Из круга вон выходящее (l`exorbitant). Проблема метода

.

Из круга вон выходящее (l'exorbitant). Проблема метода

"Для меня никогда не существовало посредника между всем и ни­чем". Посредник — это середина, переход, средний термин между пол­ным отсутствием и абсолютной полнотой наличия. Как известно, Руссо настойчиво стремился устранить все то, что можно было бы назвать "опосредствованней" (médiateté). И это желание он выра­жал смело, остро, предметно. Оно не нуждается в расшифровке. И вот именно о нем вспоминает Жан-Жак, когда распутывает цепь нанизанных друг на друга восполнений, замещающих мать или при­роду. Восполнение находится где-то посередине между полным от­сутствием и полным наличием. Игра этих замен одновременно и восполняет нехватку, и оставляет на ней свою мету. Однако Руссо рассуждает так, будто уже одно только обращение к восполнению (в данном случае — к Терезе) могло разрешить все его беспокойства по поводу посредничества: "С тех пор я был одинок, так как для меня никогда не существовало посредника между всем и ничем. В Терезе я нашел восполнение, в котором нуждался". Пагубность этого по­нятия тем самым ослабляется — как если бы удалось его урезонить (arraisonner), одомашнить, приручить.

Это ставит перед нами вопрос об употреблении слова "воспол­нение", о месте Руссо внутри той системы языка и логики, которая сообщает этому слову и понятию захватывающую (surprenante) си­лу: пользуясь им, говорящий всегда может высказать больше, мень­ше или же нечто иное по сравнению с тем, что он хотел бы сказать. Таким образом, это вопрос не только о письме Руссо, но и о нашем прочтении. Прежде всего мы должны дать себе строгий отчет в этом охвате или захвате (de cette prise ou de cette surprise), в том, что писа­тель пишет, находясь внутри языка и внутри логики, и потому его речь, по определению, не может полностью овладеть их собственной си­стемой, законами, жизнью как таковыми. Писатель может исполь­зовать этот язык и логику, лишь подчиняясь - в известном смысле и до известного предела — этой их системе. И наше чтение всегда должно иметь в виду это незаметное для самого писателя отноше­ние между тем, чем он владеет, и тем, чем он не владеет в схемах своего языка. Отношение это не есть количественное распределение тени и света, слабости и силы: это означающая структура, которую должно выработать (produire) само критическое чтение.

Что значит здесь — выработать? В поисках объяснения нам при­дется приступить к обоснованию наших принципов чтения. Это, как мы далее увидим, отрицательное обоснование: методом исключе­ния оно очерчивает то пространство чтения, которое у нас здесь ос­тается пустым, или, иначе, саму задачу чтения.

Очевидно, что для выработки означающей структуры не годится самоустраняющийся и почтительный двойник-комментарий, наце­ленный на воспроизведение осознанного, свободного, интенцио-нального отношения, возникающего в процессе взаимодействий между писателем и историей, которой он причастен благодаря сти­хии языка. Конечно, дублирующий комментарий должен иметь свое место и в критическом чтении. Если не учитывать и не соблюдать все комментаторские правила - а это дело нелегкое и требует полного набора орудий традиционной критики, - то без всего этого крити­ческая работа рискует обратиться неизвестно куда и заявить неизве­стно что. Однако комментарий, эта незаменимая предосторожность, может лишь поставить охрану при входе, но не может открыть пе­ред нами чтение.

Итак, чтение не должно ограничиваться удвоением текста, одна­ко оно не имеет права и выходить за его рамки, обращаясь к чему-то другому - к внешнему объекту (метафизическая, историческая, психобиографическая и прочая реальность) или к внетекстовому оз­начаемому, содержание которого бы возникло (или могло бы возник­нуть) вне языка, т. е., в нашем смысле слова, вне письма как тако­вого. Вот почему те методологические размышления по конкретному поводу, на которые мы здесь отваживаемся, непосредственно выте­кают из общих предпосылок, изложенных выше, - об отсутствии предметной соотнесенности или трансцендентального означаемо­го. Внетекстовой реальности вообще не существует (Il n'y a pas de hors-texte). И вовсе не потому, что нас не интересует жизнь Жан-Жака или же существование "маменьки" или Терезы как таковых, и не потому, что у нас нет иного доступа к их так называемому "ре­альному" существованию, кроме как через текст; не потому, что мы не можем поступить иначе и должны помнить об этом ограничении. Уже и всех названных причин нам хватит с лихвой, но есть и другие, более веские основания. Как мы пытались здесь доказать, следуя путеводному понятию "опасного восполнения", так называемая ре­альная жизнь существ "из плоти и крови" — по ту сторону того, что можно было бы назвать сочинениями Руссо, — всегда была письмом и только письмом. Там были только восполнения и значащие заме­ны, которые могли возникнуть лишь в цепи отсрочивающих отсы­лок, так что "реальное" могло появиться, добавиться и осмыслиться лишь на следах восполнения и по его призыву... И так до бесконеч­ности, ибо в тексте мы читаем, что всякое абсолютное наличие — природа, то, что называется "реальной матерью", и т. д. — все это уже исчезло или же вовсе не существовало, а смысл и язык открывают­ся нам лишь благодаря письму как отсутствию некоего естественно­го наличия.

Хотя наше прочтение и не является комментарием, оно должно осуществляться внутри текста, не выходя за его пределы. Вот поче­му, вопреки видимости, определение слова "восполнение" никоим образом не является здесь психоаналитическим, если считать пси­хоаналитическим истолкование, уводящее нас за пределы письма к психобиографическому означаемому или даже к общей психологи­ческой структуре, которую мы были бы вправе отделить от означа­ющего. Такой подход подчас противопоставляет себя традиционно­му комментарию-двойнику. Однако, по сути, он легко с ним сочетается. Безмятежность, с которой комментарий утверждает са­мотождественность текста, уверенность жеста, очерчивающего его границы, — все это легко уживается со спокойной убежденностью, со­вершающей из текста прыжок вовне, к его предполагаемому содержа­нию обок с чистым означаемым. И в самом деле, применительно к Руссо психоаналитические исследования в духе д-ра Лафорга спер­ва прочитывают текст самыми традиционными методами и лишь за­тем вырываются за его рамки. Вычитывание "симптомов" из лите­ратуры — нет ничего более банального, школярского, наивного. Если мы не видим саму ткань "симптома", его фактуру, то мы с легкос­тью перескакиваем к психобиографическому означаемому, связь ко­торого с литературным означающим становится тогда чисто внеш­ней и случайной. Другая грань того же жеста проявляется тогда, когда в общих работах о Руссо, в привычном ансамбле, выдающем себя за синтез и точную реконструкцию "мысли и дела" Руссо путем ком­ментария и систематизации, вдруг появляется глава биографическо­го и психоаналитического типа о "проблеме сексуальности у Руссо" со ссылками на его историю болезни в приложении.

Отделить означаемое от означающего путем истолкования или комментария и тем самым уничтожить письмо другим письмом, письмом-чтением, невозможно в принципе. Тем не менее мы полагаем, что сама эта невозможность по-разному складывается (articuler) в истории. Она не ограничивает опыты расшифровки определенной формой или мерой, ей не нужны одни и те же правила. Здесь необ­ходимо принять во внимание историю текста как такового. Когда мы говорим о писателе и о том, как над ним тяготеет язык, это относит­ся не только к писателю-словеснику. Этому захвату подчиняются и философ, и летописец, и мыслитель-теоретик — вообще и в конеч­ном счете всякий, кто пишет. Но в каждом отдельном случае пишу­щий включен в какую-то определенную систему текста. Хотя чис­того означаемого и не существует, имеется целый ряд различных отношений в зависимости от того, какая часть означающего притво­ряется нерастворимым слоем означаемого. Например, философский текст, который фактически всегда существует в письменном виде, со­держит — именно как нечто специфически философское — установ­ку на самостирание перед тем обозначаемым содержанием, которое этот текст несет в себе и преподает нам. Наше чтение должно стре­миться учесть эту цель, даже если в конечном счете она окажется неосуществимой. С этой точки зрения и должна изучаться любая история текстов, в том числе и история литературных форм на За­паде. За исключением моментов резкого прорыва и моментов со­противления (осознаваемых достаточно поздно), литературное письмо - почти всегда и почти везде, в разное время по-разному -предоставляет себя для такого трансцендирующего чтения, для тако­го поиска означаемого, который мы подвергаем здесь сомнению, -не для того, чтобы просто его отменить, но чтобы понять его внут­ри системы, увидеть которую оно не в состоянии. Философская ли­тература — это лишь один из примеров в этой истории, но это при­мер весьма значимый. Он особенно интересует нас в связи с Руссо, который, по весьма серьезным причинам, и создавал философскую словесность (например, "Общественный договор" и "Новую Эло-изу"), и одновременно предпочитал существовать в письме литера­турном — т. е. таком, которое не исчерпывается тем или иным фи­лософским или иным содержанием, в нем обнаруживаемом. То, что Руссо - как философ и как психолог - сказал нам о письме вообще, неразрывно связано с системой его собственного письма. И это нуж­но учитывать.

Вследствие этого возникают сложные проблемы — в особеннос­ти проблемы расчленения. Вот три примера.

1. Если наш путь при чтении "восполнения" не является попро­сту психоаналитическим, то это потому, что обычный психоанализ литературы начинается с заключения в скобки литературного озна­чающего как такового. Кроме того, потому, что сама психоаналитическая теория есть для нас лишь совокупность текстов, принадлежа­щих нашей истории и нашей культуре. А поэтому, налагая свой от­печаток на наше чтение и наше интерпретирующее письмо, она не является таким общим принципом или истиной, которую можно было бы изъять из системы текста, где мы находимся, чтобы прояс­нить эту систему со стороны. В известном смысле мы находимся внутри истории психоанализа, точно так же, как мы находимся вну­три текста Руссо. Как Руссо черпал из уже готового языка (который отчасти продолжает быть и нашим языком, позволяя нам хоть сколь­ко-то понимать французскую литературу), точно так же и мы ныне передвигаемся внутри сетки значений, несущих на себе Печать пси­хоаналитической теории, даже если мы не вполне ориентируемся в этой сетке и не надеемся когда-нибудь в этом преуспеть.

Но есть иная, главная причина, почему мы не можем говорить о психоанализе Жан-Жака Руссо даже в первом приближении. Дело в том, что такой психоанализ должен был бы заранее выявить все те структуры, в которые включен текст Руссо, все то, что не присуще ему самому и гнетет его всегда-уже-наличием языка и культуры - ско­рее пристанищем, нежели продуктом письма. Вокруг неизбывной оригинальности его письма огранизуется, развертывается, перепле­тается огромное количество структур, исторических целостностей всех порядков. Для того чтобы окончательно расчленить и истолко­вать их, психоанализ должен был бы объять всю историю западной метафизики, давшей пристанище письму Руссо, а сверх того выяс­нить и закон своей собственной принадлежности к метафизике и культуре Запада. Мы не пойдем этим путем. Мы уже осознали труд­ность этой задачи и, хотя бы отчасти, вероятность провала при на­шем истолковании восполнения. Мы уверены, что в этом истолко­вании нам удалось уловить хоть что-то из настоящего Руссо, но при этом пришлось выволочить на поверхность бесформенную массу корней, земли и почвенных отложений.

2. Даже если допустить, что можно строго вычленить сочинения Руссо и вписать (articuler) их в историю вообще, а затем в историю знака "восполнение", - все равно мы должны были бы помнить и о других возможностях. Прослеживая, как Руссо использует это сло­во и связанные с ним понятия, мы проходим определенный путь внутри самого текста Руссо. Да, этот путь дает нам возможность об­щего обзора. Но разве нет и других путей? А коль скоро вся совокуп­ность возможных путей не исчерпана, как обосновать наш выбор?

3. Выделив заранее в тексте Руссо особую роль знака "восполне­ние", мы приготовились обратить преимущественное внимание (ко­торое могут счесть из круга вон выходящим) на такие его тексты, как "Опыт о происхождении языков" и ряд отрывков о теории язы­ка и письма. По какому праву? Почему мы выбираем эти короткие тексты, опубликованные большей частью посмертно, с трудом под­дающиеся классификации, написанные неизвестно когда и по како­му поводу?

На все эти вопросы нет удовлетворительного ответа в рамках их собственной внутрисистемной логики. В какой-то мере, несмотря на все теоретические предосторожности, наш выбор и в самом деле оказывается из круга вон выходящим.

Но что же это такое - из круга вон выходящий ?

Мы стремимся встать на точку зрения, внешнюю по отношению к логоцентрической эпохе в целом. Из этой внешней точки можно попытаться деконструировать эту целостность, которая выступает и как прочерченный след, и этот крут (orbis), который допускает кру­говой обзор (orbita). Попытка этого выхода и этой деконструкции хоть и подчиняется определенной исторической необходимости, но ни­как не может полагаться на те методологические или логические опоры, которые остались в этом кругу. Судить о стиле замкнутой це­лостности изнутри ее самой можно лишь в рамках заранее принятых оппозиций. Этот стиль можно назвать эмпиристским и не без осно­ваний. Выход из нее всегда радикально эмпиричен. Он достигается блужданием мысли о самой возможности пути и метода. Неведение и неуверенность в будущем подталкивают мысль к сознательному ри­ску. Так мы сами определяем и форму этого эмпиризма и его уязви­мые места. Однако при этом разрушается и само понятие эмпириз­ма. Выход за пределы метафизического круга — это попытка сойти с круговой орбиты, с тем чтобы помыслить все классические поня­тийные противоположности в целом и в особенности ту, в которой заключен смысл эмпиризма. Это — противоположность философии и не-философии, или, иначе говоря, эмпиризма, т. е. неспособнос­ти самостоятельно и последовательно хранить связность своей соб­ственной речи, строить (se produire) себя как истину в тот самый мо­мент, когда ценность истины оказывается под вопросом, избегать внутренних противоречий скептицизма и т. д. Мысль об этой исто­рической противоположности между философией и эмпиризмом сама по себе не является эмпирической, и определять ее как эмпирическую было бы заблуждением и упорным непониманием.

Уточним это. Что может быть из круга вон выходящим в чтении Руссо? Конечно, по отношению к интересующей нас здесь истории привилегированное положение Руссо весьма относительно. Если мы хотим лишь определить его место в этой истории, тогда уделяемое ему здесь внимание действительно окажется сильно преувеличенным.

Но ведь речь идет вовсе не об этом. Речь идет о том, чтобы прояс­нить важнейшие узлы (articulation) логоцентрической эпохи. И тут Руссо оказывается для нас настоящим откровением. Конечно, все это означает, что мы уже и так подступили к выходу, уже поняли, что по­давление письма составляет характерную операцию этой эпохи, уже прочитали некоторое количество текстов (хотя и не все тексты), не­которое количество текстов Руссо (хотя и не все тексты Руссо). Это признание в эмпиризме можно оправдать лишь самой постановкой вопроса. Вопрос начинается с выхода за пределы замкнутого круга очевидностей, с потрясения системы противоположностей - а все эти движения неизбежно эмпиричны, неизбежно имеют вид блуж­дания (errance). Во всяком случае, с точки зрения старых норм их нельзя описать иначе. Никакого другого пути у нас нет, а посколь­ку все эти блуждающие вопросы не являются абсолютно и насквозь первоначальными, то их, по сути, удается настичь и охватить всю их поверхность посредством именно такого описания, которое одновре­менно выступает и как критика. Начинать приходится там, где мы и находимся, тем более что мысль о следе, чутьем (flair) берущая след, уже разведала и доложила нам о том, что никакой исходный пункт не может быть обоснован бесповоротно. Там, где мы и находимся, -значит, внутри текста, где мы, по-видимому, и существуем.

Сузим область рассуждения. Конечно, тема восполнительности во многих отношениях не лучше и не хуже других. Она — звено в це­пи взаимосвязей и зависит от этой цепи. Быть может, ее можно бы­ло бы даже заменить какой-нибудь другой. Однако именно эта тема позволяет описать саму эту цепь, цепочечное бытие текста, струк­туру подмены, сорасчленение желания и языка, логику всех тех поня­тийных противопоставлений, с которыми имеет дело Руссо, и в осо­бенности роль и функцию понятия природы в его системе. Именно она говорит нам в тексте о том, что такое текст, в письме — что та­кое письмо, в письме Руссо — каково желание Жан-Жака и т. д. Ес­ли мы, согласно с главным тезисом этого исследования, полагаем, что вне текста не существует ничего, тогда вот наш окончательный довод: понятие восполнения и теория письма обозначают, как бы в бездне зеркал (en abîme), саму текстуальную сущность текста Руссо. Мы увидим, что эта бездна возникает не в силу случая - счастливо­го или несчастливого. В нашем чтении постепенно сложится целая теория структурной необходимости бездны (l'abîme): бесконечный процесс нанизывания восполнений на всегда-уже початое наличие включил в него пространство повторения и самоудвоения. Изобра­жение наличия в бездне зеркал — это не случайность; напротив, же­лание наличия возникает в бездне изображений, в бездне изображений в изображениях и т. д. И само восполнение выступает во всех смыслах слова как нечто из круга вон выходящее.

Таким образом, Руссо вписывает текстуальность в текст. Но это совсем не простая операция: она должна перехитрить акт самости­рания [текста], так что стратегические отношения и соотношения сил между этими двумя процессами образуют сложную картину. Эта кар­тина, как кажется, выявляется в манипулировании понятием воспол­нения. Руссо не может использовать все его смысловые возможно­сти одновременно. Как Руссо определяет это понятие и тем самым позволяет и себя самого определить через обнаруживающиеся при этом умолчания и исключения; как он видоизменяет это понятие, трактуя его то как дополнение, то как замену, то как реальность и вне-положность зла, то как полезного помощника, - все это не выража­ет ни пассивности, ни активности, ни неосознанности, ни ясности авторской мысли. В чтении нам придется не только отказаться от всех этих категорий — а это, напомним, основополагающие категории метафизики, — но также выработать закон такого отношения к по­нятию восполнения. Именно выработать, произвести, поскольку мы не собираемся просто повторять то, что думал по этому поводу Рус­со. Понятие восполнения в тексте Руссо — это как бы слепое пятно, нечто невидимое, что одновременно и открывает поле зрения, и ог­раничивает его. Однако эта выработка закономерности, попытка сделать невидимое зримым не выходит за пределы текста, и думать иначе было бы иллюзией. Она заключается в преобразованиях язы­ка, в упорядоченных обменах между Руссо и историей. Мы знаем, что эти обмены осуществляются лишь посредством языка и текста - в том базисном смысле, который мы теперь придаем этому слову. А то, что мы называем выработкой, неизбежно оказывается текстом, т. е. системой письма и чтения, относительно которых нам известно — ап­риорно, но лишь теперь, и на основе знания, которое вовсе не есть знание, — что они соупорядочиваются вокруг своего собственного сле­пого пятна.