вредить этим существам там, где мы можем выступить как существа свободные».

Многие биографы и исследователи не уставали удивляться, что идеи эти продолжали владеть Швейцером и, напротив, получили столь полное развитие именно в джунглях Африки, кишащих всяческой жизнью, зачастую довольно агрессивной (вспомните слова Швейцера о «милитаризме джунглей»). Видимо, это закономерно: парадоксальность ситуации только укрепляет позиции принципа. Можно напомнить, что у Грэма Грина, охотившегося в джунглях, возникали довольно близкие к швейцеровским, хотя и выраженные по-своему, мысли:

«15 февраля. Воскресенье на реке Момбойо. Я упустил сегодня утром крокодила — конечно, первым побуждением отца Георга было выстрелить в него, как он выстрелил в баклана... Теперь цапля, и — господи боже! — на сей раз капитан попал в цель. Она захлопала крыльями, попыталась взлететь и упала в воду. Мы подогнали лодку. Не мог не вспомнить, как покойный кардинал Грифин на обеде у Дика Стоукса, возражая против законопроекта о кровавых видах спорта, который обсуждался в это время, заявил, что животные были созданы не только для людской пользы, но и для удовольствия людского. (Если это и есть точка зрения моральной теологии, то к черту моральную теологию.)»

Швейцер, как мы видели, в практике своей просто придерживался разумного воздержания от ненужной жестокости, от той, которой можно было избежать. Он не был вегетарианцем, он боролся с нашествием муравьев, с бешеными собаками, с микробами. Но он понимал, что человек, совершая акт необходимой защиты, должен сознавать каждый раз, что он убивает жизнь, должен ощущать при этом если не чувство вины, то чувство ответственности. Это небезразлично для будущего самого человека, для его нравственных критериев, потому что, разрешив себе однажды притеснение и уничтожение чужой жизни с высокомерным сознанием права на это, человек придет раньше или позже к уничтожению себе подобных и самоуничтожению. Ныне, когда и «гуманизм» и «антигуманизм», и прогресс и реакция равно вооружены оружием, способным и почти неизбежно должным уничтожить всякую жизнь на земле, размышления этического порядка вовсе не являются излишними для человечества. Может, именно поэтому марксист Вальтер Ульбрихт считает, что швейцеровский принцип уважения к жизни «служит установлению мира и созданию общества, свободного от войны, социальной несправедливости и колониального угнетения».

Осенью 1959 года Швейцер находился в Европе. Ученики гамбургской школы имени Альберта Швейцера попросили его выступить у них в школе, и он напомнил им о нашествии духа бесчеловечности, которое Германия не может забывать.

Позднее, когда гамбургский издатель послал Швейцеру экземпляр антифашистской пьесы Хоххута «Наместник», Швейцер написал ему:

«Я был активным свидетелем случившегося тогда несчастья и уверен, что мы должны быть глубоко озабочены этой величайшей проблемой истории. Мы в долгу перед самими собой, ибо неудача наша сделала нас всех соучастниками вины тех дней. В конечном итоге, неудачу потерпела не только католическая церковь, но и протестантская тоже. На католической церкви лежит большая вина, потому что она была организованной национальной силой, способной хоть что-либо сделать, а протестантская церковь была неорганизованной, бессильной национальной силой. Но и она тоже взяла на себя вину одним только признанием ужасного, бесчеловечного факта преследования евреев».

Швейцер жил в гюнсбахском Доме гостей, лечил соседей, писал. Журналисты посещали его, по-прежнему хотели, чтоб он говорил о политике, или требовали, чтоб он раскрыл им смысл жизни. Парижский корреспондент Бернар Редмон спросил, чем человек может способствовать уважению к жизни, и Швейцер ответил:

«Делайте то, что в ваших силах. Недостаточно просто существовать. Недостаточно сказать: «Я зарабатываю, чтобы поддерживать семью. Я хорошо выполняю свою работу. Я хороший отец. Я хороший муж. Я добрый прихожанин». Все это хорошо, но вы должны делать и еще нечто. Всегда ищите возможность сделать доброе дело. Каждый человек должен собственным путем искать возможность стать еще благороднее и реализовать свое истинное человеческое достоинство. Вы должны некоторое время уделять и своим собратьям. Пусть это немного, но сделайте хоть что-нибудь для тех, кто нуждается в человеческой помощи, нечто такое, за что вы не получите никакой другой платы, кроме самой привилегии выполнить этот труд. Ибо помните, что вы не одни живете в этом мире. Что с вами живут и собратья ваши».

Конечно, советы его, не сулившие быстрых и решительных перемен, называли наивными. Как за полвека до того называли наивными призывы великого русского, объявляя все его «малые дела» каплей в море. «Капля в море!» — язвительно восклицал Толстой и страстно полемизировал со всеми изверившимися или верившими только в чужой разум:

«Есть индийская сказка о том, что человек уронил жемчужину в море и, чтобы достать ее, взял ведро и стал черпать и выливать на берег. Он работал так не переставая, и на седьмой день морской дух испугался того, что человек осушит море, и принес ему жемчужину. Если бы наше общественное зло угнетения человека было море, то и тогда та жемчужина, которую мы потеряли, стоит того, чтобы отдать свою жизнь на вычерпывание моря этого зла. Князь мира сего испугается и покорится скорее морского духа; но общественное зло не море, а вонючая, помойная яма, которую мы старательно наполняем своими нечистотами. Стоит только очнуться и понять, что мы делаем, разлюбить свою нечистоту, чтобы воображаемое море тотчас иссякло и мы овладели той бесценной жемчужиной братской, человеческой жизни».

В декабре Швейцер был в Базеле и собирался в Африку, когда в самый разгар сборов ему попало в руки письмо из Москвы, от редактора «Литературной газеты». Газета просила статью о проблемах разоружения, и Швейцеру в ответном письме пришлось самым подробным образом объяснить, почему он не может сейчас сесть за такую статью. В заключение письма он писал:

«Передайте, пожалуйста, мой привет госпоже Мариэтте Шагинян, которая так тепло писала обо мне в 1957 году.

Я и впредь буду отдавать все силы борьбе за мир. Все мы должны преисполниться решимости вместе добиваться сохранения мира, от которого зависит судьба человечества».

В соседнем с Гюнсбахом Мюнстере состоялась премьера фильма Эрики Андерсон о Швейцере. Приехала сама Эрика Андерсон, и доктор сказал ей, что лучше не тратиться на рекламу: шепнуть почтальону из Гюнсбаха, он скажет другому, другой — третьему...

За несколько лет до этого, когда Эрика Андерсон еще только начинала снимать свой фильм, она спросила однажды за обедом у доктора, сколько фильмов он видел за свою жизнь.

— Вероятно, шесть. Я ничего не понимаю в этой форме искусства.

— Документальные или художественные фильмы?

— Кажется, художественные. Потому что во всех этих фильмах герой и героиня под конец сходились. Я видел эти фильмы на пароходе, когда плыл из Европы. И должен признаться, что небо, звезды и океан производили на меня большее впечатление. К тому же на экране все скачет так быстро, просто глаза болят.

Чтобы избежать в фильме Андерсон излишних славословий, Швейцер сам написал текст для него. Фильм начинался с кадров, показывающих старый пасторский дом, портреты родителей. За кадром звучал голос Старого Доктора:

«Они воспитали нас для свободы. Мой отец был моим самым дорогим другом...»

Свое восьмидесятипятилетие Швейцер отмечал в Африке. Московская «Литературная газета» напечатала в этот день письмо Швейцера и отрывок из его норвежских радиовоззваний, вышедших к тому времени в книжке «Мир или атомная война».

Поздравить доктора Швейцера с восьмидесятипятилетием приехал на этот раз и представитель Германской Демократической Республики, в то время заместитель Председателя Государственного совета республики, а ныне Председатель Народной палаты Геральд Геттинг. В тесном кабинете-спальной делегация из ГДР зачитала доктору Швейцеру торжественное послание, вручила ему медаль немецкого Совета мира.

Геттинг, как и другие посетители Ламбарене до него, описывает скромный тесный кабинет с его семейством муравьев, попугаем, антилопами, собаками.

Доктор Швейцер и Геттинг беседовали о проблемах мира, о жизни ГДР, и Геттинг передает такую фразу Швейцера:

«Ваши слова о том, что мое требование уважения к жизни все чаще находит отклик в социалистическом мире, вселили в меня надежду — придет время, когда самое человечное из всех требовании, какие существуют на земле, станет явью в обновленном обществе».

Судя по этой беседе, Швейцер был в курсе всех последних европейских событий. Он сказал Геттингу:

«Если вы увидите господина Рапацкого, министра иностранных дел Польши, передайте ему от меня сердечный привет. Его план создать безатомную зону в сердце Европы для Германии и для всей Европы — лучшее решение вопроса».

Учение Швейцера об уважении к жизни продолжало тем временем свое шествие по Европе и Американскому континенту. В мае 1960 года в Чикаго состоялся шестидневный конгресс «Швейцеровской школы», организованный за счет «Швейцеровского просветительного фонда». Закончился этот конгресс дискуссией, передававшейся по телевидению. Среди участников ее были четыре лауреата Нобелевской премии мира — лорд Бойд-Орр, сэр Норман Эйнджел, отец Доминик Пир и Филипп Ноэль-Бэйкер. Они обсуждали швейцеровский «план мира». Участники этого «Швейцеровского конгресса» обсудили среди прочих и проблему, как лучше представить неискушенной в философии широкой публике идеи Швейцера. Одним из активных участников конгресса был и молодой дантист Фредерик Фрэнк. Позднее участники этой дискуссии отправились в Ламбарене, чтобы обсудить с самим Швейцером возможности популяризации его идей.

Впрочем, независимо от этих усилий идеи Швейцера распространялись в мире и среди людей науки, и среди простых людей, давая путеводную нить одним и надежду другим.

Девятнадцатилетний студент-эльзасец в экзаменационном сочинении так ответил на вопрос экзаменатора о том, где, по его мнению, скрыта надежда для современной западноевропейской культуры:

«Она в маленькой африканской деревушке, и олицетворяет ее восьмидесятилетний старик».

А в Америке вышла книга талантливой писательницы-биолога Рэйчел Карсон «Безмолвная весна». Эта книга, потрясшая Америку и весь мир, рассказывала о трагедии американских полей и лесов, отравленных ядохимикатами, о гибели насекомых, птиц, рыб. В посвящении к этой книге значилось: «Альберту Швейцеру, который сказал: «Человек утратил способность предвидеть и предсказывать. Он кончит тем, что уничтожит землю».

«Химикаты, разбрызганные на полях, в лесах или садах, — писала Р. Карсон, — оседают в почве, входят в живые организмы, передаются от одного другому цепью отравлений и смерти... Как сказал Альберт Швейцер, «человек вряд ли даже признает дьяволов, сотворенных им».

Опытный ученый-биолог, Карсон писала о моде на яды, о грубом химическом оружии, которое применяли в США «люди, которые к своим «высшим соображениям» не примешали капли смиренного уважения к природе». Она писала о полуграмотном, столь распространенном в современной Америке «покорении природы» и «борьбе с природой»:

«Покорение природы» — фраза, порожденная невежеством в неандертальский век биологии и философии, когда считалось, что природа существует для удобства человека. Концепции и практика прикладной энтомологии достались нам по большей части от каменного века науки. Это наше несчастье, и очень опасное, что столь примитивная наука вооружила себя самым современным и страшным оружием и что, обратив его против животных, она обратила его против земли».

Р. Карсон, так же как позднее Ж. Дорст 1, непосредственно ссылалась на путеводную нить швейцеровской теории. Но и те ученые, кто не ссылался на Швейцера (подобно энтомологам, выступавшим в Москве на недавнем Международном конгрессе), неизменно опирались в своем призыве к более уважительному изучению многообразного, единого, взаимосвязанного организма жизни на могучую универсальную швейцеровскую этику уважения к жизни.

Когда-то, перед второй поездкой в Африку, доктор Швейцер написал в эпилоге к своей книжке юношеских воспоминаний, что никто из нас не знает, какое влияние может оказать его собственная жизнь на окружающих: «Это сокрыто от нас и должно остаться сокрытым, но зачастую мы видим частичку этого влияния, так чтобы не утратить совсем надежду».

Швейцеру посчастливилось увидеть многих людей, в чьей жизни его пример сыграл решающую роль. Московский индолог А. Н. Кочетов рассказывал автору этой книги о своем отце, земском враче, который в детстве поражал сына рассказами о благородном эльзасце. В Ленинграде живет журналист, которого ответное письмо ламбаренского доктора обратило на стезю философии, Немец, доктор Теодор Биндер, участвовавший в покушении на Гитлера, бежал в Перу и построил на Амазонке больницу по типу Ламбарене. Англичанин Гордон Сигрейв построил больницу в Бирме. Война разорила ее, и, подобно Швейцеру, упорный Сигрейв построил все заново. Доктор Томас Дули тоже построил больницу в Индокитае. «Я думал при этом о Швейцере», — заявил он.

Случаев прямого влияния личности Швейцера немало. Среди них есть трагические, драматические, комически курьезные и все же трогающие до глубины души.

Англичанка Джоун Клент была уже немолода, когда прочла впервые о больнице доктора Швейцера (старшей ее дочери было в то время двадцать три года). Эту женщину не удовлетворяла жизнь только для себя, и она переехала во Францию, где пыталась помочь бедствующим вьетнамцам. Там она и услышала впервые о Швейцере. Друзья купили ей билет в Дакар и (по ее настоятельной просьбе) велосипед. Джоун Клент решила добраться в Ламбарене на велосипеде. Консул в Дакаре запретил миссис Клент пересекать границу на велосипеде. Добравшись до Берега Слоновой Кости, она двинулась отсюда на своем велосипеде через Гану, Того, Дагомею, Нигерию, Камерун. Это было удивительное путешествие через джунгли, через воюющие племена и деревни.

Измученная, израненная, с забинтованной ногой, добралась эта женщина, одержимая своей идеей, в Ламбарене. Доктору Швейцеру, никогда не слышавшему о ней, ничего не оставалось, как принять ее в штат больницы. Она нашла свое место.

В 1960 году Швейцеру довелось выплатить один из долгов своей юности. Советский Союз отмечал пятидесятилетие со дня смерти Толстого, и Швейцер написал в «Литературную газету»:

«Приблизительно в 1893 году, будучи студентом Страсбургского университета, я впервые познакомился с произведениями Толстого. Это было крупным событием в моей жизни, равно как и в жизни моих товарищей-студентов.

То, что поразило меня прежде всего, была манера письма этого автора. Никогда до тех пор не встречал я такой гениальной простоты повествования... Но то, что в ходе дальнейшего чтения произвело на меня еще большее впечатление, был нравственный и творческий облик самого автора. Он... побуждает задумываться над собственной нашей жизнью и ведет нас к простому и глубокому гуманизму. Чувствуется его стремление раскрыть понятие прекрасного во всем, что касается нас».

Швейцер рассказывал о том, как робость не позволила ему написать Толстому и как он довольствовался выпавшим на его долю счастьем «вспахивать то же поле», что и великий русский, навек сохраняя при этом «благодарность за влияние, которое оказал» на него Толстой.

В больнице доктор снова много строил и приходящих на стройку праздных гостей немедленно приобщал к строительству. В своем экземпляре «Одиссеи» Швейцер подчеркнул слова о том, что гостя надо пригласить работать, тогда он становится домочадцем. Когда студенты-философы пришли к нему на строительную площадку, он дал им для начала дробить камни для фундамента. «Путь философии кремнист, — сказал он, — вам понадобится крепкая спина, и я вам даю лучший способ укрепить ее. Это для начала». А вечером он долго беседовал с ними о философии. Солидному Геттингу пришлось участвовать в закладке фундамента нового здания.

Во второй приезд Геттинга, в 1961 году, в больнице строили железобетонный мост через ручей, потому что иначе машина не могла добраться от шоссе до больницы, а теперь машины привозили из деревень в больницу до пяти тонн бананов каждую неделю. Мост нужно было закончить до периода дождей, и строители еле справились с этой работой к 30 сентября. Швейцер писал: «Я весь охвачен этой горячкой. До сих пор нервничаю, что не успею вовремя закончить строительство...»

Он очень устает в это последнее пятилетие своей жизни и все-таки, словно зная наверняка, что срок его измерен и уже недолог, продолжает оборудовать и строить больницу. У него богатый строительный опыт; он знает, как трудно строить в джунглях, и он думает о тех днях, когда его не будет, а пироги по-прежнему будут скользить по Огове, привозя в Ламбарене мучеников великого Братства Боли.

«Я строю для того, чтобы потом десять лет не было необходимости строить», — сказал Швейцер одному из посетителей.

Перед рождеством 1961 года Ламбарене посетила не совсем обычная делегация. Это была группа советских туристов, путешествующих по Африке и благодаря счастливой случайности получивших у чиновников в Париже габонскую визу. В группе этой были женщина-экономист, специалист по Африке Ирина Ястребова, узбекский писатель Абдукохаров, женщина-снайпер, героиня минувшей войны Людмила Павличенко, режиссер детских фильмов Александр Роу, два журналиста — Константин Португалов и Владимир Николаев, сотрудница Союза обществ дружбы с зарубежными странами Раиса Кольцова, ленинградский писатель Константин Коничев.

Автору этой книги удалось поговорить почти со всеми счастливцами, побывавшими у Швейцера, и записать их впечатления от Габона, больницы Швейцера и самого доктора:

Р. Кольцова: «Это было в конце декабря, но жара была невыносимая. Было, наверно, не больше сорока градусов, но страдали мы, как от восьмидесяти, потому что очень душно».

И. Ястребова: «Природа здесь отличается от других районов Африки — растительность буйная и даже мрачноватая. Что касается бедности, то это скорее примитивный образ жизни, чем настоящая бедность, такая, какую мне довелось видеть в Индии. Но вообще, это колониальная Африка в чистом виде...»

В. Николаев: «Очень глухие места. Наверное, одна из самых отсталых стран Африки. Молодой моторист на лодке, который нас перевозил, даже не слышал о существовании Советского Союза. Говорят, что в этих джунглях еще есть людоеды, а некоторые тут едят мертвецов, чтобы позаимствовать их личные качества. Летчик, который нас вез, довольно пренебрежительно говорил об африканцах».

К. Коничев: «Экзотика там, конечно. Вода жирная, густая. И в воде какие-то рыбины усатые, какие-то чудища, но, может, и не опасные, раз они там в этих своих шатких пирогах плавают. Народ, конечно, отсталый. Я видел в больнице пигмея: сам голый, тесак у него на поясе. А жена его... Посмотришь и подумаешь: «Боже, как еще люди на свете живут».

Швейцер встретил делегацию у пристани. Еще утром он получил радиограмму с просьбой принять советских путешественников и ответил им теплой телеграммой. Теперь он помог дамам выйти на берег и приветствовал гостей по-немецки, сказав, что русские у него впервые в Ламбарене.

Николай Портуталов уже приготовился произнести небольшую приветственную речь по-немецки, но Швейцер, угадав его намерение, похлопал его по плечу и дружелюбно сказал:

— Оставим это, молодой человек, я не выношу превосходных степеней имен прилагательных.

Он представил гостям верную Матильду Котман, которая повела их по больнице. Больше всего, кажется, поразило гостей обилие животных в городке.

Александр Роу, кинематографист-сказочник, огромный человек с детским пушком на голове, восхищенно рассказывает:

«Это настоящий доктор Айболит. Он лечит этих животных, и они у него остаются жить навсегда. Я уж и Корнею Ивановичу Чуковскому про это рассказывал. А в столовой что творилось — все квакало, тявкало, верещало, пищало, гоготало... Наседки какие-то, однорукие обезьяны...»

И. Ястребова: «Этой однорукой обезьяне Швейцер делал ампутацию руки. Возле операционной мы видели кошку с котятами. Сестра сказала, что никаких случаев привнесения инфекции от этого у них не было. Помню, я как-то лежала в Москве в больнице, так мы тремя палатами кошку прятали от сестер.

Мне все-таки кажется, что это все вчерашний день. Хотя должна признать, что в Аккре, когда я ночевала в студенческом общежитии, я поражена была, какая там жесткая койка. Африканцы же удивлялись, как могут спать белые, когда столько подушек и всяких постельных принадлежностей. Вообще, надо сказать, у Швейцера очень много разумного в подходе к реальным проблемам Африки».

Р. Кольцова: «Когда он вел нас по территории, там была у дерева обезьяна. Швейцер подошел к ней, и видно было, что обезьяна эта его любит. Он тоже с ней очень трогательно обращался».

К. Коничев: «Просто чудеса с этим зверьем, да и только! Обезьяна-вахтер у входа. Какие-то мартышки верхом на собаках. Швейцер сказал, что это единственная кавалерия в мире, которую он может признать».

Русские гости собирались пробыть только до обеда, но доктор Швейцер пригласил их на обед, а пока повел в свою комнатку, где предложил оставить лишние вещи, чтобы не таскать с собой.

И. Ястребова: «Мы спросили, куда сумки положить. Он сказал: «Прямо на кровать кладите». Комнатка исключительно проста, никакого намека на комфорт. Стены из оструганных досок. Стол простой, заваленный бумагами. Кровать под белым пологом, табурет, тазик для умывания».

Р. Кольцова: «Совершенно необыкновенная комната. Старый деревянный дом, все так просто, скромно».

К. Коничев: «Я помню кровать под кисейным покрывалом, портрет Дарвина и медное литое распятие».

Р. Кольцова: «Обед — тоже незабываемое зрелище: два длинных стола, накрытых белой бумагой, тарелки с хлебом. Швейцер вошел. Все встали. Он громко прочел молитву, потом — «амен», все сели. За столом человек тридцать, в основном молодые».

И. Ястребова: «Там был один врач с черными большими усами. Сестры почти все одеты, как сестра Матильда Котман, — длинные платья, башмаки».

К. Коничев: «Сестры все красивые, белые. Рядом со мной сидела сестра, говорят, дочь миллиардера, высокая, красивая».

Николай Португалов рассказывает, что он несколько раз пытался втянуть Швейцера в разговор о проблемах Африки, но Швейцер сказал, что он не знает таких проблем, знает только Габон и «сидит здесь, как мышь в норе».

— Но к вашему голосу прислушиваются во всем мире! — воскликнул молодой журналист-международник.

— Поэтому я и опасаюсь наговорить лишнего, — улыбнулся Швейцер.

В то же время доктор не возражал, чтобы русские записали его мнение о ядерном оружии. Он сказал, что атомное оружие является в принципе наиболее страшным современным выражением антигуманизма. Он сказал, что одним дипломатам вряд ли удастся договориться и преодолеть взаимное недоверие народов. Он повторил свою мысль о том, что атомное оружие несовместимо с нравственностью народов, с их совестью.

Принимая первую и последнюю русскую группу у себя в Ламбарене, Швейцер не мог не сказать русским о первом знакомстве с их великим земляком, который был ему так близок в юные годы. Вот как передает эту реплику Н. Португалов:

«Русские у меня в Ламбарене впервые, — сказал доктор с задумчивой улыбкой. — А ведь вы, молодые люди, наверно, и не представляете, что значили для нас в прошлом веке книги Льва Толстого. Мы тогда вдруг увидели и поняли, что человек может и должен быть Человеком».

Еще была прогулка по саду, и Николай Португалов записал, что Швейцер очень похож был в этот момент на трудолюбивого крестьянина. К. Коничев отметил, что доктор Швейцер интересуется и народной медициной.

Доктор Швейцер, указывая на свои деревья, просил передать в Москве, что он вовсе не идеалист, а истинный материалист, потому что у него нет ни одного дерева, которое не приносило бы плодов. Потом со вздохом добавил, что мальчишки все обрывают, хотя фруктов у них в больнице дают вдоволь.

Автор этой книги попросил членов советской делегации сформулировать свое общее впечатление от визита к доктору Швейцеру, от самого Старого Доктора. Писатель Константин Коничев воскликнул, сильно окая по-северному:

«Ни от кого в жизни такого впечатления не было. Святой человек! Святой старик!»

И. Ястребова: «Да, это правда, вспоминается, как Горький писал о Толстом, когда описывал обед в Ясной Поляне: настоящая простота, истинный аристократизм простоты. И очень сердечный человек Швейцер. Но не без язвительности некоторой, не без юмора. Сразу заметил, что русские склонны к длинным речам. Когда говорил с журналистами, эта ироничность у него сразу появилась».

Р. Кольцова: «Он не любит церемоний, говорит тихо и быстро: мне кажется, он вообще не может повысить голос. Походка у него уверенная, и, хотя возраст чувствуется, он очень прямой...»

H. Португалов: «Запомнились суровые, аскетического склада губы под густыми нависшими усами, добрый взгляд светло-голубых глаз...»

А. Роу: «Он очень мил, очень любезен и прост. Глазки веселые, живые, блестят. Молодые глазки. И сам пружинистый такой. А вообще, я считаю, что он настоящий подвижник, человек необыкновенных душевных качеств. Ведь вы подумайте: вот так запереть себя, как он! Ему ведь от них ничего не нужно было, если бы он хотел нажиться, он бы в городе открыл больницу. Конечно, африканцы его боготворили. Да и все белые тоже».

Перед отъездом состоялся обмен сувенирами. Гости подарили доктору Швейцеру модель спутника и русских матрешек.

— Ну вот, спутник приземлился в Ламбарене, — любезно сказал доктор. — Да еще с русскими красавицами, так не похожими на габонских...

Страстный нумизмат К. Коничев подарил доктору Швейцеру брелоки с Пушкиным, Лениным и памятником Петру I, который Швейцер сразу узнал:

— Фальконе?

Доктор подарил гостям мешок бананов, но в суете и треволнениях мешок этот они забыли на аэродроме и потом очень беспокоились, как бы доктор не обиделся...

Но доктор уже вернулся в больницу. Он был необидчив и очень занят. У него было множество хлопот. Пациенты стояли в очереди у аптеки, и сестра следила, чтобы они при ней приняли лекарство. Африканцы по-прежнему выбрасывали самые горькие лекарства, а зачастую надевали таблетку на шею и носили как амулет. Рабочие ждали от доктора задания, а пока дремали в тени. Врачи обсуждали трудный случай.

По-прежнему бродило по больнице излеченное дружелюбное зверье. По-прежнему прыгала через костер поразившая русских гостей общая любимица обитателей Ламбарене, совершенно голая пигмейка Мадам Сан-Ном (Безымянная). Никто не понимал ее речи, пришла она полуживая откуда-то издалека с копьем в руке и ножом на поясе. В больнице существовало на ее счет несколько гипотез. Одни говорили, что она пережила какое-то горе и сошла с ума, другие — что она из совсем дикого племени землеедов. Доктор лечил ее и отмечал, что рассудок возвращается к ней понемножку.

Плыли по Огове пироги с больными. Носильщики спешили по тропе сквозь джунгли, и больной корчился у них на носилках, взывая о помощи. Помощь была в Ламбарене, где жил усатый доктор, который вот так же спасал габонцев и двадцать, и тридцать, и сорок, и пятьдесят лет назад, а может, и всегда — здесь ведь не очень помнили предания старины...