Алгебра: таинства и прозрачность

.

Алгебра: таинства и прозрачность

Нередко не знают (или же недооценивают) тот факт, что XVIII век в своем стремлении учесть оба эти требования стал переломным. По вполне глубоким и серьезным причинам XIX век оставил нам тяж­кое наследие иллюзий и упорного непонимания (méconnaissances), и от этого прежде всего пострадало все то, что относится к теориям знака, созданным в конце XVII и в течение XVIII века2.

Следовательно, нам нужно заново перечитать то, что дошло до нас в столь запутанном виде. Мадлен В.-Давид - во Франции ее острый ум неизменно одушевлял историческое изучение письма зорким ин­тересом к философской проблематике3 — собрала в своей ценной работе немало важных документов — свидетельств страстного спо­ра, разгоревшегося в Европе в конце XVII века и продлившегося в течение всего XVIII века. Это слепяще яркий, но непонятый симп­том кризиса европейского сознания. Первые замыслы "общей исто­рии письма" (это выражение принадлежит Уорбертону и датирует­ся 1742 годом") возникли в такой обстановке, когда собственно научной мысли приходилось преодолевать как раз то, что побужда­ло ее к действию: предрассудки отвлеченного умствования и идео­логические предубеждения. Научная работа осуществляется этапа­ми, так что задним числом можно восстановить всю ее стратегию. Прежде всего она устраняет "теологический "предрассудок: именно так Фрере некогда характеризовал миф о первоначальном естест­венном письме, данном людям богом, а Блез де Виженер трактовал древнееврейскую письменность: в своем "Трактате о цифрах или способах тайнописи" ( 1586) он утверждал, что эти "древнейшие бук­вы были начертаны собственным перстом господа Бога". Этот тео-логизм, по сути представлявший собой во всех своих формах, явных или скрытых, нечто большее и нечто иное, нежели просто предрас­судок, был главным препятствием для всякой грамматологии. Он был несовместим с любой историей письма. И прежде всего это от­носится к истории письма у тех, кого он поражал слепотой: речь идет о древнееврейском или греческом алфавите. Историческая сти­хия науки о письме оставалась тем самым как бы невидимой - и прежде всего для тех, кто мог бы осмыслить историю других пись­менностей. Неудивительно, что необходимость децентрации всегда возникала тогда, когда достоянием чтения становились (devenir-lis­ible) незападные виды письменности. История алфавита становит­ся возможной лишь после того, как осознается принципиальная множественность систем письма, обладающих своей историей (не­зависимо от того, можем ли мы дать ее научное описание).

Эта первая децентрация сама себя ограничивает. Она уступает место новой центрированности — на той внеисторической почве, которая подобным же образом примиряет логико-философскую точ­ку зрения (логико-философская ослепленность: фонетическое пись­мо) с теологической точкой зрения5. Это так называемый "китайский" предрассудок: все философские проекты всеобщего письма и всеоб­щего языка, как-то: пазилалия, полиграфия, пазиграфия, - выдви­нутые Декартом, а конкретно реализованные А. Кирхером, Уилкинсом6, Лейбницем и др., побуждали видеть в открытом тогда китайском письме образец философского языка, изъятого из истории. Такова была, во всяком случае, роль китайского письма в проектах Лейбни­ца. С его точки зрения, именно условный, искусственный характер китайского письма, чуждого голосу, отрывает его от истории и об­ращает к философии.

То философское требование, которым руководствуется Лейбниц, многократно формулировалось и до него. Он следовал прежде всего Декарту. А Декарт в ответе Мерсенну, который послал ему проект (ав­тор его неизвестен) с шестью предложениями относительно универ­сального языка, сразу же высказал свое недоверие этому проекту7.

Он с презрением отвергает некоторые предложения как попыт­ку "получить доход от наркотиков", "расхвалить свой товар". К то­му же у него "дурное мнение о слове "arcanum": "как только я вижу в каком-то предложении слово "arcanum", у меня немедленно воз­никает о нем дурное мнение". Возражая против этого проекта, он фак­тически использует - мы это еще увидим8 - те доводы, которые по­том сформулирует Соссюр:

"...неудачное сочетание букв нередко порождает неприятные, невыносимые для слуха звуки: разнообразные механизмы словоизменения, сложившиеся в языковой практике, нужны именно для того, чтобы этого избежать; что же касается вашего автора, то он не сможет устранить этот недостаток в своей всеобщей грамматике для всех народов, ибо то, что легко и приятно для на­шего языка, оказывается грубым и невыносимым для немцев, и т. д.".

К тому же этот язык потребовал бы от нас выучить "древнейшие слова" всех языков, а это "слишком обременительно".

Правда, их можно передавать и "в письменной форме". Декарт вынужден признать это преимущество:

"Что касается древнейших слов, то каждый человек может взять их из свое­го языка, и это будет не так уж сложно, хотя при этом понять нас смогут лишь наши соотечественники. Если же мы воспользуемся письмом, тогда тот, кто захочет нас понять, должен будет отыскать все слова в словаре, и это будет слишком обременительно, чтобы стать повседневным делом... И пото­му вся польза от этого изобретения, насколько я могу судить, ограничивает­ся письмом: а именно, нужно будет издать толстый словарь на всех тех язы­ках, с которыми мы ищем взаимопонимания, и представить в нем общие знаки всех древнейших слов - так, чтобы они соответствовали не слогам, а смыслу (введя, например, общий знак для aimer, amare и philein); тот, кто раздобыл бы этот словарь и постиг его грамматику, смог бы, переходя от зна­ка к знаку, истолковывать написанное на своем языке. Однако эта система годится лишь для чтения тайн и откровений; впрочем, перебирать все слова в словаре станет лишь бездельник, так что я не вижу в этом большой поль­зы. Но, быть может, я ошибаюсь".

С глубокой иронией, в которой, пожалуй, больше глубины, чем иронии, Декарт находит для этой возможной ошибки другую причи­ну, нежели недостаток очевидности, внимания или волевой порыв: он видит здесь ошибку чтения. Значимость системы языка или пись­ма не мерится аршином интуиции, ясности или отчетливости идей, очевидностью наличия объекта. Система сама требует расшифровки.

"Но, быть может, я ошибаюсь; все равно мне хотелось написать вам все то, что пришло мне в голову по поводу этих шести предложений, которые вы мне прислали — с тем чтобы вы сами, увидев это изобретение, могли сказать, правильно ли я расшифровал его замысел".

Глубина иронии увлекает автора дальше, чем хотелось бы ему са­мому. Углубляясь, ирония уходит в подосновы картезианской очевид­ности.

А после этого, в качестве дополнения и постскриптума, Декарт просто описывает лейбницевский проект. Он видит в нем философ­ский роман: написать такой роман может только философия, кото­рая всецело зависит от этого умения, однако по той же самой при­чине ей никогда не удастся "найти применение этому языку".

"Изобретение этого языка зависит от истинной философии, поскольку без нее невозможно ни перечислить все человеческие мысли, ни упорядочить их, ни просто отличить их друг от друга, сделав их тем самым ясными и про­стыми, что, на мой взгляд, является самым главным секретом достижения подлинной науки... Итак, я считаю, что такой язык можно построить, равно как и создать науку, от которой он зависит: с ее помощью крестьяне могли бы судить об истине вещей лучше, чем ныне это делают философы. Однако не надейтесь когда-либо найти ему применение: для этого потребовались бы большие изменения в порядке вещей, весь мир должен был бы стать земным раем, что можно предположить разве что в стране литературного вымысла"9.

Лейбниц прямо ссылается на это письмо и на тот аналитический принцип, который в нем формулируется. Этот проект предполагает расчленение всего и вся на простые идеи. Это - единственный путь, позволяющий заменить рассуждение исчислением. В этом смысле универсальная характеристика в принципе зависит от философии, однако ее можно строить и не дожидаясь, пока философия достиг­нет совершенства:

"Хотя этот язык и зависит от истинной философии, он не зависит от степени ее совершенства. Стало быть, этот язык можно построить, даже если филосо­фия еще несовершенна: он будет развиваться по мере развития человеческих наук. А пока он будет нам волшебным помощником - и в использовании то­го, что нам известно, и в поисках того, чего нам пока не хватает, и в изобре­тении средств для этого, но особенно — в искоренении противоречий в самих предметах рассуждений. Ведь рассуждать и исчислять — это одно и то же"10.

Как известно, все это не единственные поправки к декартовской традиции. Аналитизм Декарта опирается на интуицию, тогда как аналитизм Лейбница отсылает нас за пределы очевидности, к по­рядку, отношению, точке зрения11.

Характеристика "бережет ум и воображение, пользоваться кото­рыми нужно умело. Вот главная цель этой великой науки, которую я привык называть Характеристикой. Алгебра, или Анализ, состав­ляют лишь небольшую ее часть, поскольку именно опадает слова язы­кам, буквы — речам, цифры — Арифметике, ноты — Музыке; имен­но она учит нас, как закрепить наше рассуждение, оставляя на бумаге небольшое количество доступных зрению следов, с тем чтобы вновь исследовать их на досуге; наконец, именно она учит нас, как рассуж­дать с малыми затратами, используя знаки вместо вещей и тем са­мым давая свободу воображению"12.

Несмотря на все различия между проектами универсального язы­ка или письма, выдвинутыми в эту эпоху (в особенности в том, что касается истории и языка13), во всех них неизбежно и непреложно ис­пользовалось понятие абсолютно простого. Было бы несложно по­казать, что это понятие всегда отсылает к теологии бесконечности и к логосу или бесконечному божественному разуму14. Вот почему лейбницевский проект универсальной характеристики (которая по сути своей не имеет отношения к звуку), вопреки видимости и не­смотря на всю его привлекательность для нашей эпохи, ни в чем не нарушает логоцентризма. Напротив, универсальная характеристика, как и ее критика у Гегеля, подтверждает логоцентризм, возникает внутри него и благодаря ему. Здесь мы имеем в виду именно сопри­частность этих двух противонаправленных движений. В определен­ную историческую эпоху существовало глубокое единство между те­ологией бесконечности, логоцентризмом и своего рода техницизмом. Первописьмо - или, иначе, до-фонетическое или мета-фонетическое письмо, которое мы пытаемся здесь помыслить, ни в коей мере не означает, что механизм "идет дальше" речи.

Логоцентризм - это этноцентрическая метафизика в изна­чальном, а не "релятивистском" значении этого слова. Он связан с историей Запада. Хотя Лейбниц ссылается на китайскую модель в изложении своей Характеристики, эта модель порывает с логоцен­тризмом лишь по видимости. Дело не только в том, что эта модель дает лишь некое доморощенное представление о китайском пись­ме15, но и в том, что вслед за похвалами китайскому письму в нем обнаруживаются недочеты и возникает необходимость поправок. Лейбниц считает китайское письмо произвольным и, стало быть, не­зависимым от истории. В свою очередь, он связывает эту произ­вольность с такой чертой китайского письма, как его не-фонетич-ность. Кажется, будто это письмо было "изобретением глухого" ("Новые Опыты"):

"Говорить - это значит подавать членораздельные знаки своей мысли. Пи­сать — это значит делать то же самое линиями, остающимися на бумаге. Соотносить их с голосом необязательно, как показывает китайская иероглифи-ка" ("Opuscules", p. 497).

В другом месте читаем:

"Быть может, существуют такие искусственные языки, которые всецело ос­нованы на выборе и полностью произвольны, как это приписывают китай­скому языку, а также языкам Георгия Дальгарно и покойного господина Уил-кинса, епископа Честерского"16.

В письме отцу Буве (1703) Лейбниц проводит различие между египетским письмом — доступным простым людям, данным в чув­ственном восприятии, аллегорическим, и китайским письмом — фи­лософским и интеллектуальным:

"...китайские иероглифы, быть может, более философичны и, кажется, построены на более интеллектуальных соображениях, связанных с чис­лами, порядком и отношениями; таким образом, мы видим здесь лишь отдельные черты, не стремящиеся к сходству с какими бы то ни было те­лами".

Впрочем, это не мешает Лейбницу провозгласить возможность та­кого письма, по отношению к которому китайское письмо было бы лишь черновым наброском:

"Этот тип исчисления мог бы одновременно дать нам нечто вроде универ­сального письма, которое обладало бы преимуществами китайского, по­скольку каждый человек понимал бы его в своем собственном языке, и вме­сте с тем бесконечно превзошло бы китайский, потому что ему можно было бы научиться всего лишь за несколько недель, соотнося между собою знаки сообразно порядку и связям вещей, тогда как у китайцев имеется бесчисленное множество иероглифов сообразно множеству вещей, так что у них вся жизнь уходит на то, чтобы вполне овладеть письмом"17.

Понятие китайского письма функционировало таким образом как своего рода европейская галлюцинация. И в этом не было ничего неожиданного: напротив, это отвечало насущной потребности. А гал­люцинация эта свидетельствовала не столько о невежестве, сколько об упорном непонимании. Во всяком случае, ее никак не затрагива­ло знание о китайском письме — ограниченное, но все же вполне ре­альное.

Одновременно с "китайским предрассудком" тот же самый эф­фект заинтересованного ослепления вызвал и "иероглифистский предрассудок". Непонимание, которое, казалось, порождалось этно-центристским презрением, приняло вид преувеличенного восхище­ния. Мы еще не выяснили окончательно, насколько подобная схе­ма необходима. От нее не свободен и нынешний век: каждый раз, когда происходит бурное и шумное ниспровержение этноцентризма, на заднем плане сенсации потихоньку совершается усилие, на­правленное на то, чтобы укрепиться изнутри и извлечь из этого свою собственную выгоду. Так, удивительный отец Кирхер положил весь свой талант на то, чтобы открыть Западу египтологию18, однако при этом получалось так, что само превосходство "возвышенного" пись­ма не допускало его научной расшифровки. В связи с его работой "Prodromus coptus sive aegyptiacus" (1636) М.В.-Давид пишет:

"Эта работа до некоторой степени выступает как первый манифест египто­логических исследований, так как автор определяет здесь природу древне­египетского языка, уже располагая средствами для этого открытия(а). Одна­ко в этой книге проект расшифровки иероглифов полностью отвергается. Ср. "Lingua aegyptica restituta".19

Такое непонимание, вызванное ложным уподоблением, в дан­ном случае не связано, как у Лейбница, с рациональностью и расче­том. Оно мистично:

"Иероглифы, - говорится в "Prodromus", — это, конечно, письмо, но оно не состоит из букв, слов и определенных частей речи, которыми мы обычно пользуемся. Иероглифы — это гораздо более совершенное письмо, более возвышенное, более абстрактное, это письмо, которое - посредством искус­ного нанизывания символов или чего-то подобного - разом (uno intuitu) предлагает уму мудреца некое сложное рассуждение, высокие понятия или же величайшую тайну, скрытую в лоне природы или Божества20".

Таким образом, рационализм и мистицизм оказываются сопри­частными друг другу. Письмо «другого» оказывается каждый раз на­гружено своими собственными схемами. То, что можно было бы назвать, вслед за Башляром, "эпистемологическим разрывом", осу­ществляется прежде всего благодаря Фрере и Уорбертону. Можно проследить за той тщательной работой, которая позволила им осво­бодить от этих местных предрассудков в одном случае - китайский, в другом - древнеегипетский язык. Относясь к Лейбницу и самому проекту универсального письма с большим уважением, Фрере, од­нако, камня на камне не оставляет от лейбницевского представле­ния о китайском письме: "Китайское письмо вовсе не является тем совершенным философским языком, в котором нечего больше же­лать... Ничего подобного у китайцев никогда не было"21.

Однако и Фрере не свободен от иероглифистского предрассуд­ка, который так яростно обличает Уорбертон в своей критике отца Кирхера22. В ней немало апологетизма, но это вовсе не исключает ее действенности.

Именно внутри расчищенного этой критикой теоретического по­ля начинают применяться — сначала аббатом Бартелеми, а затем Шамполионом — научные приемы расшифровки. Так рождается сис­тематическое изучение отношений между письмом и речью. Главная трудность здесь заключалась в том, чтобы исторически осмыслить и одновременно систематизировать упорядоченное сосуществование изобразительных, символических, абстрактных и звуковых элемен­тов23 в рамках единого графического кода.