Д. Лондон
		   Сборник рассказов и повестей

			       СОДЕРЖАНИЕ:
					     МУДРОСТЬ СНЕЖНОЙ ТРОПЫ
АЛОХА ОЭ"                                    МУЖЕСТВО ЖЕНЩИНЫ
АТУ ИХ, АТУ!                                 НА СОРОКОВОЙ МИЛЕ
БЕЛОЕ БЕЗМОЛВИЕ                              НАБЕГ НА УСТРИЧНЫХ ПИРАТОВ
БЕЛЫЕ И ЖЕЛТЫЕ                               НАМ-БОК - ЛЖЕЦ
БОЛЕЗНЬ ОДИНОКОГО ВОЖДЯ                      НЕУКРОТИМЫЙ БЕЛЫЙ ЧЕЛОВЕК
БУЙНЫЙ ХАРАКТЕР АЛОЗИЯ ПЕНКБЕРНА             НОЧЬ НА ГОБОТО
В ДЕБРЯХ СЕВЕРА                              ОБЫЧАЙ БЕЛОГО ЧЕЛОВЕКА
ВЕЛИКИЙ КУДЕСНИК                             ОДНОДНЕВНАЯ СТОЯНКА
ДЕМЕТРИОС КОНТОС                             ОСАДА "ЛАНКАШИРСКОЙ КОРОЛЕВЫ"
ДОМ МАПУИ                                    ПЕРЬЯ СОЛНЦА
ДОЧЬ СЕВЕРНОГО СИЯНИЯ                        ПОТОМОК МАК-КОЯ
ДЬЯВОЛЫ НА ФУАТИНО                           ПРИШЕЛЬЦЫ ИЗ СОЛНЕЧНОЙ СТРАНЫ
ЖЕЛТЫЙ ПЛАТОК                                ПРОЩАЙ, ДЖЕК!
ЖЕМЧУГ ПАРЛЕЯ                                СВЕТЛОКОЖАЯ ЛИ ВАН
ЗА ТЕХ, КТО В ПУТИ!                          СЕВЕРНАЯ ОДИССЕЯ
ЗАКОН ЖИЗНИ                                  СКАЗАНИЕ О КИШЕ
ЗУБ КАШАЛОТА                                 СТРАШНЫЕ СОЛОМОНОВЫ ОСТРОВА
КИШ, СЫН КИША                                СЫН СОЛНЦА
КОРОЛЬ ГРЕКОВ"                               ТАМ, ГДЕ РАСХОДЯТСЯ ПУТИ
КУЛАУ-ПРОКАЖЕННЫЙ                            УЛОВКА ЧАРЛИ
ЛИГА СТАРИКОВ                                ХРАМ ГОРДЫНИ
ЛЮБОВЬ К ЖИЗНИ                               ЧУН А-ЧУН
МАЛЕНЬКИЙ СЧЕТ СУЗИНУ ХОЛЛУ                  ШЕРИФ КОНЫ
МАУКИ                                        ШУТНИКИ С НЬЮ-ГИБСОНА
					     ЯЗЫЧНИК




                                "АЛОХА ОЭ"


     Нигде уходящим в море судам  не  устраивают  таких  проводов,  как  в
гавани Гонолулу. Большой пароход стоял под парами, готовый к отплытию.  Не
менее тысячи человек толпилось  на  его  палубах,  пять  тысяч  стояло  на
пристани. По высоким сходням вверх и  вниз  проходили  туземные  принцы  и
принцессы,  сахарные  короли,  видные  чиновники  Гавайев.  А  за  толпой,
собравшейся на берегу, длинными рядами выстроились  под  охраной  туземной
полиции экипажи и автомобили местной аристократии.
     На набережной гавайский королевский оркестр играл "Алоха Оэ", а когда
он смолк ту же рыдающую мелодию подхватил  струнный  оркестр  туземцев  на
пароходе, и высокий голос певицы птицей взлетел над звуками  инструментов,
над многоголосым гамом вокруг. Словно звонкие переливы серебряной свирели,
своеобразные  и  неповторимые,  влились  вдруг  в  многозвучную   симфонию
прощания.
     На нижней палубе вдоль поручней стояли в шесть рядов молодые  люди  в
хаки; их бронзовые лица говорили о трех годах военной службы,  проведенных
под знойным солнцем тропиков. Однако  это  не  их  провожали  сегодня  так
торжественно, и не  капитана  в  белом  кителе,  стоявшего  на  мостике  и
безучастно, как далекие звезды, взиравшего с высоты на суматоху  внизу,  и
не молодых офицеров на корме,  возвращавшихся  на  родину  с  Филиппинских
островов вместе со своими измученными тропической жарой, бледными  женами.
На верхней палубе, у самого трапа,  стояла  группа  сенаторов  Соединенных
Штатов - человек двадцать -  с  женами  и  дочерьми.  Они  приезжали  сюда
развлечься. И целый месяц  их  угощали  обедами  и  поили  вином,  пичкали
статистикой, таскали по горам и долам, на вершины  вулканов  и  в  залитые
лавой долины, чтобы показать все красоты и природные богатства Гавайев.
     За этой-то веселящейся компанией и прибыл в гавань большой пароход, и
с нею прощался сегодня Гонолулу.
     Сенаторы были увешаны гирляндами, они просто  утопали  в  цветах.  На
бычьей шее и мощной груди сенатора  Джереми  Сэмбрука  красовалась  добрая
дюжина венков и гирлянд. Из этой массы цветов выглядывало его потное лицо,
покрытое свежим загаром. Цветы раздражали сенатора невыносимо, а на толпу,
кишевшую на пристани, он смотрел оком человека,  для  которого  существуют
только цифры, человека, слепого к красоте. Он  видел  в  этих  людях  лишь
рабочую силу, а за ней - фабрики, железные дороги, плантации, все то,  что
она создавала и что олицетворяла собой для него. Он видел  богатства  этой
страны, думал о том, как их использовать, и, занятый этими размышлениями о
материальных благах и могуществе, не обращал никакого  внимания  на  дочь,
которая стояла подле него, разговаривая  с  молодым  человеком  в  изящном
летнем костюме и соломенной шляпе. Юноша не отрывал жадных глаз от ее лица
и, казалось, видел только ее одну. Если  бы  сенатор  Джереми  внимательно
присмотрелся к дочери, он понял бы, что пятнадцатилетняя девочка,  которую
он привез с собой на Гавайские  острова,  за  этот  месяц  превратилась  в
женщину.
     В климате Гавайев все зреет быстро, а  созреванию  Дороти  Сэмбрук  к
тому же особенно благоприятствовали окружающие условия. Тоненькой  бледной
девочкой с голубыми глазами, немного утомленной вечным сидением за книгами
и попытками хоть что-нибудь понять в загадках жизни, - такой приехала сюда
Дороти месяц назад. А сейчас в газах ее был жаркий свет,  щеки  позолочены
солнцем,  в  линиях  тела  уже  чувствовалась  легкая,  едва  намечавшаяся
округлость. За этот месяц Дороти совсем забросила книги, ибо читать  книгу
жизни было куда интереснее. Она  ездила  верхом,  взбиралась  на  вулканы,
училась плавать на  волнах  прибоя.  Тропики  проникли  ей  в  кровь,  она
упивалась ярким солнцем, теплом, пышными красками. И весь этот  месяц  она
провела  в  обществе  Стивена  Найта,  настоящего   мужчины,   спортсмена,
отважного пловца, бронзового морского бога, который укрощал бешеные  волны
и на их хребтах мчался к берегу.
     Дороти Сэмбрук не замечала перемены, которая  произошла  в  ней.  Она
оставалась наивной молоденькой девушкой, и ее удивляло и смущало поведение
Стива в этот час расставания.
     До сих пор она видела в нем просто доброго товарища, и весь месяц  он
и был ей только товарищем, но сейчас  прощаясь  с  ней,  вел  себя  как-то
странно. Говорил взволнованно, бессвязно, вдруг умолкал, начинал снова. По
временам он словно не слышал, что говорит она, или  отвечал  не  так,  как
обычно. А взгляд его приводил Дороти в смятение. Она раньше и не замечала,
что у него такие горящие глаза; она не смела смотреть в них и  то  и  дело
опускала ресницы. Но выражение их и пугало и в то же время притягивало ее,
и она снова и снова заглядывала в эти глаза, чтобы увидеть  то  пламенное,
властное, тоскующее, чего она еще не видела никогда ни в чьих глазах.  Она
и сама испытывала какое-то странное волнение и тревогу.
     На пароходе оглушительно завыл  гудок,  и  увенчанная  цветами  толпа
хлынула ближе. Дороти  Сэмбрук  сделала  недовольную  гримасу  и  заткнула
пальцами уши, чтобы не слышать пронзительного воя, -  и  в  этот  миг  она
снова перехватила жадный и требовательный взгляд Стива. Он смотрел  на  ее
уши, нежно розовеющие и прозрачные в косых лучах закатного солнца.
     Удивленная и словно завороженная странным выражением его глаз, Дороти
смотрела на него не отрываясь. И Стив понял,  что  выдал  себя;  он  густо
покраснел и что-то невнятно пробормотал. Он был явно смущен, и Дороти была
смущена не меньше его. Вокруг них суетилась  пароходная  прислуга,  торопя
провожающих сойти на берег. Стив протянул руку. И в тот миг, когда  Дороти
ощутила пожатие его пальцев, тысячу  раз  сжимавших  ее  руку,  когда  они
вдвоем карабкались по крутым склонам или неслись на доске по волнам, - она
услышала и по-новому поняла слова песни, которая, подобно рыданию, рвалась
из серебряного горла гавайской певицы:

                     Ka halia ko aloha Kai hiki mai,
                     Ke hone ae nei i Ku'u manawa,
                     O oe no Ka'u aloha
                     A loko e hana nei.


     Этой песне учил ее Стив, она знала и мелодию и слова  и  до  сих  пор
думала, что понимает их. Но только сейчас, когда в  последний  раз  пальцы
Стива крепко сжали ее руку и она ощутила теплоту его ладони,  ей  открылся
истинный смысл этих слов. Она едва заметила, как ушел  Стив,  и  не  могла
отыскать его в толпе на сходнях, потому что в эти минуты она уже  блуждала
в лабиринтах памяти, вновь переживая минувшие четыре недели - все  события
этих дней, представшие перед ней сейчас в новом свете.
     Когда месяц назад компания сенаторов прибыла в Гонолулу, их встретили
члены комиссии, которой было поручено развлекать гостей, и среди них был и
Стив. Он первый показал им в Ваикики-Бич, как плавают по бурным волнам  во
время прибоя. Выплыв в море верхом но узкой доске, с веслом  в  руках,  он
помчался так быстро, что скоро только пятнышком замелькал и  исчез  вдали.
Потом неожиданно возник снова, встав из бурлящей белой пены,  как  морской
бог, - сначала показались плечи и грудь, а потом бедра, руки; и вот он уже
стоял во весь рост на пенистом гребне  могучего  вала  длиной  с  милю,  и
только ноги его были  зарыты  в  летящую  пену.  Он  мчался  со  скоростью
экспресса и спокойно вышел на берег на глазах у пораженных зрителей. Таким
Дороти впервые увидела  Стива.  Он  был  самый  молодой  член  комиссии  -
двадцатилетний юноша. Он не выступал с речами, не блистал на торжественных
приемах. В увеселительную программу для гостей он вносил свою долю, плавая
на бурных волнах в Ваикики,  гоняя  диких  быков  по  склонам  Мауна  Кеа,
объезжая лошадей на ранчо Халеакала.
     Дороти не интересовали бесконечные статистические обзоры и ораторские
выступления остальных членов комиссии, на Стива они тоже нагоняли тоску, -
и оба потихоньку удирали вдвоем. Так они сбежали и с пикника в  Хамакуа  и
от Эба Луиссона, кофейного плантатора который в течение  двух  убийственно
скучных часов занимал гостей разговором о кофе, о кофе и только о кофе.  И
как раз в тот день, когда они ехали верхом среди древовидных папоротников,
Стив перевел ей слова песни "Алоха Оэ", которой провожали гостей-сенаторов
в каждой деревне, на каждом ранчо, на каждой плантации.
     Они со Стивом с первого же дня очень много времени проводили  вместе.
Он был ее неизменным спутником на всех прогулках. Она совсем завладела им,
пока ее отец собирал нужные ему сведения о Гавайских островах. Дороти была
кротка и не тиранила своего нового приятеля, но он  был  у  нее  в  полном
подчинении, и лишь во время катания на  лодке,  или  поездок  верхом,  или
плавания в прибой власть переходила к нему, а ей оставалось слушаться.
     И вот теперь, когда уже был поднят якорь  и  громадный  пароход  стал
медленно отваливать от пристани, Дороти, слушая прощальную мелодию  "Алоха
Оэ", поняла, что Стив для нее был не только веселым товарищем.
     Пять тысяч голосов пели сейчас "Алоха Оэ":

                    В разлуке любовь моя будет с тобою
                    Всегда, до новой встречи.


     И в тоже мгновение, вслед за  открытием,  что  она  любит  и  любима,
пришла мысль, что их со Стивом разлучают, отрывают друг  от  друга.  Когда
еще они встретятся снова? И встретятся ли? Слова песни о новой встрече она
услышала впервые от него, Стива, -  она  вспомнила,  как  он  пел  их  ей,
повторяя много раз подряд, под деревом хау  в  Ваикики.  Не  было  ли  это
предсказанием? А она восторгалась его пением, твердила ему,  что  он  поет
так выразительно... Вспомнив это, Дороти рассмеялась громко,  истерически.
"Выразительно!" Еще бы, когда человек душу свою изливал  в  песне!  Теперь
она знала это, но слишком поздно. Почему он ей ничего не сказал?
     Вдруг она вспомнила, что в ее возрасте девушки еще не выходят  замуж.
Но тотчас сказала себе: "А на Гавайях выходят". На  Гавайях,  где  кожа  у
всех золотиста и женщины под поцелуями солнца созревают  рано,  созрела  и
она - за один месяц.
     Тщетно вглядывалась Дороти в толпу на берегу. Куда девался Стив?  Она
готова была отдать все на свете, чтобы увидеть его еще хоть  на  миг,  она
почти желала, чтобы какая-нибудь смертельная  болезнь  поразила  капитана,
одиноко стоявшего на мостике, - ведь тогда пароход не уйдет! В первый  раз
в жизни она посмотрела  на  отца  внимательно,  пытливо  -  и  с  внезапно
проснувшимся  страхом  прочла  в  этом  лице  упрямство  и  жесткую  волю.
Противиться этой воле очень страшно! И разве она может  победить  в  такой
борьбе?..
     Но почему, почему Стив молчал до сих  пор?  А  сейчас  уже  поздно...
Почему он не сказал ей ничего тогда, под деревом хау в Ваикики?
     Тут ее осенила догадка -  и  сердце  у  нее  упало.  Да,  да,  теперь
понятно, почему молчал Стив! Что-то такое она слышала  недавно...  А,  это
было у миссис Стентон,  в  тот  день,  когда  дамы  миссионерского  кружка
пригласили на чашку чая жен и дочерей сенаторов... Та  высокая  блондинка,
миссис Ходжкинс, задала вопрос... Дороти отчетливо вспомнила все: обширную
веранду,  тропические  цветы,  бесшумно  сновавших  вокруг   слуг-азиатов,
жужжание женских голосов и вопрос миссис Ходжкинс, сидевшей  неподалеку  в
группе  других  дам.  Миссис  Ходжкинс  недавно  вернулась  на  остров   с
континента, где она провела много лет, и, видимо, расспрашивала  о  старых
знакомых, подругах ее юности.
     - А как поживает Сюзи Мэйдуэлл? - осведомилась она.
     - О, мы с ней больше не встречаемся! Она вышла за  Вилли  Кьюпеля,  -
ответила одна из местных жительниц.
     А жена сенатора Беренда со смехом спросила, почему же замужество Сюзи
Мэйдуэлл оттолкнуло от нее приятельниц.
     - Ее муж - хапа-хаоле, человек смешанной крови, - был ответ. - А  мы,
американцы на островах, должны думать о наших детях.
     Дороти повернулась к отцу, решив проверить свою догадку.
     - Папа! Если Стив приедет  когда-нибудь  в  Штаты,  ему  можно  будет
побывать у нас?
     - Стив? Какой Стив?
     - Ну, Стивен Найт. Ты же его знаешь, ты прощался с  ним  только  что,
пять минут назад! Если ему случится когда-нибудь попасть  в  Штаты,  можно
будет пригласить его к нам?
     - Конечно, нет! - коротко отрезал Джереми Сэмбрук. - Этот Стивен Найт
- хапа-хаоле. Ты знаешь, что это значит?
     - О-ох! - чуть слышно вздохнула Дороти, чувствуя, как немое  отчаяние
закрадывается ей в душу.
     Стив - не хапа-хаоле, в этом Дороти была уверена. Она не знала, что к
его крови примешалась капелька крови, полной жара тропического  солнца,  а
значит, о браке с ним нечего было и думать. Странный мир! Ведь преподобный
Клегхорн женился же на  темнокожей  принцессе  из  рода  Камехамеха,  -  и
все-таки люди считали за честь знакомство с  ним,  и  в  его  доме  бывали
женщины высшего света из ультрафешенебельного миссионерского кружка! А вот
Стив... То, что он учил ее плавать или вел ее за руку  в  опасных  местах,
когда  они   поднимались   на   кратер   Килауэа,   никому   не   казалось
предосудительным. Он мог обедать с нею и ее отцом, танцевать с  нею,  быть
членом увеселительной комиссии, но жениться на Дороти он  не  мог,  потому
что в жилах его струилось тропическое солнце.
     А ведь это совсем не было заметно! Кто не знал, тому это и  в  голову
не могло прийти! Стив был  так  красив...  Образ  его  запечатлелся  в  ее
памяти, и она  с  бессознательным  удовольствием  вспоминала  великолепное
гибкое тело,  могучие  плечи,  надежную  силу  этих  рук,  что  так  легко
подсаживали ее в  седло,  несли  по  гремящим  волнам  или  поднимали  ее,
уцепившуюся за конец альпенштока, на крутую вершину горы, которую называют
"Храмом  солнца"!  И  еще  что-то  другое,  таинственное   и   неуловимое,
вспоминалось Дороти, что-то такое, в чем она и  сейчас  еще  очень  смутно
отдавала себе отчет: ощущение близости мужчины, настоящего мужчины,  какое
она испытывала, когда Стив бывал с нею.
     Она вдруг очнулась с чувством  острого  стыда  за  эти  мысли.  Кровь
прилила к ее щекам, окрасила  их  ярким  румянцем,  но  тотчас  отхлынула:
Дороти побледнела, вспомнив, что больше никогда не увидит любимого.
     Пароход уже отвалил, и палубы его поравнялись с концом набережной.
     - Вон там стоит Стив, -  сказал  сенатор  дочери.  -  Помаши  ему  на
прощание, Дороти!
     Стив не сводил с нее глаз и увидел в ее лице то новое, чего не  видел
раньше. Он просиял, и Дороти поняла, что он  теперь  знает.  А  в  воздухе
трепетала песня:

                   Люблю - и любовь моя будет с тобой,
                   Всегда, до новой встречи.


     Слова был не нужны, они и без слов все  сказали  друг  другу.  Вокруг
Дороти пассажиры снимали с себя венки и бросали их  друзьям,  стоявшим  на
пристани. Стив протянул руки, глаза его молили. Она  стала  снимать  через
голову свою гирлянду, но цветы зацепились  за  нитку  восточного  жемчуга,
которую надел ей сегодня на шею старик Мервин, сахарный король, когда  вез
ее и отца на пристань.
     Она дергала жемчуг,  цеплявшийся  за  цветы.  А  пароход  двигался  и
двигался вперед. Стив был теперь как раз  под  палубой,  где  она  стояла,
медлить было нельзя - еще минута, и он останется позади!
     Дороти всхлипнула, и Джереми Сэмбрук испытующе посмотрел на нее.
     - Дороти! - крикнул он резко.
     Она решительно рванула ожерелье - и вместе с цветами  дождь  жемчужин
посыпался на голову ожидавшего возлюбленного.
     Она смотрела на него, пока слезы не застлали  перед  ней  все,  потом
спрятала лицо на плече отца. А сенатор, забыв о статистике,  с  удивлением
спрашивал себя: почему это маленькие девочки так спешат стать взрослыми?
     Толпа на пристани все пела, мелодия, отдаляясь, таяла в  воздухе,  но
по прежнему была в ней любовная нега и слова сжигали сердце, как  кислота,
ибо в них была ложь.

              Aloha oe, Aloha oe, e ke onaona no ho ika lipo...
              В последний раз приди в мои объятия!
              Любовь моя с тобой всегда, до новой встречи.





                               АТУ ИХ, АТУ!


     Это был пьянчуга шотландец, он глотал неразбавленное виски, как воду,
и, зарядившись ровно в шесть утра, потом регулярно подкреплялся  часов  до
двенадцати ночи, когда надо было укладываться спать.  Для  сна  он  урывал
каких-нибудь  пять  часов  в  сутки,  остальные  же  девятнадцать  тихо  и
благородно выпивал. За два месяца моего пребывания на атолле Оолонг  я  ни
разу  не  видел  его  трезвым.  Он  так  мало  спал,  что  и  не   успевал
протрезвиться. Такого образцового пьяницу, который пил бы так  прилежно  и
методично, мне еще не приходилось встречать.
     Звали его Мак-Аллистер. Посмотреть - хлипкий старикашка, еле на ногах
держится, руки трясутся, как у параличного,  особенно  когда  он  наливает
себе стаканчик, но я ни  разу  не  видел,  чтобы  он  пролил  хоть  каплю.
Двадцать восемь лет  носило  его  по  Меланезии,  между  германской  Новой
Гвинеей и германскими Соломоновыми островами, и он так  акклиматизировался
в этих краях, что и разговаривал  уже  на  тамошнем  тарабарском  наречии,
которое зовется "beche de mer". Даже говоря со мной, не обходился  он  без
таких выражений, как "солнце, он встал" - вместо "на рассвете",  "каи-каи,
он здесь" - вместо "обед подан" или "моя  пуза  гуляет"  -  вместо  "живот
болит".
     Маленький человек,  сухой,  как  щепка,  прокаленный  снаружи  жгучим
солнцем и винными парами изнутри, живой обломок шлака,  еще  не  остывшего
шлака, он двигался толчками, как заведенный манекен. Казалось,  его  могло
унести порывом ветра. Он и весил каких-нибудь девяносто фунтов, не больше.
     Но, как ни страно, это был царек, облеченный  всей  полнотою  власти.
Атолл Оолонг насчитывает сто сорок миль в окружности.  Только  по  компасу
можно войти в его лагуну. В то время  население  Оолонга  составляли  пять
тысяч полинезийцев; все - мужчины и женщины  -  статные,  как  на  подбор,
многие ростом не ниже шести футов и весом в  двести  футов  с  лишним.  От
Оолонга  до  ближайшей  земли  двести  пятьдесят  миль.   Дважды   в   год
наведывалась маленькая шхуна за копрой.
     Мелкий торговец  и  отпетый  пьяница,  Мак-Аллистер  был  на  Оолонге
единственным  представителем  белой  расы  и   правил   его   пятитысячным
населением поистине железной рукой. Воля его была здесь законом. Любая его
фантазия, любая  прихоть  исполнялись  беспрекословно.  Сварливый  ворчун,
какие  нередко  встречаются  среди  стариков  шотландцев,   он   постоянно
вмешивался в домашние дела дикарей. Так,  когда  Нугу,  королевская  дочь,
избрала себе в мужья молодого Гаунау, жившего на другом конце атолла, отец
дал согласие; но Мак-Аллистер сказал: "Нет!" - и свадьба расстроилась. Или
когда король пожелал купить у своего верховного жреца принадлежавший  тому
островок в лагуне,  Мак-Аллистер  опять  сказал:  "Нет!"  Король  задолжал
Компании сто восемьдесят тысяч кокосовых орехов, и ни один кокос не должен
был уйти на сторону, пока не будет выплачен весь долг.
     Однако заботы Мак-Аллистера не снискали ему любви  короля  и  народа.
Вернее, его ненавидели лютой ненавистью. Как я  узнал,  жители  атолла  во
главе со своими жрецами на протяжении  трех  месяцев  творили  заклинания,
стараясь сжить тирана со света. Они насылали на него самых страшных  своих
духов, но Мак-Аллистер ни во что не верил, и никакой  дьявол  не  был  ему
страшен.  Такого  пьяницу  шотландца  никакими  заклятиями  не   проймешь.
Напрасно дикари подбирали остатки пищи, которой касались его губы, бутылки
из-под виски и кокосовые орехи, сок которых он  пил,  даже  его  плевки  и
колдовали над ними, - Мак  Аллистер  жил  не  тужил.  На  здоровье  он  не
жаловался, не знал, что такое лихорадка, кашель или  простуда;  дизентерия
обходила его стороной,  как  и  обычные  в  этих  широтах  злокачественные
опухоли и кожные болезни, которым подвержены равно  белые  и  черные.  Он,
верно, так проспиртовался, что никакой микроб не мог в  нем  уцелеть.  Мне
представлялось,   что,   едва   угодив    в    окружающую    Мак-Аллистера
проспиртованную атмосферу, они  так  и  падают  к  его  ногам  мельчайшими
частицами пепла. Все живое бежало от Мак-Аллистера, даже микробы, а ему бы
только виски. Так он и жил!
     Это казалось мне загадкой: как могут пять тысяч туземцев  мириться  с
самовластием какого-то старого сморчка? Каким  чудом  он  держится,  а  не
скончался скоропостижно уже много лет назад? В противоположность трусливым
меланезийцам, местное племя отличается отвагой и  воинственным  духом.  На
большом кладбище, в головах и ногах погребенных, хранится немало  кровавых
трофеев - гарпуны, скребки для  ворвани,  ржавые  штыки  и  сабли,  медные
болты, железные части руля, бомбарды, кирпичи - по-видимому, остатки печей
на  китобойных  судах,  старые  бронзовые  пушки  шестнадцатого   века   -
свидетельство  того,  что  сюда  заходили  еще  корабли  первых  испанских
мореплавателей. Не один корабль нашел в этих водах безвременную могилу.  И
тридцати лет не прошло с тех  пор,  как  китобойное  судно  "Бленнердейл",
ставшее в лагуне  на  ремонт,  попало  в  руки  туземцев  вместе  со  всем
экипажем. Та же участь постигла команду  "Гаскетта",  шхуны,  перевозившей
сандаловое дерево. Большой  французский  парусник  "Тулон"  был  застигнут
штилем у берегов атолла и  после  отчаянной  схватки  взят  на  абордаж  и
потоплен у входа в Липау. Только капитану с  горсточкой  матросов  удалось
бежать на баркасе. И, наконец, испанские пушки - о гибели какого из первых
отважных мореплавателей они возвещали? Но все это давно  стало  достоянием
истории, -  почитайте  "Южно-Тихоокеанский  справочник"!  О  существовании
другой истории - неписанной - мне еще только  предстояло  узнать.  Пока  я
безуспешно ломал голову над тем, как пять тысяч  дикарей  до  сих  пор  не
расправились с каким-то  выродком  шотландцем,  почему  они  даровали  ему
жизнь?
     Однажды в знойный полдень мы с Мак-Аллистером  сидели  на  веранде  и
смотрели на лагуну, которая чудесно отливала всеми  оттенками  драгоценных
камней. За нами на  сотни  ярдов  тянулись  усеянные  пальмами  отмели,  а
дальше, разбиваясь о прибрежные скалы, ревел прибой.  Было  жарко,  как  в
пекле. Мы находились на четвертом градусе южной широты,  и  солнце,  всего
лишь  несколько  дней  назад  пересекшее  экватор,  стояло  в  зените.  Ни
малейшего движения в воздухе и на воде. В этом году  юго-восточный  пассат
перестал дуть раньше обычного, а северо-западный муссон еще не  вступил  в
свои права.
     - Сапожники они, а не плясуны, - упрямо твердил Мак-Аллистер.
     Я  отозвался  о  полинезийских  плясках  с  похвалой,   сказав,   что
папуасские и в сравнение с ними не идут; Мак-Аллистер же,  единственно  по
причине дурного характера, отрицал это. Я промолчал, чтобы  не  спорить  в
такую жару. К тому же мне еще ни разу  не  случалось  видеть,  как  пляшут
жители Оолонга.
     - Сейчас я вам докажу, -  не  унимался  мой  собеседник  и,  подозвав
туземца с Нового Ганновера, исполнявшего  при  нем  обязанности  повара  и
слуги, послал его за королем: - Эй ты, бой, скажи королю, пусть идет сюда.
     Бой повиновался, и вскоре перед Мак-Аллистером  предстал  растерянный
премьер-министр. Он бормотал какие-то извинения: король-де отдыхает и  его
нельзя тревожить.
     - Король здорово крепко отдыхай, - сказал он в заключение.
     Это привело Мак-Аллистера в такую ярость, что министр трусливо  бежал
и вскоре возвратился с самим королем. Я невольно залюбовался этой чудесной
парой. Особенно поразил меня король, богатырь не менее  шести  футов  трех
дюймов росту. В его чертах было что-то орлиное - такие  лица  не  редкость
среди североамериканских индейцев. Он был не только рожден,  но  и  создан
для власти. Глаза его метали молнии, однако он покорно выслушал приказание
созвать со всей деревни двести человек, мужчин и женщин, лучших  танцоров.
И они действительно плясали перед нами битых два часа под палящими  лучами
солнца. Пусть они за это еще больше возненавидели Мак-Аллистера -  плевать
ему было на чувства туземцев, и домой он проводил их бранью и насмешками.
     Рабская покорность этих великолепных дикарей все  сильнее  и  сильнее
меня поражала. Я спрашивал себя: как это возможно? В чем тут секрет?  И  я
все больше терялся в догадках, по мере того как новые доказательства  этой
непререкаемой власти  вставали  передо  мной,  но  так  и  не  находил  ей
объяснения.
     Однажды я рассказал Мак-Аллистеру о своей  неудаче:  старик  туземец,
обладатель  двух  великолепных  золотистых  раковин   "каури",   отказался
променять их мне на табак. В Сиднее я заплатил бы за  них  не  менее  пяти
фунтов. Я предлагал ему двести плиток табаку, а он просил триста. Когда  я
упомянул об этом невзначай, Мак-Аллистер вызвал к себе туземца, отобрал  у
него раковины и отдал мне. Красная цена им, рассудил он, пятьдесят плиток,
и чтобы я и думать не смел предлагать  больше.  Туземец  с  радостью  взял
табак. Очевидно, он и на это не рассчитывал. Что касается меня, то я решил
в будущем придержать язык. Я еще раз подивился могуществу Мак-Аллистера и,
набравшись храбрости, даже спросил его об этом; Мак-Аллистер только  хитро
прищурился и с глубокомысленным видом отхлебнул из стакана.
     Как-то ночью мы с Отти - так  звали  обиженного  туземца  -  вышли  в
лагуну ловить рыбу. Я втихомолку вручил старику недоданные  сто  пятьдесят
плиток, чем заслужил  величайшее  его  уважение,  граничившее  с  каким-то
детским обожанием, тем более удивительным, что человек этот годился мне  в
отцы.
     - Что это вы, канаки, точно малые дети, - приступил я к нему, - купец
один, а вас, канаков, много. Вы лижете ему пятки, как трусливые собачонки.
Боитесь, что он съест вас? Так ведь у него и зубов нет. Откуда у вас  этот
страх?
     - А если много канаки убивай купец? - спросил он.
     - Он умрет, только и всего, - ответил я.  -  Ведь  вам,  канакам,  не
впервой убивать белых. Что же вы так испугались этого белого человека?
     - Да, канаки много убивал белый человек, - согласился он. - Я  правда
говорю. Но только давно, давно. Один шхуна - я тогда совсем молодой - стал
там, за атолл: ветер, он не дул. Нас  много  канаки,  много-много  челнов,
надо нам поймай этот шхуна. И нас поймай эта шхуна - я правда говорю, - но
после большой драка. Два-три белый стрелял, как дьявол. Канак, он не  знал
страх. Везде, внизу, вверху, много канак, может, десять раз  пятьдесят.  А
еще на шхуна белый Мери. Моя никогда не видел белый  Мери.  Канаки  убивал
много-много белый. Только не капитан. Капитан, он живой, и еще  пять-шесть
белый не умирал. Капитан, он давал  команда.  Белый,  он  стрелял.  Другой
белый спускал лодка. А потом все марш-марш за борт. Капитан, он белый Мери
тоже спускал за борт. Все греби, как дьявол. Мой отец,  он  тогда  сильный
был, бросал копье.  Копье  пробил  бок  белой  Мери,  пробил  другой  бок,
выскочил наружу. Конец белой Мери. Нас, канаки, ничего не боялся.
     Очевидно, гордость Отти была задета - он сдвинул набедренную  повязку
и показал мне шрам, в котором нетрудно было признать след пулевой раны. Но
прежде чем я успел ему ответить,  его  поплавок  сильно  задергался.  Отти
подсек, но леска не поддалась, рыба успела уйти за ветвь коралла.
     Старик посмотрел на меня с упреком, так как я разговорами отвлек  его
внимание, скользнул по борту вниз,  потом,  уже  в  воде,  перевернулся  и
плавно ушел на дно следом за леской. Здесь было не меньше десяти саженей.
     Перегнувшись, я с лодки следил за его мелькающими пятками. Постепенно
теряясь в глубине,  они  тянули  за  собой  в  темную  пучину  призрачный,
фосфорический след. Десять морских саженей - шестьдесят футов  -  что  это
значило для такого  старика  по  сравнеию  с  драгоценной  снастью!  Через
минуту, показавшуюся мне  вечностью,  он,  облитый  белым  сиянием,  снова
вынырнул  из  глубины.  Выплыв  на  поверхность,   он   бросил   в   лодку
десятифунтовую треску - крючок, торчавший в ее губе, благополучно вернулся
к своему хозяину.
     - Что ж, может, это и правда, - не отставал я. - Когда-то вы боялись.
Зато теперь купец нагнал на вас страху.
     - Да,  много  страх,  -  согласился  он,  явно  не  желая  продолжать
разговор.
     Мы еще с полчаса удили в полном молчании. Но вот под  ними  зашныряли
мелкие акулы, они откусывали с наживкой и крючок, и мы, потеряв по крючку,
решили подождать - пусть разбойники уберутся восвояси.
     - Да, твоя верно говори, - вдруг словно спохватился  Отти.  -  Канаки
узнал страх.
     Я зажег трубку и приготовился  слушать.  Хотя  старик  изъяснялся  на
ужасающем "beche de mer", я передаю его рассказ на  правильном  английском
языке. Но самый дух и строй его повествования я постараюсь сохранить.
     - Вот тогда-то мы и возгордились. Столько раз  дрались  мы  с  чужими
белыми людьми, что являются к нам  с  моря,  и  всегда  побеждали.  Немало
полегло и наших, но что это в сравнении с сокровищами, что  ждали  нас  на
кораблях! И вот, может, двадцать, а может, двадцать пять лет назад у входа
в лагуну показался корабль и прямехонько вошел в  нее.  Это  была  большая
трехмачтовая шхуна. На ее борту находилось  пять  белых  и  человек  сорок
экипажа - все черные с Новой Гвинеи и Новой Британии. Они прибыли сюда для
ловли трепангов. Шхуна стала на якорь у Паулоо - это на другом  берегу,  -
ее лодки шныряли по всей лагуне. Повсюду они разбили свои лагеря  и  стали
сушить трепангов. Когда белые разделились, они уже были  нам  не  страшны:
ловцы находились милях в пятидесяти от шхуны, а то и больше.
     Король держал совет со старейшинами, и мне вместе с другими  пришлось
весь остаток дня и всю ночь плыть в челне  на  ту  сторону  лагуны,  чтобы
передать жителям Паулоо: мы собираемся напасть на все становища  сразу,  а
вы захватите шхуну. Сами гонцы, хоть  и  выбились  из  сил,  тоже  приняли
участие в драке. На шхуне было двое белых, капитан и помощник,  а  с  ними
шесть черных. Капитана и трех матросов схватили  на  берегу  и  убили,  но
сначала капитан из двух револьверов уложил восьмерых  наших.  Видишь,  как
близко, лицом к лицу, сошлись мы с врагами!
     Помощник услышал выстрелы и не стал ждать; он  погрузил  запас  воды,
съестное и парус в маленькую шлюпку, футов двенадцать длиной.  Мы,  тысяча
человек, в челнах, усеявших всю лагуну, двинулись  на  судно.  Наши  воины
дули в раковины, оглашали воздух песнями войны и  громко  били  веслами  о
борт. Что мог сделать один белый и трое черных против всех нас? Ничего - и
помощник знал это.
     Но белый человек подобен дьяволу. Стар я и немало белых перевидал  на
своем веку, но теперь, наконец, понял, как случилось, что белые  захватили
все острова в океане. Это потому, что они дьяволы. Взять  хоть  тебя,  что
сидишь со мной в одной лодке. Ты еще молод  годами.  Что  ты  знаешь?  Мне
каждый день приходится  учить  тебя  то  одному,  то  другому.  Да  я  еще
мальчишкой знал о рыбе и ее привычках больше, чем  знаешь  ты  сейчас.  Я,
старый человек, ныряю на дно лагуны, а ты... где тебе  за  мной  угнаться!
Так на что же, спрашивается,  ты  годишься?  Разве  только  на  то,  чтобы
драться. Я никогда не видел тебя в бою, но знаю, ты во всем подобен  своим
братьям, и дерешься ты, верно, как дьявол. И ты такой же глупец, как  твои
братья, - ни за что не признаешь себя побежденным. Будешь драться насмерть
и так и не узнаешь, что ты разбит.
     А теперь послушай, что сделал помощник. Когда  мы,  дуя  в  раковины,
окружили шхуну и от наших челнов почернела вся  вода  кругом,  он  спустил
шлюпку и вместе с матросами направился к выходу в открытое море.  И  опять
по этому видно, какой он глупец. Ни один умный человек не отважится  выйти
в море на такой шлюпке. Борта ее и  на  четыре  дюйма  не  выдавались  над
водой. Двадцать челнов устремились за ним в  погоню,  в  них  было  двести
человек - вся наша молодежь. Пока матросы проходили на своей  шлюпке  одну
сажень, мы успевали пройти пять. Дела его были совсем  плохи,  но,  говорю
тебе, это был глупец. Он стоял в шлюпке и выпускал заряд  за  зарядом.  Он
был никудышный стрелок, но мы его догоняли, и у нас все прибывало убитых и
раненых. Но все равно дела его были совсем, совсем плохи.
     Помню, он не выпускал изо рта сигары.  Когда  же  мы,  изо  всех  сил
налегая на весла, приблизились к нему шагов на сорок, он бросил  винтовку,
поднес сигару к динамитной шашке и кинул ее в нашу сторону. Он зажигал все
новые и новые шашки и бросал их  одну  за  другой,  без  счета.  Теперь  я
понимаю, что он расщеплял шнур и вставлял в него спичечные головки,  чтобы
шнур скорее сгорал, и у него  были  очень  короткие  шнуры.  Иногда  шашка
взрывалась в воздухе, но чаще в каком-нибудь челне, и всякий раз, как  она
взрывалась в челне, от людей ничего не оставалось. Из двадцати наших лодок
половина была разбита в щепки. Та, где сидел я, тоже взлетела на воздух, а
с нею двое  моих  товарищей  -  динамит  взорвался  как  раз  между  ними.
Остальные повернули назад. Тогда помощник с криком "Ату  их,  ату!"  опять
схватился за ружье и стал стрелять нам в спину. И все это время его черные
матросы гребли изо всех сил. Видишь, я не обманул  тебя,  человек  этот  и
вправду был дьявол.
     Но этим дело не кончилось. Оставляя шхуну, он  поджег  ее  и  устроил
так, чтобы весь порох и динамит на борту  взорвались  одновременно.  Сотни
наших тушили пожар и качали воду, когда шхуна взлетела на  воздух.  И  вот
добыча, за которой мы гнались, ушла от нас, а сколько  наших  было  убито!
Даже и сейчас, когда я стар и меня  навещают  дурные  сны,  я  слышу,  как
помощник кричит: "Ату их, ату!" Громовым голосом кричит он: "Ату их, ату!"
Зато из тех белых, кто был застигнут на  берегу,  ни  один  не  остался  в
живых.
     Помощник в своей маленькой лодке вышел в океан -  на  верную  гибель,
как мы думали, разве может такое суденышко с четырьмя гребцами  уцелеть  в
открытом море? Но прошел месяц, и в часы затишья  между  двумя  ливнями  в
лагуну вошел корабль и стал на якорь против нашей деревни.  Король  собрал
старейшин, было решено дня через два-три напасть на корабль. Тем временем,
соблюдая обычай,  мы  поплыли  в  наших  челнах  приветствовать  гостей  и
захватили с собой связки кокосов, птицу и свиней для обмена. Но едва  наши
головные поравнялись со шхуной, как люди на борту начали расстреливать нас
из винтовок. Остальные обратились в  бегство.  Изо  всех  сил  налегая  на
весла, я увидел помощника - того, что в маленькой лодке бежал  в  открытое
море: он взобрался на борт, и приплясывал, и орал во все горло:  "Ату  их,
ату!"
     В тот же полдень к берегу подошли три шлюпки; в них было полным-полно
белых людей, и они высадились в нашей деревне. Они прошли ее  из  конца  в
конец и убивали каждого на своем пути.  Они  перебили  всю  птицу  и  всех
свиней. Те из нас, что спаслись от пуль, сели в челны и укрылись в лагуне.
Отъезжая от берега, мы увидели, что вся  деревня  в  огне.  К  вечеру  нам
повстречалось много  челнов  из  селения  Нихи  у  прохода  Нихи,  что  на
северо-востоке. Это были те, кому, как и нам, удалось спастись: их деревня
была  сожжена   дотла   вторым   кораблем,   вошедшим   в   лагуну   через
северо-восточный проход Нихи.
     Темнота застала нас западнее Паулоо. Здесь в глухую  полночь  до  нас
донесся женский плач, и мы врезались в целую стаю челнов  с  беглецами  из
Паулоо. Это было все, что осталось от людной деревни; теперь там  курилось
огромное пожарище, так как в Паулоо тем временем пришла третья шхуна.  Как
оказалось,  помощник  вместе  с  тремя  черными  матросами   добрался   до
Соломоновых островов и рассказал своим братьям, что произошло на  Оолонге.
И тогда его братья сказали, что пойдут и накажут нас. Вот они и явились на
трех шхунах, и три наши деревни были стерты с лица земли.
     Что же нам было делать? Наутро два корабля, воспользовавшись попутным
ветром, настигли нас посреди лагуны. Дул  сильный  ветер,  и  они  мчались
прямо на нас, топя  на  своем  пути  десятки  челнов.  Мы  бежали  от  них
врассыпную, как летучая рыба бежит от меч-рыбы, и нас было так много,  что
тысячам канаков удалось все же укрыться на окраинных островах.
     Но и после этого три корабля продолжали охотиться  за  ними  по  всей
лагуне. Ночью мы благополучно прокрались мимо  них.  И  на  второй,  и  на
третий, и на четвертый день шхуны возвращались и гнали нас на другой конец
лагуны. И так день за днем. Мы потеряли счет убитым и уже не вспоминали  о
них. Правда, нас было много, а белых мало. Но  что  могли  мы  сделать?  Я
находился среди тех храбрецов, что собрались  в  двадцати  челнах  и  были
готовы сложить голову. Мы напали на шхуну, что поменьше. Они  убивали  нас
без пощады.  Они  забросали  нас  динамитными  шашками,  а  когда  динамит
кончился, стали поливать кипящей водой. Их ружья ни на минуту не смолкали.
Тех, кто спасся с затонувших лодок и пустился вплавь, они  приканчивали  в
воде. А помощник опять плясал на палубе рубки и кричал во все горло:  "Ату
их, ату!"
     Каждый дом на самом крошечном  островке  был  сожжен  дотла.  Они  не
оставили нам ни одной курицы, ни одной свиньи.  Все  колодцы  были  забиты
трупами или доверху засыпаны обломками коралла. До прихода трех  шхун  нас
было на Оолонге двадцать пять тысяч. Сейчас  нас  пять  тысяч,  тогда  как
после их ухода, как ты увидишь, нас осталось всего три тысячи.
     Наконец трем шхунам надоело перегонять нас из конца в конец  по  всей
лагуне. Они собрались в Нихи, что у северо-восточного  прохода,  и  оттуда
стали теснить нас на запад. Белые  спустили  девять  шлюпок  и  обшаривали
каждый островок. Они преследовали нас неустанно,  день  за  днем.  А  едва
наступала ночь, три шхуны и девять шлюпок выстраивались в сторожевую цепь,
которая  тянулась  через  всю  лагуну,  из  края  в  край,  и  не   давала
проскользнуть ни одному челну.
     Это не могло длиться вечно. Ведь лагуна не так уж  велика.  Все,  кто
остался в живых, были вытеснены на западное побережье. Дальше  простирался
океан. Десять тысяч канаков усеяло песчаную отмель от входа  в  лагуну  до
прибрежных скал, где пенился прибой. Никто не мог ни прилечь,  ни  размять
ноги, для этого просто не было места. Мы стояли бедро  к  бедру,  плечо  к
плечу. Два дня они продержали нас так, помощник то  и  дело  взбирался  на
мачту и, глумясь над нами, оглашал воздух криками: "Ату их, ату!"  Мы  уже
сожалели, что месяц назад осмелились поднять руку на него и его шхуну.  Мы
были голодны и двое суток простояли на ногах. Умирали дети, умирали старые
и слабые и те, кто истекал кровью от ран. Но самое ужасное - не было воды,
чтобы утолить жажду. Два дня сжигало нас солнце  и  не  было  тени,  чтобы
укрыться. Много мужчин и женщин искали спасения  в  прохладном  океане,  и
кипящие буруны выбрасывали на скалы их  тела.  Новая  казнь  -  нас  роями
осаждали мухи. Кое-кто из мужчин пытался вплавь добраться до шхун, но всех
их до одного пристрелили в воде.  Те  из  нас,  кто  остался  жив,  горько
сожалели, что напали на трехмачтовое судно, вошедшее в  лагуну  для  ловли
трепангов.
     Наутро третьего дня к нам подъехала лодка, в ней сидели три  капитана
вместе  с  помощником.  Вооруженные  до  зубов,  они  вступили  с  нами  в
переговоры. Они только потому прекратили избиение, объявили капитаны,  что
устали нас убивать. А мы уверяли их, что раскаиваемся, никогда  мы  больше
не поднимем руку на белого человека и в  доказательство  своей  покорности
посыпали голову песком.
     Тут наши женщины и дети стали громко вопить, моля  дать  им  воду,  и
долгое время ничего  нельзя  было  разобрать.  Наконец  мы  услышали  свой
приговор.  Нам  было  приказано  нагрузить  все  три  корабля   копрой   и
трепангами. Мы согласились. Нас мучила жажда,  и  мужество  оставило  нас:
теперь мы знали, что в бою  канаки  сущие  дети  по  сравнению  с  белыми,
которые сражаются, как дьяволы. А  когда  переговоры  кончились,  помощник
встал и, насмехаясь, закричал нам вслед: "Ату их,  ату!"  После  этого  мы
сели в лодки и отправились на поиски воды.  Проходили  недели,  а  мы  все
ловили и сушили трепангов, собирали кокосы и готовили из них копру. День и
ночь дым густой пеленой стлался над всеми островами Оолонга - так искупали
мы свою вину. Ибо в те дни смерти нам каленым железом выжгли в мозгу,  что
нельзя поднимать руку на белого человека.
     Но вот трюмы шхун наполнились трепангами и копрой, а наши пальмы были
начисто обобраны. И тогда три капитана и помощник снова  созвали  нас  для
важного разговора. Они сказали, что сердце  у  них  радуется,  так  хорошо
канаки затвердили свой урок, а мы  в  тысячный  раз  уверяли  их  в  своем
раскаянии и клялись, что больше это не повторится, и опять посыпали голову
песком. И капитаны сказали, что все это очень  хорошо.  Но  в  знак  своей
милости они приставят к нам дьявола, дьявола из дьяволов, чтобы было  кому
нас остеречь, если  мы  замыслим  зло  против  белого  человека.  И  тогда
помощник, чтобы поглумиться над нами, еще  раз  крикнул:  "Ату  их,  ату!"
Шестеро наших, которых мы уже оплакивали, как  мертвых,  были  спущены  на
берег, после чего корабли, подняв паруса, ушли к Соломоновым островам.
     Шесть высаженных на берег  канаков  первыми  пали  жертвой  страшного
дьявола, которого приставили к нам капитаны.
     - Вас посетила тяжкая болезнь? - перебил я,  сразу  раскусив,  в  чем
заключалась хитрость белых.
     На борту одной из шхун свирепствовала  корь,  и  пленников  умышленно
заразили этой болезнью.
     - Да, тяжкая болезнь. Это был могущественный  дьявол.  Самые  древние
старики не слыхали о таком. Мы  убили  последних  жрецов,  остававшихся  в
живых за то, что они не могли справиться с этим дьяволом. Болезнь  что  ни
день становилась злее. Я уже говорил, что тогда, на песчаной отмели, бедро
к бедру и плечо к плечу стояли десять тысяч человек. Когда же болезнь ушла
прочь, нас осталось только три тысячи. И так как все кокосы ушли на копру,
в стране начался голод.
     - Этот купец, - сказал Отти в заключение,  -  он  кучка  навоза,  что
валяется на дороге. Он гнилой мясо, черви его кай-кай, он смердит. Он пес,
шелудивый пес, его заедай блохи. Канак, он не бойся купец. Он бойся  белый
человек. Он  слишком  хорошо  знай,  что  значит  -  убей  белый  человек.
Шелудивый пес купец, он имей много братья, братья не давай  его  в  обиду,
они сражайся, как  дьявол.  Канак,  он  не  бойся  окаянный  купец.  Канак
злой-злой, он рад убей  купец,  но  он  помни  страшный  дьявол.  Помощник
кричит: "Ату их, ату!", и канак, он не убивай.
     Отти  зубами  вырвал  кусок  мякоти  из  брюшка  огромной,  судорожно
бившейся макрели, насадил  на  крючок,  и  крючок  с  наживкой,  озаренный
призрачным светом, стал быстро погружаться на дно.
     - Акула марш-марш, - сказал Отти. -  Теперь  нас  поймай  много-много
рыбы.
     Поплавок отчаянно дернуло. Старик потащил леску, осторожно выбирая ее
руками, и большая треска, сердито раззевая пасть, шлепнулась на дно лодки.
     - Солнце, он вставай, -  сказал  Отти,  -  моя  неси  окаянный  купец
большой-большой рыба задаром.





                              БЕЛОЕ БЕЗМОЛВИЕ


     - Кармен и двух дней не протянет.
     Мэйсон выплюнул кусок льда и уныло посмотрел на несчастное  животное,
потом, поднеся лапу собаки ко рту, стал  опять  скусывать  лед,  намерзший
большими шишками у нее между пальцев.
     - Сколько я ни встречал собак с затейливыми кличками, все они  никуда
не годились, - сказал он, покончив со своим делом, и оттолкнул  собаку.  -
Они слабеют и в конце концов издыхают. Ты видел, чтобы с собакой,  которую
зовут попросту Касьяр, Сиваш или Хаски, приключилось что-нибудь  неладное?
Никогда! Посмотри на Шукума: он...
     Раз! Отощавший пес  взметнулся  вверх,  едва  не  вцепившись  клыками
Мэйсону в горло.
     - Ты что это придумал?
     Сильный удар по голове рукояткой бича опрокинул собаку  в  снег;  она
судорожно вздрагивала, с клыков у нее капала желтая слюна.
     - Я и говорю, посмотри на  Шукума:  Шукум  маху  не  даст.  Бьюсь  об
заклад, не пройдет и недели, как он задерет Кармен.
     - А я, -  сказал  Мэйлмют  Кид,  переворачивая  хлеб,  оттаивающий  у
костра, - бьюсь об заклад, что мы сами съедим Шукума, прежде чем доберемся
до места. Что ты на это скажешь, Руфь?
     Индианка бросила в кофе кусочек  льда,  чтобы  осела  гуща,  перевела
взгляд с Мэйлмюта Кида на мужа, затем на собак,  но  ничего  не  ответила.
Столь очевидная истина не требовала подтверждения. Другого  выхода  им  не
оставалось. Впереди двести миль по непроложенному пути, еды  хватит  всего
дней на шесть, а для собак и совсем ничего нет.
     Оба охотника и женщина придвинулись к костру и принялись  за  скудный
завтрак. Собаки лежали в  упряжке,  так  как  это  была  короткая  дневная
стоянка, и завистливо следили за каждым их куском.
     - С завтрашнего дня никаких завтраков, - сказал Мэйлмют Кид, -  и  не
спускать глаз  с  собак;  они  совсем  от  рук  отбились,  того  и  гляди,
набросятся на нас, если подвернется удобный случай.
     - А ведь когда-то я был главой методистской  общины  и  преподавал  в
воскресной школе!
     И, неизвестно к чему объявив об этом, Мэйсон погрузился в  созерцание
своих мокасин, от которых шел пар. Руфь вывела его из задумчивости,  налив
ему чашку кофе.
     - Слава богу, что у нас вдоволь чая. Я видел, как чай растет, дома, в
Теннесси. Чего бы я теперь не дал  за  горячую  кукурузную  лепешку!..  Не
горюй, Руфь, еще немного,  и  тебе  не  придется  больше  голодать,  да  и
мокасины не надо будет носить.
     При этих словах женщина перестала хмуриться, и глаза  ее  засветились
любовью к ее белому господину -  первому  белому  человеку,  которого  она
встретила, первому мужчине, который показал ей, что в женщине можно видеть
не только животное или вьючную скотину.
     - Да, Руфь, - продолжал ее муж на том условном языке, единственно  на
котором они и могли объясняться друг с другом, - вот  скоро  мы  выберемся
отсюда, сядем в лодку белого человека и поедем к Соленой Воде. Да,  плохая
вода, бурная вода - словно водяные горы скачут вверх  и  вниз.  А  как  ее
много, как долго по ней ехать! Едешь десять  снов,  двадцать  снов  -  для
большей наглядности Мэйсон отсчитывал дни на пальцах, - и все время  вода,
плохая вода. Потом приедем в большое селение, народу много, все равно  как
мошкары летом. Вигвамы вот какие высокие - в десять, двадцать сосен!.. Эх!
     Он замолчал, не находя слов, и бросил умоляющий  взгляд  на  Мэйлмюта
Кида, потом старательно стал показывать руками, как это будет высоко, если
поставить одну на другую двадцать сосен. Мэйлмют Кид насмешливо улыбнулся,
но глаза Руфи расширились от удивления и  счастья;  она  думала,  что  муж
шутит, и такая милость радовала ее бедное женское сердце.
     - А потом сядем в... в ящик, и - пифф! - поехали. - В виде  пояснения
Мэйсон подбросил в воздух пустую кружку и, ловко поймав ее, закричал: -  И
вот - пафф! - уже приехали! О великие шаманы! Ты едешь в Форт  Юкон,  а  я
еду в Арктик-сити - двадцать пять снов. Длинная  веревка  оттуда  сюда,  я
хватаюсь за эту веревку и говорю: "Алло, Руфь! Как живешь?" А ты говоришь:
"Это ты, муженек?" Я говорю: "Да".  А  ты  говоришь:  "Нельзя  печь  хлеб:
больше соды нет". Тогда я говорю: "Посмотри в чулане, под мукой.  Прощай!"
Ты идешь в чулан и берешь соды сколько нужно. И все время ты в Форте Юкон,
а я - в Арктик-сити. Вот они какие, шаманы!
     Руфь так простодушно улыбнулась этой волшебной  сказке,  что  мужчины
покатились со смеху. Шум, поднятый дерущимися собаками, оборвал рассказы о
чудесах далекой страны, и к тому времени, когда драчунов разняли,  женщина
уже успела увязать нарты, и все было готово, чтобы двинуться в путь.
     - Вперед, Лысый! Эй, вперед!
     Мэйсон  ловко  щелкнул  бичом  и,  когда  собаки  начали,  потихоньку
повизгивая, натягивать постромки, уперся в поворотный  шест  и  сдвинул  с
места примерзшие нарты. Руфь  следовала  за  ним  со  второй  упряжкой,  а
Мэйлмют Кид, помогавший ей тронуться, замыкал шествие. Сильный  и  суровый
человек, способный свалить быка одним ударом, он не  мог  бить  несчастных
собак и по возможности щадил их, что  погонщики  делают  редко.  Иной  раз
Мэйлмют Кид чуть не плакал от жалости, глядя на них.
     - Ну вперед, хромоногие! - пробормотал он  после  нескольких  тщетных
попыток сдвинуть тяжелые нарты.
     Наконец его терпение  было  вознаграждено,  и,  повизгивая  от  боли,
собаки бросились догонять своих собратьев.
     Разговоры смолкли. Трудный путь не допускает такой роскоши. А езда на
севере - тяжкий, убийственный  труд.  Счастлив  тот,  кто  ценою  молчания
выдержит день такого пути, и то еще по проложенной тропе.
     Но нет труда изнурительнее, чем прокладывать дорогу. На  каждом  шагу
широкие плетеные лыжи проваливаются, и ноги уходят в снег по самое колено.
Потом надо  осторожно  вытаскивать  ногу  -  отклонение  от  вертикали  на
ничтожную долю дюйма грозит бедой, - пока поверхность лыжи не очистится от
снега. Тогда шаг вперед - и  начинаешь  поднимать  другую  ногу,  тоже  по
меньшей  мере  на  пол-ярда.  Кто  проделывает  это  впервые,  валится  от
изнеможения через сто ярдов, даже если до того он не зацепит  одной  лыжей
за другую и не растянется во весь рост, доверившись предательскому  снегу.
Кто сумеет за весь день ни разу не попасть под ноги собакам, тот  может  с
чистой совестью и с величайшей гордостью забираться в  спальный  мешок;  а
тому,  кто  пройдет  двадцать  снов  по  великой  Северной  Тропе,   могут
позавидовать и боги.
     День клонился к  вечеру,  и  подавленные  величием  Белого  Безмолвия
путники молча прокладывали себе путь. У  природы  много  способов  убедить
человека в его смертности: непрерывное  чередование  приливов  и  отливов,
ярость бури, ужасы землетрясения, громовые раскаты небесной артиллерии. Но
всего  сильнее,   всего   сокрушительнее   -   Белое   Безмолвие   в   его
бесстрастности. Ничто не шелохнется, небо ярко, как  отполированная  медь,
малейший шепот кажется  святотатством,  и  человек  пугается  собственного
голоса. Единственная частица живого, передвигающаяся по призрачной пустыне
мертвого мира, он страшится своей дерзости, остро сознавая, что  он  всего
лишь червь. Сами собой возникают  странные  мысли,  тайна  вселенной  ищет
своего выражения. И на человека находит страх перед смертью, перед  богом,
перед всем миром, а вместе со страхом - надежда на воскресение и  жизнь  и
тоска по бессмертию - тщетное стремление плененной материи;  вот  тогда-то
человек остается наедине с богом.
     День клонился к вечеру. Русло  реки  делало  тут  крутой  поворот,  и
Мэйсон, чтобы срезать угол, направил свою  упряжку  через  узкий  мыс.  Но
собаки никак не могли взять подъем. Нарты сползали вниз, несмотря  на  то,
что Руфь и Мэйлмют Кид подталкивали их сзади. Еще одна отчаянная  попытка;
несчастные, ослабевшие от голода животные напрягли последние силы.
     Выше, еще выше - нарты выбрались  на  берег.  Но  тут  вожак  потянул
упряжку  вправо,  и  нарты  наехали  на  лыжи  Мэйсона.  Последствия  были
печальные: Мэйсона сбило  с  ног,  одна  из  собак  упала,  запутавшись  в
постромках, и нарты покатились вниз по откосу, увлекая за собой упряжку.
     Хлоп! Хлоп! Бич так и свистел в  воздухе,  и  больше  всех  досталось
упавшей собаке.
     - Перестань, Мэйсон! - вступился Мэйлмют Кид. - Несчастная и так  при
последнем издыхании. Постой, мы сейчас припряжем моих.
     Мэйсон выждал, когда тот кончит говорить, -  и  длинный  бич  обвился
вокруг провинившейся собаки. Кармен - это была она -  жалобно  взвизгнула,
зарылась в снег, потом перевернулась на бок.
     То была трудная, тягостная  минута  для  путников:  издыхает  собака,
ссорятся двое друзей. Руфь умоляюще переводила взгляд с одного на другого.
Но Мэйлмют Кид сдержал себя, хотя глаза его и выражали  горький  укор,  и,
наклонившись над собакой, обрезал постромки. Никто не проронил  ни  слова.
Упряжки спарили, подъем был взят; нарты снова двинулись в путь. Кармен  из
последних  сил  тащилась  позади.  Пока   собака   может   идти,   ее   не
пристреливают, у нее остается  последний  шанс  на  жизнь:  дотащиться  до
стоянки, а там, может быть, люди убьют лося.
     Раскаиваясь в своем поступке, но из упрямства не  желая  сознаться  в
этом, Мэйсон шел впереди и не подозревал о  надвигающейся  опасности.  Они
пробирались сквозь густой кустарник в низине. Футах в пятидесяти в стороне
высилась старая сосна. Века стояла она здесь, и судьба веками готовила  ей
такой конец - ей, а, может быть, заодно и Мэйсону.
     Он остановился завязать ослабнувший ремень на мокасине. Нарты  стали,
и собаки молча легли на снег. Вокруг стояла зловещая  тишина,  ни  единого
движения не было в осыпанном снегом лесу;  холод  и  безмолвие  заморозили
сердце и сковали дрожащие уста природы. Вдруг в  воздухе  пронесся  вздох;
они даже не услышали, а скорее ощутили его  как  предвестника  движения  в
этой неподвижной пустыне. И вот огромное дерево, склонившееся под бременем
лет и тяжестью снега, сыграло свою последнюю роль в трагедии жизни. Мэйсон
услышал треск, хотел было отскочить в сторону, но не успел он выпрямиться,
как дерево придавило его, ударив по плечу.
     Внезапная опасность,  мгновенная  смерть  -  как  часто  Мэйлмют  Кид
сталкивался с тем и другим! Еще дрожали иглы на ветвях,  а  он  уже  успел
отдать приказание женщине и кинуться на помощь. Индианка тоже не упала без
чувств и не стала проливать ненужные слезы, как это сделали бы  многие  из
ее белых сестер. По первому слову Мэйлмюта Кида она всем телом налегла  на
приспособленную в виде рычага палку, ослабляя тяжесть  и  прислушиваясь  к
стонам мужа, а Мэйлмют Кид принялся рубить дерево  топором.  Сталь  весело
звенела,  вгрызаясь  в  промерзший  ствол,  и  каждый  удар  сопровождался
натужным, громким выдохом Мэйлмюта Кида.
     Наконец, Кид положил на снег жалкие останки  того,  что  так  недавно
было человеком. Но страшнее мучений его товарища была немая скорбь в  лице
женщины и ее взгляд, исполненный и надежды и отчаяния. Сказано было  мало:
жители Севера рано познают тщету слов и  неоценимое  благо  действий.  При
температуре в шестьдесят пять градусов ниже нуля [температура  везде  дана
по Фаренгейту] человеку нельзя долго  лежать  на  снегу.  С  нарт  срезали
ремни, и несчастного Мэйсона закутали  в  звериные  шкуры  и  положили  на
подстилку из веток. Запылал костер; на топливо пошло то самое дерево,  что
было причиной несчастья. Над костром устроили примитивный полог:  натянули
кусок парусины, чтобы он задерживал тепло и отбрасывал его вниз, - способ,
хорошо известный людям, которые учатся физике у природы.
     Те, кто не раз делил ложе со  смертью,  узнают  ее  зов.  Мэйсон  был
страшным образом искалечен.  Это  стало  ясно  даже  при  беглом  осмотре:
перелом правой руки, бедра и позвоночника;  ноги  парализованы;  вероятно,
повреждены  и  внутренние  органы.   Только   редкие   стоны   несчастного
свидетельствовали о том, что он еще жив.
     Никакой   надежды,   сделать   ничего   нельзя.   Медленно   тянулась
безжалостная ночь. Руфь встретила ее со стоическим отчаянием, свойственным
ее народу; на бронзовом лице Мэйлмюта Кида прибавилось несколько морщин. В
сущности,  меньше  всего  страдал  Мэйсон,  -  он  перенесся  в  Восточный
Теннесси, к Великим  Туманным  Горам,  и  вновь  переживал  свое  детство.
Трогательно звучала мелодия давно забытого  южного  города:  он  бредил  о
купании в озерах, об охоте на енота и набегах за арбузами.  Для  Руфи  это
были только невнятные звуки, но Кид понимал все, и каждое слово отдавалось
в его душе - так может сочувствовать только тот, кто долгие годы был лишен
всего, что зовется цивилизацией.
     Утром умирающий пришел в себя,  и  Мэйлмют  Кид  наклонился  к  нему,
стараясь уловить его шепот:
     - Помнишь, как мы  встретились  на  Танане?..  Четыре  года  минет  в
ближайший ледоход...  Тогда  я  не  так  уж  любил  ее,  просто  она  была
хорошенькая... вот и увлекся. А потом привязался к ней. Она  была  хорошей
женой, в трудную минуту всегда рядом. А уж что касается  нашего  промысла,
сам знаешь - равной ей не сыскать... Помнишь,  как  она  переплыла  пороги
Оленьи Рога и сняла нас  с  тобой  со  скалы,  да  еще  под  градом  пуль,
хлеставших по воде? А голод в Нуклукайто?  А  как  она  бежала  по  льдам,
торопилась скорее передать нам вести? Да, Руфь была мне  хорошей  женой  -
лучшей, чем та, другая... Ты не знал, что я был женат? Я не говорил  тебе?
Да, попробовал раз стать женатым человеком... дома, в Штатах. Оттого-то  и
попал сюда. А ведь вместе росли. Уехал, чтобы дать ей повод к разводу. Она
его получила.
     Руфь - дело другое. Я думал  покончить  здесь  со  всем  и  уехать  в
будущем году вместе с ней. Но теперь поздно об этом говорить. Не отправляй
Руфь назад к ее племени, Кид. Слишком трудно ей будет там. Подумай только:
почти четыре года есть с нами бобы, бекон, хлеб, сушеные фрукты - и  после
этого опять рыба да оленина! Узнать более легкую жизнь, привыкнуть к  ней,
а потом вернуться к старому. Ей будет трудно.  Позаботься  о  ней,  Кид...
Почему бы тебе... да нет, ты всегда сторонился женщин... Я ведь так  и  не
узнаю, что тебя привело сюда. Будь добр к ней и отправь  ее  в  Штаты  как
можно скорее. Но если она будет тосковать по родине, помоги ей вернуться.
     Ребенок... он еще больше сблизил нас, Кид. Хочу надеяться, что  будет
мальчик. Ты только подумай, Кид! Плоть от плоти  моей.  Нельзя,  чтобы  он
оставался здесь. А если девочка... нет, этого не может быть... Продай  мои
шкуры: за них можно выручить тысяч пять,  и  еще  столько  же  у  меня  за
Компанией. Устраивай мои дела вместе со своими.  Думаю,  что  наша  заявка
себя оправдает... Дай ему хорошее образование... а главное, Кид, чтобы  он
не возвращался сюда. Здесь не место белому человеку.
     Моя песенка спета, Кид. В лучшем случае - три  или  четыре  дня.  Вам
надо идти дальше. Вы должны идти дальше! Помни, это моя жена,  мой  сын...
Господи! Только бы мальчик! Не  оставайтесь  со  мной.  Я  приказываю  вам
уходить. Послушайся умирающего!
     - Дай мне три дня! - взмолился Мэйлмют Кид. - Может быть, тебе станет
легче; еще неизвестно, как все обернется.
     - Нет.
     - Только три дня.
     - Уходите!
     - Два дня.
     - Это моя жена и мой сын, Кид. Не проси меня.
     - Один день!
     - Нет! Я приказываю!
     - Только один день! Мы как-нибудь протянем с  едой;  я,  может  быть,
подстрелю лося.
     - Нет!.. Ну ладно: один день, и ни минуты  больше.  И  еще,  Кид:  не
оставляй меня умирать одного.  Только  один  выстрел,  только  раз  нажать
курок. Ты понял? Помни это. Помни!.. Плоть от  плоти  моей,  а  я  его  не
увижу... Позови ко мне Руфь. Я  хочу  проститься  с  ней...  скажу,  чтобы
помнила о сыне и не дожидалась,  пока  я  умру.  А  не  то  она,  пожалуй,
откажется идти с тобой. Прощай, друг, прощай! Кид, постой...  надо  копать
выше. Я намывал там каждый раз центов на сорок. И вот еще что, Кид...
     Тот наклонился ниже, ловя последние, едва слышные слова  -  признание
умирающего, смирившего свою гордость.
     - Прости меня... ты знаешь за что... за Кармен.
     Оставив плачущую женщину подле мужа,  Мэйлмют  Кид  натянул  на  себя
парку [верхняя меховая одежда], надел лыжи и, прихватив ружье,  скрылся  в
лесу. Он не был новичком в схватке с суровым Севером, но никогда еще перед
ним не стояла столь трудная задача. Если рассуждать отвлеченно,  это  была
простая арифметика - три жизни против одной, обреченной.  Но  Мэйлмют  Кид
колебался. Пять лет дружбы связывали его с Мэйсоном - в  совместной  жизни
на стоянках и приисках, в странствиях по рекам  и  тропам,  в  смертельной
опасности, которую они встречали плечом к  плечу  на  охоте,  в  голод,  в
наводнение. Так прочна была их связь,  что  он  часто  чувствовал  смутную
ревность к Руфи, с первого дня, как она стала между  ними.  А  теперь  эту
связь надо разорвать собственной рукой.
     Он молил небо, чтобы оно послало ему лося, только  одного  лося,  но,
казалось, зверь  покинул  страну,  и  под  вечер,  выбившись  из  сил,  он
возвращался с пустыми руками и с тяжелым сердцем. Оглушительный лай  собак
и пронзительные крики Руфи заставили его ускорить шаг.
     Подбежав к стоянке,  Мэйлмют  Кид  увидел,  что  индианка  отбивается
топором от окружившей ее рычащей своры.  Собаки,  нарушив  железный  закон
своих хозяев, набросились на съестные припасы. Кид  поспешил  на  подмогу,
действуя  прикладом  ружья,  и  древняя  трагедия   естественного   отбора
разыгралась во всей своей первобытной жестокости. Ружье и топор размеренно
поднимались и опускались, то попадая в цель, то мимо;  собаки,  извиваясь,
метались из стороны в сторону, яростно  сверкали  глаза,  слюна  капала  с
оскаленных морд. Человек и зверь исступленно боролись за господство. Потом
избитые собаки уползли подальше от костра,  зализывая  раны  и  обращая  к
звездам жалобный вой.
     Весь запас вяленой рыбы был уничтожен, и на дальнейший путь в  двести
с лишком миль оставалось не более пяти фунтов муки. Руфь снова  подошла  к
мужу, а Мэйлмют Кид освежевал одну из собак, череп которой  был  проломлен
топором, и нарубил кусками  еще  теплое  мясо.  Все  куски  он  спрятал  в
надежное место, а шкуру и требуху бросил недавним товарищам убитого пса.
     Утро принесло  новые  заботы.  Собаки  грызлись  между  собой.  Свора
набросилась на Кармен, которая все еще цеплялась за жизнь. Посыпавшиеся на
них удары бича не помогли делу. Собаки взвизгивали и припадали к земле, но
только тогда разбежались, когда от Кармен не осталось ни костей, ни клочка
шерсти.
     Мэйлмют Кид  принялся  за  работу,  прислушиваясь  к  бреду  Мэйсона,
который снова перенесся в Теннесси, снова произносил несвязные  проповеди,
убеждая в чем-то своих собратьев.
     Сосны стояли близко, и Мэйлмют  Кид  быстро  делал  свое  дело:  Руфь
наблюдала, как он сооружает хранилище, какие  устраивают  охотники,  желая
уберечь припасы от росомах и собак. Он нагнул верхушки двух сосенок  почти
до земли и связал их ремнями из оленьей кожи. Затем, ударами  бича  смирив
собак, запряг их в нарты и погрузил туда все, кроме шкур,  в  которые  был
закутан  Мэйсон.  Товарища  он  обвязал  ремнями,  прикрепив  концы  их  к
верхушкам сосен. Один взмах ножа - и  сосны  выпрямятся  и  поднимут  тело
высоко над землей.
     Руфь безропотно выслушала последнюю волю мужа. Бедняжку не надо  было
учить послушанию. Еще  девочкой  она  вместе  со  всеми  женщинами  своего
племени преклонялась перед властелином  всего  живущего,  перед  мужчиной,
которому не подобает прекословить. Кид не  стал  утешать  Руфь,  когда  та
напоследок поцеловала мужа, - ее народ не знает такого обычая, -  а  потом
отвел ее к передним нартам и помог надеть лыжи. Как слепая, она машинально
взялась за шест, взмахнула бичом и, погоняя собак, двинулась в путь. Тогда
он вернулся к Мэйсону, впавшему в беспамятство; Руфь уже давно скрылась из
виду, а он все сидел у костра, ожидая  смерти  друга  и  моля,  чтобы  она
пришла скорее.
     Нелегко  оставаться  наедине  с  горестными  мыслями   среди   Белого
Безмолвия. Безмолвие мрака  милосердно,  оно  как  бы  защищает  человека,
согревая его неуловимым сочувствием, а прозрачно-чистое и  холодное  Белое
Безмолвие, раскинувшееся под стальным небом, безжалостно.
     Прошел час, два - Мэйсон не умирал. В полдень солнце  не  показываясь
над горизонтом, озарило небо красноватым  светом,  но  он  вскоре  померк.
Мэйлмют Кид  встал,  заставил  себя  подойти  к  Мэйсону  и  огляделся  по
сторонам. Белое Безмолвие словно издевалось над ним.  Его  охватил  страх.
Раздался  короткий  выстрел.  Мэйсон  взлетел  ввысь,  в  свою   воздушную
гробницу, а Мэйлмют Кид, нахлестывая собак, во весь опор помчался прочь по
снежной пустыне.





                              БЕЛЫЕ И ЖЕЛТЫЕ


     Залив Сан-Франциско так огромен, что  штормы,  которые  свирепствуют,
для океанского судна подчас страшнее, чем самая яростная погода на океане.
Какой только рыбы нет в этом заливе, и какие только  рыбачьи  суденышки  с
командой из лихих удальцев на борту не бороздят его воды! Существует много
разумных законов, призванных оберегать рыбу от этого  пестрого  сброда,  и
специальный  рабочий  патруль  следит,  чтобы  эти  законы  неукоснительно
соблюдались. Бурная и переменчивая судьба выпала на долю патрульных: часто
терпят они поражение и отступают, не досчитавшись кого-нибудь из своих, но
еще чаще возвращаются с победой, уложив браконьера на месте преступления -
там, где он незаконно закинул свои сети.
     Самыми  отчаянными  среди  рыбаков  были,  пожалуй,  китайские  ловцы
креветок. Креветки обычно ползают по дну моря  несметными  полчищами,  но,
добравшись до пресной воды, сразу поворачивают назад.  Китайцы,  пользуясь
промежутками  между  приливом  и  отливом,  забрасывают  на  дно  стальной
кошельковый  невод,  креветки  заползают  в  него,   а   оттуда   попадают
прямехонько в котел с кипящей водой. Собственно говоря, ничего  плохого  в
этом нет, да вот беда: ячейки у сетей до того мелкие, что даже  крошечные,
едва вылупившиеся мальки, длиной меньше четверти  дюйма,  и  те  не  могут
сквозь них пролезть. К чудесным берегам мыса Педро и мыса Пабло, где стоят
поселки  китайских  рыбаков,  просто  невозможно  было  подступиться:  там
грудами валялась гниющая рыба, и воздух был отравлен ее зловонием.  Против
такого бессмысленного истребления рыбы  и  призван  был  бороться  рыбачий
патруль.
     Мне было шестнадцать лет, я отлично умел управлять парусным судном  и
знал залив, как  свои  пять  пальцев,  когда  мой  шлюп  "Северный  олень"
зафрахтовала рыболовная компания и я должен был временно  стать  одним  из
помощников патрульных. Немало повозившись в Верхней бухте  и  впадающих  в
нее реках с греческими рыбаками, которые чуть что пускают  в  ход  ножи  и
дают себя арестовать только под дулом револьвера, мы были рады отправиться
в Нижнюю бухту на усмирение бесчинствующих ловцов креветок.
     Нас было шестеро на двух судах, и, чтобы не  вызвать  подозрений,  мы
вышли с вечера и бросили якорь под прикрытием крутого берега мыса  Пиноль.
Едва на востоке забрезжил рассвет, мы снялись с  якоря  и,  взяв  круто  к
береговому бризу, пересекли залив, держа на  мыс  Педро.  Вокруг  не  было
видно ни зги, над самой водой стлался холодный утренний туман, и мы, чтобы
не продрогнуть вконец, пили горячий  кофе.  Кроме  того,  нам  приходилось
заниматься пренеприятным делом  -  вычерпывать  воду,  так  как  "Северный
олень" по непонятной причине дал порядочную тень. Мы провозились  чуть  ли
не всю ночь, перетаскивая  балласт  и  осматривая  пазы,  но,  сколько  ни
бились, ничего  не  нашли.  А  вода  все  прибывала,  и  мы  волей-неволей
принялись ее вычерпывать, согнувшись в три погибели в тесном кокпите.
     Напившись кофе, трое  из  нас  перешли  на  другой  парусник  с  реки
Колумбия - на нем раньше ловили лососей, - а трое  остались  на  "Северном
олене". Оба судна шли борт о борт,  пока  из-за  горизонта  не  показалось
солнце. Его горячие лучи разогнали  непроглядный  туман,  и  перед  нашими
глазами, словно на картине, предстала  целая  флотилия  китайских  джонок,
растянувшаяся широким полукругом,  между  концами  которого  насчитывалось
добрых три мили, причем каждая джонка была пришвартована к буйку  ставного
невода. Но на джонках - ни души, ни малейших признаков жизни.
     Мы сразу смекнули, в чем дело. Дожидаясь отлива,  когда  легче  будет
поднять со дна тяжелые сети, китайцы улеглись спать в своих  джонках.  Это
было нам на руку, и мы живо разработали план нападения.
     - Пусть каждый из твоих ребят прыгнет в джонку, - шепнул мне Ле Грант
с речного парусника. - А к третьей джонке пришвартуйся ты сам. Мы поступим
точно так же, и провалиться мне на этом месте,  если  мы  не  захватим  по
крайней мере шесть джонок.
     Мы разделились. Я положил "Северного оленя" на другой  галс,  обогнул
одну из джонок с подветренного борта, взял грот к ветру и, теряя скорость,
прошел мимо кормы джонки, почти вплотную к ней и притом так медленно,  что
один из патрульных без труда спрыгнул в  нее.  Тогда  я  отвел  "Северного
оленя" в сторону, забрал ветер и направил шлюп к соседней джонке.
     До сих пор все было  тихо,  но  вот  на  первой  джонке,  захваченной
парусником с  реки  Колумбия,  грянул  пистолетный  выстрел,  потом  снова
послышался крик.
     - Все пропало! Это они предупреждают своих, - сказал Джордж, стоявший
рядом со мной в кокпите.
     Мы были уже в самой  гуще  джонок,  где  тревога  распространялась  с
непостижимой быстротой. На палубы выскакивали  сонные  полуголые  китайцы.
Над тихой водой пронеслись  предостерегающие  крики  и  проклятия,  кто-то
громко затрубил в раковину. Я видел, как справа от нас главный  на  джонке
обрубил топором швартовы и бросился  помогать  команде  ставить  огромный,
диковинный  парус.  Но  слева,  на  другой  джонке,  китайцы  еще   только
высовывали головы наружу, и я, повернув шлюп, подошел  к  ней  так,  чтобы
Джорджи мог спрыгнуть на палубу.
     Теперь уже все  джонки  обратились  в  бегство.  Кроме  парусов,  они
пустили в ход длинные весла и рассыпались по всему заливу. Я остался  один
на "Северном олене" и лихорадочно высматривал добычу. Первая  моя  попытка
оказалась очень неудачной, потому что  китайцы  выбрали  шкоты,  и  джонка
быстро оставила меня за кормой. При этом  она  встала  к  ветру  на  целых
полрумба круче, чем "Северный олень",  так  что  я  невольно  почувствовал
уважение к суденышку, которое казалось мне таким неуклюжим. Махнув на  нее
рукой, я переменил галс, вытравил грота-шкот и пошел  фордевинд  прямо  на
джонки, которые были у меня  с  подветренного  борта,  чтобы  использовать
таким образом свое преимущество.
     Джонка, на которую я нацелился, беспорядочно заметалась, но  когда  я
описал  плавную  дугу,  чтобы  взять  ее  на  абордаж,   избежав   резкого
столкновения, она вдруг переменила галс и, забрав ветер, ринулась прочь, а
хитрые азиаты, налегая на весла, подбодряли себя дружными криками.  Однако
я был готов к этому маневру: не теряя ни секунды, я привел шлюп  к  ветру,
положил руль на наветренный борт и навалился на  румпель  всем  телом,  на
ходу выбирая обеими руками грота-шкот, чтобы по возможности ослабить удар.
Два весла с правого борта джонки переломились, и наши суда  столкнулись  с
громким  треском.  Бушприт  "Северного  оленя",  словно  гигантская  рука,
протянувшись вперед, сорвал с джонки  неуклюжую  мачту  вместе  с  пузатым
парусом.
     На джонке раздался яростный вопль, от которого кровь застыла у меня в
жилах. Здоровенный  китаец,  чья  голова  была  повязана  желтым  шелковым
платком, а злобное лицо усеяно оспинами, уперся багром в нос моего  шлюпа,
чтобы оттолкнуться от него. Я отдал кливер-фал и, выждав, пока  "Северного
оленя" отнесло немного назад, спрыгнул  на  джонку  с  концом  в  руках  и
пришвартовался к ней. Щербатый китаец с желтым платком на голове угрожающе
шагнул ко мне, но  я  сунул  руку  в  карман  брюк,  и  он  остановился  в
нерешительности. Оружия у меня не  было,  но  китайцы,  наученные  горьким
опытом, опасаются этого кармана,  и  я  надеялся  таким  образом  удержать
самого главаря и его отчаянных людей на почтительном расстоянии.
     Я приказал ему отдать носовой якорь,  на  что  он  ответил:  "Моя  не
понимай". То же самое  твердили  все  остальные,  и  хотя  я  объяснял  им
знаками, что нужно сделать, они упорно отказывались меня  понимать.  Видя,
что пререкаться бесполезно, я сам пошел на нос,  размотал  канат  и  отдал
якорь.
     - Вот вы, четверо, марш на шлюп! - крикнул я и объяснил  на  пальцах,
что четверо должны последовать за  мной,  а  пятый  останется  на  джонке.
Желтый Платок колебался, но я повторил  приказ  свирепым  тоном  (хотя  на
самом деле я не так уж сильно рассвирепел) и снова сунул  руку  в  карман.
Желтый Платок струхнул и, бросая на меня злобные взгляды, повел трех своих
людей на "Северного  оленя".  Я  тотчас  отдал  швартовы  и,  не  поднимая
кливера, направил шлюп к джонке, на которую  спрыгнул  Джордж.  Подойдя  к
ней, я вздохнул свободнее, потому что теперь нас стало двое, да к тому  же
у Джорджа на крайний случай был револьвер. С  этой  джонкой  мы  поступили
точно так же, как и с первой, - четверых китайцев взяли на шлюп, а  одного
оставили стеречь судно.
     Затем мы взяли еще  четверых  китайцев  с  третьей  джонки.  К  этому
времени  речной   парусник   тоже   захватил   двенадцать   пленников   и,
перегруженный подошел к нам. Как на грех, суденышко было такое  маленькое,
что патрульные, зажатые в толпе китайцев,  едва  могли  шевельнуться  и  в
случае бунта оказались бы бессильными против своих пленников.
     - Выручайте, друзья, - сказал Ле Грант.
     Я оглядел своих пленников, которые сгрудились в каюте или залезли  на
крышу рубки.
     - Троих мы, пожалуй, можем взять, - сказал я.
     - Бери уж четверых для ровного счета, - попросил Ле Грант.  -  А  мне
отдай Билла (Билл - это третий патрульный с "Северного  оленя").  Нам  тут
повернуться негде, так  что  ежели  случится  попасть  в  переделку,  один
патрульный против двух китайцев будет в самый раз.
     Так мы и сделали, после чего Ле Грант поднял парус, и его судно пошло
по заливу к устью заболоченной  реки  Сан-Рафаэль.  Я  поставил  кливер  и
двинулся следом. Город Сан-Рафаэль, где мы  должны  были  сдать  пленников
властям, был связан с  заливом  длинной  и  извилистой  рекой,  судоходной
только во время прилива. Теперь прилив кончался, близился отлив,  и  нужно
было спешить, чтобы не дожидаться целых полдня следующего прилива.
     Но чем выше поднималось солнце,  тем  слабее  дул  береговой  бриз  -
теперь он налетал лишь слабыми, замирающими порывами. Судно Ле Гранта  шло
на веслах и вскоре оставило нас далеко позади. Несколько китайцев стояли в
кокпите, у люка каюты, и один раз,  перегнувшись  через  поручни  кокпита,
чтобы выбрать кливершкот, я почувствовал, как  кто-то  быстро  ощупал  мой
карман. Я и вида не подал, что обратил на это внимание, но  уголком  глаза
заметил,  как  на  лице  у  Желтого  Платка  промелькнуло  злорадство:  он
убедился, что пугавший его карман пуст.
     А тут еще на беду, гоняясь за  джонками,  мы  позабыли  вычерпать  из
шлюпа воду, и теперь она начала заливать кокпит. Китайцы указывали на воду
пальцами и вопросительно поглядывали на меня.
     - Да, - сказал я. - Наша скоро пойдет ко дну,  если  твоя  не  черпай
воду. Понимай?
     Нет, они  "не  понимай",  во  всяком  случае,  они  энергично  трясли
головами, хотя при этом  весьма  красноречиво  переговаривались  на  своем
тарабарском языке. Я поднял три или четыре доски, достал из  рундука  пару
ведер и с помощью самых недвусмысленных жестов велел китайцам  приниматься
за дело. Но они, рассмеявшись мне в лицо, преспокойно  вернулись  в  каюту
или снова полезли на крышу рубки.
     Смех китайцев не предвещал ничего хорошего.  В  нем  звучала  угроза,
подкрепляемая  злобными  взглядами.  Желтый  Платок,  убедившись,  что   я
безоружен,  совсем  обнаглел  и  расхаживал  среди  пленников,  настойчиво
подбивая их на что-то.
     Скрывая свою досаду, я спустился в  кокпит  и  сам  стал  вычерпывать
воду. Но едва я взялся за ведро, как у меня над  головой  просвистел  гик,
судно резко легло на другой галс, грот наполнился ветром, и шлюп дал крен.
Это задул морской бриз. Джордж был самой настоящей сухопутной крысой,  так
что мне пришлось бросить ведро и снова взяться за румпель. Ветер дул прямо
со стороны замкнутого высокими горами мыса Педро и поэтому был  шквалистый
и коварный: паруса то наполнялись, то без толку полоскались на реях.
     От Джорджа не было никакого толку - в жизни я еще не  встречал  более
беспомощного человека. Кроме всего прочего, у него была еще чахотка,  и  я
знал, что, если заставить его вычерпывать воду, у него может пойти  горлом
кровь. А вода  все  прибывала,  медлить  было  нельзя.  Я  снова  приказал
китайцам взяться за ведра. Они дерзко расхохотались, и те,  что  стояли  в
каюте по щиколотку  в  воде,  начали  громко  переговариваться  со  своими
соплеменниками, сидевшими на крыше.
     - Вынь-ка свою пушку да заставь их поработать, - сказал я Джорджу.
     Но он только покачал головой, и  мне  стало  ясно,  что  он  струсил.
Китайцы не хуже меня поняли это, и наглость их стала  просто  невыносимой.
Они взломали в каюте ящик с провизией, а те, что сидели  на  крыше  рубки,
спрыгнули  вниз,  и  все  вместе  стали  лакомиться  нашими   галетами   и
консервами.
     - Наплевать нам на это, - сказал Джордж дрожащим голосом.
     Меня душил бессильный гнев.
     - Если они выйдут из повиновения, будет поздно. Лучше сразу поставить
их на место.
     А вода все поднималась, и порывы ветра - первые вестники  устойчивого
бриза - становились все сильней  и  сильней.  Наши  пленники,  покончив  с
недельным запасом провизии,  едва  затихал  ветер,  дружно  перебегали  от
одного борта к другому, шлюп раскачивался и прыгал  по  воде,  как  яичная
скорлупка. Желтый Платок подошел ко мне и, указывая на берег  мыса  Педро,
где находилась его деревня, объяснил, что, если я поверну туда и высажу их
на берег, они готовы вычерпывать воду.  В  каюте  вода  уже  поднялась  до
уровня коек, простыни намокли. В кокпите глубина ее достигла целого  фута.
И все же я наотрез отказался. На лице Джорджа отразилось разочарование.
     - Будь же мужчиной, не то они выбросят нас за борт, - сказал я ему. -
Дай-ка сюда револьвер, так оно вернее.
     - Вернее всего было бы высадить их на берег,  -  малодушно  отозвался
он. - Право, у меня нет  никакой  охоты  утонуть  из-за  горстки  паршивых
китайцев.
     - А у меня, право, нет никакой охоты  сдаваться  на  милость  горстки
паршивых китайцев, только бы не утонуть! - с жаром воскликнул я.
     - Но ведь ты пустишь "Северного оленя" ко дну, а вместе с ним и  нас,
- заскулил он. - Не понимаю, что тут хорошего...
     - На вкус, на цвет товарища нет! - отрезал я.
     Он промолчал, но я видел, что  его  бьет  дрожь.  Угрозы  китайцев  и
неуклонно прибывавшая вода лишили его последних  остатков  мужества,  и  я
знал, что под влиянием страха он не остановится  ни  перед  чем,  лишь  бы
спасти  свою  шкуру.  Я  перехватил  тоскливый  взгляд,  брошенный  им  на
маленький ялик, который шел на буксире за кормой шлюпа, и как только  утих
очередной порыв ветра, подтянул ялик к борту. В  глазах  Джорджа  блеснула
надежда; но прежде, чем он угадал мое намерение,  я  проломил  тонкое  дно
топором, и ялик осел глубоко в воду.
     - Уж если тонуть, так вместе, - сказал я. - Давай сюда револьвер, и я
живо заставлю их вычерпать воду.
     - Но ведь их так много! - захныкал он. - Нам с ними не справиться.
     Я с негодованием повернулся к нему спиной. Парусник Ле  Гранта  давно
уже скрылся за маленьким архипелагом, известным под  названием  архипелага
Марин, и ждать от него помощи было нечего. Желтый Платок развязно  подошел
ко мне, вода в кокпите лизала ему ноги.  Мне  не  нравился  его  вид.  Под
приятной улыбкой, которую он  старался  изобразить  на  лице,  я  угадывал
недобрый  умысел.  Я  так  грозно  приказал  ему  остановиться,   что   он
повиновался.
     - Ни шагу дальше! - крикнул я. - Не смей подходить ко мне.
     -  Почему  так  говоришь?  -  недовольно  спросил  он.  -  Моя  знает
английский много-много.
     - Знает по-английски! -  воскликнул  я  с  горечью.  Ясное  дело,  он
прекрасно понял все, что произошло между Джорджем и мной. - Врешь,  ничего
ты не знаешь!
     Он осклабился во весь рот.
     - Нет, моя знает много-много. Моя - честный китаец.
     - Ладно, - сказал я. - Знаешь, так знай.  Давай  вычерпывай  воду,  а
потом будешь разговаривать.
     Он покачал головой и кивнул на своих товарищей.
     - Никак нельзя. Плохой люди, очень плохой, да, да...
     - Ни с места! - крикнул я, заметив, что он сунул  руку  за  пазуху  и
изготовился к прыжку.
     Обескураженный, он вернулся в  каюту  и  стал  там  что-то  лопотать:
видно, держал совет со своими.  "Северный  олень"  глубоко  осел  в  воду,
отяжелел и почти не слушался руля.  При  малейшем  волнении  он  неизбежно
пошел бы ко дну; но ветер был слабый, он едва морщил водную гладь.
     - Послушай, нам лучше бы повернуть к берегу, - заявил вдруг Джордж, и
по его тону я понял, что страх придал ему решимости.
     - Ни за что! - отозвался я.
     - Я тебе приказываю! - сказал он с угрозой в голосе.
     - Мне приказано доставить пленников в Сан-Рафаэль, - отозвался я.
     Мы почти кричали, и китайцы, услышав перебранку вылезли на палубу.
     - Повернешь ты к берегу или нет?
     С этими словами Джордж  направил  на  меня  револьвер,  -  этот  трус
побоялся пустить его в ход против китайцев, а теперь грозил им товарищу!
     Словно молния вспыхнула в густом мраке - так ясно увидел я  все,  что
ожидает меня из-за постыдной трусости Джорджа;  позорное  возвращение  без
пленников, встреча с Ле Грантом и другими товарищами, жалкие оправдания...
Преследуя браконьеров, мы рисковали жизнью, и вот теперь добытая  с  таким
трудом победа ускользает прямо из рук. Краешком глаза я видел, что китайцы
столпились у люка и бросают на нас торжествующие взгляды. Врете, не бывать
по-вашему!
     Я быстро присел и рукой резко отвел дуло револьвера,  так,  что  пуля
просвистела у меня  высоко  над  головой.  Стиснув  одной  рукой  запястье
Джорджа, я другой вцепился в револьвер. Желтый  Платок  со  своими  людьми
бросился на меня. Наступил решительный момент. Собрав все  силы,  я  резко
толкнул Джорджа и, вырвав револьвер, отшвырнул Джорджа от  себя.  Он  упал
под ноги Желтому Платку, тот споткнулся, и они оба провалились в дыру там,
где я поднял доски. В то же мгновение я направил на китайцев револьвер,  и
обезумевшие пленники сразу съежились и отступили.
     Но вскоре я понял, что одно дело - стрелять  в  нападающих  и  совсем
другое - в людей, которые  просто-напросто  отказываются  повиноваться.  А
повиноваться они и не думали. Я грозил им револьвером, а они молча  сидели
в затопленной каюте и на крыше рубки, не двигаясь с места.
     Так прошло минут пятнадцать. "Северный олень"  оседал  все  глубже  и
глубже, ветра не было, и грот беспомощно полоскал. А потом я  увидел,  как
со стороны мыса Педро на нас двинулась какая-то темная полоса.  Это  подул
устойчивый бриз, которого я так ждал. Я окликнул китайцев и указал  им  на
темную полосу. Они ответили мне радостными воплями. Тогда я указал  им  на
парус и на воду, затопившую шлюп, и знаками  объяснил,  что,  когда  ветер
наполнит парус, мы опрокинемся. Но они нагло скалили зубы, прекрасно зная,
что я могу привести шлюп к ветру и вытравить грота-шкот, чтобы обезветрить
паруса и избежать катастрофы.
     Но я уже принял решение. Выбрав фут или два грота-шкота, я  навалился
на румпель спиной. Теперь я мог одной рукой управлять  парусом,  а  другой
держать револьвер. Темная полоса все надвигалась, и я видел, как китайцы с
плохо скрытой тревогой поглядывают то на нее, то на  меня.  Сейчас  должно
решиться, у кого достанет разума, воли и упорства не дрогнуть перед  лицом
смерти.
     Вот ветер налетел на шлюп. Грота-шкот натянулся, блоки затрещали, гик
изогнулся, парус наполнился ветром, и "Северный олень" стал крениться  все
круче и круче. Вот уже в воду  погрузились  поручни  подветренного  борта,
затем иллюминаторы каюты, и вода хлынула в  кокпит.  Шлюп  накренился  так
сильно, что людей в каюте швыряло  вповалку  на  подветренную  койку,  они
корчились там в воде, и те, кто оказался внизу, едва не захлебнулись.
     А ветер все свежел, и "Северный олень" почти лег на бок. Я уже  думал
было, что спасения нет: еще один такой порыв - и шлюп опрокинется. Пока я,
не отпуская грота-шкот, колебался, не прекратить ли борьбу,  китайцы  сами
запросили пощады. Их крики прозвучали для меня сладостной музыкой.  Только
теперь, но ни секундой раньше я привел шлюп к ветру и вытравил грота-шкот.
"Северный олень" медленно выпрямился, однако сидел он так глубоко,  что  я
слабо верил в возможность его спасти.
     Китайцы ринулись в кокпит и рьяно принялись вычерпывать воду ведрами,
горшками, кастрюлями - всем, что подвернулось под  руку.  Какое  это  было
чудесное зрелище - вода, стекающая  за  борт!  Наконец  "Северный  олень",
подгоняемый ветром, вновь гордо и величественно заскользил по  воде,  и  в
самый последний миг, проскочив илистую отмель, вошел в устье реки.
     Дух китайцев был сломлен, они стали такими  шелковыми,  что,  завидев
Сан-Рафаэль, сами высыпали на палубу, держа наготове швартовы,  и  впереди
всех - Желтый Платок. Ну, а что касается Джорджа, то  это  была  последняя
облава. Такая работа ему не по нутру, объяснил он нам, куда лучше  служить
в какой-нибудь конторе на берегу. И мы вполне с ним согласились.





                          БОЛЕЗНЬ ОДИНОКОГО ВОЖДЯ


     Эту историю рассказали мне два старика. Когда спала жара - было это в
полночь, - мы сидели в дыму костра, защищавшего нас от  комаров,  и  то  и
дело яростно давили тех крылатых мучителей,  которые,  не  страшась  дыма,
хотели полакомиться нашей кровью. Справа  от  нас,  футах  в  двадцати,  у
подножия рыхлого откоса, лениво журчал Юкон. Слева, над розоватым  гребнем
невысоких холмов, тлело дремотное солнце, которое не знало сна в эту  ночь
и обречено было не спать еще много ночей.
     Старики, которые вместе со мною сидели у костра и доблестно сражались
с комарами, были Одинокий Вождь и Мутсак - некогда товарищи по  оружию,  а
ныне дряхлые хранители преданий старины. Они остались последними из своего
поколения и не пользовались почетом в кругу молодых, выросших на задворках
приисковой цивилизации. Кому дороги предания и легенды в наши  дни,  когда
веселье можно добыть из черной бутылки, а черную бутылку  можно  добыть  у
добрых белых людей за несколько часов работы  или  завалящую  шкуру!  Чего
стоят все страшные обряды и  таинства  шаманов,  если  каждый  день  можно
видеть, как живое огнедышащее чудовище - пароход, наперекор всем  законам,
кашляя и отплевываясь, ходит  вверх  по  Юкону!  И  что  проку  в  родовом
достоинстве, если всех  выше  ценится  у  людей  тот,  кто  больше  срубит
деревьев или ловчее управится с рулевым колесом, ведя  судно  в  лабиринте
протоков между островами!
     В самом деле, прожив слишком долго, эти два старика - Одинокий  Вождь
и Мутсак - дожили до черных дней, и в новом мире не было им ни  места,  ни
почета. Они тоскливо ждали смерти, а сейчас рады были раскрыть душу чужому
белому человеку, который разделял их мучения у осаждаемого мошкарой костра
и внимательно слушал рассказы о той давно минувшей поре, когда еще не было
пароходов.
     - И вот выбрали мне девушку в жены, -  говорил  Одинокий  Вождь.  Его
голос,  визгливый  и  пронзительный,  то  и  дело  срывался   на   сиплый,
дребезжащий басок; только успеешь к нему привыкнуть, как он снова взлетает
вверх тонким дискантом, - кажется, то верещит сверчок, то квакает лягушка.
     - И вот выбрали мне девушку в жены, - говорил он. - Потому  что  отец
мой, Каск-Та-Ка, Выдра, гневался на меня за то,  что  я  не  обращал  свой
взгляд на женщин. Он был вождем племени и был уже  стар,  а  из  всех  его
сыновей я один оставался в живых, и только через меня  он  мог  надеяться,
что род его продлится в тех, кому еще суждено явиться на свет. Но знай,  о
белый человек, что я был очень болен; и если меня не радовали ни охота, ни
рыбная ловля и мясо не согревало моего желудка, - мог ли  я  заглядываться
на женщин, или готовиться к свадебному пиру, или мечтать о лепете и  возне
маленьких детей?
     - Да, - вставил Мутсак. - Громадный медведь обхватил Одинокого  Вождя
лапами, и он боролся, пока у него не треснул череп и кровь не  хлынула  из
ушей.
     Одинокий Вождь энергично кивнул.
     - Мутсак говорит правду. Прошло время, я исцелился, но в то же  время
и не исцелился. Потому что, хотя  рана  затянулась  и  больше  не  болела,
здоровье не вернулось ко мне. Когда я ходил, ноги подо мной подгибались, а
когда я смотрел на свет, глаза наполнялись слезами.  И  когда  я  открывал
глаза, вокруг меня все кружилось; а когда я  закрывал  глаза,  моя  голова
кружилась, и все, что я когда-либо видел, кружилось и кружилось у  меня  в
голове. А над глазами у меня так сильно болело, как будто  на  мне  всегда
лежала какая-то тяжесть или голову сжимал туго стянутый обруч.  И  речь  у
меня была медленной, и я долго ждал, пока на язык придет нужное  слово.  А
если я не ждал, то у меня срывалось много всяких слов и  язык  мой  болтал
глупости. Я был очень болен, и  когда  отец  мой,  Выдра,  привел  девушку
Кэсан...
     - Молодую и сильную девушку, дочь моей сестры, - перебил Мутсак. -  С
сильными бедрами, чтобы рожать детей, стройная и быстроногая  была  Кэсан.
Ни одна девушка не умела делать таких мокасин, как она, а веревки, которые
она плела, были самыми прочными. И в глазах у нее была улыбка, а на  губах
смех, и нрава она была покладистого; и она не забывала, что дело мужчины -
приказывать, а женщины - повиноваться.
     - Так вот, я был очень болен, - продолжал Одинокий Вождь. -  И  когда
отец мой, Выдра, привел девушку Кэсан, я сказал, что лучше бы они готовили
мне погребение, чем свадьбу. Тогда лицо отца моего почернело от  гнева,  и
он сказал, что со мною поступят по моему желанию, и, хотя я еще  жив,  мне
будут готовить погребение, как если бы я уже умер...
     - Не думай, что таков  обычай  нашего  народа,  о  белый  человек,  -
прервал его Мутсак. - Знай, то, что  сделали  с  Одиноким  Вождем,  у  нас
делают только с мертвыми. Но Выдра уж очень гневался.
     - Да, - сказал Одинокий Вождь. - Отец мой, Выдра, говорил коротко, но
решал быстро. И он приказал людям племени собраться перед вигвамом, где  я
лежал. А когда они собрались, он приказал им оплакивать его сына,  который
умер...
     -     И     они     пели     перед     вигвамом     песню     смерти.
О-о-о-о-о-о-о-о-гаа-а-их-клу-кук,  их-клу-кук,  -  затянул   Мутсак,   так
великолепно воспроизводя песню смерти, что  у  меня  мурашки  побежали  по
спине.
     - В вигваме, где я лежал, - рассказывал дальше Одинокий Вождь, - мать
моя, вымазав лицо сажей и  посыпав  голову  пеплом,  принялась  оплакивать
меня, как умершего, потому что так приказал мой  отец.  И  вот  моя  мать,
Окиакута, громко оплакивала меня, била  себя  в  грудь  и  рвала  на  себе
волосы, а вместе с нею и Гуниак, моя сестра, и Сината, сестра моей матери,
и такой они подняли шум, что я почувствовал жестокую боль в голове, и  мне
казалось - теперь я уже непременно умру.
     А старики племени столпились около  меня  и  рассуждали  о  пути,  по
которому пойдет моя душа. Один говорил  о  дремучих  бескрайних  лесах,  в
которых с плачем блуждают погибшие души и где, быть может, придется  вечно
блуждать и мне. Другой рассказывал о больших быстрых реках с дурной водой,
где воют злые духи и протягивают свои извивающиеся руки, чтобы схватить за
волосы и потащить на дно. И тут все сошлись  на  том,  что  для  переправы
через эти реки мне надо дать с собою лодку.  А  третий  говорил  о  бурях,
каких не видел ни один живой человек, когда звезды дождем падают с неба, и
земля разверзается множеством пропастей, и все реки  выходят  из  берегов.
Тогда те, что сидели вокруг меня, воздели руки и громко  завопили,  а  те,
что были снаружи,  услышали  и  завопили  еще  громче.  Они  считали  меня
мертвецом, и сам я тоже считал себя мертвецом. Я не знал, когда я  умер  и
как это произошло, но я твердо знал, что я умер.
     И моя мать, Окиакута, положила  возле  меня  мою  парку  из  беличьих
шкурок. Потом  она  положила  парку  из  шкуры  оленя-карибу,  и  дождевое
покрывало из тюленьих кишок, и муклуки для сырой погоды, чтобы  душе  моей
было тепло и она не  промокла  во  время  своего  долгого  пути.  А  когда
упомянули о крутой горе, густо поросшей колючками,  она  принесла  толстые
мокасины, чтобы легче было ступать моим ногам.
     Потом старики заговорили о  страшных  зверях,  которых  мне  придется
убивать, и тогда молодые положили возле меня мой самый крепкий лук и самые
прямые стрелы, мою боевую дубинку, мое копье и нож. А потом они заговорили
о мраке и безмолвии великих пространств,  в  которых  будет  блуждать  моя
душа, и тогда моя мать завыла еще громче и  посыпала  себе  еще  пепла  на
голову.
     Тут в  вигвам  потихоньку,  робея,  вошла  девушка  Кэсан  и  уронила
маленький мешочек на вещи, приготовленные мне в путь.  И  я  знал,  что  в
маленьком мешочке лежали кремень, и огниво, и хорошо высушенный  трут  для
костров, которые душе моей придется  разжигать.  И  были  выбраны  одеяла,
чтобы меня завернуть. А также отобрали рабов,  которых  надо  было  убить,
чтобы душа моя имела спутников. Рабов было семеро, потому что отец мой был
богат и могуществен, и мне, его сыну, подобало быть погребенным  со  всеми
почестями. Этих рабов захватили мы в войне  с  мукумуками,  которые  живут
ниже по Юкону. Сколка, шаман, должен был убить их на рассвете,  одного  за
другим, чтобы их души отправились вместе с моей странствовать в Неведомое.
Они должны были нести мои вещи и лодку,  пока  мы  не  дойдем  до  большой
быстрой реки с дурной водой. В лодке им не хватило  бы  места,  и,  сделав
свое дело, они не пошли бы дальше, а  остались  бы,  чтобы  вечно  выть  в
темном дремучем лесу.
     Я смотрел на прекрасные теплые одежды, на одеяла, на боевые  доспехи,
думал о том, что для меня убьют семерых рабов, - и в конце концов  я  стал
гордиться своим погребением, зная, что многие должны мне завидовать. А тем
временем отец мой, Выдра, сидел угрюмый и молчаливый. И весь  день  и  всю
ночь люди пели песню смерти и били в  барабаны,  и  казалось,  что  я  уже
тысячу раз умер.
     Но утром отец мой поднялся и заговорил. Всем известно, сказал он, что
всю жизнь он был храбрым воином. Все знают также, что почетнее  умереть  в
бою, чем лежа на мягких шкурах у костра. И  раз  я,  его  сын,  все  равно
должен умереть, так лучше мне пойти на мукумуков, и пусть меня убьют.  Так
я завоюю себе почет и сделаюсь вождем в  обители  мертвых,  и  не  лишится
почета отец мой, Выдра. Поэтому он приказал подготовить вооруженный отряд,
который я поведу вниз по реке. А  когда  мы  встретимся  с  мукумуками,  я
должен, отделившись от отряда, пойти вперед, словно  готовясь  вступить  в
бой и тогда меня убьют.
     - Нет, ты только послушай, о белый человек! - вскричал Мутсак,  не  в
силах дольше сдерживаться. - В ту ночь шаман Смолка долго шептал что-то на
ухо Выдре, и это он сделал так, что Одинокого  Вождя  послали  на  смерть.
Выдра был очень стар, а Одинокий Вождь - его единственный  сын,  и  Смолка
задумал сам стать вождем племени. Одинокий Вождь все  еще  был  жив,  хотя
весь день и всю ночь у его вигвама пели  песню  смерти,  и  потому  Сколка
боялся, что он не умрет. Это Сколка, своими красивыми словами о  почете  и
добрых делах, говорил языком Выдры.
     - Да, - подхватил Одинокий Вождь.  -  Я  знал,  что  Сколка  во  всем
виноват, но это меня не трогало, потому что я был очень болен. У  меня  не
было сил гневаться и не хватало духу произносить резкие слова; и мне  было
все равно, какой смертью умереть, - я хотел  только,  чтобы  с  этим  было
скорей покончено. И вот, о белый человек, собрали боевой отряд. Но  в  нем
не было ни испытанных воинов, ни людей, умудренных годами  и  знаниями,  а
всего лишь сотня юношей, которым еще мало  приходилось  сражаться.  И  все
селение собралось на берегу реки, чтобы проводить нас. И  мы  пустились  в
путь под ликующие возгласы и восхваления моих доблестей. Даже ты, о  белый
человек, возликовал бы при виде юноши, отправляющегося в бой, хотя бы и на
верную смерть.
     И мы отправились - сотня юношей, в том числе  и  Мутсак,  потому  что
тоже был молод и неискушен. По приказанию моего  отца,  Выдры,  мое  каноэ
привязали с одной стороны к каноэ Мутсака, а с другой стороны  -  к  каноэ
Канакута. Так было сделано для  того,  чтобы  мне  не  грести  и  чтобы  я
сохранил силу и, несмотря на болезнь,  мог  достойно  умереть.  И  вот  мы
двинулись вниз по реке.
     Я не стану утомлять тебя рассказом  о  нашем  пути,  который  не  был
долгим. Неподалеку от селения мукумуков мы  встретили  двух  их  воинов  в
каноэ, которые, завидев нас, пустились наутек.  Тогда,  как  приказал  мой
отец, мое каноэ отвязали, и я совсем один поплыл вниз по течению. А юноши,
как приказал  мой  отец,  остались,  чтобы  увидеть,  как  я  умру,  и  по
возвращении рассказать, какой я смертью умер. На этом особенно  настаивали
отец мой Выдра и шаман Сколка, и они пригрозили жестоко наказать тех,  кто
ослушается.
     Я погрузил весло в воду и  стал  громко  насмехаться  над  удиравшими
воинами. Услышав мои  обидные  слова,  они  в  гневе  повернули  головы  и
увидели, что отряд не тронулся с места, а я плыву за ними один. Тогда  они
отошли на безопасное расстояние и, разъехавшись  в  стороны,  остановились
так, что мое каноэ должно было пройти между ними. И я  с  копьем  в  руке,
распевая воинственную песню  своего  племени,  стал  приближаться  к  ним.
Каждый из двух воинов бросил в  меня  копье,  но  я  наклонился,  и  копья
просвистели надо мной, и я остался невредим.  Теперь  все  три  каноэ  шли
наравне, и я метнул копье в воина справа: оно вонзилось ему в горло, и  он
упал навзничь в воду.
     Велико было мое изумление - я убил человека.  Я  повернулся  к  воину
слева и стал грести изо всех сил, чтобы встретить смерть лицом к  лицу;  и
его второе копье задело мое плечо. Тут я  напал  на  него,  но  не  бросил
копье, а приставил острие к его груди и нажал  обеими  руками.  А  пока  я
напрягал все свои силы, стараясь вонзить копье глубже, он ударил  меня  по
голове раз и еще раз лопастью весла.
     И даже когда копье пронзило его насквозь, он  снова  ударил  меня  по
голове.  Ослепительный  свет  сверкнул  у  меня   перед   глазами,   и   я
почувствовал, как в голове у меня  что-то  треснуло,  -  да,  треснуло.  И
тяжести, что так долго давила мне на глаза, не стало, а  обруч,  так  туго
стягивавший мне голову, лопнул. И  восторг  охватил  меня,  и  сердце  мое
запело от радости.
     "Это смерть", - подумал я. И еще я подумал, что умереть хорошо. Потом
я увидел два пустых каноэ и понял, что я не умер, а опять здоров. Удары по
голове, нанесенные мне воином, исцелили меня. Я знал, что  убил  человека;
запах крови привел меня в ярость, - и я погрузил весло  в  грудь  Юкона  и
направил свое каноэ к селению мукумуков. Юноши, оставшиеся позади,  громко
закричали. Я оглянулся через плечо и  увидел,  как  пенится  вода  под  их
веслами...
     - Да, вода пенилась под нашими веслами, - сказал Мутсак, - потому что
мы не забыли приказания Выдры и Сколки, что  должны  собственными  глазами
увидеть, какой смертью умрет Одинокий Вождь. В это время какой-то  молодой
мукумук, плывший туда, где были расставлены ловушки  для  лососей,  увидел
приближающегося к их селению Одинокого Вождя и сотню  воинов,  следовавших
за ним. И он сразу  же  кинулся  к  селению,  чтобы  поднять  тревогу.  Но
Одинокий Вождь погнался за ним, а мы погнались за Одиноким Вождем,  потому
что должны были увидеть, какой смертью он умрет. Только у самого  селения,
когда молодой мукумук прыгнул на берег, Одинокий Вождь  поднялся  в  своем
каноэ и со всего размаху метнул копье. И копье вонзилось в  тело  мукумука
выше поясницы, и он упал лицом вниз.
     Тогда Одинокий Вождь выскочил на берег, держа в руке боевую  дубинку,
и, испустив боевой клич, ворвался в деревню. Первым встретился ему Итвили,
вождь племени мукумуков. Одинокий Вождь ударил его дубинкой, и он свалился
мертвым на землю. И, боясь, что мы не увидим, какой смертью умрет Одинокий
Вождь, мы, сотня юношей, тоже выскочили на берег  и  поспешили  за  ним  в
селение. Но мукумуки не поняли наших намерений и подумали, что  мы  пришли
сражаться, - и тетивы их луков зазвенели, и засвистели стрелы. И тогда  мы
забыли, для чего нас послали, и набросились на  них  с  нашими  копьями  и
дубинками, но так как мы застали их  врасплох,  то  тут  началось  великое
избиение...
     - Своими руками я убил их шамана! - воскликнул Одинокий Вождь, и  его
изборожденное морщинами лицо оживилось при воспоминании о том далеком дне.
- Своими руками я убил его - того, кто  был  более  могучим  шаманом,  чем
Сколка, наш шаман. Каждый раз, когда  я  схватывался  с  новым  врагом,  я
думал: "Вот пришла моя смерть"; но каждый раз я убивал врага, а смерть  не
приходила. Казалось, так сильно было во мне дыхание жизни, что  я  не  мог
умереть...
     - И мы следовали за Одиноким Вождем по  всему  селению,  -  продолжал
рассказ Мутсак. - Как стая волков, мы следовали за ним - вперед, назад, из
конца в конец, до тех пор, пока не осталось ни одного мукумука, способного
сражаться. Тогда мы согнали вместе всех уцелевших  -  сотню  рабов-мужчин,
сотни две женщин и множество детей,  потом  развели  огонь,  подожгли  все
хижины и вигвамы и удалились. И это был конец племени мукумуков.
     - Да, это был конец племени мукумуков, с торжеством повторил Одинокий
Вождь. - А когда  мы  пришли  в  свое  селение,  люди  дивились  огромному
количеству добра и рабов, а еще больше дивились тому, что я все еще жив. И
пришел отец мой, Выдра, весь дрожа от радости  при  мысли  о  том,  что  я
совершил. Ибо он был стар, а я был последним из его сыновей, оставшимся  в
живых. И пришли все испытанные в боях воины и люди,  умудренные  годами  и
знаниями, и собралось все наше племя. И тогда я встал и голосом,  подобным
грому, приказал шаману Сколке подойти ближе...
     - Да, о белый человек!  -  воскликнул  Мутсак,  -  голосом,  подобным
грому, от которого подгибались колени и людей охватывал страх.
     - А когда Сколка подошел ближе, рассказывал дальше Одинокий Вождь,  -
я сказал, что я умирать  не  собираюсь.  И  еще  я  сказал,  что  нехорошо
обманывать злых духов, которые поджидают по ту сторону  могилы.  И  потому
считаю справедливым, чтобы душа Сколки отправилась в  Неведомое,  где  она
будет вечно выть в темном, дремучем лесу. И я убил его тут же,  на  месте,
перед лицом всего племени. Да, я, Одинокий Вождь, собственными руками убил
шамана Сколку перед лицом всего  племени.  А  когда  послышался  ропот,  я
громко крикнул...
     - Голосом, подобным грому, - подсказал Мутсак.
     - Да, голосом, подобным грому, я  крикнул:  "Слушай,  мой  народ!  Я,
Одинокий Вождь, умертвил  вероломного  шамана.  Я  единственный  из  людей
прошел через врата смерти и вернулся обратно. Мои глаза  видели  то,  чего
никому не дано увидеть. Мои уши слышали то, что никому не дано услышать. Я
могущественнее шамана Сколки.  Я  могущественнее  всех  шаманов.  Я  более
великий вождь, чем мой отец, Выдра. Всю жизнь он воевал с мукумуками, а  я
уничтожил их всех в один день. Как бы одним дуновением ветра  я  уничтожил
их всех. Отец мой, Выдра, стар, шаман, Сколка, умер, а  потому  я  буду  и
вождем и шаманом. Если кто-нибудь  не  согласен  с  моими  словами,  пусть
выйдет вперед!"
     Я ждал, но никто вперед не вышел. Тогда я  крикнул:  "Хо!  Я  отведал
крови! Теперь несите мясо, потому что  я  голоден.  Разройте  все  ямы  со
съестными припасами, принесите рыбу из всех вершей, и пусть будет  великое
пиршество. Пусть люди веселятся  и  поют  песни,  но  не  погребальные,  а
свадебные. И пусть приведут ко мне девушку Кэсан. Девушку  Кэсан,  которая
станет матерью детей Одинокого Вождя!"
     Услышав мои слова, отец мой, Выдра, который был очень стар, заплакал,
как женщина, и обнял мои колени. И с этого дня я стал вождем и шаманом.  И
был мне большой почет, и все люди нашего племени повиновались мне.
     - До того дня, пока не появился пароход, - вставил Мутсак.
     - Да, - сказал Одинокий Вождь.  -  До  того  дня,  пока  не  появился
пароход.





                     БУЙНЫЙ ХАРАКТЕР АЛОЗИЯ ПЕНКБЕРНА


                                    1

     У Дэвида Грифа был зоркий глаз,  он  сразу  подмечал  все  необычное,
обещавшее новое приключение, и всегда был готов к тому, что  за  ближайшей
кокосовой пальмой его подстерегает какая-нибудь неожиданность, а между тем
он не испытал никакого предчувствия, когда ему попался  на  глаза  Алоизий
Пенкберн. Это было на пароходике "Берта". Гриф  со  своей  шхуны,  которая
должна была отойти позднее,  пересел  на  этот  пароход,  желая  совершить
небольшую поездку  от  Райатеи  до  Папеэте.  Он  впервые  увидел  Алоизия
Пенкберна, когда этот уже немного захмелевший джентльмен в одиночестве пил
коктейль у буфета, помещавшегося в нижней палубе около  парикмахерской.  А
когда через полчаса Гриф вышел от парикмахера, Алоизий  Пенкберн  все  еще
стоял у буфета и пил в одиночестве.
     Когда человек пьет один - это дурной признак. И Гриф,  проходя  мимо,
бросил на Пенкберна  беглый,  но  испытующий  взгляд.  Он  видел  молодого
человека лет тридцати, хорошо сложенного, красивого, хорошо одетого и явно
одного из тех, кого в свете называют джентльменами. Но  по  едва  уловимой
неряшливости, по нервным движениям дрожащей руки, расплескивавшей напиток,
по беспокойно бегающим глазам Гриф безошибочно определил,  что  перед  ним
хронический алкоголик.
     После обеда он снова встретился с Пенкберном.  На  этот  раз  встреча
произошла на верхней палубе. Молодой человек, цепляясь за поручни и  глядя
на неясно видные фигуры мужчины и женщины, сидевших поодаль  в  шезлонгах,
заливался пьяными слезами. Гриф заметил, что рука мужчины  обнимала  талию
женщины. А Пенкберн смотрел на них и рыдал.
     - Не из-за чего плакать, - мягко сказал ему Гриф.
     Пенкберн посмотрел на  него,  не  переставая  заливаться  слезами  от
глубокой жалости к себе.
     - Это тяжело, - всхлипывал он. - Да, да, тяжело. Тот  человек  -  мой
управляющий. Я его хозяин, я плачу ему хорошее жалованье. И вот как он его
зарабатывает!
     - Почему бы вам тогда не положить этому конец? - посоветовал Гриф.
     - Нельзя. Тогда она не позволит мне пить виски. Она моя сиделка.
     - В таком случае прогоните ее и пейте, сколько душе угодно.
     - Не могу. У него все мои деньги. Если я ее прогоню, он не  даст  мне
даже шести пенсов на одну рюмку.
     Эта  горестная   перспектива   вызвала   новый   поток   слез.   Гриф
заинтересовался Пенкберном. Положение было на редкость любопытное, какое и
вообразить себе трудно.
     - Их наняли, чтобы они обо мне заботились, - бормотал Пенкберн сквозь
рыдания, - и чтобы отучили меня от пьянства. А они вот как это  выполняют!
Все время милуются, а мне предоставляют  напиваться  до  бесчувствия.  Это
нечестно, говорю вам. Нечестно. Их отправили  со  мной  специально  затем,
чтобы они не давали мне пить, а они не мешают мне пить, лишь бы я оставлял
их в покое, и я допиваюсь до скотского  состояния.  Если  я  жалуюсь,  они
угрожают, что не дадут мне больше ни капли. Что же мне,  бедному,  делать?
Смерть моя будет на их совести, вот и все. Пошли вниз, выпьем.
     Он отпустил поручни и упал бы, если бы Гриф не схватил его  за  руку.
Алоизий сразу словно  преобразился  -  распрямил  плечи,  выставил  вперед
подбородок, а в глазах его появился суровый блеск.
     - Я не позволю им меня убить. И они еще будут каяться! Я предлагал им
пятьдесят тысяч - разумеется с тем, что уплачу позже.  Они  смеялись.  Они
пока ничего не знают. А я знаю! - Он порылся в кармане пиджака  и  вытащил
какой-то предмет, который заблестел в сумраке.
     - Они не знают, что это такое. А я знаю. - Он посмотрел  на  Грифа  с
внезапно вспыхнувшим недоверием. - Как, по-вашему, что это такое? А?
     В  уме  Грифа  промелькнула  картина:   дегенерат-алкоголик   убивает
страстно влюбленную парочку медным костылем. Ибо у  Пенкберна  в  руке  он
увидел именно медный костыль, какие в старину употреблялись на  судах  для
крепления.
     - Моя мать думает, что я здесь для того, чтобы лечиться от запоя. Она
ничего не знает. Я подкупил доктора, чтобы он предписал мне путешествие по
морю. Когда мы будем в Папеэте, мой управляющий  зафрахтует  шхуну,  и  мы
уплывем далеко. Но влюбленная парочка ничего не подозревает.  Они  думают,
что это пьяная фантазия. Только  я  один  знаю.  Спокойной  ночи,  сэр.  Я
отправлюсь спать... если... гм... если только вы не согласитесь выпить  со
мной на сон грядущий. Последнюю рюмку, хорошо?



                                    2

     На следующей неделе, которую он провел  в  Папеэте,  Гриф  много  раз
встречал Алоизия Пенкберна и всегда при  очень  странных  обстоятельствах.
Видел его не только он, но и все в столице маленького острова.  Давно  уже
не были так шокированы обитатели побережья и пансиона Лавинии, ибо  как-то
в полдень Алоизий Пенкберн с непокрытой головой, в одних трусах  бежал  по
главной улице от пансиона  Лавинии  на  пляж.  Другой  раз  он  вызвал  на
состязание по боксу кочегара с "Берты".  Предполагалось  четыре  раунда  в
"Фоли-Бержер", но на втором Пенкберн был нокаутирован. Потом он в припадке
пьяного безумия пытался утопиться в луже глубиной два фута.  Рассказывали,
что он бросился в воду с пятидесятифутовой высоты -  с  мачты  "Марипозы",
стоявшей у пристани. Он зафрахтовал тендер "Торо"  за  сумму,  превышавшую
стоимость самого судна, и  спасло  его  только  то,  что  его  управляющий
отказался финансировать сделку. Он  скупил  на  рынке  у  слепого  старика
прокаженного весь его товар и стал продавать плоды хлебного дерева, бананы
и бататы так дешево, что  пришлось  вызывать  жандармов,  чтобы  разогнать
набежавшую отовсюду толпу туземцев. В  силу  этих  обстоятельств  жандармы
трижды арестовывали Алоизия  за  нарушения  общественного  спокойствия,  и
трижды его  управляющему  пришлось  отрываться  от  любовных  утех,  чтобы
заплатить  штрафы,  наложенные  нуждающимися  в  средствах   колониальными
властями.
     Затем "Марипоза" отплыла в Сан-Франциско, и в каюте  для  новобрачных
поместились  только  что  обвенчавшиеся  управляющий  и   сиделка.   Перед
отплытием  управляющий  с  умыслом  выдал  Алоизию   восемь   пятифунтовых
ассигнаций, заранее предвидя результат: Алоизий  очнулся  через  несколько
дней без гроша в кармане и на  грани  белой  горячки.  Лавиния,  известная
своей  добротой  даже  среди  самых  отпетых  мошенников   и   бродяг   на
тихоокеанских островах, ухаживала за ним, пока  он  не  выздоровел,  и  ни
единым намеком не вызвала в его пробуждающемся сознании мысли о том, что у
него больше нет ни денег, ни управляющего, чтобы оплатить расходы  по  его
содержанию.
     Как-то вечером Дэвид Гриф сидел, отдыхая, под тентом на юте  "Морской
Чайки" и лениво просматривал столбцы местной газетки  "Курьер".  Вдруг  он
выпрямился  и  от  удивления  чуть  не  протер  глаза.  Это  было   что-то
невероятное! Старая романтика южных морей не умерла. Он прочел:
     "Ищу компаньона:
     Согласен отдать половину клада, стоимостью в пять миллионов  франков,
за проезд к неизвестному острову в  Тихом  океане  и  перевозку  найденных
сокровищ. Спросить Фолли [Фолли (англ.) - сумасброд] в пансионе Лавинии".
     Гриф взглянул на часы. Было еще рано, только восемь часов.
     - Мистер Карлсен! - крикнул он туда, где виднелся  огонек  трубки.  -
Вызовите гребцов на вельбот. Я отправляюсь на берег.
     На носу судна раздался хриплый голос помощника капитана, норвежца,  и
человек шесть рослых туземцев с острова Рапа  прекратили  пение,  спустили
шлюпку и сели на весла.
     - Я пришел повидаться с Фолли. С мистером Фолли, я полагаю? -  сказал
Дэвид Гриф Лавинии.
     Он  заметил,  с  каким  живым  интересом  она  взглянула   на   него,
обернувшись, позвала кого-то из кухни, находившейся на отлете,  через  две
комнаты.   Через   несколько   минут   вошла,   шлепая   босыми    ногами,
девушка-туземка и на вопрос хозяйки отрицательно покачала головой.
     Лавиния была явно разочарована.
     - Вы ведь с "Морской Чайки"? - сказала она. - Я передам ему,  что  вы
заходили.
     - Так это мужчина? - спросил Гриф.
     Лавиния кивнула.
     - Я надеюсь, что вы сможете ему помочь, капитан Гриф. Я  ведь  только
добрая женщина. Я ничего не знаю. Но он приятный человек  и,  может  быть,
говорит правду. Вы в этом разберетесь  скорее,  чем  такая  мягкосердечная
дура, как я. Разрешите предложить вам коктейль?



                                    3

     Вернувшись к себе на шхуну, Дэвид Гриф задремал в  шезлонге,  прикрыв
лицо журналом трехмесячной  давности.  Его  разбудили  какие-то  хлюпающие
звуки за бортом. Он открыл глаза. На чилийском крейсере за  четверть  мили
от "Чайки" пробило восемь склянок. Была полночь. За бортом слышался  плеск
воды и все те же хлюпающие звуки.  Это  было  похоже  не  то  на  фырканье
какого-то земноводного, не то на плач одинокого человека, который ворчливо
изливает свои горести перед всей вселенной.
     Одним прыжком Гриф очутился у невысокого  фальшборта.  Внизу  в  море
виднелось  фосфоресцирующее  и  колеблющееся  пятно,  из  центра  которого
исходили странные звуки. Гриф перегнулся через борт и подхватил под  мышки
находившегося в воде человека. Постепенно подтягивая его все выше и  выше,
он втащил на палубу голого Алоизия Пенкберна.
     - У меня не было ни гроша, - пожаловался тот. -  Пришлось  добираться
вплавь, и я не мог найти ваш трап. Это было ужасно. Извините меня. Если  у
вас найдется полотенце, чтобы я мог  им  обвязаться,  и  глоток  спиртного
покрепче, то я быстро приду в  себя.  Я  мистер  Фолли,  а  вы,  наверное,
капитан Гриф, заходивший ко мне в мое отсутствие. Нет, я не пьян. И мне не
холодно. Это не озноб. Лавиния  сегодня  разрешила  мне  пропустить  всего
только два стаканчика. У меня вот-вот начнется приступ белой горячки.  Мне
уже стала мерещиться всякая чертовщина, когда я не мог найти трап. Если вы
пригласите меня к себе в каюту, я буду очень благодарен.  Вы  единственный
откликнулись на мое объявление.
     Хотя ночь была теплая, Алоизий Пенкберн так дрожал, что на него жалко
было смотреть. Когда они спустились в каюту, Гриф  первым  делом  дал  ему
полстакана виски.
     - Ну, а теперь выкладывайте, - сказал Гриф, когда  его  гость  был  в
рубашке и парусиновых брюках. - Что означает ваше объявление? Я слушаю.
     Пенкберн многозначительно посмотрел  на  бутылку  с  виски,  но  Гриф
покачал головой.
     - Ладно, капитан... хотя, клянусь остатками своей чести, я  не  пьян,
ничуть не пьян. То, что я вам  расскажу,  -  истинная  правда,  и  я  буду
краток, так как для меня ясно, что вы человек деловой и энергичный.  Кроме
того, организм ваш не отравлен. Алкоголь никогда не грыз  каждую  клеточку
вашего тела миллионами червей. Вас никогда не сжигал адский огонь, который
сейчас сжигает меня. Теперь слушайте.
     Моя мать еще жива. Она англичанка. Я родился в Австралии. Образование
получил в Йоркском и в Йейлском университетах. Я магистр искусств,  доктор
философии, но я  никуда  не  гожусь.  Хуже  того  -  я  алкоголик.  Я  был
спортсменом. Я нырял "ласточкой" с высоты ста десяти  футов.  Я  установил
несколько любительских рекордов. Я плаваю как рыба.  Я  научился  кролю  у
первого из Кавиллей. Я проплывал тридцать миль по  бурному  морю.  У  меня
есть и другой рекорд - я поглотил на своем веку больше  виски,  чем  любой
другой человек моего возраста. Я способен  украсть  у  вас  шесть  пенсов,
чтобы купить рюмку виски. А теперь я расскажу вам всю правду насчет клада.
     Мой отец был американец, родом из Аннаполиса.  Во  время  гражданской
войны он был гардемарином. В тысяча восемьсот шестьдесят  шестом  году  он
уже в чине лейтенанта служил на "Сювани" - капитаном  ее  тогда  был  Поль
Ширли. В том году "Сювани" брала уголь на одном тихоокеанском  острове,  -
название  его  вам  знать  пока  незачем.  Остров  сейчас  находится   под
протекторатом одной  державы,  которую  я  тоже  не  назову.  Тогда  этого
протектората не было. На берегу, за  стойкой  одного  трактира,  мой  отец
увидел три медных костыля... судовых костыля.
     Дэвид Гриф спокойно улыбнулся.
     - Теперь я вам скажу название этой стоянки  и  державы,  установившей
затем протекторат над островом, - сказал он.
     - А о трех костылях вы тоже можете что-нибудь рассказать?  -  так  же
спокойно спросил Пенкберн. - Что ж, говорите, так как теперь они находятся
у меня.
     - Могу, разумеется. Они  находились  за  стойкой  трактирщика,  немца
Оскара в Пеено-Пеенее. Джонни Блэк принес их туда со своей  шхуны  в  ночь
своей смерти. Он тогда только что вернулся из длительного рейса на  запад,
где он ловил трепангов и закупал сандаловое дерево. Эта  история  известна
всем обитателям побережья.
     Пенкберн покачал головой.
     - Продолжайте!
     - Это, конечно, было не в мое время, -  объяснил  Гриф.  -  Я  только
пересказываю то, что  слышал.  Затем  в  Пеено-Пеенее  прибыл  эквадорский
крейсер. Он шел тоже с запада - на родину. Офицеры  крейсера  узнали,  что
это за костыли. Джони Блэк умер, но они захватили его помощника и  судовой
журнал. Крейсер отправился на запад. Через полгода, возвращаясь на родину,
он  снова   отдал   якорь   в   Пеено-Пеенее.   Плавание   его   оказалось
безрезультатным, а история эта стала всем известна.
     - Когда восставшие двинулись на Гваякиль, - сказал Пенкберн,  перебив
Грифа, - федеральные  власти,  считая,  что  город  отстоять  не  удастся,
захватили весь денежный запас государственного казначейства, что-то  около
миллиона долларов золотом, но все в английской валюте, и погрузили его  на
американскую шхуну "Флерт". Они собирались бежать  на  следующий  день.  А
капитан американской шхуны увел ее в ту же ночь. Теперь продолжайте вы.
     - Это старая история, - подхватил Гриф. - В порту больше не  было  ни
одного корабля. Федеральные власти не могли бежать. Зная, что  отступление
отрезано, они отчаянно защищали  город.  Рахас  Сальсед,  шедший  из  Кито
форсированным  маршем,  прорвал  осаду.  Восстание   было   подавлено,   и
единственный старый пароход, составлявший весь эквадорский  военный  флот,
был послан в  погоню  за  "Флертом".  Они  настигли  шхуну  неподалеку  от
Ново-Гебридских островов. "Флерт" лежал в дрейфе,  а  на  его  мачтах  был
поднят сигнал бедствия. Капитан умер накануне - от черной лихорадки.
     - А помощник? - с вызовом спросил Пенкберн.
     - Помощник был убит за неделю до этого туземцами на одном из островов
Банкса, куда они посылали шлюпку за водой. Не осталось никого, кто мог  бы
вести корабль. Матросов подвергли пытке, в нарушение международного права.
Они и рады бы дать показания, но ничего не знали. Они рассказали только  о
трех костылях, вбитых в деревья на берегу какого-то острова, но  где  этот
остров, они не знали. Он был где-то далеко на западе - вот  все,  что  они
могли сказать. Ну, а дальше история имеет два варианта. По одному варианту
матросы все умерли под пыткой. По другому - тех, кто не умер, повесили  на
реях. Во  всяком  случае,  эквадорский  крейсер  вернулся  на  родину  без
сокровищ. А что касается этих трех костылей, то Джони  Блэк  привез  их  в
Пеено-Пеенее и оставил в трактире немца Оскара, но как и где он их  нашел,
он так и не рассказал.
     Пенкберн жадно посмотрел на бутылку виски.
     - Налейте хоть на два пальца, - взмолился он.
     Гриф подумал и налил ему чуть-чуть. Глаза  Пенкберна  засверкали,  он
снова ожил.
     -  Вот  здесь  на  сцену  появляюсь  я  и  сообщаю  вам   недостающие
подробности, - сказал он. - Джонни Блэк  рассказал  все!  Рассказал  моему
отцу. Он написал ему из Левуки, еще до того, как приехал в Пеено-Пеенее, и
умер. Мой отец однажды в Вальпараисо спас ему жизнь во время пьяной  драки
в трактире. Один китаец, скупщик жемчуга с острова Четверга, разыскивавший
новые места для ловли к северу от Новой Гвинеи, выменял эти три костыля  у
какого-то негра. Джонни Блэк купил их на вес, как медный лом. Он,  так  же
как и китаец, понятия не имел об их происхождении. Но на обратном пути  он
сделал остановку, чтобы половить морских черепах, у  того  самого  берега,
где, как вы говорите, был убит помощник капитана с "Флерта". Да только  он
вовсе не был убит. Туземцы островов Банкса  держали  его  в  плену,  и  он
умирал от некроза челюсти: во время стычки на берегу его  ранили  стрелой.
Перед смертью он рассказал Джонни Блэку всю  историю.  Джонни  написал  из
Левуки моему отцу. Дни его уже тогда были сочтены: рак. Через  десять  лет
мой отец, плавая капитаном на "Перри", забрал эти костыли у немца  Оскара.
А по завещанию отца - это была его последняя воля - я  получил  костыли  и
все сведения. Я знаю, где находится остров, знаю  широту  и  долготу  того
побережья, где были вбиты в деревья костыли.  Костыли  сейчас  у  Лавинии.
Широта и долгота у меня в голове. Ну, что вы мне теперь скажете?
     - Сомнительная история, - сказал Гриф.  -  Почему  ваш  отец  сам  не
отправился за этим сокровищем?
     - В этом не  было  надобности.  Скончался  его  дядя  и  оставил  ему
состояние. Отец вышел в отставку, путался все  время  в  Бостоне  с  целой
оравой сиделок, и моя мать с ним развелась. Она тоже получила  наследство,
дававшее ей тысяч тридцать годового дохода, и переехала в Новую  Зеландию.
Я был поделен между ними: жил то в Новой Зеландии, то в Штатах, до  смерти
отца. Он умер в прошлом году. Теперь я  целиком  принадлежу  матери.  Отец
оставил мне все свои деньги - так, миллиона два, - но мать добилась  того,
что надо мной учредили опеку - из-за пьянства. У меня уйма денег, а  я  не
могу тронуть ни цента, кроме того, что мне выдается. Зато папаша, которому
все это было известно, оставил мне три костыля и  все  относящиеся  к  ним
сведения. Он сделал это через своего поверенного, и мать ничего не  знает.
Он говорил, что это обеспечит меня на всю жизнь,  и  если  у  меня  хватит
мужества отправиться за  этим  сокровищем  и  добыть  его,  я  буду  иметь
возможность пить, сколько влезет, до самой смерти. У  меня  миллионы  -  в
руках опекунов, кучу денег я получу от матери, если она раньше меня угодит
в крематорий, еще миллион ожидает, чтобы я его выкопал, а тем  временем  я
должен клянчить у Лавинии две рюмки в день. Это черт знает что!  Особенно,
если учесть мою жажду...
     - Где находится остров?
     - Далеко отсюда.
     - Назовите его.
     Ни за что на свете, капитан Гриф! Вы на этом деле  легко  заработаете
полмиллиона. Вы поведете шхуну по моим указаниям, а когда мы будем  далеко
в море, на пути к острову, я вам его назову. Не раньше!
     Гриф пожал плечами и прервал разговор.
     - Я дам вам еще рюмку и отправлю на лодке на берег, - сказал он.
     Пенкберн опешил. Минут пять, по крайней  мере  он  не  знал,  на  что
решиться, затем облизал губы и сдался.
     - Если вы даете слово, что поедете, я вам скажу все сейчас.
     - Конечно, поеду. Потому-то я вас и спрашиваю. Назовите остров.
     Пенкберн посмотрел на бутылку.
     - Я сейчас выпью эту последнюю рюмку, капитан.
     -  Нет,  не  выйдет.  Эта  рюмка  предназначалась  вам,  если  бы  вы
отправились на берег. А раз вы намерены  назвать  мне  остров,  вы  должны
сделать это в трезвом состоянии.
     - Ну,  ладно:  это  остров  Фрэнсиса.  Бугенвиль  назвал  его  остров
Барбура.
     - Знаю. Уединенный остров в Малом Коралловом море, - сказал  Гриф.  -
Он  находится  между  Новой  Ирландией  и  Новой   Гвинеей.   Сейчас   это
отвратительная дыра, но это было недурное местечко  в  те  времена,  когда
капитан "Флерта" вбивал костыли, да и тогда еще, когда их выменял  китаец,
скупщик жемчуга. Два года  назад  там  был  уничтожен  со  своей  командой
пароход "Кастор", вербовавший рабочих для плантаций  на  Уполу.  Я  хорошо
знал его капитана. Немцы послали крейсер, обстреляли  из  орудий  заросли,
сожгли полдюжины деревень, убили несколько негров и множество свиней  -  и
все. Тамошние негры всегда были опасны, а особенно опасны они стали  сорок
лет назад, когда перерезали команду  китобойного  судна.  Как,  бишь,  оно
называлось? Постойте, сейчас узнаем.
     Он  подошел  к  книжной  полке,  снял   толстый   "Южно-Тихоокеанский
справочник" и перелистал страницы.
     - Ага, вот он, "Френсис, или Барбур", - прочел  он  скороговоркой.  -
Туземцы воинственны и вероломны...  Меланезийцы,  каннибалы.  Захватили  и
уничтожили китобойное судно "Уэстерн"... Вот как оно называлось!  "Мели...
мысы...  якорные  стоянки...  ага,  Красный  утес,  бухта   Оуэна,   бухта
Ликикили..." Вот это вернее! "Далеко вдается в берег. Болота с  мангровыми
зарослями. На глубине девяти саженей  грунт  хорошо  держит  якорь  в  том
месте, от которого на вест-зюйд-вест находится отвесная  белая  скала".  -
Гриф поднял глаза. - Голову даю на отсечение, что это и  есть  ваш  берег,
Пенкберн!
     - Вы едете? - с живостью спросил тот.
     Гриф кивнул.
     - Теперь мне эта история кажется правдоподобной. Вот если бы речь шла
о ста миллионах или другой столь же невероятной сумме, я ни на  минуту  бы
этим не заинтересовался. Завтра мы отплывем, но при одном условии: если вы
обещаете беспрекословно мне повиноваться.
     Его гость радостно и выразительно закивал головой.
     - А это значит, что не будете пить.
     - Это жестокое требование, - жалобно сказал Пенкберн.
     - Таковы мои условия. Я достаточно разбираюсь в медицине, и под  моим
надзором с вами ничего дурного не случится. Вы будете  работать  -  делать
тяжелую работу матроса. Вы будете нести вахту наравне с матросами и делать
все, что им положено, но есть и спать вместе с нами на корме.
     - Идет! - Пенкберн в знак согласия протянул руку Грифу. - Если только
это меня не убьет, - добавил он.
     Дэвид Гриф великодушно налил в стакан виски на три пальца и  протянул
стакан Пенкберну.
     - Это ваша последняя порция. Пейте.
     Пенкберн протянул уже было руку. Но  вдруг  с  судорожной  решимостью
отдернул ее, расправил плечи и поднял голову.
     - Я, пожалуй, не стану,  -  начал  он,  затем,  малодушно  поддавшись
мучившему его желанию, поспешно схватил  стакан,  словно  боясь,  что  его
отнимут.



                                    4

     От Папеэте на островах Товарищества до Малого Кораллового  моря  путь
неблизкий: идти приходится от 150°  западной  долготы  до  150°  восточной
долготы.  Если  плыть  по  прямой,  то  это  все   равно,   что   пересечь
Атлантический океан. А "Морская Чайка" к тому же шла не по  прямой.  Из-за
многочисленных дел Дэвида Грифа она не  раз  отклонялась  от  курса.  Гриф
сделал остановку, чтобы заглянуть на  необитаемый  остров  Роз  и  узнать,
нельзя ли его заселить  и  устроить  там  кокосовые  плантации.  Затем  он
вздумал засвидетельствовать свое  почтение  Туи-Мануа,  королю  Восточного
Самоа, и тайными происками добивался там доли в  монопольной  торговле  на
трех островах этого умирающего монарха. В  Апии  он  принял  на  борт  для
доставки на острова Гилберта нескольких новых агентов,  ехавших  на  смену
старым, и партию товаров для меновой торговли. Потом  он  зашел  на  атолл
Онтонг-Ява, осмотрел свои плантации на острове Изабель  и  купил  землю  у
вождей приморских племен северо-западной Малаиты.  И  на  всем  протяжении
этого извилистого пути Дэвид Гриф старался сделать  из  Алоизия  Пенкберна
настоящего человека.
     Этот вечно жаждущий  мученик,  хотя  и  жил  на  юте,  принужден  был
выполнять обязанности простого матроса. Он не только стоял вахту на  руле,
крепил паруса и снасти; ему поручалась самая грязная и тяжелая работа. Его
поднимали в "беседке" высоко вверх, и он скоблил мачты и промазывал их  до
самого низа. Он драил песчаником палубу и мыл ее  негашеной  известью.  От
этого у него болела спина,  но  зато  развивались  и  крепли  его  дряблые
мускулы. Когда "Морская Чайка" стояла на якоре и матросы-туземцы  скоблили
кокосовой скорлупой медную обшивку ее днища, ныряя  для  этого  под  воду,
Пенкберна тоже посылали на эту работу наравне со всеми.
     - Посмотрите на себя, - сказал ему однажды Гриф. - Вы вдвое  сильнее,
чем были. Вы все это время капли в рот не брали и  вот  не  умерли  же,  и
организм ваш почти избавился от отравы. Вот что значит труд.  Он  оказался
для вас куда полезнее, чем надзор сиделок и управляющих. Если хотите  пить
- вот, пожалуйста! Нужно только поднести ко рту.
     Он вынул из ножен свой тяжелый  нож  и  несколькими  ловкими  ударами
вырезал треугольный кусок в скорлупе кокосового ореха, уже  очищенного  от
верхней волокнистой оболочки. Жидкий, прохладный сок, похожий  на  молоко,
шипя запенился через край. Пенкберн с поклоном  принял  эту  изготовленную
природой чашу, запрокинул голову и  выпил  все  до  дна.  Каждый  день  он
выпивал  сок  множества  орехов.  Чернокожий  буфетчик,  шестидесятилетний
туземец с Новых Гебридов, и  его  помощник,  одиннадцатилетний  мальчик  с
острова Ларк, аккуратно снабжали его ими.
     Пенкберн не протестовал против тяжелой работы. Он не  только  никогда
не увиливал от нее, но хватался  за  все  с  какой-то  жадностью  и  мигом
исполнял приказание, всегда опережая матросов-туземцев. И  все  то  время,
пока Гриф отучал его от  спиртного,  он  переносил  эти  муки  с  истинным
героизмом. Даже, когда организм его отвык от отравы, Пенкберн все еще  был
одержим постоянным маниакальным желанием выпить.  Однажды,  когда  он  под
честное слово был отпущен на берег в  Апии,  хозяевам  трактиров  чуть  не
пришлось закрыть свои заведения, так как он выпил почти  все  их  наличные
запасы. И в два часа ночи Дэвид Гриф нашел его у входа в "Тиволи",  откуда
его с позором вышвырнул Чарли Робертс.  Алоизий,  как  когда-то,  заунывно
изливал свою печаль звездам. Одновременно он  занимался  и  другим,  более
прозаическим делом: в такт своим завываниям он  с  удивительной  меткостью
кидал куски коралла в окна Чарли Робертса.
     Гриф увел Пенкберна, но принялся за него  только  в  следующее  утро.
Расправа происходила на палубе "Морской Чайки", и в  сцене  этой  не  было
ничего идиллического. Гриф молотил его кулаками, не оставил на нем  живого
места, задал ему такую трепку, какой Алоизию не задавали никогда в жизни.
     - Это ради вашего блага, Пенкберн, - приговаривал он, нанося удары. -
А это ради вашей матери. А это для блага мира, вселенной и всего  будущего
потомства. А теперь, чтобы получше вдолбить вам этот урок, мы повторим все
сначала! Это для спасения вашей души; это  ради  вашей  матери;  это  ради
ваших малюток, которых еще нет, о которых вы еще и не думаете, чью мать вы
будете любить во имя детей и во  имя  самой  любви,  когда  благодаря  мне
станете настоящим человеком.  Принимайте  же  свое  лекарство!  Я  еще  не
кончил, я только начинаю. Есть еще немало  и  других  причин  для  трепки,
которые я сейчас вам изложу.
     Коричневые матросы,  чернокожие  буфетчики,  кок  -  все  смотрели  и
ухмылялись.  Им  и  в  голову   не   приходило   критиковать   загадочные,
непостижимые поступки белых людей. Помощник  капитана  Карлсен  с  угрюмым
одобрением наблюдал действия хозяина, а Олбрайт, второй  помощник,  только
крутил усы и улыбался. Оба были старые моряки, прошедшие суровую школу.  И
собственный и  чужой  опыт  убедил  их,  что  проблему  лечения  от  запоя
приходится решать не так как ее решают медики.
     - Юнга! Ведро пресной воды и полотенце, - приказал Гриф, кончив  свое
дело. - Два ведра и два полотенца, - добавил он, посмотрев на свои руки.
     - Хорош, нечего сказать!  -  обратился  он  к  Пенкберну.  -  Вы  все
испортили. А теперь от вас разит, как  из  бочки.  Придется  все  начинать
сначала. Мистер Олбрайт! Вы видели груду старых цепей на берегу у лодочной
пристани? Разыщите владельца, купите все и доставьте на шхуну. Цепей  этих
там, наверное, саженей полтораста... Пенкберн!  Завтра  утром  вы  начнете
счищать  с  них  ржавчину.  Когда  кончите,  отполируете  наждаком.  Затем
выкрасите. Вы будете заниматься только этим, пока цепи не станут  гладкими
и блестящими, как новые.
     Алоизий Пенкберн покачал головой.
     - Ну, нет, хватит! Я бросаю это дело, остров Френсиса может  идти  ко
всем чертям! Потрудитесь немедленно доставить меня на берег. Я вам не раб,
я белый человек. Вы не смеете так со мной обращаться!
     - Мистер Карлсен, примите меры,  чтобы  мистер  Пенкберн  не  покидал
корабля.
     - Я вам покажу! -  завизжал  Алоизий.  -  Вы  не  смеете  меня  здесь
удерживать!
     - Я посмею еще раз вас отдубасить, - ответил Гриф. - И зарубите  себе
на носу, одуревший щенок: я буду бить вас, пока целы мои кулаки или пока у
вас не появится сильное желание очищать эту ржавую цепь. Я за вас  взялся,
и я сделаю из вас человека, хотя бы мне пришлось  забить  вас  до  смерти.
Теперь ступайте  вниз  и  переоденьтесь.  После  обеда  берите  молоток  и
принимайтесь за дело. Мистер Олбрайт, пошлите за ними лодки. И следите  за
Пенкберном. Если он будет валиться с ног или его начнет трясти, дайте  ему
глоток виски, но только один  глоток.  После  такой  ночи  ему  это  может
понадобиться.



                                    5

     Пока "Морская Чайка" стояла в Апии, Алоизий Пенкберн сбивал  ржавчину
с цепей. По десять часов в день он стучал молотком.  И  во  время  долгого
плавания до острова Гилберта он продолжал  сбивать  ржавчину.  Затем  надо
было полировать их наждачной бумагой. Полтораста  морских  саженей  -  это
девятьсот футов, и каждое звено цепи было очищено и отполировано,  как  не
чистили и не полировали ни одну цепь. А когда последнее звено было  второй
раз покрыто черной краской, Пенкберн отправился к Грифу.
     - Если есть у вас еще какая-нибудь грязная  работа,  так  давайте!  -
сказал он. Если прикажете, я перечищу и все  остальные  цепи!  А  обо  мне
можете больше не беспокоиться. Я спиртного теперь в рот не возьму. Я  буду
тренироваться. Вы сломили мой  буйный  характер,  когда  избили  меня,  но
запомните: это только временно. Я буду тренироваться до тех пор,  пока  не
стану весь таким же твердым и таким же чистым, как  эта  цепь.  И  в  один
прекрасный день, мистер Дэвид Гриф, я сумею вас вздуть  не  хуже,  чем  вы
вздули меня. Я так расквашу вам физиономию, что ваши собственные негры  не
узнают вас.
     Гриф пришел в восторг.
     -  Вот  теперь  вы  заговорили  как  мужчина!  -  воскликнул  он.   -
Единственный для вас способ вздуть меня - это стать  настоящим  человеком,
но тогда, может быть...
     Он не досказал в надежде,  что  Алоизий  поймет  его.  Тот  с  минуту
недоумевал, а затем его вдруг осенило - это видно было по глазам.
     - А тогда мне уже не захочется сделать этого, не так ли?
     Гриф кивнул.
     - Вот это-то и скверно! - пожаловался Алоизий. - Я тоже думаю, что не
захочется. Я понимаю, в чем тут штука. Но все  равно  выдержу  характер  и
возьму себя в руки.
     Теплый загар на лице Грифа как будто еще потеплел. Он протянул руку.
     - Пенкберн, вот теперь я вас люблю.
     Алоизий схватил его за руку и,  грустно  покачав  головой,  сказал  с
искренним сокрушением:
     - Гриф, вы сломили мой буйный характер, и боюсь, навсегда!



                                    6

     В знойный тропический день, когда уже стихали последние слабые порывы
юго-восточного пассата и, как всегда  в  это  время  года,  на  смену  ему
ожидался северо-западный муссон, с "Морской Чайки"  увидели  на  горизонте
покрытый джунглями берег  острова  Фрэнсиса.  Гриф  с  помощью  компаса  и
бинокля нашел вулкан, носивший  название  Красного  утеса,  миновал  бухту
Оуэна и уже при полном безветрии вошел в бухту Ликикили. Пришлось спустить
два вельбота, которые взяли судно на буксир, а Карлсен  все  время  бросал
лот, и "Чайка" медленно вошла в глубокий и  узкий  залив.  Здесь  не  было
песчаных отмелей. Мангровые заросли начинались у самой  воды,  а  за  ними
стеной поднимались  джунгли,  среди  которых  кое-где  виднелись  зубчатые
вершины скал. "Чайка" проплыла  с  милю,  и  когда  белая  отвесная  скала
оказалась на вест-зюйд-вест от нее, лот подтвердил  правильность  сведений
"Справочника", и якорь с грохотом опустился на глубину девяти саженей.
     До полудня следующего дня люди оставались на шхуне и ждали.  Не  было
видно ни одной пироги. Не было никаких признаков,  что  здесь  есть  люди.
Если бы не раздавались порой всплеск, когда  проплывала  рыба,  или  крики
какаду, можно было бы подумать, что здесь нет ничего живого, - только  раз
огромная  бабочка  дюймов  в  двенадцать  пролетела  высоко  над  мачтами,
направляясь к джунглям на другом берегу.
     - Нет смысла посылать лодку на верную гибель, - сказал Гриф.
     Пенкберн не поверил и вызвался отправиться один,  даже  вплавь,  если
ему не дадут шлюпки.
     - Они еще не забыли германский крейсер,  -  объяснил  Гриф.  -  Держу
пари, что в кустах полным-полно дикарей. Как вы полагаете, мистер Карлсен?
     Старый искатель приключений, видавший виды, горячо поддержал его.
     К вечеру второго дня Гриф приказал спустить вельбот. Сам  он  сел  на
носу, с зажженной сигаретой в зубах и  динамитной  шашкой  в  руке,  -  он
намеревался глушить рыбу и рассчитывал на богатую  добычу.  Вдоль  скамеек
лежало с полдюжины винчестеров, а сидевший за рулем Олбрайт имел под рукой
маузер. Они плыли  мимо  зеленой  стены  зарослей.  Временами  переставали
грести, и лодка останавливалась среди глубокого безмолвия.
     - Ставлю два против одного, что кусты кишат ими... Держу пари на один
фунт, - прошептал Олбрайт.
     Пенкберн еще мгновение вслушивался и принял пари.  Через  пять  минут
они увидели стаю кефали. Темнокожие гребцы перестали грести.  Гриф  поднес
шнур к своей сигарете и бросил в воду динамитную  шашку.  Шнур  был  такой
короткий, что шашка моментально взорвалась. И в ту же секунду заросли тоже
как будто взорвались - с дикими,  воинственными  криками  из-за  мангровых
деревьев выскочили, как обезьяны, черные обнаженные люди.
     На вельботе все схватились за винтовки. Затем наступила выжидательная
пауза. На торчавших из воды  корнях  столпилось  около  сотни  чернокожих.
Некоторые  были  вооружены  устаревшими  винтовками  системы  Снайдер,  но
большинство - томагавками,  закаленными  на  огне  копьями  и  стрелами  с
костяными наконечниками.
     Не было произнесено ни одного слова. Обе стороны  наблюдали  друг  за
другом через разделявшие их двадцать футов воды. Одноглазый старик негр, с
заросшим щетиной лицом, направил винтовку на  Олбрайта,  который,  в  свою
очередь, держал его под прицелом своего маузера.  Эта  сцена  продолжалась
минуты две. Оглушенная  рыба  между  тем  всплывала  на  поверхность  или,
полуживая, трепетала в прозрачной глубине.
     - Все в порядке, ребята, - сказал Гриф спокойно. -  Кладите  ружья  и
прыгайте в воду. Мистер Олбрайт, киньте табаку этой одноглазой скотине.
     Пока матросы ныряли за рыбой, Олбрайт бросил на берег пачку  дешевого
табака. Одноглазый кивал головой  и  гримасничал,  пытаясь  придать  своей
физиономии любезное  выражение.  Копья  опустились,  луки  разогнулись,  а
стрелы были вложены в колчаны.
     - Видите, они знают, что такое табак, - сказал Гриф, когда они  плыли
обратно к шхуне. - Значит, надо ждать гостей.  Вскройте  ящик  с  табаком,
мистер Олбрайт, и приготовьте несколько ножей для обмена. Вон  уже  плывет
пирога!
     Одноглазый, как подобает вождю,  плыл  один  -  навстречу  опасности,
рискуя жизнью ради своего племени. Карлсен перегнулся через борт,  помогая
гостю подняться на палубу, и, повернув голову, буркнул:
     - Они выкопали деньги, мистер Гриф!  Старый  хрыч  прямо-таки  увешан
ими.
     Одноглазый ковылял по палубе, заискивающе улыбаясь  и  плохо  скрывая
страх, который он еще не вполне преодолел.  Он  хромал  на  одну  ногу,  и
причина была ясна - ужасный шрам в несколько  дюймов  глубиной  через  все
бедро до колена. На нем не было никакой одежды, но зато его нос щетинился,
как шкура дикобраза - он был продырявлен по крайней мере в десяти  местах,
и в каждое отверстие была продета костяная игла, покрытая резьбой.  С  шеи
на грязную грудь свисало ожерелье из золотых соверенов, к ушам  прицеплены
серебряные полукроны, а  под  носом  (хрящ  между  ноздрей  был  проткнут)
болталась большая медная монета. Она потускнела  и  позеленела,  но  сразу
можно было узнать в ней английский пенс.
     -  Подождите,  Гриф,  -  сказал   Пенкберн   с   хорошо   разыгранной
беззаботностью. - Вы говорите, что они покупают у белых людей только  бусы
и табак. Прекрасно. Слушайте меня. Они нашли клад, и придется  его  у  них
выменивать. Соберите в сторонке  всю  команду  и  внушите  им,  чтобы  они
притворились, будто их интересуют только пенсы. Понятно? Золотыми монетами
они должны пренебрегать, а серебряные брать, но неохотно. Пусть требуют от
дикарей одни только медяки.
     Пенкберн стал руководить обменом. За пенс из носа Одноглазого он  дал
десять пачек табаку. Поскольку каждая пачка стоила Дэвиду Грифу один цент,
сделка была явно убыточной. Но  за  серебряные  полукроны  Пенкберн  давал
только по одной пачке. От соверенов он вообще отказался.  Чем  решительнее
он отказывался, тем  упорнее  Одноглазый  навязывал  ему  их.  Наконец,  с
притворным раздражением, как бы делая  явную  уступку,  Пенкберн  дал  две
пачки за ожерелье из десяти соверенов.
     - Преклоняюсь перед вами! - сказал Гриф Пенкберну вечером за  обедом.
- Ничего умнее не придумаешь! Вы произвели  переоценку  ценностей.  Теперь
они будут дорожить пенсами и навязывать нам  соверены.  Пенкберн,  пью  за
ваше здоровье! Юнга! Еще чашку чаю для мистера Пенкберна.
     Началась золотая неделя. От зари до сумерек пироги  рядами  стояли  в
двухстах футах  от  шхуны  -  здесь  начиналась  запретная  зона.  Границу
охраняли вооруженные винтовками матросы, туземцы с острова  Рапа.  Пирогам
разрешалось подходить к шхуне только по одной, и чернокожие допускались на
палубу лишь по одиночке. Здесь, под  полотняным  навесом,  сменяясь  через
каждый час, четверо белых вели обмен. Он велся по расценкам, установленным
Пенкберном и Одноглазым. За пять соверенов давали одну  пачку  табаку;  за
сто соверенов - двадцать пачек.  Таким  образом,  людоед  с  хитрым  видом
выкладывал на  стол  тысячу  долларов  золотом  и,  невероятно  довольный,
отправлялся обратно, получив на сорок центов табаку.
     - Надеюсь, у нас хватит курева, - с сомнением  в  голосе  пробормотал
Карлсен, вскрывая второй ящик.
     Олбрайт рассмеялся.
     - У нас в трюме  пятьдесят  ящиков,  -  сказал  он,  -  а,  по  моему
подсчету, за три ящика мы выручаем сто тысяч  долларов.  Зарыт  был  всего
один миллион,  значит,  он  нам  обойдется  в  тридцать  ящиков.  Впрочем,
разумеется, надо иметь резерв на серебро и пенсы. Эквадорские федералисты,
наверное, погрузили на шхуну всю монету, какую нашли в казначействе.
     Пенсов и шиллингов почти не приносили, хотя Пенкберн  постоянно  и  с
беспокойством их спрашивал. Казалось, ему были нужны  только  пенсы,  и  в
глазах его при виде их появлялся жадный блеск. Дикари решили,  что  золото
представляет наименьшую ценность и,  значит,  его  нужно  сбыть  в  первую
очередь. Пенсы же, за которые дают товару в пятьдесят раз больше,  чем  за
соверены,  надо  придержать  и  хранить,  как  зеницу   ока.   Несомненно,
седобородые мудрецы, посовещавшись в своих лесных берлогах, решили поднять
цену на пенсы, как только спустят белым все золото. Как знать? Авось,  эти
чужеземцы станут давать даже по двадцать пачек за драгоценные медяки!
     К концу недели торговля пошла вяло. Тогда изредка  появлялись  пенсы,
которые неохотно отдавались дикарями за десять пачек. Серебра же поступило
на несколько тысяч долларов.
     На  восьмой  день  утром  обмен  прекратился.   Седобородые   мудрецы
приступили к осуществлению своего плана и потребовали по двадцать пачек за
пенс. Одноглазый изложил новые условия. Белые  приняли  это,  по-видимому,
весьма серьезно и начали вполголоса совещаться. Если бы Одноглазый понимал
по-английски, ему все стало бы ясно.
     - Мы получили восемьсот с лишним тысяч, не считая серебра,  -  сказал
Гриф. - Это, пожалуй, все, что у  них  имелось.  Остальные  двести  тысяч,
вероятнее всего,  попали  к  лесным  племенам,  которые  живут  в  глубине
острова. Давайте вернемся сюда через три месяца. За это  время  прибрежные
жители выменяют у лесных эти деньги обратно; да  и  табак  у  них  к  тому
времени уже кончится.
     - Грех будет покупать у них пенсы! - ухмыльнулся Олбрайт. - Это не по
нутру моей бережливой купеческой душе.
     - Начинается береговой бриз, - сказал Гриф, глядя на Пенкберна. - Ну,
как ваше мнение?
     Пенкберн кивнул.
     - Прекрасно. - Гриф подставил щеку ветру и почувствовал, что он  дует
слабо и неравномерно. - Мистер Карлсен, поднимайте якорь и ставьте паруса.
И пусть вельботы будут наготове для буксировки. Этот бриз ненадежен.
     Он поднял початый ящик табаку, в котором оставалось  еще  шестьсот  -
семьсот пачек, сунул его в руки Одноглазому и помог  ошеломленному  дикарю
перебраться через  борт.  Когда  на  мачте  поставили  фок,  в  пирогах  у
запретной зоны раздался  вопль  отчаяния.  А  когда  был  поднят  якорь  и
"Морская Чайка" тронулась с места, Одноглазый,  под  наведенными  на  него
винтовками, подплыл к борту и, неистово жестикулируя, объявил  о  согласии
своего племени отдавать пенсы по десять пачек за штуку.
     - Юнга! Кокос! - крикнул Пенкберн.
     - Итак, вы отправляетесь в Сидней, - сказал Гриф. - А потом?
     - Потом вернусь сюда вместе с вами за остальными двумя сотнями тысяч,
- ответил Пенкберн.  -  А  пока  займусь  постройкой  шхуны  для  дальнего
плавания. Кроме того, я буду судиться с моими опекунами -  пусть  докажут,
что мне нельзя доверить отцовские деньги! Пусть попробуют это доказать!  А
я им докажу обратное!
     Он с гордостью напряг  мускулы  под  тонкой  рубашкой,  схватил  двух
чернокожих буфетчиков и поднял их над головой, как гимнастические гири.
     - Потравить фока-шкот! Живо! - крикнул Карлсен с юта, где  ветер  уже
наполнял грот.
     Пенкберн отпустил буфетчиков и бросился выполнять приказание, обогнав
на два прыжка матроса-туземца, тоже бежавшего к ходовому концу снасти.





                              В ДЕБРЯХ СЕВЕРА


     Далеко  за  чертой  последних,  реденьких  рощиц  и  чахлой   поросли
кустарника, в самом сердце  Бесплодной  Земли,  куда  суровый  север,  как
принято думать, не допускает ничего живого, после долгого и трудного  пути
вдруг открываются глазу громадные леса и  широкие,  веселые  просторы.  Но
люди только теперь узнают  об  этом.  Исследователям  случалось  проникать
туда, но до сих пор ни один из них не вернулся, чтобы поведать о них миру.
     Бесплодная  Земля...  Она  и  в  самом  деле  бесплодна,  эта  унылая
арктическая  равнина,  заполярная  пустыня,  хмурая  и  неласковая  родина
мускусного быка и тощего тундрового волка. Такой и представилась она Эвери
Ван-Бранту: ни единого деревца,  ничего  радующего  взор,  только  мхи  да
лишайники - словом, непривлекательная картина. Такой по крайней  мере  она
оставалась до тех пор, пока он не достиг  пространства,  обозначенного  на
карте белым  пятном,  где  неожиданно  увидел  роскошные  хвойные  леса  и
встретил селения неизвестных эскимосских племен. Был  у  него  замысел  (с
расчетом на славу) нарушить  однообразие  этих  белых  пятен  на  карте  и
испещрить  их  обозначениями  горных  цепей,  низин,   водных   бассейнов,
извилистыми  линиями  рек;  поэтому  он  особенно   радовался   неожиданно
открывшейся возможности нанести на карту большой лесной  пояс  и  туземные
поселения.
     Эвери  Ван-Брант,  или,  именуя   его   полным   титулом,   профессор
геологического института Э.Ван-Брант, был помощником начальника экспедиции
и начальником отдельного ее отряда; этот отряд он повел  обходом  миль  на
пятьсот вверх по притоку Телона и теперь во главе его  входил  в  одно  из
таких неизвестных поселений. За ним брели восемь человек; двое из них были
канадские французы-проводники, остальные - рослые индейцы племени  кри  из
Манитоба-Уэй. Он один был чистокровным  англосаксом,  и  кровь,  энергично
пульсирующая в его жилах, понуждала его следовать традициям предков. Клайв
и Гастингс, Дрэйк и Рэлей, Генгист и  Горса  незримо  шли  вместе  с  ним.
Первым из своих  соотечественников  войдет  он  в  это  одинокое  северное
селение; при этой мысли его охватило ликование, и спутники  заметили,  что
усталость его вдруг прошла и он бессознательно ускорил шаг.
     Жители  селения  пестрой  толпой  высыпали  навстречу:  мужчины   шли
впереди, угрожающе сжимая в руках луки и копья, женщины  и  дети  боязливо
сбились в  кучку  сзади.  Ван-Брант  поднял  правую  руку  в  знак  мирных
намерений - знак, понятный всем народам земли,  и  эскимосы  ответили  ему
таким же мирным приветствием. Но тут вдруг, к его досаде, из толпы выбежал
какой-то одетый в звериные шкуры человек и протянул ему руку  с  привычным
возгласом: "Хелло!". У него была густая борода, бронзовый  загар  покрывал
его щеки и лоб, но Ван-Брант сразу признал в нем человека своей расы.
     - Кто вы? - спросил он, пожимая протянутую руку. - Андрэ?
     - Кто это - Андрэ? - переспросил тот.
     Ван-Брант пристальнее всмотрелся в него.
     - Черт возьми! Вы здесь, видно, немало прожили.
     - Пять лет, - ответил бородатый,  и  в  глазах  его  мелькнул  огонек
гордости. - Но пойдем поговорим, пусть они располагаются по  соседству,  -
добавил он, перехватив взгляд, брошенный Ван-Брантом на его  спутников.  -
Старый Тантлач позаботится о них. Идем же.
     Он двинулся вперед быстрым шагом, и Ван-Брант последовал за ним через
все селение. В беспорядке, там, где  позволяла  неровная  местность,  были
разбросаны чумы, крытые лосиными  шкурами.  Ван-Брант  окинул  их  опытным
взглядом и сделал подсчет.
     - Двести человек, не считая малолетних, - объявил он.
     Бородатый молча кивнул головой.
     - Примерно так. А я живу вот здесь, на отлете; тут, понимаете,  более
уединенно. Садитесь.  Я  охотно  поем  вместе  с  вами,  когда  ваши  люди
что-нибудь приготовят. Я забыл вкус чая... Пять лет не пил, не помню,  как
он и пахнет. Табак есть у вас? А! Спасибо! И трубка найдется? Вот  славно!
Теперь бы спичку - и посмотрим, потеряло ли это зелье свою прелесть?
     Он чиркнул спичкой, с бережливой осторожностью лесного жителя охраняя
ее слабый огонек, точно этот огонек был  единственный  на  всем  свете,  и
сделал первую затяжку. Некоторое время он сосредоточенно задерживал в себе
дым, потом медленно, как бы смакуя, выпустил его  сквозь  вытянутые  губы.
Выражение  его  лица  смягчилось,  взгляд  стал  мечтательно-туманным.  Он
откинулся назад, вздохнул всей грудью, блаженно, с глубоким наслаждением и
проговорил:
     - Здорово! Прекрасная вещь!
     Ван-Брант сочувственно усмехнулся.
     - Так вы говорите - пять лет?
     - Пять лет. - Он вздохнул снова. - Человек - существо  любопытное,  и
потому вам, разумеется, хотелось бы знать, как это получилось, - положение
и правда довольно-таки странное. Но рассказывать, в  сущности,  нечего.  Я
отправился из Эдмонтона поохотиться на мускусного быка,  и  меня  постигли
неудачи, так же как Пайка и многих других; спутники мои погибли, я потерял
все свои припасы. Голод, лишения - обычная история,  я  с  грехом  пополам
уцелел и вот чуть не на четвереньках приполз к этому Тантлачу.
     - Пять лет, - тихо проговорил Ван-Брант, как бы соображая,  что  было
пять лет назад.
     - Пять лет минуло в феврале. Я переправился через Большое Невольничье
озеро в начале мая...
     - Так вы - Фэрфакс? - перебил его Ван-Брант.
     Тот кивнул утвердительно.
     - Постойте... Джон, если не ошибаюсь, Джон Фэрфакс?
     - Откуда вы знаете? - лениво спросил Фэрфакс,  поглощенный  тем,  что
пускал кверху кольца дыма.
     - Газеты были тогда полны сообщениями о вас. Преванш...
     - Преванш! - Фэрфакс вдруг оживился и  сел.  -  Он  пропал  где-то  в
Туманных Горах...
     - Да, но он выбрался оттуда и спасся.
     Фэрфакс снова откинулся на спину, продолжая пускать колечки.
     - Рад слышать, сказал он задумчиво. - Преванш - молодец парень,  хоть
и с заскоками. Значит, он выбрался? Так, так, я рад...
     Пять лет... Мысль  Ван-Бранта  все  возвращалась  к  этим  словам,  и
откуда-то из глубины памяти вдруг всплыло перед ним лицо  Эмили  Саутвэйт.
Пять лет... Косяк диких гусей с криком пролетел над головой,  но,  заметив
чумы и  людей,  быстро  повернул  на  север,  навстречу  тлеющему  солнцу.
Ван-Брант скоро  потерял  их  из  виду.  Он  вынул  часы.  Был  час  ночи.
Тянувшиеся к северу облака пламенели кровавыми отблесками, и темно-красные
лучи, проникая в лесную чащу,  озаряли  ее  зловещим  светом.  Воздух  был
спокоен и недвижим, ни одна иголка на  сосне  не  шевелилась,  и  малейший
шорох разносился кругом отчетливо  и  ясно,  как  звук  рожка.  Индейцы  и
французы-проводники поддались чарам этой тишины и  переговаривались  между
собой вполголоса; даже повар и  тот  невольно  старался  поменьше  греметь
сковородой и котелком. Где-то плакал ребенок, а из глубины леса  доносился
голос женщины и, как  тонкая  серебряная  струна,  звенел  в  погребальном
напеве:
     - О-о-о-о-о-о-а-аа-а-а-аа-а-а! О-о-о-о-о-о-ааа-аа...
     Ван-Брант вздрогнул и нервно потер руки.
     - Итак, меня сочли погибшим? - неторопливо процедил его собеседник.
     - Что ж... ведь вы так и не вернулись; и ваши друзья...
     - Скоро меня  забыли,  -  засмеялся  Фэрфакс  неприятным,  вызывающим
смехом.
     - Почему же вы не ушли отсюда?
     - Отчасти, пожалуй, потому, что не хотел,  а  отчасти  вследствие  не
зависящих от меня обстоятельств. Видите ли, Тантлач, вождь этого  племени,
лежал со сломанным бедром, когда я  сюда  попал,  -  у  него  был  сложный
перелом. Я вправил ему кость и вылечил его. Я решил пожить здесь  немного,
пока не наберусь сил. До меня  Тантлач  не  видел  ни  одного  белого,  и,
конечно, я показался ему великим мудрецом, потому  что  научил  людей  его
племени множеству полезных  вещей.  Между  прочим,  я  обучил  их  началам
военной тактики; они покорили четыре соседних племени - чьих поселений  вы
еще не видели - и в результате стали хозяевами  этого  края.  Естественно,
они получили обо мне самое высокое понятие, так что, когда  я  собрался  в
путь, они и слышать не захотели о моем уходе. Что  и  говорить,  они  были
очень гостеприимны! Приставили ко мне двух стражей и стерегли меня день  и
ночь. Наконец, Тантлач посулил  мне  кое-какие  блага  -  так  сказать,  в
награду; а мне, в сущности, было все равно - уйти или оставаться, - вот  я
и остался.
     - Я знал вашего брата во Фрейбурге. Я - Ван-Брант.
     Фэрфакс порывисто привстал и пожал ему руку.
     - Так это вы старый друг Билли! Бедный Билли! Он часто говорил мне  о
вас... Однако удивительная встреча - в таком месте! - добавил  он,  окинув
взглядом весь первобытный пейзаж, и на мгновение прислушался к  заунывному
пению женщины. - Все никак не успокоится - мужа у нее задрал медведь.
     - Животная жизнь! - с гримасой  отвращения  заметил  Ван-Брант.  -  Я
думаю,  что  после  пяти  лет  такой  жизни  цивилизация   покажется   вам
заманчивой? Что вы на это скажете?
     Лицо Фэрфакса приняло безразличное выражение.
     - Ох, не знаю. Эти люди хотя бы честны и живут по своему разумению. И
притом  удивительно  бесхитростны.  Никаких  сложностей:  каждое   простое
чувство не приобретает у них тысячу и один  тончайший  нюанс.  Они  любят,
боятся,  ненавидят,  сердятся  или  радуются  -  и  выражают  это  просто,
естественно и ясно, - ошибиться  нельзя...  Может  быть,  это  и  животная
жизнь, но по крайней мере так жить  -  легко.  Ни  кокетства,  ни  игры  в
любовь. Если женщина полюбила вас, она не замедлит вам это  сказать.  Если
она вас ненавидит, она вам это тоже скажет, и вы вольны поколотить  ее  за
это, но, так или иначе, она точно  знает,  чего  вы  хотите,  а  вы  точно
знаете, чего  хочет  она.  Ни  ошибок,  ни  взаимного  непонимания.  После
лихорадки, какой то и дело заболевает цивилизованный мир, в этом есть своя
прелесть. Вы согласны?..
     - Нет, это очень хорошая  жизнь,  -  продолжал  он,  помолчав,  -  по
крайней мере для меня она достаточно хороша, и я не ищу другой.
     Ван-Брант в раздумье опустил голову, и на  его  губах  заиграла  чуть
заметная  улыбка.  Ни  кокетства,  ни  игры   в   любовь,   ни   взаимного
непонимания... Видно, и Фэрфакс никак не  успокоится  потому  только,  что
Эмили  Саутвэйт  тоже  в  некотором  роде  "задрал  медведь".  И  довольно
симпатичный медведь был этот Карлтон Саутвэйт.
     - И все-таки вы уйдете со мной, - уверенно сказал Ван-Брант.
     - Нет, не уйду.
     - Нет, уйдете.
     -  Повторяю  вам,  жизнь  здесь  слишком  легка.  -  Фэрфакс  говорил
убежденно. - Я понимаю их, они понимают меня. Лето и зима мелькают  здесь,
как солнечные лучи сквозь колья ограды, смена времен года подобна неясному
чередованию света и тени - и время проходит, и жизнь проходит, а  потом...
жалобный плач в лесу и мрак. Слушайте!
     Он поднял руку, и снова звенящий вопль скорби нарушил тишину и покой,
царившие вокруг. Фэрфакс тихо стал вторить ему.
     - О-о-о-о-о-о-а-аа-а-а-а-аа-аа! О-о-о-о-о-о-а-аа-а-а, - пел он.  Вот,
слушайте!  Смотрите!  Женщины  плачут.  Погребальное  пение.  Седые  кудри
патриарха венчают мою голову. Я лежу, завернутый в звериные шкуры во  всем
их первобытном великолепии. Рядом со мной положено  мое  охотничье  копье.
Кто скажет, что это плохо?
     Ван-Брант холодно посмотрел на него.
     - Фэрфакс, не валяйте дурака! Пять лет такой жизни сведут с ума  хоть
кого - и вы явно находитесь в  припадке  черной  меланхолии.  Кроме  того,
Карлтон Саутвэйт умер.
     Ван-Брант набил и закурил трубку, искоса наблюдая за  собеседником  с
почти профессиональным интересом. Глаза Фэрфакса на  мгновение  вспыхнули,
кулаки сжались, он привстал, но потом весь словно  обмяк  и  опустился  на
место в молчаливом раздумье.
     Майкл, повар, подал знак, что ужин  готов.  Ван-Брант,  тоже  знаком,
велел  повременить.  Тишина  гнетуще  действовала  на  него.  Он  принялся
определять лесные запахи: вот - запах прели и перегноя,  вот  -  смолистый
аромат сосновых шишек и хвои и  сладковатый  дым  от  множества  очагов...
Фэрфакс два раза поднимал на него глаза и  снова  опускал,  не  сказав  ни
слова; наконец он проговорил:
     - А... Эмили?
     - Три года вдовеет. И сейчас вдова.
     Снова водворилось длительное молчание; в конце концов Фэрфакс прервал
его, сказав с наивной улыбкой:
     - Пожалуй, вы правы, Ван-Брант. Я уйду с вами.
     - Я так и думал. -  Ван-Брант  положил  руку  на  плечо  Фэрфакса.  -
Конечно,   наперед   знать   нельзя,   но   мне   кажется...    в    таких
обстоятельствах... ей уже не раз делали предложения...
     - Вы когда собираетесь отправляться в путь? - перебил Фэрфакс.
     - Пусть люди немного отоспятся. А теперь пойдем поедим,  а  то  Майкл
уже, наверно, сердится.
     После ужина индейцы и проводники завернулись в одеяла и захрапели,  а
Ван-Брант с Фэрфаксом остались посидеть у догорающего костра.  Им  было  о
чем поговорить - о войнах, о политике, об экспедициях, о людских  делах  и
событиях в мире, об общих друзьях, о браках и смертях -  об  истории  этих
пяти лет, живо интересовавшей Фэрфакса.
     -  Итак,  испанский  флот  был  блокирован  в  Сантьяго,  -   говорил
Ван-Брант; но тут мимо  него  вдруг  прошла  какая-то  молодая  женщина  и
остановилась возле Фэрфакса. Она  торопливо  глянула  ему  в  лицо,  затем
обратила тревожный взгляд на Ван-Бранта.
     - Дочь вождя Тантлача, в некотором роде принцесса, - пояснил Фэрфакс,
невольно покраснев. - Короче говоря,  одна  из  причин,  заставивших  меня
здесь остаться. Тум, это Ван-Брант, мой друг.
     Ван-Брант протянул руку, но женщина сохранила каменную неподвижность,
вполне соответствовавшую всему ее облику. Ни один мускул не дрогнул  в  ее
лице, ни одна черточка не смягчилась.  Она  смотрела  ему  прямо  в  глаза
пронизывающим, пытливым, вопрошающим взглядом.
     - Она ровно ничего не понимает, - рассмеялся Фэрфакс. - Ведь  ей  еще
никогда  не  приходилось  ни  с  кем  знакомиться.  Значит,  вы  говорите,
испанский флот был блокирован в Сантьяго?
     Тум села на землю, рядом  с  мужем,  застыв,  как  бронзовая  статуя,
только ее блестящие глаза по-прежнему пытливо и тревожно перебегали с лица
на лицо. И Ван-Бранту, продолжавшему свой рассказ, стало не  по  себе  под
этим немым, внимательным взглядом. Увлекшись красочным описанием  боя,  он
вдруг почувствовал, что эти черные глаза  насквозь  прожигают  его,  -  он
начинал запинаться, путаться, и ему стоило большого труда восстановить ход
мыслей и продолжать рассказ. Фэрфакс, отложив  трубку  и  обхватив  колени
руками, напряженно слушал,  нетерпеливо  торопил  рассказчика,  когда  тот
останавливался, -  перед  ним  оживали  картины  мира,  который,  как  ему
казалось, он давно забыл.
     Прошел час, два, наконец Фэрфакс неохотно поднялся.
     - И Кронье некуда было податься! Но  погодите  минутку,  я  сбегаю  к
Тантлачу, - он уже, наверно, ждет, и я сговорюсь, что вы  придете  к  нему
после завтрака. Вам это удобно?
     Он скрылся за соснами, и Ван-Бранту ничего не оставалось делать,  как
глядеть в жаркие глаза Тум. Пять лет, думал он,  а  ей  сейчас  не  больше
двадцати. Удивительное создание!  Обычно  у  эскимосок  маленькая  плоская
пуговка вместо носа, а вот у этой нос тонкий и даже с горбинкой, а  ноздри
тонкие и изящного рисунка, как у красавиц  более  светлой  расы,  -  капля
индейской крови, уж будь уверен, Эвери Ван-Брант. И, Эвери  Ван-Брант,  не
нервничай, она тебя  не  съест;  она  всего  только  женщина,  к  тому  же
красивая. Скорее восточного, чем местного типа. Глаза большие  и  довольно
широко поставленные, с чуть монгольской раскосостью. Тум, ты же  аномалия!
Ты здесь чужая, среди этих эскимосов,  даже  если  у  тебя  отец  эскимос.
Откуда родом  твоя  мать?  Или  бабушка?  О  Тум,  дорогая,  ты  красотка,
холодная, застывшая красотка с лавой  аляскинских  вулканов  в  крови,  и,
прошу тебя, Тум, не гляди на меня так! Он засмеялся и  встал.  Ее  упорный
взгляд смущал его.
     Какая-то собака бродила среди мешков с провизией. Он  хотел  прогнать
ее и отнести мешки в более надежное место, пока не  вернется  Фэрфакс.  Но
Тум удержала его движением руки и встала прямо против него.
     - Ты? - сказала она на языке Арктики, почти одинаковым у всех  племен
от Гренландии до мыса Барроу. - Ты?
     Смена выражений на ее лице выразила все  вопросы,  стоявшие  за  этим
"ты": и откуда он взялся, и зачем он здесь, и какое отношение он  имеет  к
ее мужу - все.
     - Брат, - ответил он на том  же  языке,  широким  жестом  указывая  в
сторону юга. - Мы братья, твой муж и я.
     Она покачала головой.
     - Нехорошо, что ты здесь.
     - Пройдет один сон, и я уйду.
     - А мой муж? - спросила она, вся затрепетав в тревоге.
     Ван-Брант пожал плечами. Ему втайне  было  стыдно  за  кого-то  и  за
что-то, и он сердился на Фэрфакса. Он чувствовал, что краснеет,  глядя  на
эту дикарку. Она всего только женщина, но  этим  сказано  все  -  женщина.
Снова и снова повторяется эта скверная история - древняя, как сама Ева,  и
юная, как луч первой любви.
     - Мой муж! Мой муж!  Мой  муж!  -  твердила  она  неистово;  лицо  ее
потемнело, и из глаз глянула на него вечная, беспощадная женская  страсть,
страсть Женщины-Подруги.
     - Тум, - заговорил он серьезно по-английски, - ты родилась в северных
лесах, питалась рыбой и мясом, боролась с морозом и голодом и  в  простоте
души прожила все свои годы. Но есть много вещей, вовсе не простых, которых
ты не знаешь и понять  не  можешь,  что  значит  тосковать  по  прекрасной
женщине. А та женщина прекрасна, Тум, она  благородно-прекрасна.  Ты  была
женой этого  человека  и  отдала  ему  все  свое  существо,  но  ведь  оно
маленькое,  простенькое,  твое  существо.  Слишком  маленькое  и   слишком
простенькое, а он - человек другого мира. Ты его никогда  не  понимала,  и
тебе никогда его не понять. Так предопределено свыше.  Ты  держала  его  в
своих объятиях, но ты никогда не владела его сердцем, сердцем этого чудака
с его фантазиями о смене времен года и мечтами  о  покое  в  дикой  глуши.
Мечта, неуловимая мечта - вот  чем  он  был  для  тебя.  Ты  цеплялась  за
человека, а ловила тень, отдавалась мужчине и  делила  ложе  с  призраком.
Такова  была  в  древности  участь  всех  дочерей  смертных,  чья  красота
приглянулась богам. О Тум, Тум, не хотел бы я быть на месте Джона Фэрфакса
в бессонные ночи грядущих лет, в те бессонные ночи, когда вместо  светлых,
как солнце, волос женщины, покоящейся с ним рядом,  ему  будут  мерещиться
темные косы подруги, покинутой в лесной глуши Севера!
     Тум хоть и не понимала, но слушала с таким пристальным вниманием, как
будто ее жизнь зависела от  его  слов.  Однако  она  уловила  имя  мужа  и
по-эскимоски крикнула:
     - Да! Да! Фэрфакс! Мой муж!
     - Жалкая дурочка, как мог он быть твоим мужем?
     Но  ей  непонятен  был  английский  язык,  и  она  подумала,  что  ее
вышучивают. Ее глаза вспыхнули немым,  безудержным  гневом,  и  Ван-Бранту
даже почудилось, что она, как пантера, готовится к прыжку.
     Он тихо выругал себя, но вдруг увидел, что пламя гнева  угасло  в  ее
глазах и взгляд стал лучистым и мягким - молящий взгляд  женщины,  которая
уступает силе и мудро прикрывается броней собственной слабости.
     - Он мой муж, - сказала она кротко. - Я  никогда  другого  не  знала.
Невозможно мне знать другого. И невозможно, чтобы он ушел от меня.
     - Кто говорит, что он уйдет от тебя? - резко спросил Ван-Брант, теряя
терпение и в то же время чувствуя себя обезоруженным.
     - Ты должен сказать, чтобы он не  уходил  от  меня,  -  ответила  она
кротко, удерживая рыдания.
     Ван-Брант сердито отбросил угли костра и сел.
     - Ты должен сказать. Он мой муж. Перед всеми  женщинами  он  мой.  Ты
велик, ты силен, а я - посмотри, как я слаба. Видишь, я у твоих ног.  Тебе
решать мою судьбу. Тебе...
     - Вставай!
     Резким движением он поднял ее на ноги и встал сам.
     - Ты - женщина. И не пристало тебе валяться на земле, а тем  более  в
ногах у мужчины.
     - Он мой муж.
     - Тогда - да простит господь всем мужьям! - вырвалось у Ван-Бранта.
     - Он мой муж, твердила она уныло, умоляюще.
     - Он брат мой, - отвечал Ван-Брант.
     - Мой отец - вождь Тантлач. Он господин пяти селений. Я прикажу, и из
всех девушек этих пяти селений тебе выберут лучшую, чтобы ты остался здесь
с твоим братом и жил в довольстве.
     - Через один сон я уйду.
     - А мой муж?
     - Вот он идет, твой муж. Слышишь?
     Из-за  темных  елей  донесся  голос  Фэрфакса,  напевавшего   веселую
песенку.
     Как черная туча гасит ясный день, так его песня  согнала  свет  с  ее
лица.
     - Это язык его народа, - промолвила Тум, - язык его народа...
     Она повернулась гибким движением  грациозного  молодого  животного  и
исчезла в лесу.
     - Все в порядке!  -  крикнул  Фэрфакс,  подходя.  -  Его  королевское
величество примет вас после завтрака.
     - Вы сказали ему? - спросил Ван-Брант.
     - Нет. И не скажу, пока мы не будем готовы двинуться в путь.
     Ван-Брант с тяжелым чувством посмотрел на своих спящих спутников.
     - Я буду рад, когда мы окажемся за сотню миль отсюда.
     Тум подняла шкуру, завешивавшую вход в чум отца. С  ним  сидели  двое
мужчин, и все трое с живым интересом взглянули на  нее.  Но  она  вошла  и
тихо, молча села, обратив к ним бесстрастное, ничего не  выражающее  лицо.
Тантлач барабанил костяшками пальцев по древку копья, лежавшего у него  на
коленях, и лениво следил за солнечным лучом, пробившемся  сквозь  дырку  в
шкуре и радужной дорожкой пронизавшим  сумрак  чума.  Справа  из-за  плеча
вождя выглядывал Чугэнгат, шаман. Оба были стары, и усталость  долгих  лет
застилала их взор. Но против них сидел  юноша  Кин,  общий  любимец  всего
племени. Он был быстр и легок в движениях, и его  черные  блестящие  глаза
испытующе и с вызовом смотрели то на того, то на другого.
     В чуме царило молчание. Только время от времени в него  проникал  шум
соседних жилищ и издали доносились едва слышные, словно то были не голоса,
а их тени, тонкие, визгливые крики дерущихся мальчишек.  Собака  просунула
голову в  отверстие,  по-волчьи  поблескивая  глазами.  С  ее  белых,  как
слоновая кость,  клыков  стекала  пена.  Она  заискивающе  поскулила,  но,
испугавшись неподвижности человеческих фигур, нагнула  голову  и,  пятясь,
поплелась назад. Тантлач равнодушно поглядел на дочь.
     - Что делает твой муж, и как ты с ним?
     - Он поет чужие песни, - отвечала Тум. - И у него стало другое лицо.
     - Вот как? Он говорил с тобой?
     - Нет, но у него другое лицо и другие мысли в глазах, и  он  сидит  с
Пришельцем у костра, и они говорят,  и  говорят,  и  разговору  этому  нет
конца.
     Чугэнгат  зашептал  что-то  на  ухо  Тантлачу,  и  Кин,  сидевший  на
корточках, так и рванулся вперед.
     - Что-то зовет его издалека, - рассказывала Тум,  -  и  он  сидит,  и
слушает, и отвечает песней на языке своего народа.
     Опять Чугэнгат зашептал, опять Кин рванулся, и Тум  умолкла,  ожидая,
когда отец ее кивком головы разрешит ей продолжать.
     - Тебе известно, о Тантлач, что дикие гуси,  и  лебеди,  и  маленькие
озерные утки рождаются здесь, в  низинах.  Известно,  что  с  наступлением
морозов они улетают в неведомые  края.  Известно  и  то,  что  они  всегда
возвращаются туда, где родились, чтобы снова могла зародиться новая жизнь.
Земля зовет их, и они являются. И вот теперь моего мужа тоже зовет земля -
земля, где он родился, - и он решил ответить на ее зов.  Но  он  мой  муж.
Перед всеми женщинами он мой.
     - Хорошо это, Тантлач?  Хорошо?  -  с  отдаленной  угрозой  в  голосе
спросил Чугэнгат.
     - Да, хорошо! - вдруг смело крикнул Кин. - Наша земля  зовет  к  себе
своих детей. Как дикие гуси и лебеди и маленькие озерные утки слышат  зов,
так услышал зов и этот чужестранец, который слишком долго жил среди нас  и
который теперь должен уйти. И есть еще  голос  рода.  Гусь  спаривается  с
гусыней, и  лебедь  не  станет  спариваться  с  маленькой  озерной  уткой.
Нехорошо, если бы лебедь стал спариваться с  маленькой  озерной  уткой.  И
нехорошо, когда чужестранцы берут в жены женщин из наших селений.  Поэтому
я говорю, что этот человек должен уйти к своему роду, в свою страну.
     - Он мой муж, - ответила Тум, - и он великий человек.
     - Да, он великий человек. - Чугэнгат живо поднял голову, как будто  к
нему вернулась часть его былой юношеской силы. - Он великий человек, и  он
сделал мощной твою руку, о Тантлач, и дал тебе власть, и теперь  твое  имя
внушает страх всем кругом, страх и благоговение.  Он  очень  мудр,  и  нам
большая польза от его мудрости. Мы обязаны ему  многим  -  он  научил  нас
хитростям войны и искусству защиты селений и нападения в лесу;  он  научил
нас, как держать совет,  и  как  сокрушать  силой  слова,  и  как  клятвой
подкреплять обещание; научил охоте на дичь  и  уменью  ставить  капканы  и
сохранять пищу; научил лечить болезни и перевязывать  раны,  полученные  в
походах и в бою. Ты, Тантлач, был  бы  теперь  хромым  стариком,  если  бы
чужестранец не пришел к нам и не вылечил тебя. Если мы  сомневались  и  не
знали, на что решиться, мы шли к чужестранцу, чтобы его  мудрость  указала
нам правильный путь, и его мудрость всегда указывала  нам  путь,  и  могут
явиться новые сомнения, которые только его мудрость поможет разрешить, - и
потому нам нельзя отпустить его. Худо будет, если мы отпустим его.
     Тантлач продолжал барабанить по древку копья, и нельзя  было  понять,
слышал он речь Чугэнгата или нет. Тум напрасно всматривалась в его лицо, а
Чугэнгат как будто весь съежился под бременем лет, снова придавившим его.
     - Никто не выходит за меня на охоту! - Кин  с  силой  ударил  себя  в
грудь. - Я сам охочусь для себя. Я радуюсь жизни, когда выхожу  на  охоту.
Когда я ползу по снегу, выслеживая лося,  я  радуюсь.  И  когда  натягиваю
тетиву, вот так, изо всех сил, и беспощадно, и быстро, и  в  самое  сердце
пускаю стрелу - я радуюсь. И мясо  зверя,  убитого  не  мной,  никогда  не
бывает мне так сладко, как мясо зверя, которого  убил  я  сам.  Я  радуюсь
жизни, радуюсь своей ловкости и силе, радуюсь, что я  сам  все  могу,  сам
добываю, что мне нужно. И ради чего жить, как не  ради  этого?  Зачем  мне
жить, если в самом себе и в том, что я делаю, мне  не  будет  радостно?  Я
провожу свои дни на охоте и на рыбной ловле оттого, что в этом радость для
меня, а проводя дни на  охоте  и  рыбной  ловле,  я  становлюсь  ловким  и
сильным. Человек, сидящий у огня в чуме, теряет ловкость  и  силу.  Он  не
чувствует себя счастливым, вкушая пищу, добытую не им, и жизнь  не  радует
его. Он не живет. И потому я говорю: хорошо, если чужестранец  уйдет.  Его
мудрость не делает нас мудрыми.  Мы  не  стремимся  приобретать  сноровку,
зная, что она есть у него. Когда нам нужно, мы обращаемся к его  сноровке.
Мы едим добытую им пищу, но она не сладка нам. Мы сильны его силой,  но  в
этом нет отрады. Мы живем жизнью, которую он создает для нас, а это  -  не
настоящая жизнь. От такой жизни мы  жиреем  и  делаемся,  как  женщины,  и
боимся работы, и теряем уменье сами добывать все,  что  нам  нужно.  Пусть
этот человек уйдет, о Тантлач, чтоб мы снова стали  мужчинами!  Я  -  Кин,
мужчина, и я сам охочусь для себя!
     Тантлач обратил на него взгляд, в  котором,  казалось,  была  пустота
вечности. Кин с нетерпением ждал решения, но губы Тантлача не  шевелились,
и старый вождь повернулся к своей дочери.
     - То, что дано, не может быть отнято, - заговорила она  быстро.  -  Я
была всего только девочкой, когда этот чужестранец,  ставший  моим  мужем,
впервые пришел к нам. Я не знала мужчин и их обычаев, и  мое  сердце  было
как сердце всякой девушки, когда ты, Тантлач, ты, и никто  другой,  позвал
меня и бросил в объятия чужестранца. Ты, и никто другой,  Тантлач;  и  как
меня ты дал этому человеку, так этого человека ты дал мне. Он мой муж.  Он
спал в моих объятиях, и из моих объятий его вырвать нельзя.
     -  Хорошо   бы,   о   Тантлач,   -   живо   подхватил   Кин,   бросив
многозначительный взгляд на Тум, - хорошо бы, если бы ты помнил:  то,  что
дано, не может быть отнято.
     Чугэнгат выпрямился.
     - Неразумная юность  говорит  твоими  устами,  Кин.  Что  до  нас,  о
Тантлач, то мы старики, и мы понимаем. Мы тоже глядели в глаза  женщин,  и
наша кровь кипела от непонятных  желаний.  Но  годы  нас  охладили,  и  мы
поняли, что только опытом дается мудрость и только хладнокровие делает  ум
проницательным, а руку твердой, и мы  знаем,  что  горячее  сердце  бывает
слишком горячим и склонным к поспешности. Мы знаем,  что  Кин  был  угоден
твоим очам. Мы знаем, что Тум была обещана ему в  давние  дни,  когда  она
была еще дитя. Но пришли новые дни, и с  ними  пришел  чужестранец,  тогда
мудрость и стремление к пользе велели нам нарушить обещание, - и Тум  была
потеряна для Кина.
     Старый шаман помолчал и посмотрел в лицо молодому человеку.
     - И да будет известно, что  это  я,  Чугэнгат,  посоветовал  нарушить
обещание.
     - Я не принял другой женщины на свое ложе, - прервал его Кин. - Я сам
смастерил себе очаг, и сам варил пищу, и скрежетал зубами в одиночестве.
     Чугэнгат движением руки показал, что он еще не кончил.
     - Я старый человек, и разум - источник моих слов. Хорошо быть сильным
и иметь власть. Еще лучше отказаться  от  власти,  если  знаешь,  что  это
принесет пользу. В старые дни я сидел по правую руку от тебя,  о  Тантлач,
мой голос в совете значил больше других, и меня слушались во  всех  важных
делах. Я был силен  и  обладал  властью.  Я  был  первым  человеком  после
Тантлача. Но пришел чужестранец, и я увидел, что он  искусен,  и  мудр,  и
велик. И было ясно, что раз он искуснее и мудрее меня, то  от  него  будет
больше пользы, чем от меня. И ты склонил ко мне ухо, Тантлач,  и  послушал
моего совета, и дал чужестранцу власть, и место по правую руку от себя,  и
дочь свою Тум. И наше племя стало процветать, живя по новым законам  новых
дней, и будет процветать дальше, если чужестранец останется среди нас.  Мы
старики с тобой, о Тантлач, и это дело ума, а не сердца. Слушай мои слова,
Тантлач! Слушай мои слова! Пусть чужестранец остается!
     Наступило долгое молчание. Старый вождь размышлял с  видом  человека,
убежденного в  божественной  непогрешимости  своих  решений,  а  Чугэнгат,
казалось, погрузился мыслью в туманные дали прошлого. Кин жадными  глазами
смотрел на женщину, но она не замечала  этого  и  не  отрывала  тревожного
взгляда от губ отца. Пес снова сунулся под шкуру и,  успокоенный  тишиной,
на брюхе вполз в чум.  Он  с  любопытством  обнюхал  опущенную  руку  Тум,
вызывающе насторожив уши, прошел мимо Чугэнгата  и  лег  у  ног  Тантлача.
Копье с грохотом упало на землю,  собака  испуганно  взвыла,  отскочила  в
сторону, лязгнула в воздухе зубами и, сделав еще прыжок, исчезла из чума.
     Тантлач переводил взгляд с одного лица на другое, долго и внимательно
изучая каждое. Потом он с царственной суровостью поднял голову и  холодным
и ровным голосом произнес свое решение:
     - Чужестранец остается. Собери охотников. Пошли скорохода в  соседнее
селение с приказом привести воинов. С Пришельцем я говорить не стану.  Ты,
Чугэнгат, поговоришь с ним. Скажи ему, что он может уйти немедленно,  если
согласен уйти мирно.  Но  если  придется  биться,  -  убивайте,  убивайте,
убивайте  всех  до  последнего,  но  передай  всем  мой   приказ:   нашего
чужестранца не трогать, чужестранца, который стал  мужем  моей  дочери.  Я
сказал.
     Чугэнгат поднялся и заковылял к выходу. Тум последовала  за  ним;  но
когда Кин уже нагнулся, чтобы выйти, голос Тантлача остановил его:
     - Кин, ты слышал мои  слова,  и  это  хорошо.  Чужестранец  остается.
Смотри, чтоб с ним ничего не случилось.
     Следуя наставлениям Фэрфакса в искусстве войны, эскимосские воины  не
бросались дерзко вперед, оглашая воздух криками. Напротив,  они  проявляли
большую сдержанность  и  самообладание,  двигались  молча,  переползая  от
прикрытия  к  прикрытию.  У  берега  реки,  где  узкая  полоса   открытого
пространства служила относительной  защитой,  залегли  люди  Ван-Бранта  -
индейцы и французы. Глаза их не различали  ничего,  и  ухо  только  смутно
улавливало неясные звуки, но они чувствовали присутствие живых  существ  в
лесу и угадывали приближение неслышного, невидимого врага.
     - Будь они прокляты, - пробормотал Тантлач, - они и понятия не  имели
о порохе, а я научил их обращению с ним.
     Эвери Ван-Брант рассмеялся, выколотив свою трубку, запрятал ее дальше
вместе с кисетом и  попробовал,  легко  ли  вынимается  охотничий  нож  из
висевших у него на боку ножен.
     - Увидите, - сказал он, - мы рассеем передний отряд, и  это  поубавит
им прыти.
     - Они пойдут цепью, если только помнят мои уроки.
     - Пусть себе! Винтовки на то  и  существуют,  чтобы  сажать  пулю  за
пулей! А! Вот славно! Первая кровь! Лишнюю порцию табаку тебе, Лун.
     Лун, индеец, заметил чье-то выставившееся плечо и  меткой  пулей  дал
знать его владельцу о своем открытии.
     -  Только  бы  их  раззадорить,  -  бормотал  Фэрфакс,  -  только   б
раззадорить, чтобы они рванулись вперед.
     Ван-Брант увидел мелькнувшую за дальним деревом голову; тотчас грянул
выстрел, и эскимос покатился на землю в смертельной агонии.  Майкл  уложил
третьего. Фэрфакс и  прочие  тоже  взялись  за  дело,  стреляя  в  каждого
неосторожно высовывавшегося эскимоса  и  по  каждому  шевелящемуся  кусту.
Пятеро эскимосов нашли свою  смерть,  перебегая  незащищенное  болотце,  а
десяток полег левее, где деревья были редки. Но  остальные  шли  навстречу
судьбе с мрачной стойкостью, продвигаясь вперед осторожно,  обдуманно,  не
торопясь и не мешкая.
     Десять минут спустя, идя  почти  вплотную,  они  вдруг  остановились;
всякое движение замерло, наступила зловещая, грозная тишина. Только  видно
было, как чуть шевелятся, вздрагивая от  первых  слабых  дуновений  ветра,
трава и листья, позолоченные тусклым утренним солнцем. Длинные тени  легли
на землю, причудливо перемежаясь с полосами  света.  Невдалеке  показалась
голова раненного эскимоса, с трудом выползавшего из болотца.  Майкл  навел
уже на него винтовку, но медлил с выстрелом. Внезапно, по невидимой  линии
фронта, слева направо, пробежал свист и туча стрел прорезала воздух.
     - Готовься! - скомандовал Ван-Брант, и в его голосе зазвучала  новая,
металлическая нотка. - Пли!
     Эскимосы разом выскочили из засады. Лес вдруг  дохнул  и  весь  ожил.
Раздался громкий клич, и винтовки с  гневным  вызовом  рявкнули  в  ответ.
Настигнутые пулей эскимосы падали на бегу, но их братья неудержимо,  волна
за волной, катились через них. Впереди, мелькая между деревьями, мчалась с
развевающимися волосами Тум, размахивая  на  бегу  руками  и  перепрыгивая
через поваленные стволы. Фэрфакс прицелился и чуть  не  нажал  спуск,  как
вдруг узнал ее.
     - Женщина! Не стрелять! - крикнул он. - Смотрите, она безоружна.
     Ни индейцы, ни Майкл и его товарищ, ни Ван-Брант, посылавший пулю  за
пулей, не слышали его. Но Тум невредимая, неслась прямо вперед, за  одетым
в шкуры охотником, вдруг откуда-то вынырнувшим со стороны.  Фэрфакс  разил
пулями эскимосов, бежавших справа и слева, навел винтовку и  на  охотника.
Но тот, видимо, узнав его, неожиданно метнулся в сторону и вонзил копье  в
Майкла. В ту же секунду Тум обвила  рукой  шею  мужа  и,  полуобернувшись,
окриком и  жестом  как  бы  отстранила  толпу  нападавших.  Десятки  людей
пронеслись мимо, на какое-то краткое  мгновение  Фэрфакс  замер  перед  ее
смуглой,  волнующей,  победной   красотой,   и   рой   странных   видений,
воспоминаний и грез всколыхнул глубины его существа.  Обрывки  философских
догм старого мира и  этических  представлений  нового,  какие-то  картины,
поразительно отчетливые и в то же время мучительно бессвязные, проносились
в его мозгу: сцены охоты, лесные чащи, безмолвные снежные просторы, сияние
бальных огней,  картинные  галереи  и  лекционные  залы,  мерцающий  блеск
реторт, длинные ряды книжных полок, стук  машин  и  уличный  шум,  мелодии
забытой песни, лица дорогих сердцу женщин и старых друзей, одинокий  ручей
на дне глубокого ущелья, разбитая лодка на каменистом берегу, тихое  поле,
озаренное луной, плодородные долины, запах сена...
     Воин, настигнутый пулей, попавшей ему между глаз, по  инерции  сделал
еще один неверный шаг вперед и,  бездыханный,  рухнул  на  землю.  Фэрфакс
очнулся. Его товарищи, - те, что еще оставались в живых, - были  оттеснены
далеко назад, за деревья. Он слышал свирепые крики  охотников,  перешедших
врукопашную, колотивших и рубивших своим оружием из моржовой кости.  Стоны
раненых поражали его, как удары. Он понял, что битва кончена и  проиграна,
но традиции расы и расовая солидарность побуждали  его  ринуться  в  самую
гущу схватки, чтобы по крайней мере умереть среди себе подобных.
     - Мой муж! Мой муж! - кричала Тум. - Ты спасен!
     Он рвался из ее рук, но она тяжким грузом повисла на нем и не  давала
ему ступить ни шагу.
     - Не надо, не надо! Они мертвы, а жизнь хороша!
     Она крепко обхватила его за шею и цеплялась ногами за  его  ноги;  он
оступился и покачнулся, напряг все силы, чтобы выпрямиться  и  устоять  на
ногах, но снова покачнулся и навзничь упал на землю. При этом он  ударился
затылком  о  торчавший  корень,  его  оглушило,  и   он   уже   почти   не
сопротивлялся. Падая вместе с ним, Тум услышала свист  летящей  стрелы  и,
как щитом, закрыла его своим телом, крепко обняв его и прижавшись лицом  и
губами к его шее.
     Тогда, шагах в десяти от них, из частого  кустарника  вышел  Кин.  Он
осторожно осмотрелся. Битва  затихала  вдали,  и  замирал  крик  последней
жертвы. Никого не было видно. Он приложил стрелу к тетиве  и  взглянул  на
тех двоих. Тело мужчины ярко белело между  грудью  и  рукой  женщины.  Кин
оттянул тетиву, прицеливаясь. Два  раза  он  спокойно  проделал  это,  для
верности, и тогда только  пустил  костяное  острие  прямо  в  белое  тело,
казавшееся особенно белым в объятиях смуглых рук Тум, рядом с  ее  смуглой
грудью.





                             ВЕЛИКИЙ КУДЕСНИК


     В поселке было  неладно.  Женщины  без  умолку  тараторили  высокими,
пронзительными голосами.  Мужчины  хмурились  и  недоверчиво  косились  по
сторонам,  и  даже  собаки  в  беспокойстве  бродили  кругом,  смутно  чуя
тревожный дух, овладевший всем поселком, и готовясь  умчаться  в  лес  при
первом  внешнем  признаке  беды.  Недоверие  носилось  в  воздухе.  Каждый
подозревал своего соседа и при этом знал, что и его подозревают. Дети и те
присмирели,  а  маленький  Ди-Йа,  виновник  всего  происшедшего,  получив
основательную трепку сперва от Гунии, своей матери, а  потом  и  от  отца,
Боуна, забился под опрокинутую лодку на берегу и мрачно взирал  оттуда  на
мир, время от времени тихонько всхлипывая.
     А в довершение несчастья шаман Скунду был в немилости, и нельзя  было
прибегнуть к его всем известному колдовскому искусству,  чтобы  обнаружить
преступника. С месяц тому  назад,  когда  племя  собиралось  на  потлач  в
Тонкин, где Чаку-Джим спускал  все  накопленное  за  двадцать  лет,  шаман
Скунду предсказал попутный южный ветер.  И  что  же?  В  назначенный  день
поднялся вдруг северный ветер,  да  такой  сильный,  что  из  трех  лодок,
первыми отчаливших от  берега,  одну  захлестнуло  волной,  а  две  другие
вдребезги разбились о скалы, и  при  этом  утонул  ребенок.  Скунду  потом
объявил, что при гадании вышла ошибка - не за ту веревку дернул.  Но  люди
не стали его слушать;  щедрые  приношения  мясом,  рыбою  и  мехами  сразу
прекратились, и он заперся в своем доме, проводя дни в посте и унынии, как
думали все, на самом деле -  питаясь  обильными  запасами  его  тайника  и
размышляя о непостоянстве толпы.
     У Гунии пропали одеяла. Отличные были одеяла, на редкость  толстые  и
теплые, и она особенно хвалилась ими еще  потому,  что  достались  они  ей
почти задаром. Ти-Куон из соседнего поселка был  просто  дурень,  что  так
дешево уступил их. Впрочем, она не  знала,  что  эти  одеяла  принадлежали
убитому англичанину - тому самому,  из-за  которого  так  долго  торчал  у
берега американский полицейский катер, а шлюпки с него шныряли  и  рыскали
по самым потайным проливам и бухточкам. Вот Ти-Куон и поспешил  избавиться
от этих одеял, опасаясь, как бы кто из племени не сообщил  о  происшествии
властям, но Гуния не  знала  этого  и  продолжала  хвалиться  покупкой.  А
оттого, что все женщины завидовали ей, слава о ее одеялах  возросла  сверх
всякой меры и, выйдя за пределы поселка, разнеслась по всему  аляскинскому
побережью от Датч-Харбор до бухты св. Марии. Всюду прославляли  ее  тотем,
и, где бы ни собрались мужчины на рыбную ловлю или на пиршество, только  и
было разговоров, что об одеялах Гунии, о том, какие они толстые и  теплые.
Пропали они самым необъяснимым и таинственным образом.
     - Я только что разостлала их на припеке у самого дома, -  в  тысячный
раз жаловалась Гуния своим сестрам по  племени  тлинкетов.  -  Только  что
разостлала и отвернулась, потому что Ди-Йа, этот дрянной воришка,  задумав
полакомиться сырым тестом, сунул голову в большой железный чан, упал  туда
и увяз, так что только ноги  его  раскачивались  в  воздухе,  точно  ветви
дерева на ветру. И не успела я вытащить его  из  чана  и  дважды  стукнуть
головою о дверь, чтобы образумить, гляжу - одеяла исчезли.
     - Одеяла исчезли! - подхватили женщины испуганным шепотом.
     - Большая беда, - сказала одна.
     - Такие одеяла! - сказала другая.
     - Мы все огорчены твоей бедой, Гуния, - прибавила третья.
     Но в душе все женщины радовались тому, что  этих  злосчастных  одеял,
предмета всеобщей зависти, не стало.
     - Я только что разостлала их на припеке,  -  начала  Гуния  в  тысячу
первый раз.
     - Да, да, - прервал ее Боун, которому уже надоело  слушать.  -  Но  в
поселке чужих не было. И потому ясно, что человек, беззаконно  присвоивший
одеяла, принадлежит к нашему племени.
     - Не может этого быть, о Боун! - негодующим хором отозвались женщины.
- Нет среди нас такого.
     - Значит,  тут  колдовство,  -  невозмутимо  заключил  Боун,  не  без
лукавства глянув на окружавших его женщин.
     - Колдовство! - При этом страшном слове женщины  притихли,  и  каждая
опасливо покосилась на соседок.
     - Да, - подтвердила Гуния, в минутной вспышке злорадства выдавая свой
мстительный  нрав.  -  И  уже  послана  лодка   с   сильным   гребцом   за
Клок-Но-Тоном. С вечерним приливом он будет здесь.
     Народ стал расходиться, и по селению пополз страх. Из всех  возможных
бедствий колдовство было самым страшным. Дьявол мог вселиться в  любого  -
мужчину, женщину или ребенка, и никому не дано было знать об этом.  Против
сил невидимых и неуловимых умели бороться одни  лишь  шаманы,  а  из  всех
шаманов в округе самым грозным был Клок-Но-Тон, живший в соседнем поселке.
Никто чаще его не обнаруживал злых духов, никто не подвергал  своих  жертв
более ужасным пыткам.  Как-то  раз  он  даже  обнаружил  дьявола,  который
вселился в трехмесячного младенца, - и очень упорный это был дьявол; чтобы
изгнать его, понадобилось целую неделю продержать ребенка на ложе из шипов
и колючек. Тело после этого выбросили в  море,  но  волны  снова  и  снова
прибивали его к берегу, точно предрекая беду; и только когда двое  сильных
мужчин  утонули  поблизости  в  час  отлива,  оно  уплыло  и   больше   не
возвращалось.
     И вот за этим Клок-Но-Тоном послала Гуния. Уж лучше  бы  свой  шаман,
Скунду, был при деле. Он обычно  не  прибегал  к  таким  крутым  мерам,  и
однажды ему случилось изгнать двух дьяволов из тела мужчины, который потом
прижил семерых здоровых детей. Но Клок-Но-Тон! При одной  мысли  о  нем  у
людей сжималось сердце от зловещего предчувствия, и каждому чудилось,  что
на него устремлены  подозрительные  взгляды,  да  и  сам  он  уже  смотрел
подозрительным взглядом на остальных.  Так  чувствовали  себя  все,  кроме
Симэ, но Симэ был безбожник и неминуемо должен был кончить дурно, хотя  до
сих пор ему все сходило с рук.
     - Хо! Хо! - смеялся он. -  Дьяволы!  Да  ведь  сам  Клок-Но-Тон  хуже
всякого дьявола, другого такого по всей земле тлинкетов не найти.
     - Ах ты глупец! Вот он явится скоро со всеми  своими  заклинаниями  и
наговорами. Придержи лучше язык, не то как  бы  не  приключилось  с  тобой
недоброе и счет твоих дней не стал бы короче.
     Так сказал Ла-Лах, прозванный Обманщиком, но Симэ только засмеялся  в
ответ.
     - Я - Симэ, не знающий страха, не боящийся тьмы. Я  сильный  человек,
как и мой покойный отец, и у меня ясная голова. Ведь ни ты, ни я, никто из
нас не видел своими глазами духов зла...
     - Но Скунду видел их, - возразил Ла-Лах. - И Клок-Но-Тон тоже. Это мы
знаем.
     - А ты почему знаешь, сын глупца? -  загремел  Симэ,  и  его  толстая
бычья шея побагровела от прилива крови.
     - Я слышал это из их собственных уст - потому и знаю.
     Симэ фыркнул:
     - Шаман - только человек. Разве не могут его слова быть лживы,  точно
так же как твои и мои? Тьфу, тьфу! И еще раз тьфу! Вот что  мне  все  твои
шаманы с их дьяволами вместе! Вот что! И вот что!
     И, прищелкивая пальцами на все стороны, Симэ  пошел  прочь,  а  толпа
боязливо и почтительно расступилась перед ним.
     - Добрый охотник и искусный рыболов,  но  человек  дурной,  -  сказал
один.
     - И все же ему во всем удача, - откликнулся другой.
     - Что ж, стань и ты дурным, и тебе тоже будет во всем удача, -  через
плечо бросил ему Симэ. - Если б мы все были дурными, нечего было бы делать
шаманам. Пфф! Все вы, как малые дети, боящиеся темноты.
     Когда в час вечернего прилива лодка, привезшая Клок-Но-Тона, пристала
к берегу, Симэ все так же  вызывающе  смеялся  и  даже  отпустил  какую-то
дерзкую шутку, увидев, что шаман споткнулся, выходя на берег.  Клок-Но-Тон
сердито посмотрел на него и, не сказав  ни  слова  приветствия,  с  гордым
видом направился прямо к дому Скунду, минуя толпу ожидающих.
     Что произошло во  время  этой  встречи,  осталось  неизвестным  людям
племени, потому что они почтительно  теснились  поодаль  и  даже  говорили
шепотом, покуда оба великих кудесника совещались между собой.
     - Привет тебе, Скунду! - буркнул  Клок-Но-Тон  не  слишком  уверенно,
видимо, не зная, какой прием будет ему оказан.
     Он был исполинского роста и башней высился над тщедушным Скунду,  чей
тоненький голосок прозвучал в ответ, точно верещание сверчка.
     - И тебе привет, Клок-Но-Тон, - сказал тот. - Да  озарит  нас  светом
твое прибытие.
     - Но верно ли... - Клок-Но-Тон замялся.
     - Да, да, - нетерпеливо прервал его маленький шаман. - Верно, что для
меня настали плохие дни; иначе я не стал бы благодарить тебя за то, что ты
явился делать мое дело.
     - Мне очень жаль, друг Скунду...
     - А я готов радоваться, Клок-Но-Тон.
     - Но я отдам тебе половину того, что получу.
     - О нет, добрый Клок-Но-Тон, - воскликнул Скунду, подняв руку в  знак
протеста. - Напротив, отныне я раб твой и должник и до  конца  своих  дней
буду счастлив служить тебе.
     - Как и я...
     - Как и ты сейчас готов мне служить.
     - В этом не сомневайся. Но скажи, ты, значит, считаешь, что эта кража
одеял у женщины Гунии трудное дело?
     Спеша нащупать  почву,  приезжий  шаман  допустил  ошибку,  и  Скунду
усмехнулся едва заметной слабой усмешкой, ибо он привык  читать  в  мыслях
людей и все люди казались ему ничтожными.
     - Ты всегда умел действовать круто, - сказал он. - Не сомневаюсь, что
вор станет тебе известен в самое короткое время.
     -  Да,  в  самое  короткое  время,  стоит  мне  только  взглянуть.  -
Клок-Но-Тон снова замялся. - Не было ли тут кого-нибудь чужого? -  спросил
он.
     Скунду покачал головой.
     - Взгляни! Не правда ли, превосходная вещь?
     Он указал на покрывало, сшитое из тюленьих и моржовых  шкур,  которое
гость стал разглядывать с затаенным любопытством.
     - Мне оно досталось при удачной сделке.
     Клок-Но-Тон кивнул, внимательно слушая.
     - Я получил его от человека по имени Ла-Лах. Это  ловкий  человек,  и
мне не раз приходила мысль...
     - Ну? - не сдержал своего нетерпения Клок-Но-Тон.
     - Мне не раз приходила мысль. -  Скунду  голосом  поставил  точку  и,
помолчав немного, прибавил: - Ты умеешь круто действовать, и твое прибытие
озарит нас светом, Клок-Но-Тон.
     Лицо Клок-Но-Тона повеселело.
     - Ты велик, Скунду, ты шаман из шаманов. Я буду помнить тебя вечно. А
теперь я пойду. Так, говоришь ты, Ла-Лах ловкий человек?
     Скунду  вновь  усмехнулся  своею  слабой,  едва  заметной   усмешкой,
затворил за гостем дверь и запер ее на двойной засов.
     Когда Клок-Но-Тон вышел из дома Скунду, Симэ чинил лодку на берегу  и
оторвался от работы только  для  того,  чтобы  открыто,  на  виду  у  всех
зарядить свое ружье и положить его рядом с собою.
     Шаман отметил это и крикнул:
     - Пусть все люди племени соберутся сюда, на это место!  Так  велю  я,
Клок-Но-Тон, умеющий обнаруживать дьявола и изгонять его.
     Клок-Но-Тон прежде думал созвать народ в дом Гунии,  но  нужно  было,
чтобы собрались все, а он не был уверен, что Симэ  повинуется  приказанию;
ссоры же ему заводить не хотелось. Этот Симэ  из  тех  людей,  с  которыми
лучше не связываться, особенно шаманам, рассудил он.
     - Пусть приведут сюда женщину Гунию, - приказал Клок-Но-Тон, озираясь
вокруг свирепым взглядом, от которого у каждого холодок пробегал по спине.
     Гуния выступила вперед, опустив голову и ни на кого не глядя.
     - Где твои одеяла?
     - Я только что разостлала их на солнце, и вот - оглянуться не успела,
как они исчезли, - плаксиво затянула она.
     - Ага!
     - Это все вышло из-за Ди-Йа.
     - Ага!
     - Я больно прибила его за это и еще не  так  прибью,  потому  что  он
навлек на нас беду, а мы бедные люди.
     - Одеяла! - хрипло прорычал Клок-Но-Тон, угадывая ее намерение  сбить
цену, которую  предстояло  уплатить  за  ворожбу.  -  Говори  про  одеяла,
женщина! Твое богатство известно всем.
     - Я только что разостлала их на солнце, - захныкала  Гуния,  -  а  мы
бедные люди, у нас ничего нет.
     Клок-Но-Тон вдруг  весь  напружился,  лицо  его  исказила  чудовищная
гримаса, и Гуния попятилась. Но в следующее мгновение он прыгнул вперед  с
такой стремительностью, что она пошатнулась и рухнула к его ногам. Глаза у
него закатились, челюсть отвисла. Он размахивал руками, неистово колотя по
воздуху; все его тело извивалось и корчилось, словно  от  боли.  Это  было
похоже на эпилептический припадок. Белая пена показалась у него на  губах,
конвульсивные судороги сотрясали тело.
     Женщины затянули  жалобный  напев,  в  забытьи  раскачиваясь  взад  и
вперед, и мужчины тоже один за другим поддались общему исступлению. Только
Симэ еще держался. Сидя верхом на опрокинутой лодке, он насмешливо  глядел
на то, что творилось кругом, но голос предков, чье семя он носил  в  себе,
звучал все более властно, и он бормотал самые  страшные  проклятия,  какие
только знал, чтобы укрепить свое мужество. На  Клок-Но-Тона  страшно  было
глядеть. Он сбросил с себя одеяло, сорвал всю одежду и остался  совершенно
нагим, в одной только повязке из орлиных когтей на  бедрах.  Он  скакал  и
бесновался в кругу, оглашая воздух дикими воплями, и  его  длинные  черные
волосы развевались, точно сгусток ночной мглы. Но неистовство Клок-Но-Тона
подчинено было какому-то грубому ритму, и когда  все  кругом  подпали  под
власть этого ритма, когда все тела раскачивались в такт движения шамана  и
все голоса вторили ему, - он вдруг остановился и сел на  землю,  прямой  и
неподвижный,  вытянув  вперед  руку  с   длинным,   похожим   на   коготь,
указательным пальцем. Долгий, словно предсмертный стон пронесся в толпе, -
съежившись, дрожа всем телом, люди следили за  грозным  пальцем,  медленно
обводившим круг. Ибо с ним шла смерть, и те, кого он  миновал,  оставались
жить и, переведя дух, с жадным вниманием следили, что будет дальше.
     Наконец с пронзительным криком  шаман  остановил  зловещий  палец  на
Ла-Лахе. Тот затрясся, словно осиновый лист, уже видя себя  мертвым,  свое
имущество разделенным,  свою  жену  замужем  за  своим  братом.  Он  хотел
заговорить, оправдаться, но язык у него прилип к гортани и от  нестерпимой
жажды пересохло во рту. Клок-Но-Тон, свершив свое дело, казалось,  впал  в
полузабытье; однако он  слушал  с  закрытыми  глазами,  ждал:  вот  сейчас
раздастся знакомый крик - великий крик мести, слышанный им десятки и сотни
раз, когда после  его  заклинаний  люди  племени,  точно  голодные  волки,
бросались на  трепещущую  жертву.  Однако  все  было  тихо;  потом  где-то
хихикнули,  и  в  другом  месте  подхватили  -  и  пошло,  и  пошло,  пока
оглушительный хохот не потряс все кругом.
     - Что это? - крикнул шаман.
     - Хо! Хо! - смеялись в ответ. - Твоя ворожба не удалась, Клок-Но-Тон!
     - Все же знают! - запинаясь, выговорил Ла-Лах.  -  На  восемь  долгих
месяцев я уходил на лов тюленей с охотниками из племени сивашей  и  только
сегодня вернулся домой и узнал о покраже одеял.
     - Это правда! - дружно  откликнулась  толпа.  -  Когда  одеяла  Гунии
пропали, его не было в поселке.
     - И я ничего не заплачу тебе, потому что твоя ворожба не  удалась,  -
заявила Гуния, которая уже успела подняться на  ноги  и  чувствовала  себя
обиженной комическим оборотом дела.
     Но у Клок-Но-Тона перед глазами неотступно стояло лицо Скунду  с  его
слабой, едва заметной усмешкой, и в ушах у него  звучал  тоненький  голос,
похожий на отдаленное верещание сверчка: "Я получил  его  от  человека  по
имени Ла-Лах, и мне не раз приходила мысль... Ты умеешь круто действовать,
и твое прибытие озарит нас светом."
     Оттолкнув Гунию, он рванулся вперед, и  толпа  невольно  расступилась
перед ним. Симэ со своей лодки выкрикнул ему в след обидную шутку, женщины
хохотали ему в лицо, со всех сторон сыпались насмешки, но он, ни на что не
обращая внимания, бежал со всех  ног  к  дому  Скунду.  Добежав,  он  стал
ломиться в дверь, колотил в нее кулаками, выкрикивал  страшные  проклятия.
Но ответа не было, и только в минуты затишья из-за  двери  слышался  голос
Скунду, бормочущий заклинания. Клок-Но-Тон бесновался, точно одержимый, и,
наконец, схватив огромный камень, хотел высадить дверь,  но  тут  в  толпе
прошел ужасающий ропот. И Клок-Но-Тон вдруг подумал о  том,  что  он  один
среди людей чужого племени, уже лишенный своего величия и силы. Он увидел,
как один человек нагнулся и подобрал с  земли  камень,  за  ним  и  другой
сделал то же, - и животный страх охватил шамана.
     - Не тронь Скунду, он настоящий кудесник, не то, что ты!  -  крикнула
какая-то женщина.
     - Убирайся лучше  отсюда  домой,  -  с  угрозой  посоветовал  какойто
мужчина.
     Клок-Но-Тон повернулся и стал спускаться к берегу, изнывая в душе  от
бессильной ярости и с тревогой думая о своей  незащищенной  спине.  Но  ни
один камень не полетел ему вслед. Дети, кривляясь, вертелись  у  него  под
ногами, хохот и насмешки неслись вдогонку - но и только. И  все  же,  лишь
когда лодка вышла в открытое море, он, наконец, вздохнул свободно и, встав
во весь рост, разразился потоком бесплодных проклятий по адресу поселка  и
его обитателей, не забыв особо выделить Скунду - виновника его позора.
     А на берегу толпа ревела, требуя Скунду. Все жители поселка собрались
у его дверей, настойчиво и смиренно взывая к нему, и,  наконец,  маленький
шаман показался на пороге и поднял руку.
     - Вы мои дети, и потому я прощаю вам, - сказал он. - Но  в  последний
раз. То, чего вы все хотите, будет дано вам, ибо я  уже  проник  в  тайну.
Сегодня ночью, когда луна зайдет за грани мира,  чтобы  созерцать  великих
умерших, пусть все соберутся в темноте к дому Гунии. Там  имя  преступника
откроется всем, и он понесет заслуженную кару. Я сказал.
     - Карой ему будет смерть, - воскликнул Боун, - потому что  он  навлек
на нас не только горести, но и позор!
     - Да будет так! - отвечал Скунду и захлопнул дверь.
     - И теперь все разъяснится и вновь наступит у нас мир  и  порядок,  -
торжественно провозгласил Ла-Лах.
     - И все по воле маленького человечка  Скунду?  -  насмешливо  спросил
Симэ.
     - По воле великого кудесника Скунду, - поправил его Ла-Лах.
     - Племя глупцов - вот кто такие тлинкеты! - Симэ звучно шлепнул  себя
по ляжке. - Просто удивительно, как это взрослые женщины и сильные мужчины
дают себя дурачить разными выдумками и детскими сказками.
     - Я человек бывалый, - возразил Ла-Лах. - Я путешествовал по морям  и
видел знамения и разные другие чудеса и знаю, что  все  это  правда.  Я  -
Ла-Лах...
     - Обманщик...
     -  Так  зовут  меня   некоторые,   но   я   справедливо   прозван   и
Землепроходцем.
     - Ну, я не такой бывалый человек... - начал Симэ.
     - Вот и придержи язык, - обрезал его Боун, и они разошлись  в  разные
стороны, недовольные друг другом.
     Когда последний  серебристый  луч  скрылся  за  гранью  мира,  Скунду
подошел к толпе, сгрудившейся у дома  Гунии.  Он  шел  быстрым,  уверенным
шагом, и те, кому удалось разглядеть его в  слабом  мерцании  светильника,
увидели, что он явился с пустыми руками,  без  масок,  трещоток  и  прочих
принадлежностей колдовства. Только под мышкой он держал  большого  сонного
ворона.
     - Приготовлен ли хворост для костра, чтобы все увидели вора, когда он
отыщется? - спросил Скунду.
     - Да, - ответил Боун, - хворосту достаточно.
     - Тогда слушайте все, ибо я буду краток. Я принес  с  собою  Джелкса,
ворона, которому открыты все тайны и ведомы все дела. Я посажу эту птицу в
самый черный угол дома Гунии и накрою большим черным  горшком.  Светильник
мы погасим и останемся в темноте. Все будет очень просто. Каждый из вас по
очереди войдет в дом, положит руку на горшок,  подержит  столько  времени,
сколько потребуется, чтобы глубоко вздохнуть, снимет и уйдет. Когда Джелкс
почувствует руку преступника так близко от себя, он, наверно, закричит.  А
может быть, и как-нибудь иначе явит свою мудрость. Готовы ли вы?
     - Мы готовы, - был многочисленный ответ.
     - Тогда начнем. Я буду каждого  выкликать  по  имени,  пока  переберу
всех, мужчин и женщин.
     Первым было названо имя  Ла-Лаха,  и  он  тотчас  вошел  в  дом.  Все
напряженно вслушивались, и в тишине было слышно, как скрипят  у  него  под
ногами шаткие половицы. Но и только. Джелкс не крикнул,  не  подал  знака.
Потом наступила очередь Боуна, ибо ничего  нет  невероятного  в  том,  что
человек припрятал собственные одеяла с целью навлечь позор на соседей.  За
ним  пошла  Гуния,  потом  другие  женщины  и  дети,  но  ворон  оставался
безмолвным.
     - Симэ! - выкрикнул Скунду. - Симэ! - повторил он.
     Но Симэ не двигался с места.
     - Что ж ты, боишься темноты? - задорно спросил  Ла-Лах,  гордый  тем,
что его невиновность уже доказана.
     Симэ фыркнул:
     - Да меня смех берет, как погляжу на все эти глупости. Но  я  все  же
пойду, не из веры в чудеса, а в знак того, что не боюсь.
     И он твердым шагом вошел в дом и вышел, посмеиваясь, как всегда.
     - Вот погоди, придет твой час, умрешь, когда и  ждать  не  будешь,  -
шепнул ему Ла-Лах в порыве благородного негодования.
     - Да уж наверно, - легкомысленно отвечал безбожник. - Немногие из нас
умирают в своей постели из-за шаманов и бурного моря.
     Уже половина жителей поселка благополучно прошла через испытание, и в
толпе нарастало беспокойство, еще усиливавшееся  оттого,  что  приходилось
его подавлять. Когда осталось совсем немного людей, одна молодая  женщина,
беременная первым ребенком, не выдержала и забилась в припадке.
     Наконец, наступила очередь последнего, а ворон все молчал.  Последним
был Ди-Йа. Значит, преступник - он. Гуния заголосила, воздев руки к  небу,
остальные попятились от злополучного мальчугана. Ди-Йа  был  едва  жив  от
страха, ноги у него подкашивались, и, входя, он запнулся о порог и чуть не
упал. Скунду втолкнул его и захлопнул за ним дверь. Прошло немало времени,
но ничего не было слышно, кроме всхлипываний мальчика. Потом донесся скрип
его удаляющихся шагов, потом наступила полная  тишина,  потом  шаги  снова
стали приближаться. Дверь  отворилась  настежь,  и  он  вышел.  Ничего  не
случилось, а испытывать больше было некого.
     - Разожгите костер, - приказал Скунду.
     Яркое  пламя  взметнулось  вверх  и  осветило  лица,  еще  искаженные
недавним страхом и в то же время недоуменные.
     - Опять ничего не вышло, - хриплым шепотом воскликнула Гуния.
     - Да, - подтвердил Боун. - Скунду становится стар, и нам нужен  новый
шаман.
     - Где же  мудрость  всеведущего  Джелкса?  -  хихикнул  Симэ  на  ухо
Ла-Лаху.
     Ла-Лах растерянно потер рукой лоб и ничего не ответил.
     Симэ вызывающе выпятил грудь и подскочил к маленькому шаману:
     - Хо! Хо! Говорил я, что все это ни к чему не приведет!
     - Может быть, может быть, - смиренно  отвечал  Скунду.  -  Так  может
показаться всякому, кто несведущ в чудесах.
     - Тебе, например, - дерзко вставил Симэ.
     - Может быть, даже и мне. - Скунду говорил совсем тихо,  и  веки  его
медленно, очень медленно опускались, пока совсем не прикрыли глаза.  -  Но
осталось еще одно испытание. Пусть все, мужчины, женщины и дети,  поднимут
руки над головой - быстро, разом, все!
     Таким неожиданным явилось это приказание, и настолько властным  тоном
было оно отдано, что все повиновались беспрекословно. Все руки взлетели  в
воздух.
     - Теперь  пусть  каждый  посмотрит  на  руки  остальных,  скомандовал
Скунду. - Всех остальных, так, чтобы...
     Но взрыв хохота, в котором прозвучала и угроза, заглушил  его  слова.
Все глаза остановились на Симэ. У всех руки были измазаны сажей, и  только
у него одного ладони остались  чистыми,  не  замаранные  прикосновением  к
горшку Гунии.
     В воздухе пролетел камень и угодил ему в щеку.
     - Это неправда! - заревел он. - Неправда! Я не трогал одеял Гунии.
     Второй камень рассек ему кожу на лбу,  третий  просвистел  над  самой
головой. Великий крик мести разнесся далеко кругом, люди шарили по  земле,
ища, чем бы кинуть в провинившегося. Симэ пошатнулся и упал на колени.
     - Я пошутил! Только пошутил! - закричал он. - Я взял их, только  чтоб
пошутить.
     - Куда ты девал их? - Визгливый,  пронзительный  голос  Скунду  точно
ножом прорезал общий шум.
     - Они у меня дома, в большой связке шкур, что висит под самой крышей,
- послышался ответ. - Но я только хотел пошутить, я...
     Симэ наклонил голову, и на него  обрушился  град  камней.  Жена  Симэ
плакала, уткнув голову в  колени;  но  маленький  его  сынишка,  хохоча  и
взвизгивая, бросал камни вместе с остальными.
     Гуния уже возвращалась, переваливаясь под тяжестью драгоценных одеял.
Скунду остановил ее.
     - Мы бедные люди, и у нас ничего нет, - захныкала она.  -  Не  обижай
нас, о Скунду.
     Толпа отступила от вздрагивающего  под  грудой  камней  Симэ,  и  все
взгляды обратились на маленького шамана.
     - Разве я когда-нибудь обижал своих детей, добрая Гуния? - отвечал ей
Скунду,  протягивая  руку  к  одеялам.  -  Не  такой  я   человек,   и   в
доказательство я не возьму с тебя ничего, кроме этих одеял.
     - Мудр ли я, дети мои? - спросил он, обращаясь к толпе.
     - Поистине ты мудр, о Скунду! - ответили все в один голос.
     И он скрылся в темноте с одеялами на плечах  и  сонным  Джелксом  под
мышкой.





                             ДЕМЕТРИОС КОНТОС


     Из того, что я рассказывал о греках-рыбаках, не следует  думать,  что
все они были преступниками. Отнюдь нет. Это  были  суровые  люди,  которые
жили обособленными колониями и в борьбе со  стихиями  добывали  свой  хлеб
насущный. Они не признавали закона и, считая его насилием и произволом, не
понимали, зачем он нужен. Особенно тираническим казался им закон о  рыбной
ловле. И в  нас,  рыбачьих  патрульных,  они,  естественно,  видели  своих
врагов.
     Мы угрожали их жизни и мешали добывать пропитание, что,  в  сущности,
одно и то же. Мы конфисковали их браконьерские сети и снасти, изготовление
которых стоили денег и требовало несколько  недель  работы.  Много  раз  в
году, а порой и целый сезон мы запрещали им ловить рыбу, лишая  заработка,
какой они могли бы иметь,  если  бы  нас  не  существовало.  А  когда  они
попадались нам в руки, мы предавали их суду, где  с  них  взимали  большой
денежный штраф. Вот почему они нас  ненавидели  и  радовались  случаю  нам
отомстить. Патрульный - такой же естественный враг рыбака,  как  собака  -
кошки, а змея - человека.
     Но пусть читатель не думает, что рыбаки умели только люто ненавидеть;
нет, они были способны и на благородные поступки, в доказательство чего  я
и хочу рассказать историю о Деметриосе Контосе.  Деметриос  Контос  жил  в
Валлехо. После Большого Алека он был самым сильным, самым отважным и самым
влиятельным человеком среди греков. Он ничем не беспокоил нас  и  вряд  ли
когда-нибудь столкнулся бы с нами, не обзаведись он новой лодкой для ловли
лососей. Она-то и явилась  причиной  всех  бед.  Деметриос  сделал  ее  по
собственному образцу, слегка изменив очертания обычной лососевой лодки.
     К его великому восторгу оказалось, что новая лодка очень быстроходна,
быстроходнее всех лодок в заливе и впадающих в него реках. И когда  нам  с
помощью "Мэри-Ребекки" удалось хорошенько припугнуть рыбаков, занимавшихся
ловлей лососей в воскресенье, он послал в Бенишию вызов,  который  передал
нам  один  из  местных  рыбаков.  Смысл  вызова  был  такой:  в  следующее
воскресенье Деметриос Контос выйдет из Валлехо, закинет сеть на самом виду
у Бенишии и будет ловить лососей, а патрульный Чарли Ле Грант пусть придет
и поймает его, если сможет. Разумеется, мы с Чарли тогда ничего не знали о
новой лодке Контоса. Наша же собственная была довольно быстроходной, и  мы
не боялись помериться силой с любой другой.
     Настало воскресенье. Слух  о  вызове  не  замедлил  распространиться:
рыбаки и моряки Бенишии все, как один, пришли на пароходную пристань,  так
что она стала похожа на центральную трибуну во время футбольного матча. Мы
с Чарли были настроены весьма скептически, но, увидев  на  пристани  такую
толпу, поняли, что Деметриос Контос полез на рожон не зря.
     После полудня, когда морской бриз набрал силу, на горизонте показался
парус судна, идущего на фордевинд. Футах  в  двадцати  от  пристани  судно
сделало поворот, и перед толпой  предстал  Деметриос  Контос.  Театральным
жестом, словно рыцарь  перед  состязанием  на  турнире,  он  приветствовал
восхищенных зрителей, встретивших его возгласами одобрения, и  остановился
в двухстах ярдах от берега. Потом он опустил парус, лег в дрейф по ветру и
стал закидывать сеть. Он закинул ее не всю, а футов пятьдесят, не  больше,
однако нас с Чарли, как громом, поразила наглость рыбака. Тогда мы еще  не
знали - это стало нам известно позже, - что сеть была старой  и  негодной.
Она могла задержать рыбу, но сколько-нибудь значительный улов разорвал  бы
ее на куски.
     - Признаться, я ничего не понимаю, - пожав плечами, заметил Чарли.  -
Пусть он закинул всего пятьдесят футов сети, что из этого? Ему  все  равно
ее не вытащить, если мы двинемся за ним. И зачем он вообще явился  сюда  и
нагло попирает закон у нас на глазах? Да еще у самого города, в котором мы
живем.
     В  голосе  Чарли  послышались  нотки  обиды,  и  он  несколько  минут
продолжал горячо возмущаться бесстыдством Деметриоса Контоса.
     Тем временем человек, о котором шла речь, сидел развалившись на корме
своей лодки и следил за  поплавками.  Когда  в  жаберную  сеть  попадается
большая рыба, поплавки, приходя в движение, тотчас  дают  об  этом  знать.
По-видимому, так случилось и сейчас, потому что Деметриос вдруг вытянул из
воды футов двенадцать сети и, прежде чем бросить в  лодку,  поднял  кверху
крупного с блестящей чешуей лосося.  Зрители  на  пристани  наградили  его
троекратным ура. Тут уж Чарли не вытерпел.
     - Пошли, сынок! - обратился он ко мне.
     Не теряя времени, мы вскочили в свою лодку и поставили  парус.  Толпа
громко  закричала,  предостерегая  Деметриоса,  и  когда  мы  стремительно
понеслись вперед, то увидели, как он отсек свою сеть длинным ножом.  Парус
на его лодке был мигом поднят и вскоре заполоскал  на  ветру  в  солнечном
свете. Рыбак бросился к корме, выбрал шкоты и лег на длинный галс курсом к
холмам Контра Коста.
     К этому времени мы были уже не больше чем в  тридцати  футах  от  его
кормы.  Чарли  ликовал.  Он  знал,  что  наша  лодка  быстроходна,  и   не
сомневался, что мало найдется людей, способных сравниться с ним  в  умении
вести лодку. Он был уверен, что мы поймаем Деметриоса, и  я  разделял  его
уверенность. Однако судьба, видимо, решила иначе.
     Дул попутный ветер. Мы мягко скользили по воде, но Деметриос не спеша
все больше и больше удалялся от нас. Он не только шел быстрее, но держал к
ветру на какую-то долю румба круче, чем мы.  Это  особенно  поразило  нас,
когда он сделал поворот, минуя холмы Контра Коста, и, пройдя мимо  нас  на
другом галсе,  оказался  на  добрую  сотню  футов  впереди  с  наветренной
стороны.
     - Вот это да! - воскликнул Чарли. - Одно из двух: либо его лодка чудо
из  чудес,  либо  к  нашему  килю  привязали   пятигаллонный   бочонок   с
каменноугольной смолой!
     Третьей причины, видимо, быть не  могло.  А  к  тому  времени,  когда
Деметриос прошел мимо Саномских холмов, расположенных  по  другую  сторону
залива, мы так безнадежно отстали, что Чарли велел мне потравить  шкот,  и
мы двинулись назад, к Бенишии. Когда мы, возвратившись, ставили нашу лодку
на прикол, рыбаки с пароходной пристани осыпали нас градом насмешек. Мы  с
Чарли ушли, чувствуя себя в  дураках,  ибо  когда  считаешь,  что  у  тебя
отличная лодка и ты умеешь ее вести, а является кто-то другой и обставляет
тебя, это не может быть ударом по самолюбию.
     Несколько дней Чарли был как во сне; потом, как и в прошлый раз,  нам
сообщили, что в  следующее  воскресенье  Деметриос  Контос  повторит  свое
представление. Чарли мигом пробудился. Вытащив  нашу  лодку  из  воды,  он
очистил и заново выкрасил днище, что-то изменил в  конструкции  выдвижного
киля, переосновал бегучий такелаж и почти всю  ночь  под  воскресенье  шил
новый, намного больший, чем прежде, парус. Чарли сделал его таким большим,
что понадобился добавочный балласт, и мы уложили на дно нашей лодки старый
железный рельс весом почти в пятьсот фунтов.
     Пришло воскресенье, а вместе с ним явился и Деметриос  Контос,  чтобы
вновь открыто, средь бела дня, нарушить закон. Опять  дул  послеполуденный
бриз, и опять Деметриос Контос забросил футов сорок  или  пятьдесят  своей
гнилой сети и, подняв парус, ушел у нас из-под носа. Рыбак  предвидел  ход
Чарли: его парус, к задней шкаторине которого он добавил целое  полотнище,
был поднят выше прежнего.
     До холмов Контра Коста мы прошли  почти  вровень,  не  обгоняя  и  не
отставая друг от друга. Но, повернув к  Сономским  холмам,  заметили,  что
почти при равной скорости движения Деметриос взял чуть-чуть более круто  к
ветру, чем мы. А ведь Чарли  вел  нашу  лодку  с  предельной  ловкостью  и
искусством и выжимал из нее больше, чем обычно.
     Конечно, ничто не мешало Чарли  вытащить  револьвер  и  выстрелить  в
Деметриоса, но мы давно убедились, что  стрелять  в  убегающего  человека,
совершившего какой-нибудь незначительный проступок, противно нашей натуре.
К тому же между патрульными и рыбаками существовало нечто вроде негласного
уговора: мы не стреляем в них, когда они удирают, а они, в  свою  очередь,
не оказывают нам  сопротивления,  если  удается  их  задержать.  Деметриос
Контос уходил от нас, а нам не оставалось ничего другого, как изо всех сил
стараться  его  догнать;  с  другой  стороны,  окажись  наша  лодка  более
быстроходной или веди мы ее лучше, чем Деметриос свою,  он,  если  бы  нам
удалось задержать его, наверняка не оказал бы нам никакого сопротивления.
     При огромном парусе и  резвившемся  в  Каркинезском  проливе  сильном
ветре наше плавание было, как говорится, рискованным. Нам приходилось быть
все время начеку, следить, чтобы нас не опрокинуло, и пока Чарли стоял  на
руле, я держал в руках грота-шкот,  обернув  его  всего  один  раз  вокруг
нагеля, готовый в любую секунду отдать его. У Деметриоса, который вел свой
парусник один, руки были все время заняты.
     Однако  наша  попытка  его  догнать  оказалась  тщетной.  От  природы
сообразительный, он сумел соорудить лодку, оказавшуюся  удачней  нашей.  И
хотя Чарли шел не хуже, а то и чуть лучше Деметриоса, лодка его во  многом
уступала лодке грека.
     - Трави шкот! - скомандовал  Чарли,  и  когда  наша  лодка  легла  на
фордевинд, до нас донесся уничтожающий смех Деметриоса.
     -  Бесполезное  это  дело,  -  качая  головой,  заметил  Чарли.  -  У
Деметриоса лодка лучше нашей. Если он попытается еще  раз  повторить  свое
представление, нам придется в ответ придумать что-нибудь новое.
     На этот раз выручила моя смекалка.
     - А что если в следующее  воскресенье  я  один  пущусь  в  погоню  за
Деметриосом, - предложил я в среду. - А ты будешь ждать его возвращения на
пристани в Валлехо?
     Чарли подумал минутку, потом хлопнул себя по колену.
     - Прекрасная мысль! Ты начинаешь шевелить  мозгами.  Должен  сказать,
это делает честь твоему учителю. Только не загони его чересчур  далеко,  -
продолжал он, - а то, вместо того чтобы  вернуться  домой  в  Валлехо,  он
двинет в залив Сан-Пабло, а я так и буду дурак дураком стоять на  пристани
и ждать его.
     В четверг у Чарли нашлось возражение против моего плана.
     - Все  будут  знать,  что  я  отправился  в  Валлехо,  и,  можешь  не
сомневаться, узнает и Деметриос. Как ни жаль, но от твоей  затеи  придется
отказаться.
     Довод был вполне веским, и остаток дня я ходил как в воду  опущенный.
Однако  ночью  мне  вдруг  показалось,  что  я  нашел  выход,  и,   полный
нетерпения, я разбудил крепко спавшего Чарли.
     - Ну, - промычал он, - что случилось? Дом горит?
     - Нет, - ответил я, - у меня в голове горит. Слушай! В воскресенье мы
с тобой  будем  болтаться  на  пристани  Бенишии,  пока  на  горизонте  не
покажется парусник Деметриоса. Это усыпит подозрение.  Когда  же  парусник
подойдет ближе, ты не спеша побредешь в сторону города. Рыбаки решат,  что
ты побежден и признал свое поражение.
     - Пока  подходяще,  -  вставил  Чарли,  когда  я  остановился,  чтобы
перевести дух.
     - И даже очень подходяще, - с гордостью продолжал я. -  Так,  значит,
ты не спеша двинешься в сторону города, но как только  скроешься  из  виду
людей, стоящих на пристани, дашь ходу прямо к Дэну  Мелони.  Возьмешь  его
кобыленку и что есть духу  помчишься  по  проселочной  дороге  в  Валлехо.
Дорога там хорошая, и ты доберешься  до  Валлехо  раньше,  чем  Деметриос,
которому придется все время идти против ветра.
     - Утром я первым делом договорюсь насчет кобылы, -  отозвался  Чарли,
безоговорочно приняв мой план.
     Однако, только я успел как следует заснуть, он сам разбудил меня.
     - Послушай, сынок, - посмеиваясь в темноте, сказал он, -  не  кажется
ли тебе, что гоняться за браконьером верхом - дело не совсем привычное для
рыбачьего патруля?
     - На то и существует смекалка,  -  ответил  я.  -  Ты  сам  постоянно
твердишь: "Постарайся напасть на верную мысль раньше, чем твой  противник,
и победа будет за тобой".
     - Ха! Ха! - смеялся Чарли. - Уж если на этот раз верная мысль  вместе
с кобылой не побьют Деметриоса, значит, я не ваш покорный слуга  Чарли  Ле
Грант.
     - Только сумеешь ли ты один управиться  с  лодкой?  -  спросил  он  в
пятницу. - Не забудь, что парус у нас огромный.
     Я так горячо убеждал  его  в  своем  мастерстве,  что  он  больше  не
заговаривал об этом до субботы, когда предложил мне снять целое  полотнище
с задней шкаторины. Вероятно, на моем лице  было  написано  столь  сильное
разочарование, что он не стал настаивать. Я и в правду так гордился  своим
учением вести парусную лодку, что мне прямо до безумия  хотелось  выйти  в
море одному и под большим парусом стрелой мчаться по Каркинезскому проливу
в погоне за удирающим греком.
     Как всегда, в воскресенье Деметриос Контос был тут как тут. У рыбаков
уже  вошло  в  привычку   собираться   на   пароходной   пристани,   чтобы
приветствовать его появление и посмеяться над нашим поражением.  Деметриос
спустил парус в нескольких сотнях ярдов от пристани и закинул свои обычные
пятьдесят футов прогнившей сети.
     - Сдается мне, эта забава будет продолжаться до  тех  пор,  пока  его
ветхая сеть не порвется окончательно, - проворчал Чарли  с  расчетом  быть
услышанным кое-кем из греков.
     - Тогда я дам ему мою, - быстро и не без коварства отозвался один  из
них.
     - Незачем, - ответил Чарли, - у меня самого найдется завалящая  сеть.
Он сможет ее получить, если придет ко мне и попросит.
     Греки ответили веселым смехом, ибо могли  себе  позволить  добродушно
шутить с человеком, которого так здорово околпачивали.
     - Ну, пока, сынок, - минутой позже обратился ко мне Чарли. - Пожалуй,
двинусь в город к Мелони.
     - Можно мне взять лодку? - спросил я.
     - Как хочешь, - ответил он и,  круто  повернувшись,  медленно  побрел
прочь.
     Деметриос вытащил из сети двух крупных лососей, и я вскочил в  лодку.
Рыбаки столпились вокруг, весело настроенные, и, когда  я  стал  поднимать
парус, засыпали меня всевозможными шутливыми советами. Они даже предлагали
друг другу заключить пари, что я непременно поймаю Деметриоса, а  двое  из
них, разыгрывая роль судейских чиновников, пресерьезно просили  позволения
отправиться вместе со мной, чтобы посмотреть, как я это сделаю.
     Но я не торопился:  я  тянул  время,  чтобы  дать  Чарли  возможность
добраться до Валлехо. Делая вид, будто мне не нравится, как стоит парус, я
слегка подтянул снасть,  с  помощью  которой  удерживается  верхний  конец
гафеля. Только, когда по моим расчетам Чарли уже побывал у Дэна  Мелони  и
сел верхом на его кобылку, я отошел от пристани и поставил парус по ветру.
Сильный порыв ветра, наполнив парус, сразу резко накренил судно, и  добрых
два ведра воды попало в  лодку.  Такой  пустяк,  как  этот,  всегда  может
случиться с легким судном даже у опытного матроса, тем не  менее,  хотя  я
мгновенно потравил шкот и выровнял лодку, по моему адресу  поднялась  буря
насмешливых рукоплесканий, словно я совершил невесть какой грубый промах.
     Когда Деметриос увидел, что в рыбачьей патрульной лодке  только  один
человек, да и тот мальчишка, он решил поиздеваться надо мной. Идя коротким
галсом - я шел прямо за ним, отставая на неполных  тридцать  футов,  -  он
несколько ослабил шкот и вернулся к пристани. И тут, делая короткие галсы,
он стал кружиться, вертеться, вспарывать  носом  лодки  воду,  к  великому
восторгу симпатизирующих ему зрителей. Я все время  шел  за  ним  и  смело
проделывал все, что делал он, даже, когда он, идя на фордевинд,  перекинул
парус на другой борт - опаснейший маневр при таком большом парусе и  таком
сильном ветре.
     Он рассчитывал, что крепкий бриз и сильное отливное течение,  которые
подняли на море страшное волнение, доведут меня до беды. Но я был в  ударе
и никогда в жизни не вел лодку лучше, чем в этот  день.  Меня  можно  было
сравнить с точно выверенным механизмом, мозг делал свое дело; я, казалось,
предугадывал тысячи мелочей, которые опытный  моряк  обязан  принимать  во
внимание в любую секунду.
     Вместо меня беда постигла Деметриоса. Что-то разладилось в  выдвижном
киле его лодки, заело в корпусе, и он не выдвигался до  отказа.  В  минуту
передышки, которой Деметриос добился путем какой-то хитроумной уловки,  он
стал торопливо возиться с выдвижным килем, стараясь  сбить  его  вниз.  Но
времени у него было слишком мало, и  пришлось  снова  взяться  за  руль  и
парус.
     Выдвижной киль, видимо, сильно его обеспокоил. Ему  было  уже  не  до
игры со мной, и, делая длинные  галсы,  он  двинулся  к  Валлехо.  К  моей
радости, на первом галсе я увидел, что могу держать к  ветру  чуть  круче,
чем он. Вот когда бы ему пригодился лишний человек в лодке; ведь я шел  за
ним на расстоянии каких-нибудь нескольких футов, и он не отважился бросить
руль, чтобы перебраться на середину лодки и опустить выдвижной киль!
     Лишившись возможности приводить к ветру так  круто,  как  прежде,  он
стал слегка потравливать шкот и идти полнее,  стараясь  меня  обогнать.  Я
позволил  ему  это  сделать,  пока  сам  пытался  выиграть  ветер,   чтобы
настигнуть Деметриоса. Но, когда  я  подошел  к  нему  совсем  близко,  он
прикинулся, будто ложится на другой галс. Я стремительно рыскнул к  ветру,
чтобы опередить Деметриоса, но с его стороны было лишь  ловко  проделанным
трюком. Он взял прежний  курс,  мне  же  пришлось  торопливо  наверстывать
потерянное расстояние.
     Деметриос  явно  оказался  искуснее  меня,  когда   дело   дошло   до
маневрирования. Много раз он был уже почти у меня в руках, но  всякий  раз
ему удавалось провести меня и ускользнуть. К тому же ветер крепчал, и наши
руки ни секунды не знали покоя, иначе нас неминуемо опрокинуло бы в  море.
Что до моей лодки, то она держалась  на  плаву  только  благодаря  лишнему
балласту. Я сидел, скорчившись, одной рукой держа руль, а другой  шкот.  А
поскольку шкот был всего один раз обернут вокруг  нагеля,  он  при  каждом
порыве ветра вырывался у меня из рук. В такие минуты парус терял ветер,  и
я, конечно, отставал. Утешением служило лишь то, что с  лодкой  Деметриоса
происходило то же самое.
     Сильный отлив, проносясь по Каркинезскому  проливу  навстречу  ветру,
вздымал могучие, сердитые волны, которые непрерывно бились о борт судна. Я
промок до нитки, и даже мой парус был мокрешенек вплоть до шкаторины. Один
раз мне удалось ловким маневром нагнать Деметриоса, и моя лодка  ударилась
носом в среднюю часть его судна. Как мне нужен был в эту минуту  помощник!
Только было кинулся вперед, чтобы прыгнуть к нему в лодку, как  он  веслом
отпихнул мою лодку и оскорбительно рассмеялся прямо мне в лицо.
     Мы уже находились в устье  Каркинезского  пролива,  в  очень  опасной
полосе. Здесь пролив Валлехо и Каркинезский стремительно неслись навстречу
друг другу. Через Валлехо текли воды  реки  Напа  и  огромного  берегового
отлива, а через Каркинезский пролив мчались воды Сьюисанской бухты  и  рек
Сакраменто и Сан-Хоакин. И там, где эти  чудовищные  потоки  сталкивались,
возникала страшная быстрина. В довершение всех бед, ветер  дул  в  сторону
бухты Сан-Пабло со  скоростью  пятнадцати  узлов,  обрушивая  на  быстрину
громады волн.
     Враждующие  течения  метались  во  всех  направлениях,   сталкиваясь,
образуя  водовороты,  воронки  и  ключи,  а  сердитые  волны,   вздымаясь,
захлестывали наши лодки как с наветренной, так и с подветренной стороны. И
сквозь всю сумятицу беспорядочно, словно доведенные  до  безумия  в  своем
движении, с грохотом неслись гигантские, кипучие валы из бухты Сан-Пабло.
     Я так же неистовствовал, как бушующее море.  Лодка  шла  великолепно;
она стремительно мчалась вперед сквозь этот хаос, подобно скаковой лошади,
преодолевая все препятствия. Все мое существо было полно неуемной радости.
Огромный парус, вой ветра, бушующие волны, лодка, то  и  дело  ныряющая  в
воду, и я, пигмей, не больше,  чем  пятнышко  среди  этих  взбунтовавшихся
стихий, подчиняю их своей воле, лечу сквозь них и над ними, торжествующий,
победоносный!
     И в ту минуту,  когда  я,  словно  герой-победитель,  мчался  вперед,
раздался страшный треск, и лодка мгновенно стала. Меня швырнуло вперед,  и
я упал на дно лодки. Когда я вскочил на ноги, передо мной мелькнуло что-то
зеленоватое, замшелое, и я сразу понял, что  это  затонувшая  свая  -  бич
мореплавателей. Никто не огражден от такого несчастья. Разбухшую от воды и
плавающую у самой поверхности сваю невозможно увидеть и обойти в  бушующем
море.
     Видимо, раздробило весь нос лодки, так как через несколько секунд она
уже наполовину была полна воды. Добавили воды и волны, и она пошла ко дну,
увлекаемая  тяжелым  балластом.  Все  это  случилось  так  быстро,  что  я
запутался в парусе, и меня втянуло под лодку. Когда  я  с  великим  трудом
выбрался на поверхность, полузадохнувшийся - мои легкие, казалось, вот-вот
лопнут, - весел уже не было. Должно быть, их смыло  бесноватой  волной.  Я
видел, что Деметриос Контос оглядывается из своей  лодки,  и  услыхал  его
насмешливый, полный мстительной злобы голос: он что-то ликующе кричал!  Он
продолжал свой путь, покинув меня на верную гибель.
     Мне ничего другого не оставалось,  как  ради  своего  спасения  плыть
вперед - в этой сумятице вопрос жизни и смерти  решали  какие-то  секунды.
Набрав побольше воздуху и энергично работая  обеими  руками,  я  ухитрился
скинуть свои тяжелые морские сапоги и куртку. Но легко сказать  -  набрать
воздуху; я быстро понял, что вся трудность не в том, чтобы плыть, а в том,
чтобы дышать.
     Меня швырнуло из стороны в сторону,  на  меня  обрушивались  высокие,
увенчанные белыми гребнями  валы  Сан-Пабло,  душили  вздымавшиеся  волны,
хлеща в глаза, нос, рот. Страшные воронки всасывали мои ноги и тянуло вниз
с тем, чтобы в следующий миг высоко подбросить  вместе  с  кипящей  ключом
водой, и тут же - не успевал я перевести дух - огромная  вспененная  волна
накрывала меня с головой.
     Долго все это выдержать было невозможно. Я вдыхал  больше  воды,  чем
воздуха, и почти все время  находился  под  водой.  Рассудок  начинал  мне
изменять,  голова  отчаянно  кружилась.  Я  боролся  за  жизнь  судорожно,
инстинктивно и был почти уже в беспамятстве, как вдруг  почувствовал,  что
меня схватили за плечи и втащили в лодку.
     Некоторое время я лежал на банке лицом вниз, вода лилась у  меня  изо
рта. Потом, все еще едва живой, я  повернулся  посмотреть,  кто  был  моим
спасителем. На корме,  придерживая  одной  рукой  парус,  а  другой  руль,
ухмыляясь  и  добродушно  кивая  мне,  сидел  Деметриос  Контос.   Сперва,
рассказывал он попозже, он решил было бросить меня на произвол судьбы,  но
добро в его душе вступило в борьбу со злом, одержало  победу  и  приказало
вернуться ко мне.
     - Тебе лучше? - спросил он.
     Мне удалось изобразить на губах нечто вроде "да", однако  говорить  я
еще не мог.
     - Ты вел лодку очень хорошо, - сказал он. - Как настоящий мужчина.
     Похвала в устах Деметриоса Контоса  была  для  меня,  конечно,  очень
лестной, и я оценил ее по достоинству, хотя в ответ сумел  только  кивнуть
головой.
     На этом наш разговор кончился, так как я был занят тем, что  приходил
в себя, а он возился с лодкой. Добравшись до пристани в Валлехо, Деметриос
Контос привязал лодку и помог мне выбраться из нее. И вот, когда мы с  ним
стояли на пристани, из-за натянутых сетей вышел Чарли и  положил  руку  на
плечо Деметриоса.
     - Он спас мне жизнь, Чарли, - запротестовал я. - И  по-моему  его  не
следует арестовывать.
     На лице Чарли отразилась растерянность, но она исчезла, как только он
принял решение.
     - Ничем не могу помочь, сынок, - мягко ответил он. -  Я  не  в  праве
нарушить свой долг, а мой прямой долг - арестовать его. Нынче воскресенье,
а в лодке у него два лосося, которых он только что поймал. Как  иначе  мне
поступить?
     - Но он спас мне жизнь, - твердил я, не находя другого довода.
     Лицо Деметриоса Контоса почернело от ярости, когда он услышал решение
Чарли. Он чувствовал, что с ним поступили несправедливо. Добро в его  душе
восторжествовало, он проявил великодушие, спас  беспомощного  врага,  а  в
благодарность его ведут в тюрьму.
     Чарли и я дулись друг на  друга,  когда  возвращались  в  Бенишию.  Я
придерживался духа закона, а не буквы; Чарли же  отстаивал  именно  букву.
Как он ни раскидывал умом, другого выхода  ему  не  представлялось.  Закон
ясно  гласил,  что  в  воскресенье  ловля  лосося  запрещена.  Он   служил
патрульным, и следить за строгим выполнением закона  было  его  долгом.  И
толковать тут больше не о чем. Он выполнил свой долг, и совесть его чиста.
Тем не менее мне  все  это  казалось  несправедливым  и  было  очень  жаль
Деметриоса Контоса.
     Через два дня мы явились в Валлехо на  суд.  Мне  пришлось  выступить
свидетелем. Самой ненавистной из всех  обязанностей,  какие  мне  довелось
выполнить в своей жизни, была необходимость, стоя на свидетельском  месте,
дать присягу, что я видел, как Деметриос Контос поймал двух  лососей,  тех
самых, с которыми Чарли задержал его.
     Деметриос  нанял  себе  адвоката,  но  дело  его  было   безнадежным.
Присяжные удалились только на пятнадцать  минут  и  вынесли  решение:  да,
виновен. Судья приговорил Деметриоса к уплате штрафа в сто долларов или  к
пятидесяти дням тюремного заключения.
     Чарли подошел к секретарю суда.
     - Я уплачу этот штраф, - заявил он, выкладывая на стол  пять  золотых
монет каждая по двадцать долларов. -  Это  единственный  выход,  сынок,  -
пробормотал он, поворачиваясь ко мне.
     Слезы выступили у меня на глазах, когда я крепко стиснул ему руку.
     - Я уплачу... - начал я.
     - Свою половину? - прервал он меня. - Конечно, а как же иначе?
     Тем временем Деметриос узнал от адвоката, что и ему заплатил Чарли.
     Деметриос подошел к Чарли пожать ему  руку;  вся  его  горячая  южная
кровь бросилась ему в лицо. Не желая, чтобы его превзошли  в  великодушии,
он настаивал, что сам уплатит штраф и  вознаграждение  адвокату,  и  очень
рассердился, когда Чарли не согласился на его требование.
     Этот поступок Чарли гораздо больше, чем все то, что мы делали до  сих
пор, убедил рыбаков в более глубоком, чем они полагали,  значении  закона.
Чарли очень выиграл в их глазах; кое-что досталось и на мою  долю  -  меня
похвалили как паренька, который  умеет  вести  парусную  лодку.  Деметриос
Контос никогда больше не нарушал закона, он стал добрым другом  и  не  раз
заглядывал в Бенишию поболтать с нами.





                                 ДОМ МАПУИ


     Несмотря на свои тяжеловесные очертания, шхуна "Аораи" двигалась  при
легком ветре послушно и быстро, и капитан  подвел  ее  близко  к  острову,
прежде чем бросить якорь чуть не  доходя  до  того  места,  где  начинался
прибой. Атолл Хикуэру, ярдов сто в диаметре и окружностью в двадцать миль,
представлял собою кольцо измельченного кораллового  песка,  поднимавшегося
всего на четыре-пять футов над высшим уровнем прилива.  На  дне  огромной,
гладкой, как зеркало, лагуны было много  жемчужных  раковин,  и  с  палубы
шхуны было видно, как за узкой полоской атолла искатели жемчуга  бросаются
в воду и снова выходят на берег. Но войти в атолл не могла  даже  торговая
шхуна. Небольшим гребным катерам при попутном ветре  удавалось  пробраться
туда по мелкому извилистому проливу, шхуны же останавливались на  рейде  и
высылали к берегу лодки.
     С "Аораи" проворно спустили  шлюпку,  и  в  нее  спрыгнули  несколько
темнокожих матросов, голых, с алыми повязками вокруг бедер. Они взялись за
весла, а на корме у руля стал молодой человек в белом костюме, какие носят
в тропиках европейцы. Но он не был чистым европейцем: золотистый отлив его
светлой кожи и  золотистые  блики  в  мерцающей  голубизне  глаз  выдавали
примесь полинезийской крови. Это был Рауль, Александр Рауль,  младший  сын
Мари Рауль, богатой квартеронки, владелицы  шести  торговых  шхун.  Шлюпка
одолела водоворот у самого входа в пролив и сквозь  кипящую  стену  прибоя
прорвалась на зеркальную гладь лагуны. Рауль выпрыгнул на  белый  песок  и
поздоровался за руку с высоким туземцем. У туземца были великолепные плечи
и грудь, но обрубок правой руки с торчащей на несколько дюймов, побелевшей
от времени костью свидетельствовал о встрече с акулой,  после  которой  он
уже не мог нырять за жемчугом и стал мелким интриганом и прихлебателем.
     - Ты слышал, Алек? - были его первые слова. - Мапуи нашел  жемчужину.
Да какую жемчужину! Такой еще не находили на  Хикуэру,  и  нигде  на  всех
Паумоту, и нигде во всем мире. Купи ее, она еще у него. Он дурак  и  много
не запросит. И помни: я тебе первый сказал. Табак есть?
     Рауль  немедля  зашагал  вверх  по  берегу,  к  лачуге  под   высоким
пандановым деревом. Он служил у своей матери агентом, и в обязанности  его
входило объезжать все острова Паумоту и скупать копру, раковины и жемчуг.
     Он был новичком в этом деле, плавал агентом всего второй раз и втайне
тревожился, что не умеет оценивать жемчуг. Но когда Мапуи показал ему свою
жемчужину, он сумел подавить изумленное восклицание и сохранить  небрежную
деловитость тона. Но между тем жемчужина поразила его. Она была  величиною
с голубиное яйцо, безупречной формы, и  белизна  ее  отражала  все  краски
матовыми огнями. Она  была  как  живая.  Рауль  никогда  не  видел  ничего
подобного ей. Когда Мапуи положил жемчужину ему на ладонь, он удивился  ее
тяжести. Это подтверждало ценность жемчужины. Он внимательно рассмотрел ее
через увеличительное стекло и не нашел ни малейшего порока или изъяна: она
была такая чистая, что казалось, вот-вот растворится в воздухе. В тени она
мягко светилась переливчатым лунным  светом.  И  так  прозрачна  была  эта
белизна, что, бросив жемчужину в стакан с водой, Рауль едва мог  различить
ее. Так быстро она опустилась на дно, что он сразу оценил ее вес.
     - Сколько же ты хочешь  за  эту  жемчужину?  -  спросил  он  с  ловко
разыгранным равнодушием.
     - Я  хочу...  -  начал  Мапуи,  и  из-за  плеч  Мапуи,  обрамляя  его
коричневое лицо, высунулись коричневые лица двух  женщин  и  девочки;  они
закивали в подтверждение его слов и, еле сдерживая волнение, жадно сверкая
глазами, вытянули вперед шеи.
     - Мне нужен дом, - продолжал  Мапуи.  -  С  крышей  из  оцинкованного
железа и с восьмиугольными часами на стене. Чтобы он был  длиной  в  сорок
футов и чтобы вокруг шла веранда. В середине чтобы была большая комната, и
в ней круглый стол, а на стене часы с гирями. И чтобы было четыре спальни,
по две с каждой стороны от большой комнаты; и в  каждой  спальне  железная
кровать, два стула и умывальник. А за  домом  кухня  -  хорошая  кухня,  с
кастрюлями и сковородками и с печкой. И чтобы ты построил мне этот дом  на
моем острове, на Факарава.
     - Это все? - недоверчиво спросил Рауль.
     - И чтобы была швейная машина, - заговорила Тэфара, жена Мапуи.
     - И обязательно стенные часы с гирями, - добавила Наури, мать Мапуи.
     - Да, это все, - сказал Мапуи.
     Рауль засмеялся. Он смеялся долго и весело. Но, смеясь, он  торопливо
решал в уме арифметическую задачу: ему никогда не приходилось строить дом,
и  представления  о  постройке  домов  у  него  были  самые  туманные.  Не
переставая смеяться, он подсчитывал, во что обойдется  рейс  на  Таити  за
материалами,  сами  материалы,  обратный  рейс   на   Факарава,   выгрузка
материалов и строительные работы. На все это, круглым счетом,  потребуется
четыре  тысячи  французских  долларов,  иными  словами  -  двадцать  тысяч
франков. Это немыслимо. Откуда ему знать, сколько стоит  такая  жемчужина?
Двадцать тысяч франков - огромные деньги, да к  тому  же  это  деньги  его
матери.
     - Мапуи, - сказал он, - ты дурак. Назначь цену деньгами.
     Но Мапуи покачал головой, и три головы позади него тоже закачались.
     - Мне нужен дом, - сказал он, - длиной в сорок  футов,  чтобы  вокруг
шла веранда...
     - Да, да, - перебил его Рауль. - Про дом я все  понял,  но  из  этого
ничего не выйдет. Я дам тебе тысячу чилийских долларов...
     Четыре головы дружно закачались в знак молчаливого отказа.
     - И кредит на сто чилийских долларов.
     - Мне нужен дом... - начал Мапуи.
     - Какая тебе польза от дома? - спросил  Рауль.  -  Первый  же  ураган
снесет его в море. Ты сам это знаешь.
     Капитан Раффи говорит, что вот и сейчас можно ждать урагана.
     - Только не на Факарава, - сказал Мапуи,  -  там  берег  много  выше.
Здесь, может быть, и снесет; на Хикуэру всякий ураган  опасен.  Мне  нужен
дом на Факарава: длиною в сорок футов и вокруг веранда...
     И Рауль еще раз выслушал весь рассказ о доме.  В  течение  нескольких
часов он старался выбить эту навязчивую идею из головы туземца, но жена, и
мать Мапуи, и его дочь Нгакура поддерживали его. Слушая  в  двадцатый  раз
подробное описание вожделенного дома, Рауль увидел  через  открытую  дверь
лачуги, что к берегу подошла вторая шлюпка с "Аораи". Гребцы не  выпускали
весел из рук, очевидно спеша отвалить. Помощник капитана шхуны выскочил на
песок, спросил что-то у однорукого  туземца  и  быстро  зашагал  к  Раулю.
Внезапно стало темно, - грозовая туча закрыла солнце. Было видно,  как  за
лагуной по морю быстро приближается зловещая линия ветра.
     - Капитан Раффи говорит, надо убираться  отсюда,  -  сразу  же  начал
помощник. - Он велел передать, что,  если  есть  жемчуг,  все  равно  надо
уходить, авось, успеем собрать его после. Барометр упал до двадцати девяти
и семидесяти.
     Порыв ветра тряхнул пандановое дерево над головой  Рауля  и  пронесся
дальше; несколько спелых кокосовых орехов с глухим стуком упали на  землю.
Пошел дождь - сначала  вдалеке,  потом  все  ближе,  надвигаясь  вместе  с
сильным ветром, и вода в лагуне задымилась бороздками. Дробный стук первых
капель по листьям заставил Рауля вскочить на ноги.
     - Тысячу чилийских долларов наличными, Мапуи, - сказал он, - и кредит
на двести.
     - Мне нужен дом... - затянул Мапуи.
     - Мапуи! - прокричал Рауль сквозь шум ветра. - Ты дурак!
     Он выскочил из лачуги и вместе и помощником капитана кое-как добрался
до берега, где их ждала шлюпка. Шлюпки не было видно.  Тропический  ливень
окружал их стеной, так что они видели только кусок  берега  под  ногами  и
злые  маленькие  волны  лагуны,  кусавшие  песок.  Рядом  выросла   фигура
человека. Это был однорукий Хуру-Хуру.
     - Получил жемчужину? - прокричал он в ухо Раулю.
     - Мапуи дурак! - крикнул  тот  в  ответ,  и  в  следующую  минуту  их
разделили потоки дождя.
     Полчаса спустя Хуру-Хуру, стоя на обращенной к морю  стороне  атолла,
увидел, как обе шлюпки подняли на  шхуну  и  "Аораи"  повернула  прочь  от
острова. А в том же месте, словно принесенная на крыльях шквала, появилась
и стала на якорь другая шхуна, и с нее тоже спустили шлюпку. Он  знал  эту
шхуну. Это была "Орохена", принадлежавшая метису Торики, торговцу, который
сам объезжал острова, скупая жемчуг, и сейчас, разумеется, стоял на  корме
своей шлюпки. Хуру-Хуру лукаво усмехнулся. Он  знал,  что  Мапуи  задолжал
Торики за товары, купленные в кредит еще в прошлом году.
     Гроза пронеслась. Солнце палило, и лагуна опять  стала  гладкой,  как
зеркало. Но воздух был липкий, словно клей, и тяжесть его давила на легкие
и затрудняла дыхание.
     - Ты слышал новость, Торики?  -  спросил  Хуру-Хуру.  -  Мапуи  нашел
жемчужину. Такой никогда не находили на Хикуэру, и нигде на всех  Паумоту,
и нигде во всем мире. Мапуи дурак. К тому же он у тебя в долгу.  Помни:  я
тебе первый сказал. Табак есть?
     И вот к соломенной лачуге Мапуи  зашагал  Торики.  Это  был  властный
человек, но не очень умный. Он небрежно взглянул на чудесную  жемчужину  -
взглянул только мельком - и преспокойно опустил ее себе в карман.
     - Тебе повезло, - сказал он. -  Жемчужина  красивая.  Я  открою  тебе
кредит на товары.
     - Мне нужен дом... - в ужасе залепетал  Мапуи.  -  Чтобы  длиной  был
сорок футов...
     - А, поди ты со своим домом! - оборвал его  торговец.  -  Тебе  нужно
расплатиться с долгами, вот что тебе  нужно.  Ты  был  мне  должен  тысячу
двести чилийских долларов. Прекрасно! Теперь ты мне ничего не должен. Мы в
расчете. А кроме того, я открою тебе кредит на двести чилийских  долларов.
Если я удачно продам эту жемчужину на Таити, увеличу тебе  кредит  еще  на
сотню - всего, значит, будет триста. Но помни,  -  только  если  я  удачно
продам ее. Я могу еще потерпеть на ней убыток.
     Мапуи скорбно скрестил руки и  понурил  голову.  У  него  украли  его
сокровище. Нового дома не будет, - он попросту отдал долг.  Он  ничего  не
получил за жемчужину.
     - Ты дурак, - сказала Тэфара.
     - Ты дурак, - сказала старая Наури. - Зачем ты отдал ему жемчужину?
     - Что мне было делать? - оправдывался Мапуи. - Я был ему  должен.  Он
знал, что я нашел жемчужину. Ты сама слышала, как он просил показать ее. Я
ему ничего не говорил, он сам знал. Это кто-то другой сказал ему. А я  был
ему должен.
     - Мапуи дурак, - подхватила и Нгакура.
     Ей было двенадцать  лет,  она  еще  не  набралась  ума-разума.  Чтобы
облегчить душу, Мапуи дал ей такого тумака, что она  свалилась  наземь,  а
Тэфара и Наури  залились  слезами,  не  переставая  корить  его,  как  это
свойственно женщинам.
     Хуру-Хуру, стоя на берегу, увидел,  как  третья  знакомая  ему  шхуна
бросила якорь у входа в атолл и спустила шлюпку. Называлась она "Хира" - и
недаром: хозяином ее был  Леви,  немецкий  еврей,  самый  крупный  скупщик
жемчуга, а Хира, как  известно  -  таитянский  бог,  покровитель  воров  и
рыболовов.
     - Ты слышал новость? - спросил Хуру-Хуру, как только Леви, толстяк  с
крупной головой и неправильными чертами лица, ступил  на  берег.  -  Мапуи
нашел жемчужину. Такой жемчужины не бывало  еще  на  Хикуэру,  и  на  всех
Паумоту, и во всем мире. Мапуи  дурак:  он  продал  ее  Торики  за  тысячу
четыреста чилийских долларов, - я подслушал их  разговор.  И  Торики  тоже
дурак. Ты можешь купить у него жемчужину, и дешево. Помни: я  первый  тебе
сказал. Табак есть?
     - Где Торики?
     - У капитана Линча, пьет абсент. Он уже час как сидит там.
     И пока Леви и Торики  пили  абсент  и  торговались  из-за  жемчужины,
Хуру-Хуру подслушивал - и услышал, как они сошлись  на  невероятной  цене:
двадцать пять тысяч франков!
     Вот в это время "Орохена" и "Хира" подошли совсем близко к острову  и
стали стрелять из орудий и отчаянно сигнализировать. Капитан  Линч  и  его
гости, выйдя из дому, еще  не  успели  увидеть,  как  обе  шхуны  поспешно
повернули и стали уходить от берега, на ходу убирая гроты и кливера и  под
напором шквала низко кренясь над побелевшей водой. Потом они  скрылись  за
стеною дождя.
     - Они вернутся, когда утихнет, - сказал Торики. - Надо нам выбираться
отсюда.
     - Барометр, верно, еще упал, - сказал капитан Линч.
     Это был седой бородатый старик, который уже не ходил в море  и  давно
понял, что может жить в ладу со своей астмой только на Хикуэру. Он вошел в
дом и взглянул на барометр.
     - Боже ты мой! - услышали они и бросились за ним следом: он стоял,  с
ужасом глядя на стрелку, которая показывала двадцать девять и двадцать.
     Снова выйдя на берег, они в  тревоге  оглядели  море  и  небо.  Шквал
прошел, но небо не прояснилось. Обе шхуны, а с ними и еще одна, под  всеми
парусами шли к острову. Но вот ветер переменился, и они поубавили парусов.
А через пять минут шквал налетел на них с противоположной стороны, прямо в
лоб, - и с берега было видно, как там поспешно ослабили, а потом и  совсем
убрали передние паруса. Прибой звучал глухо  и  грозно,  началось  сильное
волнение.  Потрясающей  силы  молния   разрезала   потемневшее   небо,   и
оглушительными раскатами загремел гром.
     Торики и Леви бегом  пустились  к  шлюпкам.  Леви  бежал  вперевалку,
словно насмерть перепуганный бегемот. При выходе из  атолла  навстречу  их
лодкам неслась шлюпка с "Аораи". На корме, подгоняя гребцов, стоял  Рауль.
Мысль о жемчужине не давала ему покоя, и он решил вернуться, чтобы принять
условия Мапуи.
     Он выскочил на песок в таком вихре дождя и ветра,  что  столкнулся  с
Хуру-Хуру, прежде чем увидел его.
     - Опоздал! - крикнул ему Хуру-Хуру.  -  Мапуи  продал  ее  Торики  за
тысячу четыреста чилийских долларов, а Торики продал ее Леви  за  двадцать
пять тысяч франков. А Леви продаст ее во Франции за сто тысяч. Табак есть?
     Рауль облегченно вздохнул. Все его терзания кончились.  Можно  больше
не думать о жемчужине, хоть она и не  досталась  ему.  Но  он  не  поверил
Хуру-Хуру: вполне возможно, что Мапуи продал жемчужину за тысячу четыреста
чилийских долларов, но чтобы  Леви,  опытный  торговец,  заплатил  за  нее
двадцать пять тысяч франков  -  это  едва  ли.  Рауль  решил  переспросить
капитана Линча, но, добравшись до жилища старого  моряка,  он  застал  его
перед барометром в полном недоумении.
     - Сколько по-твоему показывает? - тревожно  спросил  капитан,  протер
очки и снова посмотрел на барометр.
     - Двадцать девять и десять, - сказал Рауль. -  Я  никогда  не  видел,
чтобы он стоял так низко.
     - Не удивительно, - проворчал капитан. - Я  пятьдесят  лет  ходил  по
морям и то не видел ничего подобного. Слышишь?
     Они прислушались к реву прибоя, сотрясавшего дом, потом вышли.  Шквал
утих. За милю от берега "Аораи", попавшую в штиль, кренило  и  швыряло  на
высоких  волнах,  которые  величественно,  одна  за  другой,  катились   с
северо-востока и с яростью кидались на коралловый берег. Один  из  гребцов
Рауля указал на вход в пролив и покачал головой. Посмотрев в  ту  сторону,
Рауль увидел белое месиво клубящейся пены.
     - Я, пожалуй, переночую у вас, капитан, - сказал он и  велел  матросу
вытащить шлюпку на берег и найти  пристанище  для  себя  и  для  остальных
гребцов.
     - Ровно двадцать девять, - сообщил капитан  Линч,  уходивший  в  дом,
чтобы еще раз взглянуть на барометр.
     Он вынес из дома стул, сел и уставился на море.  Солнце  вышло  из-за
облаков, стало душно, по-прежнему не было ни  ветерка.  Волнение  на  море
усиливалось.
     - И откуда такие волны, не могу понять, - нервничал  Рауль.  -  Ветра
нет... А вы посмотрите... нет, вы только посмотрите вон на ту!
     Волна, протянувшаяся на несколько миль, обрушила десятки  тысяч  тонн
воды на хрупкий атолл, и он задрожал, как от землетрясения.  Капитан  Линч
был ошеломлен.
     - О Господи! - воскликнул он, привстав со стула, и снова сел.
     - А ветра нет, - твердил Рауль. - Был бы ветер,  я  бы  еще  мог  это
понять.
     - Можешь не беспокоиться, будет и ветер, - мрачно ответил капитан.
     Они замолчали. Пот выступил  у  них  на  теле  миллионами  мельчайших
росинок, которые сливались в  капли  и  ручейками  стекали  на  землю.  Не
хватало воздуха, старик мучительно задыхался. Большая  волна  взбежала  на
берег, облизала стволы кокосовых пальм и спала почти у самых ног  капитана
Линча.
     - Намного выше последней отметки, - сказал  он,  -  а  я  живу  здесь
одиннадцать лет. - Он посмотрел на часы. - Ровно три.
     На берегу появились мужчина и женщина в сопровождении стайки детей  и
собак. Пройдя дом, они  остановились  в  нерешительности  и  после  долгих
колебаний сели на песок. Несколько минут спустя с противоположной  стороны
приплелось другое семейство, нагруженное всяким домашним скарбом. И вскоре
вокруг дома капитана Линча собралось несколько  сот  человек  -  мужчин  и
женщин, стариков и детей. Капитана  окликнул  одну  из  женщин  с  грудным
младенцем на руках и узнал, что ее дом только что смыло волной.
     Дом капитана стоял на высоком месте острова, справа и слева  от  него
огромные волны уже перехлестывали через  узкое  кольцо  атолла  в  лагуну.
Двадцать миль в окружности имело это кольцо, и лишь кое-где оно  достигало
трехсот футов в ширину. Сезон ловли  жемчуга  был  в  разгаре,  и  туземцы
съехались сюда со всех окрестных островов и даже с Таити.
     - Здесь сейчас тысяча двести человек, - сказал капитан Линч. - Трудно
сказать, сколько из них уцелеет к завтрашнему утру.
     - Непонятно, почему нет ветра? - спросил Рауль.
     - Не беспокойся, мой  милый,  не  беспокойся,  неприятности  начнутся
очень скоро.
     Не успел капитан Линч договорить, как огромная волна  низринулась  на
атолл. Морская вода, покрыв песок трехдюймовым слоем, закипела  вокруг  их
стульев. Раздался протяжный стон испуганных женщин.  Дети,  стиснув  руки,
смотрели на гигантские валы и жалобно плакали. Куры и кошки  заметались  в
воде, а потом дружно, как сговорившись, устремились на  крышу  дома.  Один
туземец, взяв корзину с новорожденными щенятами, залез на кокосовую пальму
и привязал корзину на  высоте  двадцати  футов  над  землей.  Собака-мать,
повизгивая и тявкая, скакала в воде вокруг дерева.
     А солнце светило по-прежнему ярко, и все еще не было ни ветерка.  Они
сидели, глядя на волны, кидавшие "Аораи" из  стороны  в  сторону.  Капитан
Линч, не в силах больше смотреть на вздымающиеся водяные горы, закрыл лицо
руками, потом ушел в дом.
     - Двадцать восемь и шестьдесят, - негромко сказал он, возвращаясь.
     В руке у него был моток толстой веревки. Он нарезал из нее  концы  по
десять футов длиной, один дал Раулю, один оставил себе, а остальные роздал
женщинам, посоветовав им лезть на деревья.
     С северо-востока потянул легкий ветерок, и, почувствовав на лице  его
дуновение, Рауль оживился. Он увидел, как "Аораи", выбрав шкоты, двинулась
прочь от берега, и пожалел, что остался здесь. Шхуна-то уйдет от  беды,  а
вот остров... Волна перехлестнула через атолл, чуть не сбив его с  ног,  и
он присмотрел себе дерево, потом, вспомнив про барометр, побежал в дом и в
дверях столкнулся с капитаном Линчем.
     - Двадцать восемь и двадцать, - сказал старик. - Ох, и заварится  тут
чертова каша!.. Это что такое?
     Воздух наполнился стремительным движением. Дом дрогнул и закачался, и
они услышали мощный гул. В окнах задребезжали стекла. Одно окно разбилось;
в комнату ворвался порыв ветра такой силы, что они едва устояли на  ногах.
Дверь с треском захлопнулась,  расщепив  щеколду.  Осколки  белой  дверной
ручки посыпались на пол. Стены комнаты  вздулись,  как  воздушный  шар,  в
который слишком быстро накачали газ. Потом послышался новый  шум,  похожий
на ружейную стрельбу, - это гребень волны разбился о стену  дома.  Капитан
Линч посмотрел на часы. Было четыре пополудни.  Он  надел  синюю  суконную
куртку, снял со стены барометр и засунул  его  в  глубокий  карман.  Новая
волна с глухим стуком ударилась в дом, и легкая постройка  повернулась  на
фундаменте и осела, накренившись под углом в десять градусов.
     Рауль первый выбрался наружу. Ветер подхватил его и погнал по берегу.
Он заметил, что теперь дует с востока. Ему стоило огромного труда  лечь  и
приникнуть к песку. Капитан Линч, которого ветер нес, как соломинку,  упал
прямо на него. Два матроса  с  "Аораи"  спрыгнули  с  кокосовой  пальмы  и
бросились им на помощь, уклоняясь от ветра под самыми невероятными углами,
на каждом шагу хватаясь за землю.
     Капитана Линч был уже слишком стар, чтобы лазить по деревьям, поэтому
матросы, связав несколько коротких веревок, стали постепенно поднимать его
по стволу и наконец привязали к верхушке  в  пятидесяти  футах  от  земли.
Рауль закинул свою веревку за ствол другой пальмы и огляделся.  Ветер  был
ужасающий. Ему и не снилось, что такой бывает. Волна, перекатившись  через
атолл, промочила  его  до  колен  и  хлынула  в  лагуну.  Солнце  исчезло,
наступили свинцовые сумерки. Несколько капель  дождя  ударили  его  сбоку,
словно дробинки, лицо окатило соленой пеной, словно ему дали оплеуху; щеки
жгло от боли, на глазах выступили слезы. Несколько сот туземцев  забрались
на деревья, и в другое время Рауль посмеялся  бы,  глядя  на  эти  гроздья
людей. Но он родился на Таити и знал, что делать:  он  согнулся,  обхватил
руками дерево и, крепко ступая, пошел по стволу вверх. На верхушке  пальмы
он обнаружил двух женщин, двух девочек и мужчину; одна из  девочек  крепко
прижимала к груди кошку.
     Со своей вышки он помахал рукой старику капитану, и тот бодро помахал
ему в ответ. Рауль был потрясен видом  неба:  оно  словно  нависло  совсем
низко над головой и из свинцового стало черным. Много  народу  еще  сидело
кучками на земле под деревьями, держась за стволы. Кое-где молились, перед
одной из кучек проповедовал миссионер-мормон.  Странный  звук  долетел  до
слуха Рауля - ритмичный, слабый, как стрекот далекого сверчка;  он  длился
всего минуту, но за эту минуту успел смутно пробудить в нем мысль о рае  и
небесной музыке. Оглянувшись, он увидел под другим деревом большую  группу
людей, державшихся за веревки и друг за друга. По их лицам и по одинаковым
у всех движениям губ он понял, что они поют псалом.
     А ветер все крепчал. Никакой меркой Рауль не мог его измерить, - этот
вихрь оставил далеко позади все его прежние представления о  ветре,  -  но
почему-то он все-таки знал, что ветер усилился. Невдалеке от него  вырвало
с корнем дерево, висевших на нем людей швырнуло на  землю.  Волна  окатила
узкую полоску песка - и люди исчезли. Все совершалось быстро. Рауль увидел
на фоне белой вспененной воды лагуны черную голову,  коричневое  плечо.  В
следующее мгновение они  скрылись  из  глаз.  Деревья  гнулись,  падали  и
скрещивались, как спички. Рауль не уставал поражаться силе ветра;  пальма,
на которой он спасался,  тоже  угрожающе  раскачивалась.  Одна  из  женщин
причитала, крепко прижав к себе девочку, а та  все  не  выпускала  из  рук
кошку.
     Мужчина, державший второго ребенка, тронул Рауля за  плечо  и  указал
вниз. Рауль увидел, что в ста шагах от его дерева мормонская часовня,  как
пьяная, шатается на ходу: ее сорвало с фундамента, и теперь волны и  ветер
подгоняли ее к лагуне. Ужасающей силы вал подхватил ее, повернул и  бросил
на купу кокосовых пальм. Люди посыпались с них, как  спелые  орехи.  Волна
схлынула, а они остались  лежать  на  земле:  одни  неподвижно,  другие  -
извиваясь и корчась. Они чем-то напоминали Раулю муравьев. Он не ужасался,
- теперь его уже ничто не могло ужаснуть. Спокойно и деловито он наблюдал,
как следующей волной эти человеческие обломки смыло в воду. Третья  волна,
самая огромная из всех, швырнула часовню в лагуну, и она поплыла во  мрак,
наполовину затонув, - ни дать ни взять Ноев ковчег.
     Рауль поискал глазами дом капитана Линча и с удивлением убедился, что
дома больше нет. Да, все совершалось  очень  быстро.  Он  заметил,  что  с
уцелевших деревьев многие спустились на  землю.  Ветер  тем  временем  еще
усилился, Рауль видел это по своей пальме: она уже не раскачивалась взад и
вперед, - теперь она оставалась почти неподвижной,  низко  согнувшись  под
напором ветра, и только дрожала. Но от этой  дрожи  тошнота  подступала  к
горлу. Это напоминало вибрацию камертона или струн гавайской гитары.  Хуже
всего было то, что пальма вибрировала необычайно быстро. Даже если  ее  не
вырвет с корнями, она долго не выдержит такого напряжения и переломится.
     Ага!  Одно  дерево  уже  не  выдержало!  Он  не  заметил,  когда  оно
сломалось, но вот стоит обломок - половина ствола. Пока не увидишь, так  и
не будешь знать, что творится. Треск  деревьев  и  горестные  вопли  людей
тонули в мощном реве и грохоте...  Когда  это  случилось,  Рауль  как  раз
смотрел туда, где  был  капитан  Линч.  Он  увидел,  как  пальма  бесшумно
треснула посредине и верхушка ее, с тремя матросами  и  старым  капитаном,
понеслась к лагуне. Она не упала, а поплыла по воздуху, как соломинка.  Он
следил за полетом: она ударилась о воду шагах в ста от берега.  Он  напряг
зрение и увидел - он мог бы в том поклясться, - что капитана Линч  помахал
ему на прощание рукой.
     Рауль не стал больше ждать, он  тронул  туземца  за  плечо  и  знаком
показал ему, что нужно спускаться. Туземец  согласился  было,  но  женщины
словно окаменели от страха, и он остался с ними. Рауль захлестнул  веревку
вокруг дерева и сполз по стволу на землю. Его окатило  соленой  водой.  Он
задержал  дыхание,  судорожно  вцепившись  в  веревку.  Волна  спала,   и,
прижавшись к стволу, он перевел дух, потом завязал веревку покрепче. И тут
его окатила новая волна. Одна из женщин соскользнула с дерева, но  мужчина
остался со второй женщиной, обоими  детьми  и  кошкой.  Рауль  еще  сверху
видел, что кучки людей, жавшихся к подножиям других  деревьев,  постепенно
таяли. Теперь это происходило справа и слева от него, со всех сторон.  Сам
он напрягал все силы,  чтобы  удержаться;  женщина  рядом  с  ним  заметно
слабела. После каждой волны он дивился сначала тому, что его еще не смыло,
а потом - что не смыло женщину. Наконец, когда схлынула еще одна волна, он
остался  один.  Он  поднял   голову:   верхушка   дерева   тоже   исчезла.
Укоротившийся наполовину, дрожал расщепленный  ствол.  Рауль  был  спасен:
корнями пальма держалась, и теперь ветер был ей не страшен. Он полез вверх
по стволу. Он так ослабел, что двигался медленно,  и  еще  несколько  волн
догнали его, прежде чем ему удалось от них уйти. Тут он  привязал  себя  к
стволу и приготовился мужественно встретить ночь и то неизвестное, что еще
ожидало его.
     Ему было очень тоскливо одному в  темноте.  Временами  казалось,  что
наступил конец света и только он один еще остался в  живых.  А  ветер  все
усиливался, усиливался с каждым часом. К одиннадцати  часам,  по  расчетам
Рауля, он достиг совсем уже невероятной силы. Это было что-то  чудовищное,
дикое  -  визжащий  зверь,  стена,  которая  крушила  все  перед  собой  и
проносилась мимо, но тут же  налетала  снова,  -  и  так  без  конца.  Ему
казалось, что он стал легким, невесомым, что он сам движется куда-то,  что
его с неимоверной быстротой несет сквозь бесконечную плотную массу.  Ветер
уже не был движущимся воздухом - он стал ощутимым,  как  вода  или  ртуть.
Раулю чудилось, что в этот ветер можно запустить руку и  отрывать  его  по
кускам, как мясо от туши быка, что в него можно вцепиться и  приникнуть  к
нему, как к скале.
     Ветер душил его. Он врывался с дыханием через рот и ноздри,  раздувая
легкие, как пузыри. В такие минуты Раулю казалось, что  все  тело  у  него
набито землей. Чтобы дышать, он прижимался губами к  стволу  пальмы.  Этот
непрекращающийся вихрь лишал его последних сил, он  изматывал  и  тело,  и
рассудок. Рауль уже не мог ни наблюдать, ни думать, он был в полусознании.
Четкой оставалась одна мысль:  "Значит,  это  ураган".  Мысль  эта  упорно
мерцала  в  мозгу,  точно  слабый  огонек,  временами  дававший   вспышки.
Очнувшись от забытья, он вспоминал: "Значит, это ураган",  -  потом  снова
погружался в забытье.
     Яростнее всего ураган бушевал от одиннадцати до трех часов ночи, -  и
как раз в одиннадцать сломалось то дерево, на котором спасался Мапуи и его
семья. Мапуи всплыл на поверхность лагуны, все еще не выпуская из рук свою
дочь Нгакуру.  Только  местный  житель  мог  уцелеть  в  такой  переделке.
Верхушка дерева, к которой Мапуи был привязан, бешено крутилась среди пены
и волн. То цепляясь за нее, то быстро перехватывая по стволу руками, чтобы
высунуть  из  воды  свою  голову  и  голову  дочери,   он   ухитрился   не
захлебнуться, но вместе с воздухом  в  легкие  проникала  вода  -  летящие
брызги и дождь, ливший почти горизонтально.
     До противоположного берега лагуны было десять миль.  Здесь  о  бешено
крутящиеся завалы из стволов, досок, обломков домов  и  лодок  разбивалось
девять  из  каждых  десяти  несчастных,  не  погибших  в   водах   лагуны.
Захлебнувшихся,  полуживых,  их  швыряло  в  эту  дьявольскую  мельницу  и
размалывало в кашу. Но Мапуи повезло, волею судьбы  он  оказался  в  числе
уцелевших; его выкинуло на песок. Он истекал кровью; у Нгакуры левая  рука
была сломана, пальцы правой расплющило,  щека  и  лоб  были  рассечены  до
кости. Мапуи обхватил рукою дерево и, держа дочь другой рукой, со  стонами
переводил дух, а набегавшие волны доставали ему до колен, а то и до пояса.
     В три часа утра сила урагана пошла на убыль. В пять часов было  очень
ветрено, но не более того, а  к  шести  стало  совсем  тихо  и  показалось
солнце. Море начало успокаиваться. На берегу еще покрытой  волнами  лагуны
Мапуи увидел искалеченные тела тех, кому не удалось  живыми  добраться  до
суши. Наверное, среди  них  и  его  жена  и  мать.  Он  побрел  по  песку,
осматривая трупы, и увидел свою жену Тэфару, лежавшую наполовину  в  воде.
Он сел на землю и заплакал, подвывая по-звериному, - ибо  так  свойственно
дикарю выражать свое горе. И вдруг женщина пошевелилась и застонала. Мапуи
вгляделся в нее: она была не только жива,  но  и  не  ранена.  Она  просто
спала! Тэфара тоже оказалась в числе немногих счастливцев.
     Из тысячи двухсот человек, населявших остров накануне, уцелело  всего
триста. Миссионер-мормон и  жандарм  переписали  их.  Лагуна  была  забита
трупами. На всем острове не осталось ни одного дома, ни одной хижины -  не
осталось камня на камне. Почти все кокосовые пальмы вырвало  с  корнем,  а
те, что еще стояли, были сломаны, и орехи с них сбиты все  до  одного.  Не
было пресной воды.  В  неглубоких  колодцах,  куда  стекали  струи  дождя,
скопилась соль. Из лагуны выловили несколько  промокших  мешков  с  мукой.
Спасшиеся вырезали и ели сердцевину упавших кокосовых орехов.  Они  вырыли
ямы в песке, прикрыли их остатками железных крыш и заползли  в  эти  норы.
Миссионер соорудил примитивный перегонный куб, но  не  поспевал  опреснять
воду на триста человек. К концу  второго  дня  Рауль,  купаясь  в  лагуне,
почувствовал, что жажда мучит его не так сильно. Он оповестил всех о своем
открытии, и скоро триста мужчин, женщин и детей  стояли  по  шею  в  воде,
стараясь хотя бы  так  утолить  свою  жажду.  Трупы  плавали  вокруг  них,
попадались им под ноги. На третий день  они  похоронили  мертвых  и  стали
ждать спасательных судов.


     А между тем Наури, разлученная со своей семьей, одна  переживала  все
ужасы урагана. Вместе с  доской,  за  которую  она  упорно  цеплялась,  не
обращая внимания на бесчисленные занозы и ушибы, ее перекинуло через атолл
и унесло в море. Здесь, среди сокрушительных толчков огромных,  как  горы,
волн, она потеряла свою доску. Наури было без малого  шестьдесят  лет,  но
она родилась на этих островах и всю жизнь прожила у моря. Плывя в темноте,
задыхаясь, захлебываясь, ловя ртом воздух, она  почувствовала,  как  ее  с
силой ударил в плечо кокосовый орех. Мгновенно составив план действий, она
схватила этот орех. В течение  часа  ей  удалось  поймать  еще  семь.  Она
связала их, и получился спасательный пояс, который и удержал ее  на  воде,
хотя ей все время грозила опасность насмерть  расшибиться  о  него.  Наури
была толстая, и скоро вся покрылась синяками, но ураганы были ей не внове,
и, прося у своего акульего бога защиты от акул,  она  ждала,  чтобы  ветер
начал стихать. Но к трем часам ее так укачало,  что  она  пропустила  этот
момент. И о том, что к шести часам ветер совсем стих, она тоже  не  знала.
Она очнулась, только когда ее  выкинуло  на  песок  и,  хватаясь  за  него
израненными, окровавленными руками, поползла вверх по берегу, чтобы  волны
не смыли ее обратно в море.
     Она  знала,  где  находится:  ее  выбросило  на  крошечный   островок
Такокота. Здесь не было лагуны, здесь никто не жил.  Островок  отстоял  от
Хикуэру на пятнадцать миль. Хикуэру не было видно, но Наури знала, что  он
лежит к югу от нее. Десять дней  она  жила,  питаясь  кокосовыми  орехами,
которые не дали  ей  утонуть:  она  пила  их  сок  и  ела  сердцевину,  но
понемножку, чтобы хватило надолго. В спасении  она  не  была  уверена.  На
горизонте  виднелись  дымки  спасательных  пароходов,  но  какой   пароход
догадается заглянуть на маленький необитаемый остров Такокота?
     С самого начала ей не давали покоя трупы. Море упорно выбрасывало  их
на песок, и она, пока хватало сил, так же упорно сталкивала их  обратно  в
море, где их пожирали акулы. Когда силы  у  нее  иссякли,  трупы  опоясали
остров страшной гирляндой, и она ушла от них как можно дальше, хотя далеко
уйти было некуда.
     На десятый день последний орех был съеден, и  Наури  вся  высохла  от
жажды. Она ползала по песку в поисках орехов. "Странно, -  думала  она,  -
почему всплывает столько трупов, а орехов нет? Орехов  должно  бы  плавать
больше, чем мертвых тел!" Наконец она отчаялась и в изнеможении вытянулась
на песке. Больше надеяться было не на что, оставалось только ждать смерти.
     Придя в себя, Наури медленно осознала, что перед глазами у нее голова
утопленника с прядью светло-рыжих волос. Волна подбросила труп  поближе  к
ней, потом унесла назад и, наконец, перевернула навзничь.  Наури  увидела,
что у него нет лица, но в пряди светло-рыжих волос было  что-то  знакомое.
Прошел час. Она не старалась опознать мертвеца, - она ждала смерти и ее не
интересовало, кем было раньше это страшилище.
     Но через час она с усилием приподнялась и вгляделась в труп.  Сильная
волна подхватила его и оставила там, куда не доставали волны поменьше. Да,
она не ошиблась: эта прядь рыжих волос могла  принадлежать  только  одному
человеку на островах Паумоту: это был Леви,  немецкий  еврей,  -  тот  что
купил жемчужину Мапуи и увез ее на шхуне "Хира". Что ж, ясно одно:  "Хира"
погибла. Бог рыболовов и воров отвернулся от скупщика жемчуга.
     Она подползла к мертвецу. Рубашку с  него  сорвало,  широкий  кожаный
пояс был на виду. Затаив дыхание, Наури  попробовала  расстегнуть  пряжку.
Это оказалось совсем не трудно, и она  поспешила  отползти  прочь,  волоча
пояс за собой по песку. Она расстегнула один кармашек,  другой,  третий  -
пусто. Куда же он ее дел? В последнем кармашке она нашла  ее  -  первую  и
единственную жемчужину, купленную им за эту поездку. Наури отползла еще на
несколько шагов, подальше от вонючего пояса, и рассмотрела жемчужину.  Это
была та самая, которую Мапуи нашел, а Торики отнял у него. Она взвесила ее
на руке, любовно покатала по ладони.  Но  не  красота  жемчужины  занимала
Наури: она видела в ней дом, который они с Мапуи и Тэфарой так старательно
построили в своих мечтах. Глядя на жемчужину, она видела этот дом во  всех
подробностях, включая восьмиугольные часы  на  стене.  Ради  этого  стоило
жить.
     Она оторвала полосу от своей аху и, крепко завязав в  нее  жемчужину,
повесила на шею, потом двинулась по берегу, кряхтя и задыхаясь,  но  зорко
высматривая кокосовые орехи. Очень скоро  она  нашла  один,  а  за  ним  и
второй. Разбив орех, она выпила сок, отдававший плесенью, и съела  дочиста
всю сердцевину. Немного позже она набрела на разбитый челнок.  Уключин  на
нем не было, но она не теряла надежды и к  вечеру  разыскала  и  уключину.
Каждая  находка  была  добрым  предзнаменованием.  Жемчужина  принесла  ей
счастье. Перед закатом Наури увидела деревянный ящик, качавшийся на воде.
     Когда она тащила его на  берег,  в  нем  что-то  громыхало.  В  ящике
оказалось  десять  банок  рыбных  консервов.  Одну  из  них  она  открыла,
поколотив ее о борт челнока. Соус она выпила через пробитое  отверстие,  а
потом  несколько  часов  по  маленьким  кусочкам  извлекала  из   жестянки
лососину.
     Еще восемь дней Наури ждала помощи. За это  время  она  пристроила  к
челноку найденную уключину,  использовав  все  волокна  кокосовых  орехов,
какие ей удалось собрать, и остатки своей аху. Челнок сильно растрескался,
проконопатить его было нечем, но Наури  припасла  скорлупу  от  кокосового
ореха, чтобы вычерпать воду. Она долго думала, как  сделать  весло;  потом
куском жести отрезала свои волосы, сплела из них  шнурок  и  этим  шнурком
привязала трехфутовую палку к доске от ящика  с  консервами,  закрепив  ее
маленькими клиньями, которые выгрызла зубами.
     На восемнадцатые сутки, в полночь, Наури спустила челнок на  воду,  и
миновав полосу прибоя, пустилась в путь  домой,  на  Хикуэру.  Наури  была
старуха. От пережитых лишений весь жир у нее сошел, остались одна кожа  да
чуть покрытые дряблыми мышцами кости. Челнок был большой, рассчитанный  на
трех сильных гребцов, но она справлялась с ним одна,  работая  самодельным
веслом; протекал он так сильно, что треть времени уходила на вычерпывание.
Уже совсем рассвело, а Хикуэру еще не было видно. Такокота  исчез  позади,
за линией горизонта. Солнце палило, и обильный пот проступил на обнаженном
теле Наури. У нее остались две банки лососины, и в течение дня она пробила
в них дырки и выпила соус, - доставать рыбу было некогда. Челнок  относило
к западу, но подвигался ли он на юг, она не знала.
     Вскоре после полудня, встав во весь рост на дне челнока, она  увидела
Хикуэру. Пышные купы кокосовых пальм исчезли. Там  и  сям  торчали  редкие
обломанные стволы. Вид острова придал ей бодрости. Она не думала,  что  он
уже так близко. Течение относило  ее  к  западу.  Она  продолжала  грести,
стараясь направлять челнок к югу. Клинышки,  державшие  шнурок  на  весле,
стали выскакивать,  и  Наури  тратила  много  времени  каждый  раз,  когда
приходилось загонять их на место. И на  дне  все  время  набиралась  вода:
через каждые два часа Наури бросала весло и час работала черпаком.  И  все
время ее относило на запад.
     К закату Хикуэру был в трех милях  от  нее,  на  юго-востоке.  Взошла
полная луна, и в восемь часов  остров  лежал  прямо  на  восток,  до  него
оставалось две мили. Наури промучилась еще час, но земля не  приближалась:
течение крепко держало ее, челнок был велик, никуда не  годилось  весло  и
слишком много времени и сил уходило на вычерпывание. К тому же  она  очень
устала и слабела все больше и больше. Несмотря на все  ее  усилия,  челнок
дрейфовал на запад.
     Она помолилась акульему богу, выпрыгнула из челнока и  поплыла.  Вода
освежила  ее,  челнок  скоро  остался  позади.  Через  час  земля  заметно
приблизилась. И тут случилось самое страшное. Прямо впереди нее, не дальше
чем в двадцати футах, воду разрезал огромный плавник. Наури  упорно  плыла
на него, а он медленно удалялся, потом свернул вправо и описал вокруг  нее
дугу. Не теряя плавника из вида, она плыла дальше. Когда он  исчезал,  она
ложилась ничком на воду и выжидала. Когда он вновь  появлялся,  она  плыла
вперед. Акула не торопилась - это было ясно: со времени урагана у  нее  не
было недостатка в пище. Наури знала, что, будь акула  очень  голодна,  она
сразу бросилась бы на добычу. В ней было пятнадцать футов в длину, и одним
движением челюстей она могла перекусить человека пополам.
     Но Наури было некогда заниматься акулой, - течение упорно  тянуло  ее
прочь от земли. Прошло полчаса, и акула обнаглела. Видя, что ей ничего  не
грозит, она стала сужать круги и, проплывая мимо Наури, жадно скашивала на
нее глаза. Женщина не сомневалась, что рано или поздно  акула  осмелеет  и
бросится на нее. Она решила действовать, не дожидаясь этого,  и  пошла  на
отчаянный риск. Старуха, ослабевшая от голода и  лишений,  встретившись  с
этим тигром морей, задумала предвосхитить его бросок и броситься  на  него
первой. Она плыла, выжидая удобную минуту. И  вот  акула  лениво  проплыла
мимо нее всего в каких-нибудь восьми футах. Наури кинулась вперед,  словно
нападая. Яростно ударив хвостом, акула пустилась наутек и,  задев  женщину
своим шершавым боком, содрала ей  кожу  от  локтя  до  плеча.  Она  уплыла
быстро, по кругу, и наконец исчезла.
     В яме, вырытой в песке  и  прикрытой  кусками  искореженного  железа,
лежали Мапуи и Тэфара; они ссорились.
     - Послушался бы ты моего совета, - в тысячный раз корила его  Тэфара,
- припрятал жемчужину и никому бы не говорил, она и сейчас была бы у тебя.
     - Но Хуру-Хуру стоял около меня, когда я открывал  раковину,  я  тебе
уже говорил это много-много раз.
     - А теперь у нас не будет дома. Рауль мне сегодня сказал, что если бы
ты не продал жемчужину Торики...
     - Я не продавал ее. Торики меня ограбил.
     - ...если бы ты ее не продал, он дал бы тебе пять  тысяч  французских
долларов, а это все равно что десять тысяч чилийских.
     - Он посоветовался с матерью, - пояснил Мапуи. - Она-то знает толк  в
жемчуге.
     - А теперь у нас нет жемчужины, - простонала Тэфара.
     - Зато я заплатил долг  Торики.  Значит,  тысячу  двести  я  все-таки
заработал.
     - Торики умер! - крикнула она. - О его шхуне  нет  никаких  известий.
Она погибла вместе с "Аораи" и "Хира". Даст тебе Торики на триста долларов
кредита, как обещал? Нет, потому что  Торики  умер.  А  не  найди  ты  эту
жемчужину, был бы ты ему сейчас должен  тысячу  двести?  Нет!  Потому  что
Торики умер, а мертвым долгов не платят.
     - А Леви не заплатил Торики, - сказал Мапуи. -  Он  дал  ему  бумагу,
чтобы по ней получить деньги в Папеете; а теперь Леви мертвый и  не  может
заплатить; и Торики мертвый, и бумага погибла вместе с  ним,  а  жемчужина
погибла вместе с Леви. Ты права, Тэфара. Жемчужину я упустил и не  получил
за нее ничего. А теперь давай спать.
     Вдруг он поднял руку  и  прислушался.  Снаружи  послышались  какие-то
странные звуки, словно кто-то дышал тяжело и надсадно. Чья-то рука  шарила
по циновке, закрывавшей вход.
     - Кто здесь? - крикнул Мапуи.
     - Наури, - раздалось в ответ. - Скажите мне, где Мапуи, мой сын?
     Тэфара взвизгнула и вцепилась мужу в плечо.
     - Это дух! - пролепетала она. - Дух!
     У Мапуи лицо пожелтело от ужаса. Он трусливо прижался к жене.
     - Добрая женщина, - сказал он запинаясь и стараясь изменить голос.  -
Я хорошо знаю твоего сына. Он живет на восточном берегу лагуны.
     За  циновкой  послышался  вздох.  Мапуи  приободрился:  ему   удалось
провести духа.
     - А откуда ты пришла, добрая женщина? - спросил он.
     - С моря, - печально раздалось в ответ.
     - Я так и знала, так и знала! - завопила Тэфара, раскачиваясь взад  и
вперед.
     - Давно ли Тэфара ночует в чужом доме? - сказал голос Наури.
     Мапуи с ужасом и укоризной посмотрел на жену, -  ее  голос  выдал  их
обоих.
     - И давно ли мой сын Мапуи стал отрекаться от своей старой матери?  -
продолжал голос.
     - Нет, нет, я не... Мапуи не отрекается от тебя! - крикнул он. - Я не
Мапуи. Говорю тебе, он на восточном берегу.
     Нгакура проснулась и громко заплакала. Циновка заколыхалась.
     - Что ты делаешь? - спросил Мапуи.
     - Вхожу, - ответил голос Наури.
     Край циновки приподнялся. Тэфара хотела зарыться в одеяла,  но  Мапуи
не отпускал ее, - ему нужно было за что-то держаться. Дрожа всем  телом  и
стуча зубами, они оба, вытаращив глаза, смотрели на циновку. В яму вползла
Наури, вся мокрая и без аху. Они откатились от входа и стали рвать друг  у
друга одеяло Нгакуры, чтобы закрыться им с головой.
     - Мог бы дать старухе матери напиться, - жалобно сказал дух.
     - Дай ей напиться! - приказала Тэфара дрожащим голосом.
     - Дай ей напиться, - приказал Мапуи дочери.
     И вдвоем они вытолкнули Нгакуру из-под  одеяла.  Через  минуту  Мапуи
краешком глаза увидел, что дух пьет воду. А потом дух протянул  трясущуюся
руку и коснулся его руки, и, почувствовав ее тяжесть, Мапуи убедился,  что
перед ним не дух. Тогда он вылез из-под одеяла,  таща  за  собою  жену,  и
скоро все они уже слушали рассказ Наури. А когда она рассказала про Леви и
положила жемчужину на ладонь Тэфары, даже та признала, что ее  свекровь  -
человек из плоти и крови.
     - Завтра утром, - сказала Тэфара, - ты  продашь  жемчужину  Раулю  за
пять тысяч французских долларов.
     - А дом? - возразила Наури.
     - Он построит дом, - сказала Тэфара. - Он говорит, что это  обойдется
в четыре тысячи. И кредит даст на тысячу французских долларов  -  это  две
тысячи чилийских.
     - И дом будет сорок футов в длину? - спросила Наури.
     - Да, - ответил Мапуи, - сорок футов.
     - И в средней комнате будут стенные часы с гирями?
     - Да, и круглый стол.
     -  Тогда  дайте  мне  поесть,   потому   что   я   проголодалась,   -
удовлетворенно сказала Наури. - А потом  мы  будем  спать,  потому  что  я
устала. А завтра мы еще поговорим про дом, прежде чем  продать  жемчужину.
Тысячу французских долларов лучше взять наличными. Всегда лучше платить за
товары наличными, чем брать в кредит.





                          ДОЧЬ СЕВЕРНОГО СИЯНИЯ


     - Вы... как это говорится... лентяй! Вы, лентяй,  хотите  стать  моим
мужем? Напрасный старанья. Никогда, о нет, никогда не  станет  моим  мужем
лентяй!
     Так Джой Молино заявила без обиняков Джеку Харрингтону; ту же  мысль,
и не далее как накануне, она высказала Луи Савою, только в более банальной
форме и на своем родном языке.
     - Послушайте, Джой...
     - Нет, нет! Почему должна я слушать лентяй? Это очень плохо -  ходить
за мной по пятам, торчать у меня в хижина и не делать никаких дел. Где  вы
возьмете еда для famille? [семья  (франц.)]  Почему  у  вас  нет  зольотой
песок? У других польный карман.
     - Но я работаю, как вол, Джой. День изо дня  рыскаю  по  Юкону  и  по
притокам. Вот и сейчас я только что вернулся. Собаки так и валятся с  ног.
Другим везет - они находят уйму золота. А я... нет мне удачи.
     - Ну да! А когда  этот  человек  -  Мак-Кормек,  ну  тот,  что  имеет
жена-индианка, - когда он открыл Кльондайк, почему  вы  не  пошел?  Другие
пошел. Другие стал богат.
     - Вы же знаете, я был  далеко,  искал  золото  у  истоков  Тананы,  -
защищался Харрингтон. - И ничего не знал ни об Эльдорадо, ни о Бонанзе.  А
потом было уже поздно.
     - Ну, это пусть. Только вы... как это... сбитый с толк.
     - Что такое?
     - Сбитый с толк. Ну, как это... в потемках. Поздно не бывает. Тут, по
этот ручей, по Эльдорадо, есть очень  богатый  россыпь.  Какой-то  человек
застольбил и ушел. Никто не знает, куда  он  девался.  Никогда  больше  не
появлялся он тут. Шестьдесят дней никто не может получить бумага  на  этот
участок. Потом все... целый уйма людей... как это...  кинутся  застольбить
участок. И помчатся, о,  быстро,  быстро,  как  ветер,  помчатся  получать
бумага. Один станет очень богат. Один получит много еда для famille.
     Харрингтон  не  подал  виду,  как  сильно  заинтересовало   его   это
сообщение.
     - А когда истекает срок? - спросил он. - И где этот участок?
     - Вчера вечером я говорила об этом с Луи  Савой,  -  продолжала  она,
словно не слыша его вопроса. - Мне кажется, участок будет его.
     - К черту Луи Савоя!
     - Вот и Луи Савой сказал вчера у меня в хижине. "Джой, - сказал он, -
я сильный. У меня хороший упряжка. У меня хороший дыханье. Я  добуду  этот
участок. Вы тогда будете выходить за меня замуж?" А  я  сказала  ему...  я
сказала...
     - Что же вы сказали?
     - Я сказала: "Если Луи Савой победит, я буду стать его женой".
     - А если он не победит?
     - Тогда Луи Савой... как это по-вашему... тогда ему  не  стать  отцом
моих детей.
     - А если я выйду победителем?
     - Вы - победитель? - Джой расхохоталась. - Никогда!
     Смех Джой Молино был приятен для слуха,  даже  когда  в  нем  звучала
издевка. Харрингтон не придал ему значения. Он был приручен уже давно.  Да
и не он один. Джой Молино терзала подобным образом всех своих поклонников.
К тому же она была так  обольстительна  сейчас  -  жгучие  поцелуи  мороза
разрумянили ей щеки, смеющийся рот был полуоткрыт, а  глаза  сверкали  тем
великим соблазном, сильней которого нет на свете,  -  соблазном,  таящимся
только в глазах женщины. Собаки живой косматой грудой копошились у ее ног,
а вожак упряжки - Волчий Клык - осторожно положил свою длинную морду к ней
на колени.
     - Ну а все же,  если  я  выйду  победителем?  -  настойчиво  повторил
Харрингтон.
     Она посмотрела на своего поклонника, потом снова перевела  взгляд  на
собак.
     - Что ты скажешь, Вольчий Клык? Если он сильный и польючит бумага  на
участок, может быть, мы согласимся стать его женой? Ну, что ты скажешь?
     Волчий Клык навострил уши и глухо заворчал на Харрингтона.
     - Хольодно, - с  женской  непоследовательностью  сказала  вдруг  Джой
Молино, встала и подняла свою упряжку.
     Ее поклонник невозмутимо наблюдал за ней. Она задавала ему загадки  с
первого дня их  знакомства,  и  к  прочим  его  достоинствам  с  той  поры
прибавилось еще и терпение.
     - Эй, Вольчий Клык! - воскликнула Джой Молино, вскочив на нарты в  ту
секунду, когда они тронулись с места. - Эй-эй! Давай!
     Не поворачивая головы, Харрингтон краем глаза следил, как  ее  собаки
свернули на тропу, проложенную по замерзшей реке, и помчались к  Сороковой
Миле. У развилки, откуда одна дорога уходила через реку к  форту  Кьюдахи,
Джой Молино придержала собак и обернулась.
     - Эй, мистер Лентяй! - крикнула она. - Вольчий Клык говорит  -  да...
если вы побеждать!


     Все это, как обычно  бывает  в  подобных  случаях,  каким-то  образом
получило огласку, и население Сороковой Мили, долго и безуспешно  ломавшее
себе голову, на кого из двух последних поклонников Джой  Молино  падет  ее
выбор,  строило  теперь  догадки,  кто  из  них  окажется  победителем   в
предстоящем состязании, и яростно заключало пари. Лагерь раскололся на две
партии, и каждая старалась помочь своему фавориту прийти к финишу  первым.
Разгорелась ожесточенная борьба за лучших во всем крае собак, ибо в первую
голову от собак, от хороших упряжек, зависел успех.  А  он  сулил  немало.
Победителю доставалась в жены женщина, равной которой еще не  родилось  на
свет, и в придачу золотой прииск стоимостью  по  меньшей  мере  в  миллион
долларов.
     Осенью, когда разнеслась весть об открытиях, сделанных Мак-Кормеком у
Бонанзы, все - и в том числе и жители Серкла и Сороковой Мили  -  ринулись
вверх по Юкону; все, кроме тех,  кто,  подобно  Джеку  Харрингтону  и  Луи
Савою, ушел искать золото на  запад.  Лосиные  пастбища  и  берега  ручьев
столбили подряд, без разбору. Так, случайно, застолбили и малообещающий  с
виду ручей Эльдорадо. Олаф Нелсон воткнул на берегу колышки на  расстоянии
пятисот футов один от другого, без  промедления  отправил  по  почте  свою
заявку и так же без промедления исчез. Ближайшая приисковая  контора,  где
регистрировались участки, помещалась тогда в полицейских казармах в  форте
Кьюдахи - как раз через реку напротив Сороковой Мили. Лишь только пронесся
слух, что Эльдорадо - настоящее золотое дно,  кому-то  сейчас  же  удалось
разнюхать, что Олаф Нелсон не дал себе труда  спуститься  вниз  по  Юкону,
чтобы закрепить за собой свое приобретение. Уже многие  жадно  поглядывали
на бесхозный участок,  где,  как  всем  было  известно,  на  тысячи  тысяч
долларов ждало  только  лопаты  и  промывочного  лотка.  Однако  завладеть
участком никто не смел. По неписанному  закону,  старателю,  застолбившему
участок, давалось шестьдесят дней на то, чтобы оформить заявку, и пока  не
истечет этот срок,  участок  считался  неприкосновенным.  Об  исчезновении
Олафа Нелсона уже знали все кругом, и десятки  золотоискателей  готовились
вбить заявочные столбы и помчаться на своих упряжках в форт Кьюдахи.
     Но Сороковая Миля выставила мало претендентов. После того,  как  весь
лагерь направил свои усилия на то,  чтобы  обеспечить  победу  либо  Джеку
Харрингтону, либо Луи Савою, никому даже не пришло на ум попытать  счастья
в одиночку. От участка до приисковой конторы считалось не менее ста  миль,
и на этом пути решено было расставить по три сменных упряжки  для  каждого
из фаворитов. Последний перегон являлся, понятно,  решающим,  и  для  этих
двадцати пяти миль ретивые добровольцы старались раздобыть  самых  сильных
собак. Такая лютая борьба разгорелась между двумя партиями и в  такой  они
вошли азарт, что цены на собак взлетели неслыханно высоко, как никогда еще
не бывало в истории этого края. И не мудрено, если эта борьба  еще  крепче
приковывала все взоры к Джой Молино. Ведь она была не только причиной этих
треволнений, но и обладательницей самой лучшей упряжной собаки от  Чилкута
до Берингова моря. Как вожак, или  головной,  Волчий  Клык  не  знал  себе
равных. Тот, чью упряжку повел бы он на последнем  перегоне,  мог  считать
себя победителем. На этот счет ни у кого не было сомнений. Но на Сороковой
Миле чутьем понимали, что можно и чего нельзя, и никто не потревожил  Джой
Молино просьбой одолжить собаку. Каждая сторона утешала себя тем,  что  не
только  фавориту,  но  и  противнику  не  придется  воспользоваться  таким
преимуществом.
     Однако мужчины - каждый в отдельности и все вкупе - устроены так, что
часто доходят до могилы, оставаясь  в  блаженном  неведении  всей  глубины
коварства, присущего другой половине рода человеческого, и по этой причине
мужское  население  Сороковой   Мили   оказалось   неспособным   разгадать
дьявольские  замыслы  Джой  Молино.  Все  признавались  впоследствии,  что
недооценили эту черноокую дочь северного сияния, чей отец промышлял мехами
в здешних краях еще в ту пору,  когда  им  и  не  снилось,  что  они  тоже
нагрянут сюда, и чьи глаза впервые взглянули на мир при холодном  мерцании
полярных огней. Впрочем, обстоятельства, при  которых  появилась  на  свет
Джой Молино, не мешали быть ей женщиной до мозга костей и не ограничили ее
способности понимать мужскую натуру. Мужчины знали, что она ведет  с  ними
игру, но им и в голову не приходило, как глубоко продумана эта  игра,  как
она искусна и хитроумна. Они принимали в расчет  лишь  те  карты,  которые
Джой пожелала им открыть, и до  последней  минуты  пребывали  в  состоянии
приятного ослепления, а когда она пошла  со  своего  главного  козыря,  им
оставалось только подсчитать проигрыш.
     В начале недели весь лагерь провожал Джека Харрингтона и Луи Савоя  в
путь. Соперники выехали с запасом на несколько дней - им хотелось  прибыть
на участок Олафа Нелсона загодя, чтобы немного отдохнуть  и  дать  собакам
восстановить  свои  силы  перед  началом  гонок.  По  дороге  они   видели
золотоискателей из Доусона, уже расставлявших сменные упряжки на  пути,  и
получили возможность убедиться, что  никто  не  поскупился  на  расходы  в
погоне за миллионом.
     Дня через два после  их  отъезда  Сороковая  Миля  начала  отправлять
подставы - сначала на семьдесят пятую милю пути, потом на  пятидесятую  и,
наконец, - на двадцать пятую. Упряжки,  предназначавшиеся  для  последнего
перегона, были великолепны - все собаки как на подбор, и лагерь битый час,
при пятидесятиградусном морозе, обсуждал и сравнивал их достоинства, пока,
наконец, они не получили возможности тронуться в путь. Но тут, в последнюю
минуту, к ним подлетела Джой  Молино  на  своих  нартах.  Она  отозвала  в
сторону Лона Мак-Фейна, правившего харрингтоновской упряжкой, и не  успели
первые слова слететь с ее губ, как он разинул  рот  с  таким  остолбенелым
видом, что важность полученного им сообщения стала очевидна для  всех.  Он
выпряг Волчьего Клыка из  ее  нарт,  поставил  во  главе  харрингтоновской
упряжки и погнал собак вверх по Юкону.
     - Бедняга Луи Савой! - заговорили кругом.
     Но Джой Молино вызывающе сверкнула черными глазами и повернула  нарты
назад к отцовской хижине.


     Приближалась  полночь.  Несколько  сот  закутанных  в   меха   людей,
собравшихся на участке Олафа Нелсона, предпочли шестидесятиградусный мороз
и все треволнения этой ночи соблазну натопленных  хижин  и  удобных  коек.
Некоторые из них держали свои колышки наготове и своих  собак  под  рукой.
Отряд конной полиции капитана Констэнтайна получил приказ быть  на  посту,
дабы все шло  по  правилам.  Поступило  распоряжение:  никому  не  ставить
столбы, пока последняя секунда этого дня не канет в  вечность.  На  Севере
такой приказ равносилен повелению Иеговы, - ведь пуля дум-дум  карает  так
же мгновенно  и  безвозвратно,  как  десница  божья.  Ночь  была  ясная  и
морозная.  Северное  сияние  зажгло  свои  праздничные   огни,   расцветив
небосклон гигантскими зеленовато-белыми  мерцающими  лучами,  затмевавшими
свет звезд. Волны холодного розового блеска омывали зенит, а на  горизонте
рука титана воздвигла сверкающие арки. И, потрясенные этим  величественным
зрелищем,  собаки  поднимали  протяжный  вой,  как  их  далекие  предки  в
незапамятные времена.
     Полисмен в медвежьей шубе торжественно шагнул вперед с часами в руке.
Люди засуетились у своих упряжек, поднимая собак, распутывая и  подтягивая
постромки. Затем соревнующиеся подошли к меже, сжимая в кулаке  колышки  и
заявки. Они уже столько раз переступали  границы  участка,  что  могли  бы
теперь сделать это с закрытыми глазами. Полисмен  поднял  руку.  Скинув  с
плеч лишние меха и одеяла, в последний раз подтянув пояса, люди замерли  в
ожидании.
     - Приготовиться!
     Шестьдесят пар рукавиц сдернуто  с  рук;  столько  же  пар  обутых  в
мокасины ног покрепче уперлось в снег.
     - Пошли!
     Все ринулись с разных сторон на широкое пустое пространство  участка,
вбивая  колышки  по  углам  и  посредине,  где  надлежало  поставить   две
центральные заявки, потом опрометью бросились к своим нартам,  поджидавшим
их на замерзшей глади ручья. Все смешалось - движения, звуки; все  слилось
в единый хаос. Нарты сталкивались; ощетинившись, оскалив клыки, упряжка  с
визгом налетала на упряжку. Образовавшаяся свалка создала  затор  в  узком
месте ручья. Удары бичей сыпались на спины животных и людей без разбора. И
в довершение неразберихи вокруг каждого гонщика суетилась кучка приятелей,
старавшихся вызволить их из свалки. Но вот, силой проложив себе путь, одни
нарты за другими стали вырываться на простор и  исчезать  во  мраке  между
угрюмо нависших берегов.
     Джек Харрингтон предвидел заранее, что давки не миновать,  и  ждал  у
своих нарт, пока не уляжется суматоха. Луи Савой, зная, что  его  соперник
даст ему сто очков вперед по части  езды  на  собаках,  ждал  тоже,  решив
следовать его примеру. Крики уже затихли  вдали,  когда  они  пустились  в
путь, и, пройдя миль десять вниз до Бонанзы,  нагнали  остальные  упряжки,
которые шли гуськом, но не растягиваясь. Возгласов почти не  было  слышно,
так как на этом участке пути нечего было и думать вырваться вперед: ширина
нарт - от полоза до  полоза  -  равнялась  шестнадцати  дюймам,  а  ширина
проторенной дороги - восемнадцати. Этот санный путь, укатанный  вглубь  на
добрый  фут,  был  подобен  желобу.  По  обеим  сторонам  его  расстилался
пушистый, сверкающий снежный покров. Стоило кому-нибудь, пытаясь  обогнать
другие нарты, сойти с пути, и его собаки неминуемо провалились бы по брюхо
в рыхлый снег и поплелись бы со скоростью улитки. И люди замерли  в  своих
подскакивавших на выбоинах нартах и  выжидали.  На  протяжении  пятнадцати
миль вниз по Бонанзе и Клондайку  до  Доусона,  где  они  вышли  к  Юкону,
никаких изменений не произошло. Здесь их уже  ждали  сменные  упряжки.  Но
Харрингтон и Савой расположили свои подставы двумя милями  дальше,  решив,
если  потребуется,  загнать  первую  упряжку  насмерть.   Воспользовавшись
сутолокой, воцарившейся при смене  упряжек,  они  оставили  позади  добрую
половину гонщиков. Когда нарты вынесли их на широкую грудь Юкона,  впереди
шло не более тридцати упряжек. Здесь можно было помериться силами. Осенью,
когда река стала, между двумя  мощными  пластами  льда  осталась  быстрина
шириной в милю. Она совсем  недавно  оделась  льдом,  и  он  был  твердым,
гладким и скользким, как паркет бального зала. Лишь  только  полозья  нарт
коснулись  этого  сверкающего  льда,  Харрингтон   привстал   на   колени,
придерживаясь одной рукой за  нарты,  и  бич  его  яростно  засвистел  над
головами собак,  а  неистовая  брань  загремела  у  них  в  ушах.  Упряжки
растянулись по ледяной глади, и каждая напрягала силы до предела. Но  мало
кто на всем Севере умел так  высылать  собак,  как  Джек  Харрингтон.  Его
упряжка сразу начала вырываться вперед, но Луи  Савой  прилагал  отчаянные
усилия, чтобы не отстать, и его головные собаки бежали,  едва  не  касаясь
мордами нарт соперника.
     Где-то на середине ледяного пути вторые подставы вынеслись  с  берега
им навстречу. Но Харрингтон не замедлил бега своих собак.  Выждав  минуту,
когда новая упряжка поравнялась с ним, он, гикнув,  перескочил  на  другие
нарты, с ходу наддав жару собакам. Гонщик подставы кубарем полетел с нарт.
Луи Савой и тут во всем последовал примеру своего соперника. Брошенные  на
произвол судьбы упряжки заметались из стороны в сторону, и на них налетели
другие,  и  на  льду  поднялась  страшная  кутерьма.  Харрингтон   набирал
скорость. Луи Савой не отставал. У самого конца  ледяного  поля  их  нарты
начали обходить головную упряжку. Когда они снова легли  на  узкий  санный
путь, проторенный в пушистых снежных  сугробах,  они  уже  вели  гонку,  и
Доусон, наблюдавший за ними при свете северного сияния,  клялся,  что  это
была чистая работа.
     Когда мороз крепчает до шестидесяти градусов, надо или двигаться, или
разводить огонь, иначе долго не протянешь.  Харрингтон  и  Савой  прибегли
теперь к старинному способу - "бегом и на собаках". Соскочив с  нарт,  они
бежали сзади, держась за лямки, пока кровь, сильнее забурлив в  жилах,  не
изгоняла из тела мороз, потом прыгали обратно на нарты и  лежали  на  них,
пока опять не промерзали до костей. Так - бегом и на собаках - они покрыли
второй и третий перегоны. Снова и снова, вылетев на гладкий лед, Луи Савой
принимался нахлестывать собак, и всякий раз его попытки  обойти  соперника
оканчивались  неудачей.  Растянувшись  позади  на  пять  миль,   остальные
участники состязания силились их нагнать, но безуспешно,  ибо  одному  Луи
Савою  выпала  в  этих  гонках  честь  выдержать  убийственную   скорость,
предложенную Джеком Харрингтоном.
     Когда они приблизились  к  подставе  на  Семьдесят  Пятой  Миле,  Лон
Мак-Фэйн пустил своих собак. Их вел Волчий Клык, и как  только  Харрингтон
увидел вожака, ему стало ясно, кому достанется победа. На всем  Севере  не
было такой упряжки, которая могла бы теперь побить его на  этом  последнем
перегоне. А Луи Савой, заметив Волчьего Клыка  во  главе  харрингтоновской
упряжки, понял, что проиграл, и  послал  кому-то  сквозь  зубы  проклятия,
какие обычно посылают женщинам. Но все же он решил биться до последнего, и
его собаки неотступно бежали в вихре снежной пыли, летящей из-под передних
нарт. На Юго-востоке занялась заря; Харрингтон  и  Савой  неслись  вперед:
Один  преисполненный  радостного,  другой   горестного   изумления   перед
поступком Джой Молино.


     Вся Сороковая Миля вылезла на рассвете из-под своих меховых  одеял  и
столпилась у края санного пути. Он далеко был виден отсюда - на  несколько
миль вверх по Юкону, до первой излучины. И путь  через  реку  к  финишу  у
форта Кьюдахи, где ждал охваченный нетерпением приисковый инспектор,  тоже
был весь как на ладони. Джой Молино устроилась несколько поодаль, но ввиду
столь исключительных обстоятельств никто не позволил себе  торчать  у  нее
перед глазами и загораживать ей чуть приметно темневшую на  снегу  полоску
тропы. Таким образом, перед нею оставалось свободное пространство.  Горели
костры, и золотоискатели, собравшись  у  огня,  держали  пари,  закладывая
собак и золотой песок. Шансы Волчьего Клыка стояли необычайно высоко.
     -  Идут!   -   раздался   с   верхушки   сосны   пронзительный   крик
мальчишки-индейца.
     У излучины Юкона на снегу появилась черная точка, и сейчас же  следом
за ней - вторая. Точки быстро росли, а за ними начали возникать  другие  -
на некотором расстоянии  от  первых  двух.  Мало-помалу  все  они  приняли
очертания нарт, собак и людей, плашмя лежавших на нартах.
     - Впереди Волчий Клык! - шепнул лейтенант полиции Джой Молино.
     Она ответила ему улыбкой, не тая своего интереса.
     - Десять против одного за Харрингтона! - воскликнул  какой-то  король
Березового ручья, вытаскивая свой мешочек с золотом.
     - Королева... она не очень щедро платит вам? - спросила  Джой  Молино
лейтенанта.
     Тот покачал головой.
     - Есть у вас зольотой песок? Как много? - не унималась Джой.
     Лейтенант развязал свой  мешочек.  Одним  взглядом  она  оценила  его
содержимое.
     - Пожалуй, тут... да, сотни две тут будет, верно?  Хорошо,  сейчас  я
дам  вам...  как  это...  подсказка.  Принимайте  пари.  -  Она  загадочно
улыбнулась.
     Лейтенант колебался. Он взглянул на реку. Оба передних гонщика,  стоя
на коленях, яростно нахлестывали собак, Харрингтон шел первым.
     - Десять против одного  за  Харрингтона!  -  орал  король  Березового
ручья, размахивая своим мешочком перед носом лейтенанта.
     - Принимайте пари! - подзадорила лейтенанта Джой.
     Он повиновался, пожав плечами в знак того,  что  уступает  не  голосу
рассудка, а ее чарам. Джой ободряюще кивнула.
     Шум стих. Ставки прекратились.
     Накреняясь, подскакивая, ныряя, словно утлые парусники в бурю,  нарты
бешено мчались к ним. Луи Савой все еще не  отставал  от  Харрингтона,  но
лицо его было мрачно: надежда  покинула  его.  Харрингтон  не  смотрел  ни
вправо, ни влево. Рот его был плотно сжат. Его собаки бежали ровно, ни  на
секунду не сбиваясь с ритма, ни на йоту не отклоняясь от  пути,  а  Волчий
Клык был поистине великолепен. Низко опустив голову, ничего не видя вокруг
и глухо подвывая, вел он своих товарищей вперед.
     Сороковая Миля затаила дыхание. Слышен был только хрип собак да свист
бичей.
     Внезапно звонкий голос Джой Молино нарушил тишину:
     - Эй-эй! Вольчий Клык! Вольчий Клык!
     Волчий Клык услыхал. Он резко свернул  в  сторону  -  прямо  к  своей
хозяйке. Вся упряжка ринулась за ним, нарты накренились и,  став  на  один
полоз, выбросили Харрингтона в  снег.  Луи  Савой  вихрем  пролетел  мимо.
Харрингтон поднялся на ноги и увидел, что его соперник мчится через реку к
приисковой конторе. В эту минуту он невольно услышал разговор  у  себя  за
спиной.
     - Он? Да, он очень хорошо шел, - говорила Джой Молино  лейтенанту.  -
Он... как это говорится... задал темп. О да, он отлично задал темп.





                            ДЬЯВОЛЫ НА ФУАТИНО


                                    1

     Из  многочисленных  своих  яхт,  шхун  и   кечей,   сновавших   между
коралловыми островами Океании, Гриф больше всего любил "Стрелу"; это  была
шхуна в девяносто тонн, очень похожая на яхту  и,  как  ветер,  быстрая  и
неуловимая. Слава о ней гремела  еще  в  ту  пору,  когда  она  перевозила
контрабандный опиум из Сан-Диего в залив Пюджет  или  совершала  внезапные
набеги на лежбища котиков в Беринговом море и тайно доставляла  оружие  на
Дальний Восток. Таможенные чиновники ненавидели ее от всей души и  осыпали
проклятиями, но в сердцах моряков она неизменно вызывала  восторг  и  была
гордостью создавших ее кораблестроителей. Даже теперь,  после  сорока  лет
службы, она оставалась  все  той  же  старой  славной  "Стрелой";  нос  ее
по-прежнему с такой быстротой резал  волны,  что  те  моряки,  которые  ее
никогда не видали, отказывались этому верить, и много споров,  а  порой  и
драк возникало из-за нее во всех портах от Вальпараисо до Манилы.
     В тот вечер она шла  в  бейдевинд:  грот  ее  почти  обвис,  передние
шкаторины всякий раз, когда  шхуна  поднималась  на  гладкую  волну,  вяло
колыхались; дул слабый, едва заметный бриз, и все же "Стрела" легко делала
четыре узла. Уже больше часа Гриф стоял на  баке  у  подветренного  борта,
облокотясь на планширь, и смотрел на ровный светящийся  след,  оставляемый
шхуной. Слабый ветерок от  передних  парусов  обдавал  его  щеки  и  грудь
бодрящей прохладой. Он наслаждался неоценимыми качествами своей шхуны.
     - Какая красавица, а, Таути? Чудо, а не шхуна! - сказал он, обращаясь
к  вахтенному  матросу-канаку,  и  нежно  похлопал   рукой   по   тиковому
фальшборту.
     - Еще бы, хозяин, - ответил  канак  низким,  грудным  голосом,  столь
характерным для полинезийцев. - Тридцать лет плаваю под парусами, а такого
не видал. На Райатее мы зовем ее "Фанауао".
     - Ясная зорька, - перевел Гриф ласковое имя. - Кто ее так назвал?
     Таути хотел уже ответить, но вдруг  насторожился  и  стал  пристально
всматриваться вдаль. Гриф последовал его примеру.
     - Земля, - сказал Таути.
     - Да, Фуатино, - согласился Гриф, все еще глядя туда, где на  чистом,
усыпанном звездами горизонте появилось темное  пятно.  -  Ладно.  Я  скажу
капитану.
     "Стрела" продолжала идти тем же  курсом,  и  скоро  мутное  пятно  на
горизонте приняло более определенные  очертания;  послышался  рокот  волн,
сонно бившихся о берег, и блеяние коз; ветер, дувший со  стороны  острова,
принес аромат цветов.
     - Ночь-то какая светлая! Можно бы и в бухту войти, кабы тут не  такая
щель, - с сожалением заметил капитан Гласс, наблюдая за тем,  как  рулевой
готовился намертво закрепить штурвал.
     Отойдя на милю от берега, "Стрела" легла  в  дрейф,  чтобы  дождаться
рассвета и только тогда начать опасный вход в бухту Фуатино.  Ночь  дышала
покоем - настоящая тропическая ночь, без малейшего  намека  на  дождь  или
возможность шквала. На баке где попало завалились спать матросы,  уроженцы
острова Райатеи; на  юте  с  той  же  беспечностью  приготовились  ко  сну
капитан,  помощник  и  Гриф.  Они  лежали  на  одеялах,  курили  и   сонно
переговаривались: речь шла о Матааре, королеве острова Фуатино, и о  любви
ее дочери Наумоо к своему избраннику Мотуаро.
     - Да, романтический народ, - сказал Браун, помощник  капитана.  -  Не
меньше, чем мы, белые.
     - Не меньше, чем Пилзах, - сказал Гриф.  -  А  этим  немало  сказано.
Сколько лет прошло, капитан, как он удрал от вас?
     - Одиннадцать, - с обидой в голосе проворчал капитан Гласс.
     - Расскажите-ка, - попросил Браун. - Говорят, он с тех пор никуда  не
уезжал с Фуатино. Это правда?
     - Правда! - буркнул капитан. -  До  сих  пор  влюблен  в  свою  жену.
Негодяйка этакая! Ограбила она меня. А  какой  был  моряк!  Лучшего  я  не
встречал. Недаром он голландец.
     - Немец, - поправил Гриф.
     - Все одно, - последовал ответ. - В тот  вечер,  когда  он  сошел  на
берег и его увидела Нотуту, море лишилось  хорошего  моряка.  Они,  видно,
сразу понравились друг другу. Никто и оглянуться не  успел,  как  она  уже
надела ему на голову венок из каких-то белых цветов, а  минут  через  пять
они бежали к берегу, держась за руки  и  хохоча,  как  дети.  Надеюсь,  он
взорвал этот коралловый риф в проходе. Каждый раз я тут порчу лист или два
медной обшивки...
     - А что было дальше? - не унимался Браун.
     - Да вот и все. Кончился наш моряк. В тот же вечер женился и  уже  на
судно больше не приходил. На другой день я отправился его искать. Нашел  в
соломенной хижине в зарослях -  настоящий  белый  дикарь!  Босой,  весь  в
цветах и в каких-то украшениях,  сидит  и  играет  на  гитаре.  Вид  самый
дурацкий. Просил свезти его вещи на берег. Я послал его  к  черту.  Вот  и
все. Завтра его  увидите.  У  них  уже  теперь  трое  малышей  -  чудесные
ребятишки. Я везу ему граммофон и кучу пластинок.
     - А потом вы его сделали своим торговым агентом? - обратился помощник
к Грифу.
     - Что  же  мне  оставалось?  Фуатино  -  остров  любви,  а  Пилзах  -
влюбленный. И туземцев он знает. Агент из него  вышел  отличный.  На  него
можно положиться. Завтра вы его увидите.
     - Послушайте, молодой человек, -  угрожающе  забасил  капитан  Гласс,
обращаясь к своему помощнику. - Вы, может быть, тоже романтик? Тогда лучше
оставайтесь на борту. Там все в кого-нибудь влюблены. Они  живут  любовью.
Кокосовое молоко, что ли, на них так действует, или уж воздух  тут  такой,
или море какое-то особенное. История острова за последние десять тысяч лет
- это  сплошные  любовные  приключения.  Кому  и  знать,  как  не  мне.  Я
разговаривал со стариками. И если я поймаю вас на берегу рука  об  руку  с
какой-нибудь...
     Он вдруг умолк. Гриф и Браун  невольно  обернулись  к  нему.  Капитан
смотрел через их головы в направлении  борта.  Они  взглянули  туда  же  и
увидели смуглую руку, мокрую и мускулистую.  Потом  за  борт  уцепилась  и
другая, такая же смуглая рука. Показалась встрепанная, кудрявая шевелюра -
и наконец лицо с лукавыми черными глазами и морщинками проказливой  улыбки
вокруг рта.
     - Бог мой! - прошептал Браун. - Да ведь это же фавн, морской фавн!
     - Это Человек-козел, - сказал Гласс.
     - Это Маурири, - откликнулся Гриф, - мой названный  брат.  Мы  с  ним
побратались - дали друг другу священную клятву по здешнему обычаю.  Теперь
я его зову своим именем, а он меня - своим.
     Широкие смуглые  плечи  и  могучая  грудь  поднялись  над  бортом,  и
огромный человек легко и бесшумно спрыгнул на палубу. Браун, гораздо более
начитанный, чем полагается помощнику капитана, с  восхищением  смотрел  на
пришельца. Все, что он вычитал в  книгах,  заставляло  его  без  колебаний
признать фавна в этом  госте  из  морской  пучины.  Но  этот  фавн  чем-то
опечален,  решил  молодой  человек,  когда  смугло-золотистый  бог   лесов
приблизился к Дэвиду и тот приподнялся ему навстречу с протянутой рукой.
     - Дэвид! - приветствовал его Дэвид Гриф.
     - Маурири, Большой брат! - отвечал Маурири.
     И в дальнейшем, по  обычаю  побратимов,  каждый  звал  другого  своим
именем. Они разговаривали на  полинезийском  наречии  острова  Фуатино,  и
Браун мог только гадать, о чем у них идет беседа.
     - Издалека же ты приплыл, чтобы сказать "талофа", - проговорил  Гриф,
глядя, как с усевшегося на палубе Маурири ручьями стекает вода.
     - Много дней и ночей я ждал тебя, Большой брат. Я  сидел  на  Большой
Скале, там, где спрятан динамит,  который  я  стерегу.  Я  видел,  как  вы
подошли к проходу, а потом опять ушли в темноту. Я  понял,  что  вы  ждете
утра, и поплыл к вам. У нас большое  горе.  Матаара  все  время  плачет  и
молится, чтобы ты скорее приехал. Она старая женщина, а  Мотуаро  умер,  и
она горюет.
     Гриф, согласно обычаю, сокрушенно покачал головой и вздохнул.
     - Женился он на Наумоо? - спросил он немного погодя.
     - Да. Они уже убежали и жили в горах с козами,  пока  Матаара  их  не
простила. Тогда они вернулись к ней в Большой дом. Но теперь  он  умер,  и
Наумоо скоро  умрет.  Страшное  у  нас  горе,  Большой  брат.  Тори  умер,
Тати-Тори, и Петоо, и Нари, и Пилзах, и еще много других.
     - И Пилзах тоже! - воскликнул Гриф. - Что, была какая-то болезнь?
     - Было много убийств. Слушай, Большой брат. Три недели  назад  пришла
незнакомая шхуна. С Большой скалы я видел  над  морем  ее  паруса.  Шлюпки
тащили ее в бухту. Но они не  сумели  обогнуть  риф,  и  шхуна  много  раз
задевала его. Теперь ее вывели на отмель и  там  чинят.  На  борту  восемь
белых. С ними женщины  с  какого-то  острова  далеко  к  востоку.  Женщины
говорят на языке, похожем на наш, только не совсем. Но мы их понимаем. Они
сказали, что люди со шхуны их  похитили.  Может,  это  и  правда,  но  они
танцуют и поют и как будто довольны.
     - Ну, а мужчины? - прервал его Гриф.
     - Говорят они по-французски, это я знаю, ведь раньше на  твоей  шхуне
плавал помощник, который говорил по-французски. Двое из них главные, и они
не похожи на других. У них голубые, как у тебя, глаза, и они дьяволы. Один
- самый большой дьявол,  другой  -  поменьше,  остальные  шестеро  -  тоже
дьяволы. Они не платят нам ни за ямс, ни за таро и плоды хлебного  дерева.
Так они убили Тори, И Тати-Тори, и Петоо, и других. Мы не можем драться  с
ними, потому что у нас нет винтовок, только два или три старых ружья.
     Они обижают наших женщин. А когда Мотуаро заступился за  Наумоо,  они
его убили и увели Наумоо к себе на шхуну. За это же убили Пилзаха. Главный
дьявол выстрелил в него один раз, когда Пилзах греб на своем  вельботе,  а
потом еще два раза, когда он полз вверх  по  берегу.  Пилзах  был  храбрый
человек, и теперь Нотуту сидит в своем доме и плачет. Многие испугались  и
убежали в горы к козам. Но в горах на всех не хватает еды. А  кто  остался
внизу, те боятся выходить на рыбную ловлю и больше  не  работают  в  своих
садах, потому что эти дьяволы все  отнимают.  Мы  хотим  драться,  Большой
брат, нам нужны ружья и много патронов. Я послал сказать нашим, что поплыл
к тебе, и они теперь ждут. Белые люди со шхуны не знают, что вы здесь. Дай
мне лодку и ружья, и я вернусь, пока темно. Когда вы  завтра  подойдете  к
берегу, мы будем готовы. Ты дашь знак, и мы нападем на чужих белых и убьем
их. Их нужно убить. Большой брат, ты всегда был нам как родной; все у  нас
молятся многим богам, чтобы ты пришел. И ты пришел.
     - Я поеду вместе с тобой, - сказал Гриф.
     - Нет, Большой брат, - ответил  Маурири,  -  ты  должен  остаться  на
шхуне. Чужие белые будут бояться шхуны, а не нас. Ты дашь  нам  ружья,  но
они этого не будут знать. Они испугаются только тогда, когда  увидят  твою
шхуну. Пошли на лодке этого юношу.
     И вот Браун, взволнованный предвкушением романтических приключений, о
которых он столько читал в книгах и столько  мечтал,  но  которых  еще  не
испытал в жизни, занял свое место на корме вельбота, нагруженного  ружьями
и   патронами;   четверо   матросов   с   Райатеи   взялись   за    весла,
смугло-золотистый фавн, добравшийся вплавь, сел за руль, и лодка нырнула в
теплую тропическую ночь, направляясь к полулегендарному  острову  любви  -
Фуатино, который оказался во власти пиратов двадцатого века.



                                    2

     Если провести линию между Джалуитом (в группе Маршальских островов) и
Бугенвилем (Соломоновы острова) и если двумя градусами южнее экватора  эту
линию пересечь другой прямой, проведенной от Укуора (Каролинские острова),
то здесь, на этом омытом солнцем участке моря, мы найдем  гористый  остров
Фуатино, населенный племенами, родственными гавайцам,  таитянам,  маори  и
самоанцам. Он составляет самое острие обращенного на запад клина,  вбитого
Полинезией между Меланезией и Микронезией. Вот этот-то  остров  Фуатино  и
увидел на следующее утро Гриф в двух милях к востоку от  шхуны,  на  одной
линии с подымающимся солнцем. Дул все тот же слабый, едва ощутимый бриз, и
"Стрела" скользила по гладкому морю со скоростью, какая сделала  бы  честь
любой шхуне даже при ветре в три раза более сильном.
     Фуатино был не что иное, как древний вулкан,  поднятый  со  дна  моря
каким-то доисторическим  катаклизмом.  Западную  сторону  кратера  размыло
морем, и она обвалилась, образовав вход  внутрь  кратера,  который  теперь
представлял собой бухту.  Фуатино,  таким  образом,  походил  на  неровную
подкову, обращенную пяткой на запад. К проходу в  подкове  и  направлялась
"Стрела". Капитан Гласс, стоявший на палубе с биноклем в руке  то  и  дело
сверявшийся с самодельной картой, которую он разостлал  на  палубе  рубки,
вдруг выпрямился, и на его лице появилось выражение не то тревоги,  не  то
покорности.
     - Начинается, - сказал он. - Это  малярия.  Но  я  не  ждал  приступа
раньше завтрашнего утра. Она меня всегда  здорово  треплет,  мистер  Гриф.
Через пять минут я уже ничего не  буду  соображать.  Придется  вам  самому
вводить шхуну в бухту. Бой, готовь койку! Грелку и  побольше  одеял!  Море
сейчас так спокойно, мистер Гриф, что вам, я думаю,  удастся  благополучно
проскочить большой риф. Держите по ветру  и  хорошенько  разгоните  судно.
Только одна "Стрела" во всем Тихом океане способна на такой  маневр,  и  я
уверен, что вы его сделаете. Идите вплотную к Большой скале и  следите  за
грота-гиком.
     Он говорил быстро, словно  пьяный:  затуманенное  сознание  с  трудом
боролось  со  все  нарастающим  приступом  малярии.  Когда  он,   шатаясь,
направился к каюте, его лицо стало багровым и все пошло пятнами,  как  при
воспалении или гангрене.  Глаза  вылезли  из  орбит  и  остекленели,  руки
тряслись, зубы стучали от озноба.
     - Через два часа начну  потеть,  -  еле  выговорил  он  с  мертвенной
улыбкой на губах. - Потом еще два часа, и все будет в порядке. Уж я изучил
эти проклятые приступы. С первой минуты до последней... Ввв-ы бб...
     Речь его превратилась в невнятное бормотание, и, с трудом держась  на
ногах, он сполз по трапу в свою каюту;  Гриф  занял  его  место.  "Стрела"
только что подошла к проходу. На концах подковы возвышались две  скалистые
горы высотой около тысячи футов. Они вырастали из  моря  и  соединялись  с
островом лишь  узкими  и  низкими  перешейками.  Между  горами  оставалось
пространство в полмили,  почти  сплошь  перегороженное  коралловым  рифом,
отходившим от южного конца подковы. Проход, который капитан Гласс  называл
щелью, извивался между рифами, загибаясь к северной горе, и тут тянулся  у
самого подножия отвесного утеса. В этом  месте  грота-гик,  вынесенный  за
левый  борт  шхуны,  то  и  дело   касался   скалы.   Гриф,   стоявший   у
противоположного борта, видел, что дно здесь на глубине всего двух сажен и
что прямо из-под шхуны оно круто поднимается вверх. Впереди  шел  вельбот:
он тянул за собой шхуну, которую иначе могло бы снести на риф отражавщимся
от утеса ветром. Гриф ввел шхуну в проход, воспользовавшись  благоприятным
бризом, и обогнул большой риф без повреждений. Шхуна, правда, царапнула по
рифу, но так легко, что медная обшивка не пострадала.
     Перед Грифом открылась бухта Фуатино. Ее  водная  гладь  представляла
собой правильный круг около  пяти  миль  в  диаметре,  вписанный  в  белые
коралловые берега, от которых  поднимались  одетые  зеленью  склоны,  выше
переходившие  в  мрачные  стены  кратера.  Зубчатые   гребни   этих   стен
распадались на острые вулканические пики, вокруг  которых  шапками  стояли
принесенные  пассатами  облака.  Каждая  впадинка,  каждая   расщелина   в
выветрившейся лаве давали приют деревьям и  ползучим,  взбирающимся  вверх
лозам -  зеленая  пена  растительности  покрывала  скалы.  Горные  потоки,
обозначенные лентами  тумана,  извивались  по  крутым  склонам  высотой  в
несколько сот футов. Теплый и влажный воздух был  напоен  ароматом  желтой
кассии.
     Лавируя против слабого ветра, "Стрела" вошла в бухту.  Гриф  приказал
поднять вельбот и стал рассматривать берег в бинокль. Нигде не видно  было
признаков жизни. Все спало под палящими лучами тропического солнца.  Никто
не вышел встречать "Стрелу". На северном берегу, там,  где  за  кокосовыми
пальмами скрывалась деревня, из-под навесов торчали черные носы пирог.  На
прибрежной отмели, прямая и неподвижная, одиноко стояла незнакомая  шхуна.
Ни на ее борту, ни вокруг  не  было  заметно  движения.  Когда  до  берега
осталось не больше пятидесяти  ярдов,  Гриф  приказал  отдать  якорь.  Тут
глубина была сорок сажен. А на середине  бухты  Гриф  однажды,  много  лет
назад, вытравил триста сажен троса,  но  дна  так  и  не  достал,  чего  и
следовало ожидать в таком огромном кратере, как вулкан Фуатино.
     Цепь, громыхая, полезла из  клюза,  и  Гриф  увидел,  что  на  палубе
незнакомой шхуны появилось несколько  туземок,  рослых  и  пышных,  какими
бывают только уроженки  Полинезии.  Видел  он  и  то,  чего  на  шхуне  не
заметили: из камбуза, озираясь, выбрался  человек,  спрыгнул  на  песок  и
мгновенно исчез в прибрежных зарослях.
     Пока убирали и крепили паруса, растягивая тент и  свертывая  шкоты  и
тали, как это полагается на стоянке, Гриф ходил взад и вперед по палубе  и
оглядывал берег, надеясь хоть где-нибудь обнаружить признаки  жизни.  Один
раз он ясно услышал, как  где-то  далеко,  в  направлении  Большой  скалы,
грохнул выстрел. Но больше выстрелов не последовало, и он решил,  что  это
какой-нибудь охотник подстрелил в горах дикого козла.
     К концу второго часа капитан Гласс перестал трястись  от  озноба  под
горой одеял и начал обливаться потом.
     - Еще полчаса - и буду здоров, - проговорил он слабым голосом.
     - Отлично, - сказал Гриф. - Здесь что-то никого не видно. Я съезжу на
берег, повидаюсь с Матаара и узнаю, что там у них делается.
     - Только будьте поосторожнее, - предупредил его  капитан.  -  Публика
тут, видно, собралась отчаянная. Если  не  сможете  через  час  вернуться,
дайте мне знать.
     Гриф сел за руль, и четверо матросов  канаков  навалились  на  весла.
Когда вельбот подошел к берегу, Гриф не без  любопытства  оглядел  женщин,
расположившихся под тентом шхуны. Он помахал им рукой, и они,  прыснув  со
смеху, сделали то же самое.
     - Талофа! - крикнул он.
     Они поняли приветствие, но ответили "иорана", и Грифу стало ясно, что
они с какого-то из островов Товарищества.
     -  С  Хуахине,  -  не  колеблясь,  уточнил  один   из   матросов.   И
действительно, когда Гриф спросил женщин,  откуда  они  родом,  те,  снова
прыснув со смеху, ответили "Хуахине".
     - Очень похожа  на  шхуну  старика  Дюпюи,  -  тихо  сказал  Гриф  на
таитянском  наречии.  -  Не  смотрите  так  пристально.  Ну,   что?   Ведь
точь-в-точь "Валетта"!
     Пока матросы вылезали из вельбота и втаскивали его на берег, они  как
бы невзначай поглядывали на судно.
     - Да, это "Валетта", - сказал Таути. - Восемь лет назад она  потеряла
стеньгу. В Папеэте ей поставили новую, на десять футов короче. Вон она,  я
ее узнал.
     - Подите-ка, ребята, поболтайте с женщинами.  С  вашей  Райатеи  ведь
рукой подать до Хуахине,  и  вы  наверняка  найдете  среди  них  знакомых.
Разнюхайте все, что можно. Но если явятся белые, не затевайте драки.
     Целая армия крабов-отшельников, шурша, разбежалась перед  ним,  когда
он стал подниматься по берегу. Но нигде не видно было  свиней,  которые  в
прежнее время всегда  хрюкали  и  рылись  под  пальмами.  Кокосовые  орехи
валялись где попало. Под навесами было пусто: копру не заготовляли. Труд и
порядок исчезли. Гриф обошел одну за другой травяные хижины  деревни.  Все
были пусты. Возле одной  он  наткнулся  на  слепого  беззубого  старика  с
увядшим, морщинистым лицом. Он сидел в тени и, когда Гриф заговорил с ним,
с перепугу залепетал что-то невнятное. "Словно от  чумы  все  вымерли",  -
думал Дэвид, подходя наконец к Большому дому. И здесь царило  безмолвие  и
запустение. Не было юношей и девушек в венках, в тени авокадо не  возились
коричневые малыши. На пороге, скорчившись и раскачиваясь  взад  и  вперед,
сидела старая королева  Матаара.  Увидев  Грифа,  она  заплакала  и  стала
рассказывать ему о своем горе, в то же время сокрушаясь, что нет  при  ней
никого, кто бы мог оказать гостю должный прием.
     - И они забрали Наумоо, - закончила она. -  Мотуаро  убит.  Люди  все
убежали в горы и голодают там с козами. И некому  даже  открыть  для  тебя
кокосовый орех. О брат, твои белые братья - дьяволы.
     - Они мне не братья, Матаара, - утешал ее Гриф.  -  Они  грабители  и
подлецы, и я очищу от них остров...
     Недоговорив, он быстро  обернулся,  рука  его  метнулась  к  поясу  и
обратно, и большой кольт наставился на  человека,  который,  пригибаясь  к
земле, выбежал из-за кустов и бросился к Грифу. Но Гриф не спустил  курка,
и человек, подбежав, кинулся ему в  ноги  и  разразился  потоком  каких-то
несуразных, жалобных звуков.  Гриф  узнал  в  нем  того  беглеца,  который
получасом раньше вылез из камбуза "Валетты" и скрылся в  зарослях.  Подняв
его, он стал внимательно следить за его судорожными гримасами  -  у  этого
человека была заячья губа - и только тогда начал различать  слова  в  этом
невнятном бормотании.
     - Спасите меня, хозяин, спасите! - кричал человек по-английски,  хотя
он, несомненно, был уроженцем Океании. - Я знаю вас, спасите меня.
     Дальше  последовали  совсем  уже  дикие  бессвязные  вопли,   которые
прекратились лишь после  того,  как  Гриф  взял  его  за  плечи  и  сильно
встряхнул.
     - Я тоже узнал тебя, - сказал  Гриф.  -  Два  года  назад  ты  служил
поваром во французском отеле в Папеэте. Все звали тебя Заячьей Губой.
     Человек неистово закивал.
     - Теперь я кок на "Валетте". - Губы его дергались, он брызгал  слюной
и плевался, делая отчаянные усилия говорить внятно. - Я знаю вас. Я  видел
вас в отеле. И в ресторане "Лавиния". И на "Киттиуэйк". И на пристани, где
стояла ваша "Марипоза". Вы капитан Гриф.  Вы  спасете  меня.  Эти  люди  -
дьяволы. Они убили капитана Дюпюи. Меня они  заставили  отравить  половину
команды. Двоих они застрелили на мачте. Остальных перебили в воде.  Я  все
про них знаю. Они похитили девушек из Хуахине.  И  взяли  на  борт  беглых
каторжников из Нумеа. Они грабили торговцев на Новых Гебридах.  Они  убили
купца в Ваникори и украли там двух женщин. Они...
     Но Гриф уже  не  слышал  его.  Из-за  деревьев,  со  стороны  залива,
донеслась сухая дробь выстрелов, и он бросился к берегу. Пираты с Таити  в
компании  с  преступниками   из   Новой   Каледонии!   Шайка   отъявленных
головорезов! А теперь они напали на его шхуну! Заячья Губа бежал за ним по
пятам, и, не переставая брызгать слюной и  плеваться,  старался  докончить
свой рассказ о преступлениях белых дьяволов.
     Ружейная пальба прекратилась так же  внезапно,  как  и  началась,  но
Гриф, мучимый предчувствиями, все бежал  и  бежал,  пока  на  повороте  не
столкнулся с Маурири, мчавшимся навстречу ему с берега.
     - Большой  брат,  -  воскликнул,  тяжело  дыша,  Человек-козел.  -  Я
опоздал. Они захватили твою шхуну. Бежим! Они теперь будут искать тебя.
     Он бросился в гору, прочь от берега.
     - Где Браун? - спросил Гриф.
     - На Большой скале. После расскажу. Бежим!
     - А матросы с вельбота?
     Маурири пришел в отчаяние от такой медлительности.
     - Они на чужой шхуне с женщинами. Их не убьют. Я тебе  верно  говорю.
Дьяволам нужны  матросы.  А  тебя  они  убьют.  Слушай!  -  Внизу  у  воды
надтреснутый  тенор  выводил  французскую  охотничью  песню.  -  Они   уже
высаживаются на берег. Я видел, как они захватили твою шхуну. Бежим!



                                    3

     Гриф никогда не дрожал за свою  жизнь,  однако  он  был  далек  и  от
ложного геройства. Он знал, когда нужно  драться,  а  когда  -  бежать,  и
нисколько не сомневался в том, что сейчас самым правильным будет  бегство.
Вверх по дорожке, мимо старика, сидевшего  в  тени  пальм,  мимо  Матаары,
скорчившейся на пороге своего дома, промчался он следом за Маурири. По его
пятам, как верный пес, бежал,  задыхаясь,  Заячья  Губа.  Сзади  слышались
крики преследователей, однако скорость, взятая Человеком-козлом, оказалась
им не под силу. Широкая тропа сузилась, завернула вправо и пошла  круто  в
гору. Последняя травяная хижина была позади. Они проскочили сквозь  густые
заросли кассии, вспугнув рой огромных золотистых ос.  Дорожка  становилась
все круче и круче и наконец превратилась в козью тропу. Маурири показал на
открытый выступ скалы, по которому вилась чуть заметная тропинка.
     - Только бы там пройти,  Большой  брат,  а  дальше  мы  уже  будем  в
безопасности. Белые дьяволы туда не сунутся. Наверху много камней, и  если
кто пробует влезть, мы скатываем их ему на голову. А никакого другого пути
нет. Они всегда останавливаются здесь и стреляют, когда мы пробираемся  по
скале. Бежим!
     Через четверть часа они достигли того места, откуда начинался  подъем
по совершенно открытому склону.
     - Погодите немного, а когда пойдете, так уж не зевайте, - предупредил
их Маурири. Он выпрыгнул  на  яркий  солнечный  свет,  и  сразу  же  внизу
хлопнуло несколько ружейных выстрелов. Пули защелкали вокруг,  выбивая  из
скалы облачка пыли, но Маурири проскочил благополучно. За  ним  последовал
Гриф. Одна пуля пролетела так близко,  что  Дэвид  почувствовал,  как  его
ударило в щеку осколком  камня.  Не  пострадал  и  Заячья  Губа,  хотя  он
пробирался медленнее всех.
     Остаток дня они  провели  выше  в  горах,  в  лощине,  где  на  толще
вулканического туфа террасами росли таро и папайя. Здесь Гриф обдумал план
действий и выслушал подробный рассказ Маурири о том, что произошло.
     - Нам не повезло, - сказал Маурири. - Надо же,  чтобы  именно  в  эту
ночь белые дьяволы отправились на рыбную  ловлю.  Мы  входили  в  бухту  в
темноте. Дьяволы были на шлюпках и пирогах. Они шагу не делают без  ружья.
Одного матроса они застрелили. Браун вел  себя  очень  храбро.  Мы  хотели
проскочить в глубь залива, но они опередили нас и загнали к  берегу  между
Большой скалой и  деревней.  Ружья  и  патроны  мы  спасли,  а  вот  лодка
досталась им. По ней-то они и узнали о твоем  прибытии.  Браун  теперь  на
этой стороне Большой скалы, с ружьями и патронами.
     - Почему же он не перебрался через Большую  скалу  и  не  предупредил
меня, когда мы подошли к берегу?
     - Он не знает дороги. Одни только козы да я знаем, как пройти.  Я  не
подумал об этом и пополз сквозь кусты вниз, чтобы плыть к  тебе.  А  белые
дьяволы засели в кустах и обстреливали оттуда Брауна и матросов.  За  мной
они тоже охотились до самого рассвета и даже утром вон там в низине. Потом
подошла твоя шхуна, и они стали ждать, чтобы ты сошел на берег. Я  наконец
выбрался из кустов, но ты был уже на берегу.
     - Так это ты стрелял?
     - Да, я хотел предупредить тебя, но они поняли и не стали отвечать, а
у меня больше не было патронов.
     - Рассказывай теперь ты, Заячья Губа,  -  обратился  Гриф  к  коку  с
"Валетты".
     Кок рассказывал мучительно долго, с бесконечными подробностями. С год
он плавал на "Валетте" между Таити и Паумоту. Старый Дюпюи, хозяин  шхуны,
был также ее капитаном. В свое последнее плавание он нанял на  Таити  двух
незнакомых моряков, одного -  помощником,  другого  -  вторым  помощником.
Кроме них, на шхуне был еще один новый человек - его Дюпюи вез на  Фанрики
в качестве своего торгового агента.  Помощника  звали  Рауль  Ван-Асвельд,
второго помощника - Карл Лепсиус.
     - Они братья, я знаю,  я  слышал,  как  они  разговаривали  ночью  на
палубе, когда думали, что все спят, - пояснил Заячья Губа.
     "Валетта" крейсировала между островами Лоу, забирая с факторий  Дюпюи
перламутр и жемчуг.  Новый  агент,  Франс  Амундсон,  остался  на  острове
Фанрики вместо Пьера Голяра,  а  Пьер  Голяр  сел  на  шхуну,  намереваясь
вернуться на Таити. Туземцы с Фанрики говорили, что при  нем  была  кварта
жемчуга, которую он должен  был  сдать  Дюпюи.  В  первую  же  ночь  после
отплытия в каюте послышались выстрелы,  а  утром  из  каюты  вытащили  два
мертвых тела -  это  были  Дюпюи  и  Голяр  -  и  выбросили  их  за  борт.
Матросы-таитяне забились в кубрик и двое  суток  сидели  там  без  еды,  а
"Валетта" лежала в дрейфе. Тогда  Рауль  Ван-Асвельд  велел  Заячьей  Губе
приготовить пищу, всыпал в нее яду и заставил  кока  отнести  котел  вниз.
Половина матросов умерла.
     - Он наставил на меня ружье,  что  мне  было  делать?  -  со  слезами
говорил Заячья Губа. - Из тех, кто  остался  в  живых  -  их  было  десять
человек, - двое вскарабкались на ванты, там  их  и  застрелили.  Остальные
попрыгали за борт, думали добраться до берега вплавь. Их всех перестреляли
в воде. На шхуне остались только я и двое дьяволов. Меня они не убили,  им
нужен был кок, чтобы  готовить  пищу.  В  тот  же  день  подул  бриз,  они
вернулись на Фанрики и захватили Франса Амундсона, он тоже из их шайки.
     Затем Заячья Губа рассказал о  всех  ужасах,  которые  пережил,  пока
шхуна долгими переходами подвигалась к западу. Он был  единственным  живым
свидетелем совершенных преступлений и понимал, что, не будь он коком,  его
бы давно убили. В Нумеа к ним присоединились  пятеро  каторжников.  Ни  на
одном из островов Заячьей Губе не разрешали сходить на берег, и  Гриф  был
первым посторонним человеком, с которым ему удалось поговорить.
     - Теперь они меня убьют, - говорил, брызгая слюной,  Заячья  Губа.  -
Они знают, что я вам все рассказал. Но я  не  трус.  Я  останусь  с  вами,
капитан, и умру с вами.
     Человек-козел покачал головой и встал.
     - Лежи тут и отдыхай, - сказал он Грифу. - Ночью нам  придется  долго
плыть. А кока я отведу повыше, туда, где живут мои братья вместе с козами.



                                    4

     - Хорошо, что ты умеешь плавать, как настоящий мужчина,  -  прошептал
Маурири.
     Из туфовой лощины они спустились к берегу и вошли в воду. Плыли тихо,
без плеска. Маурири показывал дорогу. Черные стены кратера уходили  ввысь,
и пловцам казалось, что они находятся на дне огромной  чаши.  Над  головой
тускло светилось небо, усыпанное звездной пылью.  Впереди  мерцал  огонек,
указывая, где стоит на якоре "Стрела". С палубы, ослабленные  расстоянием,
доносились  звуки  гимна.  Это  завели  граммофон,  предназначавшийся  для
Пилзаха.
     Пловцы повернули влево,  подальше  от  захваченной  шхуны.  Вслед  за
гимном послышался смех и пение, потом опять звуки граммофона. "Веди  меня,
о благодатный свет",  -  понеслось  над  темной  водой,  и  Гриф  невольно
усмехнулся - так кстати пришлись эти слова.
     - Мы должны  доплыть  до  прохода  и  вылезть  на  Большой  скале,  -
прошептал Маурири. - Дьяволы засели в низине. Слышишь?
     Одиночные выстрелы, следовавшие через  неровные  промежутки  времени,
говорили о том, что Браун еще держится на скале и что пираты угрожают  ему
со стороны перешейка.
     Через час они уже плыли вдоль Большой  скалы,  которая  нависала  над
ними темной громадой. Ощупью отыскивая путь, Маурири привел Грифа в тесную
расщелину, и они стали карабкаться вверх, пока не достигли узкого  карниза
на высоте ста футов над водой.
     - Оставайся здесь, - сказал Маурири. - А я пойду  к  Брауну.  Вернусь
утром.
     - Я пойду с тобой, брат, - сказал Гриф.
     Маурири усмехнулся в темноте.
     - Даже тебе,  Большой  брат,  не  удастся  это  сделать.  Меня  зовут
Человек-козел, и только один я на  всем  Фуатино  могу  ночью  перебраться
через Большую скалу. Но и я делаю это в первый раз. Дай руку.  Чувствуешь?
Вот здесь хранится динамит  Пилзаха.  Ложись  поближе  к  скале  и  можешь
спокойно спать - не упадешь. Я ухожу.
     Прислушиваясь к шуму прибоя, грохотавшего далеко внизу, Гриф сидел на
узком карнизе, рядом  с  тонной  динамита,  и  обдумывал  план  дальнейших
действий. Затем, подложив руку под голову, он прижался к скале и заснул.
     Утром, когда Маурири повел его через перевал, Гриф понял, почему этот
проход был бы невозможен для  него  ночью.  Как  моряк,  он  отлично  умел
взбираться на мачты и не боялся высоты, и все же впоследствии ему казалось
чудом, что он вообще ухитрился пройти  даже  при  ярком  свете  дня.  Были
места,  где  ему  приходилось,   следуя   точным   наставлениям   Маурири,
наклоняться над щелью футов в  сто  глубиной  и,  падая  вперед  на  руки,
цепляясь за какой-нибудь выступ на противоположной стороне,  а  затем  уже
осторожно подтягивать ноги. Один раз пришлось сделать прыжок через зияющую
пропасть шириной в десять  футов  и  глубиной  футов  в  пятьсот  с  таким
расчетом, чтобы стать ногами на крохотный выступ на другой стороне,  футов
на двадцать ниже. В  другом  месте,  когда  он  шел  по  узкому,  всего  в
несколько дюймов, карнизу и вдруг увидел, что  ему  не  на  что  опереться
руками, он, несмотря на все  свое  хладнокровие,  растерялся.  И  Маурири,
заметив, что он пошатнулся, быстро обошел его с краю, балансируя над самой
пропастью, и на ходу больно ударил по спине, чтобы привести в чувство. Вот
тогда-то  Гриф   понял   раз   и   навсегда,   почему   Маурири   прозвали
Человеком-козлом.



                                    5

     Позиция на Большой скале давала обороняющимся ряд преимуществ, хотя и
имела  свои  слабые  стороны.  Она  была  неприступна,  -  двое  могли  бы
удержаться здесь против целой армии. Кроме того, она контролировала  выход
в  открытое  море;  обе  шхуны,  вместе  с  Раулем  Ван-Асвельдом  и   его
головорезами, оказались запертыми в бухте. Гриф, который перенес сюда свою
хранившуюся  ниже  тонну  динамита,  был  хозяином   положения.   Это   он
неопровержимо доказал в то утро, когда  шхуны  попытались  выйти  в  море.
Впереди шла "Валетта", которую вел на буксире  вельбот;  гребцами  на  нем
были захваченные в плен фуатинцы. Гриф и Маурири следили за ней из  своего
укрытия за скалой с высоты в триста футов. Рядом лежали ружья,  а  так  же
тлеющая головешка и большая связка  динамита  со  вставленными  шнурами  и
детонаторами. Когда вельбот проходил под  самым  утесом,  Маурири  покачал
головой:
     - Они наши братья, мы не можем стрелять!
     На носу "Валетты" было несколько матросов со "Стрелы",  все  уроженцы
Райатеи. Еще один их соплеменник стоял на корме у штурвала. Пираты, должно
быть, прятались в каюте или были на "Стреле".  Лишь  один  с  винтовкой  в
руках расположился посреди палубы. Он прижал к себе  Наумоо,  дочь  старой
королевы Матаары, прикрываясь ею, как щитом.
     - Это главный дьявол, - прошептал Маурири. - Глаза  у  него  голубые,
как у тебя. Он страшный человек. Посмотри, он прячется за Наумоо, чтобы мы
его не убили.
     Слабый ветерок и начинающийся прилив загоняли воду внутрь  залива,  и
шхуна подвигалась медленно.
     - Вы понимаете по-английски? - крикнул Гриф.
     Человек вздрогнул, поднял ружье и взглянул вверх. Все движения у него
были быстрыми и гибкими, как у кошки. Лицо, покрытое красноватым  загаром,
характерным для блондинов, выражало свирепый задор. Это было лицо убийцы.
     - Да, - ответил он. - Чего вы хотите?
     - Поворачивайте обратно или я взорву вашу шхуну,  -  предупредил  его
Гриф. Он раздул головешку и прошептал: - Скажи, чтобы Наумоо  вырвалась  и
бежала на корму.
     Со "Стрелы", шедшей следом за "Валеттой", прогремели выстрелы, и пули
защелкали  по  скале.  Ван-Асвельд  вызывающе  захохотал,  а  Маурири  тем
временем обратился на туземном наречии к Наумоо. Когда шхуна очутилась под
самой скалой, девушка  вырвалась  из  рук  бандита.  Гриф,  ждавший  этого
момента, поднес головешку  к  спичке,  вставленной  в  расщепленный  конец
шнура, вскочил из-за укрытия и бросил динамит. Ван-Асвельду удалось  опять
схватить Наумоо, и теперь они боролись. Человек-козел прицелился  в  него,
но ждал, опасаясь задеть Наумоо.  Динамит  плотным  свертком  стукнулся  о
палубу, подскочил и скатился в шпигат левого  борта.  Ван-Асвельд  заметил
это и в нерешительности остановился, а затем и он и  Наумоо  бросились  на
корму. Человек-козел выстрелил, но лишь расщепил угол камбуза.
     Огонь со "Стрелы" усилился, и двое на скале вынуждены были притаиться
за укрытием. Маурири хотел было  высунуться  и  посмотреть,  что  делается
внизу, но Гриф удержал его.
     - Чересчур длинный шнур, - сказал он. - В следующий раз будем знать.
     Взрыв грохнул только через полминуты. Того, что за этим  последовало,
они не видели, ибо на "Стреле" определили наконец дистанцию и оттуда  вели
непрерывный огонь. Гриф отважился  было  выглянуть,  но  тотчас  две  пули
просвистели у него над головой. Он успел, однако, увидеть, что "Валетта" с
проломленным правым бортом и  сорванным  планширем,  кренясь,  уходит  под
воду. Течением ее относило обратно в бухту. Прятавшиеся в каюте  пираты  и
женщины подплыли под прикрытием огня к "Стреле" и  теперь  карабкались  на
борт. Гребцы фуатинцы отдали буксир, повернули обратно в  бухту  и  гребли
изо всех сил к южному берегу.
     Со стороны перешейка хлопнуло четыре выстрела - это Браун  со  своими
людьми пробрался сквозь чащу и вступил в бой. Огонь со "Стрелы" ослабел, и
Гриф с  Маурири  поддержали  Брауна,  но  их  выстрелы  не  могли  нанести
противнику  большого  вреда,  ибо  пираты,  отстреливаясь,  укрывались  за
палубными надстройками. К тому же ветром и течением "Стрелу" относило  все
дальше в глубь бухты. От "Валетты" не оставалось уже и следа. Она  исчезла
в бездонных водах кратера.
     Два маневра Ван-Асвельда, свидетельствовавшие о  его  хладнокровии  и
находчивости, вызвали невольное восхищение Грифа. Ружейный огонь,  который
вели пираты со "Стрелы", вынудил убегавших фуатинцев повернуть  обратно  и
сдаться. Одновременно  Ван-Асвельд  отрядил  половину  своих  бандитов  на
берег, с тем чтобы они отрезали Брауна от основной части острова. Все утро
с перешейка доносилась пальба, то замолкая, то вспыхивая вновь, и  по  ней
Гриф мог следить, как Брауна теснили к Большой скале.  Таким  образом,  за
исключением гибели "Валетты", все оставалось по-прежнему.



                                    6

     Но позиция на Большой скале имела и существенные неудобства.  Там  не
было ни воды, ни  пищи.  По  ночам  Маурири,  в  сопровождении  одного  из
матросов, уплывал на другой берег за припасами. Но пришла ночь, когда огни
осветили гладь залива и загремели выстрелы. Так  были  отрезаны  и  водные
подступы к скале.
     -  Интересное  положение,  -  заметил  Браун,  некогда  мечтавший   о
приключениях и теперь имевший возможность полностью ими насладиться. -  Мы
их держим в руках, но они нас тоже. Рауль не  может  удрать,  но  зато  мы
можем умереть с голоду, пока его сторожим.
     - Хоть бы дождь пошел, тогда  наполнились  бы  все,  какие  тут  есть
впадины, - сказал Маурири. Уже сутки они сидели без воды. - Большой  брат,
сегодня ночью мы с тобой достанем воду. Это могут сделать  только  сильные
люди.
     В  ту  ночь,  захватив  с  собой  несколько  калабашей  с   тщательно
пригнанными  пробками,  каждый  вместимостью  в  кварту,  Гриф  и  Маурири
опустились к морю по склону скалы, обращенному к перешейку. Они отплыли от
берега футов на сто. Где-то недалеко время от времени позвякивали уключины
или глухо ударялось весло о борт пироги. Иногда вспыхивала  спичка  -  это
кто-нибудь из караульных закуривал сигарету или трубку.
     - Подожди здесь, - прошептал Маурири. - Держи калабаши.
     Он нырнул. Гриф, опустив лицо  в  воду,  видел  его  фосфоресцирующий
след, уходивший в глубину. Потом след потускнел и  пропал  совсем.  Прошла
долгая минута, прежде чем Маурири бесшумно вынырнул на поверхность рядом с
Грифом.
     - На, пей!
     Калабаш был полон, и Гриф с жадностью стал пить свежую пресную  воду,
добытую из морской пучины.
     - Там бьют ключи, - сказал Маурири.
     - На дне?
     - Нет, из берега. До дна оттуда так же далеко, как до  вершины  горы.
Это на глубине пятидесяти футов. Опускайся, пока не почувствуешь холода.
     Несколько раз вдохнув всей  грудью  и  выдохнув  воздух,  как  обычно
делают пловцы перед тем как нырнуть, Гриф ушел под воду. Она была  соленая
на вкус и теплая. Потом, уже на порядочной глубине, она заметно охладилась
и стала менее соленой. Внезапно Гриф почувствовал, что  попал  в  холодную
струю. Он вынул  пробку,  и  пресная  вода,  булькая,  стала  вливаться  в
калабаш. Мимо, словно морской призрак, проплыла огромная рыба, оставляя за
собой светящийся след.
     В  дальнейшем  Гриф,  оставаясь  на  поверхности,  держал  постепенно
тяжелеющие калабаши, а Маурири нырял и наполнял их один за другим.
     - Здесь есть акулы, -  сказал  Гриф,  когда  они  поплыли  обратно  к
берегу.
     - Не страшно, - последовал ответ. - Эти акулы едят только  рыбу.  Мы,
фуатинцы, братья таким акулам.
     - А тигровые акулы? Я как-то видел их здесь.
     - Если они сюда приплывут, мы останемся без воды, разве только пойдет
дождь.



                                    7

     Через неделю Маурири и один  из  матросов,  отправившись  за  пресной
водой, вернулись с пустыми калабашами. В залив проникли тигровые акулы. На
следующий день на Большой скале все мучились от жажды.
     - Надо рискнуть, - сказал Гриф. - Сегодня ночью за водой поплыву я  с
Маутау. А завтра ты с Техаа.
     Гриф успел наполнить всего лишь три  калабаша,  как  вдруг  появились
акулы и загнали пловцов на  берег.  На  скале  было  шестеро  человек,  на
каждого, стало быть, пришлось по одной пинте воды на весь  день,  а  этого
под тропическим  солнцем  недостаточно  для  человеческого  организма.  На
следующую ночь Маурири и Техаа вернулись вовсе без воды.  И  в  тот  день,
который последовал за этой ночью, Браун узнал, что такое настоящая жажда -
когда потрескавшиеся губы кровоточат, небо и десны облеплены густой слизью
и распухший язык не умещается во рту.
     Стемнело, и Гриф отправился за водой вместе с Маутау. Они по  очереди
ныряли вглубь, где бил холодный ключ,  и,  пока  наполнялись  калабаши,  с
жадностью глотали пресную воду. С последним калабашем нырнул Маутау.  Гриф
сверху видел, как  промелькнули  тускло  светящиеся  тела  чудовищ,  и  по
фосфорическим следам различил все перипетии подводной  драмы.  Обратно  он
поплыл один,  но  не  выпустил  из  рук  драгоценный  груз  -  наполненные
калабаши.
     Осажденные голодали. На скале ничего не росло. Внизу, где об утесы  с
грохотом разбивался прибой, можно  было  найти  сколько  угодно  съедобных
ракушек, но склон был слишком крут и  недоступен.  Кое-где  по  расщелинам
удавалось иной раз спуститься к воде и набрать немного тухлых моллюсков  и
морских ежей. Бывало, что в  западню  попадался  фрегат  или  какая-нибудь
другая  морская  птица.  Один  раз  на  наживку   из   мяса   фрегата   им
посчастливилось поймать акулу. Они сберегли ее мясо для приманки и еще раз
или два ловили на него акул.
     Но с  водой  положение  по-прежнему  было  отчаянное.  Маурири  молил
козьего бога послать им дождь, Таути просил о том же бога  миссионеров,  а
двое его земляков с Райатеи, отступив  от  своей  новой  веры,  взывали  к
божествам былых языческих дней. Гриф усмехался и  о  чем-то  размышлял,  а
Браун, у которого язык почернел и вылезал изо рта  и  взгляд  стал  совсем
диким, проклинал все на свете. Особенно он свирепел по  вечерам,  когда  в
прохладных сумерках с палубы "Стрелы" доносились звуки  священных  гимнов.
Один гимн - "Где нет ни слез, ни  смеха"  -  каждый  раз  приводил  его  в
бешенство. Эта пластинка, видимо, нравилась на  шхуне:  ее  заводили  чаще
других. Браун, невыносимо страдавший  от  голода  и  жажды,  временами  от
слабости почти терял сознание. Он мог лежать на скале и  спокойно  слушать
бренчание гитары или укулеле и пение хуахинских женщин; но лишь только над
водой раздавались  голоса  хора,  он  выходил  из  себя.  Однажды  вечером
надтреснутый тенор стал подпевать пластинке:

                        Где нет ни слез, ни смеха,
                        Там скоро буду я.
                        Где нет ни зимы, ни лета,
                        Где все одето светом,
                        Там буду я,
                        Там буду я.


     Браун поднялся. Схватил винтовку, не целясь, вслепую, он выпустил всю
обойму по направлению шхуны. Снизу донесся  смех  мужчин  и  женщин,  а  с
перешейка прогремели ответные выстрелы. Но  надтреснутый  тенор  продолжал
петь, и Браун все стрелял и стрелял до тех пор, пока гимн не кончился.
     В эту ночь Гриф и Маурири вернулись всего с одним калабашем воды.  На
плече у Грифа не хватало двух дюймов  кожи  -  эту  памятку  оставила  ему
акула, задевшая его своим жестким, как наждак, боком в ту минуту, когда он
увернулся от нее.



                                    8

     Однажды  ранним  утром,   когда   солнце   не   начало   еще   палить
по-настоящему, от Ван-Асвельда пришло предложение начать переговоры. Браун
принес эту весть со сторожевого поста, устроенного  в  скалах  ста  ярдами
ниже. Сидя на корточках перед маленьким  костром,  Гриф  поджаривал  кусок
акульего мяса. За последние сутки им повезло.  Они  набрали  водорослей  и
морских  ежей,  Техаа  выловил  акулу,  а  Маурири,  спустившись  вниз  по
расщелине, где хранился динамит, поймал довольно крупного спрута.  К  тому
же они успели ночью дважды сплавать за водой до  того,  как  их  выследили
тигровые акулы.
     - Говорит, что хотел бы прийти  и  побеседовать  с  вами,  -  сообщил
Браун. - Но я знаю, чего этому скоту нужно. Хочет посмотреть, скоро ли  мы
тут подохнем с голоду.
     - Ведите его сюда, - сказал Гриф.
     - И мы его убьем, - радостно воскликнул Человек-козел.
     Гриф отрицательно покачал головой.
     - Но ведь он убийца, Большой брат. Он зверь и  дьявол!  -  возмутился
Маурири.
     - Нельзя его убивать. Мы не можем нарушить свое слово.  Такое  у  нас
правило.
     - Глупое правило!
     - Все равно, это наше правило, - твердо сказал Гриф, переворачивая на
углях кусок мяса, и, заметив, какими голодными глазами смотрит на это мясо
Техаа и с какой  жадностью  он  вдыхает  запах  жареного,  добавил:  -  Не
показывай вида, что ты голоден, Техаа, когда Большой дьявол  будет  здесь.
Веди себя так, как  будто  ты  никогда  и  не  слыхал,  что  такое  голод.
Изжарь-ка вот этих морских ежей. А ты,  брат,  приготовь  спрута.  Главный
дьявол будет с нами завтракать. Ничего не оставляйте, жарьте все.
     Когда  Ван-Асвельд  в  сопровождении  большого  ирландского   терьера
подошел к лагерю, Гриф, все  еще  сидевший  перед  костром,  поднялся  ему
навстречу.  Рауль  благоразумно  не  сделал  попытки  обменяться   с   ним
рукопожатием.
     - Здравствуйте, - сказал он. - Я много о вас слышал.
     - А я предпочел бы ничего о вас не слышать, - ответил Гриф.
     - То же самое и я, - отпарировал Рауль. - Сначала я не знал, что  это
вы, и думал, так, обыкновенный капитан  торговой  шхуны.  Вот  почему  вам
удалось запереть меня в бухте.
     - Должен, к стыду своему, признаться, что и я вас вначале недооценил,
- усмехнулся Гриф. - Думал, так, мелкий жулик, и не  догадался,  что  имею
дело с прожженным пиратом и убийцей. Вот почему я потерял шхуну.  Так  что
мы, в общем, квиты.
     Даже сквозь загар, покрывавший лицо Рауля, видно было,  что  он  весь
побагровел, однако он сдержался.  Взгляд  его  недоуменно  остановился  на
съестных припасах и на калабашах с водой, но  он  ничем  не  выдал  своего
удивления. Он был высок ростом, строен и хорошо сложен. Гриф вглядывался в
него, стараясь разгадать, что за человек стоит перед  ним.  Светлые  глаза
Рауля смотрели властно и проницательно,  но  они  были  посажены  чересчур
близко, - не настолько, чтобы  вызывать  впечатление  уродства,  а  просто
чуточку ближе, чем того требовал весь склад его лица: широкий лоб, крепкий
подбородок, тяжелые  челюсти  и  выдающиеся  скулы.  Сила!  Да,  его  лицо
выражало силу, и все же Гриф смутно угадывал, что в этом человеке  чего-то
недостает.
     - Мы оба сильные люди, - сказал Рауль с легким поклоном.  -  Сто  лет
назад мы могли бы спорить за обладание целыми империями.
     Гриф, в свою очередь, поклонился.
     - А сейчас мы, увы, ссоримся из-за нарушения закона  в  колониях  тех
самых империй, судьбы которых мы могли бы вершить сто лет назад.
     - Да, все тлен и суета, - философски изрек Рауль, садясь у костра.  -
Продолжайте, пожалуйста, свой завтрак. Не обращайте на меня внимания.
     - Не хотите ли к нам присоединиться? - пригласил его Гриф.
     Рауль внимательно посмотрел на него и принял приглашение.
     - Я весь в поту, - сказал он - Можно умыться?
     Гриф  утвердительно  кивнул  и  приказал  Маурири   подать   калабаш.
Драгоценная влага вылилась  на  землю.  Рауль  пытливо  заглянул  в  глаза
Маурири,  но  лицо  Человека-козла  не  выражало  ничего,  кроме   полного
безразличия.
     - Моя собака хочет пить, - сказал Рауль.
     Гриф опять кивнул, и еще один  калабаш  подали  собаке.  Снова  Рауль
пристально вглядывался в лица туземцев и снова ничего не увидел.
     - К сожалению, у нас нет кофе,  -  извинился  Гриф.  -  Придется  вам
удовольствоваться простой водой. Еще калабаш, Техаа!  Попробуйте  акульего
мяса. А на второе у нас спрут и  морские  ежи  с  салатом  из  водорослей.
Жалко, что нет фрегатов. Ребята вчера поленились и не ходили на охоту.
     Гриф был так голоден, что, кажется,  проглотил  бы  и  политые  салом
гвозди, однако он ел с видимой неохотой и бросал куски собаке.
     - Никак не привыкну к этому варварскому меню, - вздохнул он,  окончив
завтрак. - Вот консервов, которые  остались  на  "Стреле",  я  бы  поел  с
удовольствием, а эта дрянь... - Он взял большой поджаренный кусок акульего
мяса и швырнул его собаке. - Но, видно, придется привыкать, раз вы еще  не
намерены сдаться.
     Рауль неприязненно рассмеялся.
     - Я пришел предложить условия, - колко сказал он.
     Гриф покачал головой.
     - Никаких условий. Я держу вас за горло и отпускать не собираюсь.
     - Вы что же, воображаете, что навек заперли меня в этой мышеловке?  -
воскликнул Рауль.
     - Да уж живым вы отсюда не выйдете, разве  что  в  кандалах.  -  Гриф
задумчиво оглядел своего гостя. - Я ведь не первый раз имею дело с такими,
как вы. Только я думал, что мы давно  уже  очистили  Океанию  от  подобной
публики. Вы представляете собой, так сказать, живой анахронизм, и  от  вас
надо как можно скорее избавиться. Я лично советовал бы  вам  вернуться  на
шхуну и пустить себе пулю в лоб. Это для вас  единственный  шанс  избежать
тех неприятностей, которые вам предстоят в будущем.
     Таким образом, переговоры, по  крайней  мере  для  Рауля,  окончились
ничем, и он отправился восвояси, вполне  убежденный,  что  люди  на  скале
могут продержаться еще целый год. Он быстро переменил бы мнение,  если  бы
видел, как, едва он исчез за склоном, матросы и Техаа бросились  подбирать
оставшиеся после собаки объедки,  как  они  ползая  по  скале,  выискивали
каждую крошку мяса, обсасывали каждую косточку.



                                    9

     - Сегодня придется поголодать, - сказал Гриф, -  но  это  лучше,  чем
потом долго мучиться от голода. Очень хорошо, что Большой  дьявол  поел  с
нами и вволю напился воды - зато,  ручаюсь,  теперь  он  не  станет  здесь
задерживаться. Он, может быть, уже  завтра  попробует  уйти.  Этой  ночью,
Маурири, мы с тобой будем спать на том склоне Большой скалы. А если  Техаа
сможет добраться туда, то и его возьмем, - он метко стреляет.
     Среди матросов-канаков один Техаа умел лазить по  утесам  и  способен
был преодолеть опасный путь. На рассвете следующего дня  он  уже  лежал  в
защищенной скалами нише, ярдов на сто правее того  места,  где  укрепились
Гриф и Маурири.
     Первым предупреждением были выстрелы на перешейке; они означали,  что
бандиты отходят через чащу к заливу и  что  Браун  с  двумя  матросами  их
преследует. Но прошел еще час, прежде чем Гриф из своего  орлиного  гнезда
на утесе увидел "Стрелу", направлявшуюся к проходу. Как и  в  первый  раз,
она шла за вельботом, и гребли на нем пленные фуатинцы. Пока они  медленно
проплывали под Большой скалой, Маурири, по указанию  Грифа,  объяснил  им,
что они должны делать. На скале рядом с  Грифом  лежало  несколько  связок
динамитных шашек с очень короткими шнурами.
     На палубе "Стрелы" было много народу. Один  из  бандитов,  в  котором
Маурири узнал брата Рауля, с ружьем в руке стоял на баке  среди  матросов.
Другой поместился на юте, рядом с рулевым. К  нему  грудь  с  грудью  была
привязана веревкой старая королева Матаара. По другую сторону от  рулевого
стоял капитан Гласс с рукой на перевязи. Рауль, как и в первый раз,  стоял
на середине палубы, прикрываясь связанной с ним Наумоо.
     - Доброе утро, мистер Дэвид Гриф, - крикнул он, глядя вверх.
     - А ведь  я  предупреждал  вас,  что  вы  покинете  остров  только  в
кандалах, - укоризненно откликнулся Гриф.
     - Вы не посмеете убить всех людей на борту, - ответил Рауль.  -  Ведь
это же ваши люди.
     Шхуна, подвигавшаяся очень медленно,  рывками,  в  такт  со  взмахами
весел на вельботе, теперь  оказалась  почти  под  самой  скалой.  Фуатинцы
продолжали грести, но стали заметно слабее налегать  на  весла,  и  тотчас
бандит, стоявший на баке, прицелился в них из ружья.
     - Бросай, Большой брат! - крикнула Наумоо на  фуатинском  наречии.  -
Сердце мое разрывается от горя, и я хочу умереть. Он уже  приготовил  нож,
чтобы перерезать веревку, но я схвачу его и буду крепко держать. Не бойся,
Большой брат, бросай. Бросай скорее... И прощай!
     Гриф в нерешительности  опустил  головешку,  которую  он  только  что
раздувал.
     - Бросай! - молил Человек-козел.
     Но Гриф все колебался.
     - Если они выйдут в море, Большой брат, Наумоо все равно погибнет.  А
что будет с остальными? Что ее жизнь по сравнению с жизнью многих?
     - Попробуйте только выстрелить или бросить  динамит,  и  мы  перебьем
всех на шхуне, - крикнул Рауль. - Я победил вас, Дэвид Гриф! Вы не  можете
убить всех этих людей, а я могу. Тихо, ты!
     Последнее относилось к Наумоо, продолжавшей взывать к Грифу на  своем
родном языке. Рауль схватил ее одной рукой за горло и стал  душить,  чтобы
заставить замолчать, а она крепко обхватила его вокруг  пояса  и  умоляюще
глядела вверх.
     - Бросайте, мистер Гриф! Взорвите их ко всем чертям! -  зычным  басом
прогремел капитан Гласс. - Это  подлые  убийцы.  Их  там  полным-полно,  в
каюте.
     Бандит, к  которому  была  привязана  старая  королева,  обернулся  и
пригрозил капитану Глассу ружьем, но тут Техаа,  давно  уже  целившийся  в
него со скалы, спустил курок. Ружье  выпало  из  рук  пирата,  невероятное
удивление отразилось на его лице, ноги  подогнулись,  и  он  повалился  на
палубу, увлекая за собой королеву.
     - Лево руля! Еще лево руля! - крикнул Гриф. Капитан  Гласс  вместе  с
канаком рулевым быстро перехватили ручки штурвала, и "Стрела" пошла  прямо
на скалу. Рауль все еще боролся с Наумоо. Его брат кинулся с бака  ему  на
помощь.  Грянули  выстрелы  из  винтовок  Техаа  и  Маурири,  но  оба  они
промахнулись. Брат Рауля приставил ружье к груди Наумоо - и  в  эту  самую
секунду Гриф прикоснулся головешкой к спичке, вставленной в  конец  шнура.
Обеими руками он поднял и швырнул вниз тяжелую пачку, и тут  же  прогремел
выстрел. Наумоо пошатнулась, ее тело  рухнуло  на  палубу  одновременно  с
падением динамита. На этот  раз  шнур  был  достаточно  короткий  и  взрыв
произошел сразу. Та часть палубы, где находился Рауль, его брат и  Наумоо,
исчезла как по мановению ока.
     Борт шхуны был пробит, и она  стала  быстро  тонуть.  Матросы  канаки
попрыгали с бака в воду. Первого выскочившего  из  каюты  бандита  капитан
Гласс ударил ногой в лицо, но был смят и  сшиблен  остальными.  Следом  за
бандитами выскочили женщины с Хуахине и тоже попрыгали за борт. А "Стрела"
тем временем все погружалась и, наконец,  стала  килем  на  дно  рядом  со
скалой. Верхушки ее мачт торчали над водой.
     Грифу сверху хорошо было видно, что делалось под водой. Он видел, как
Матаара на глубине сажени отвязала себя от мертвого пирата и вынырнула  на
поверхность. Тут она заметила, что рядом тонет капитан Гласс:  он  не  мог
плыть. И королева - старая женщина, но истая дочь островов  -  нырнула  за
ним и, поддерживая его голову над водой, помогла ему добраться до мачты.
     На поверхности воды среди множества темных голов виднелось пять рыжих
и русых. Гриф с винтовкой у плеча ждал, когда  удобнее  будет  выстрелить.
Человек-козел тоже прицелился; через минуту он спустил курок -  одно  тело
медленно пошло ко дну. Но мщение совершилось  и  без  их  участия,  руками
матросов канаков. Эти огромные, могучие островитяне, умевшие плавать,  как
рыбы, быстро рассекая воду, устремились туда, где мелькали русые  и  рыжие
головы. Сверху было  видно,  как  четверых  оставшихся  пиратов  схватили,
утащили под воду и утопили там, как щенят.
     За десять минут все было кончено.  Женщины  с  Хуахине  со  смехом  и
визгом цеплялись за борта вельбота.  Матросы  канаки,  ожидая  приказаний,
собрались вокруг торчавшей из воды мачты,  за  которую  держались  капитан
Гласс и Матаара.
     - Бедная "Стрела"! - стонал капитан Гласс. - Пропала моя голубушка!
     - Ничего подобного, отозвался Гриф со скалы. -  Через  неделю  мы  ее
поднимем, починим борт  и  пойдем  дальше.  -  Обращаясь  к  королеве,  он
спросил: - Ну как, сестра?
     - О брат мой, Наумоо умерла и Мотуаро умер,  но  Фуатино  опять  наш.
День только начинается. Я пошлю в горы оповестить  мой  народ,  и  сегодня
вечером мы снова, как  никогда  раньше,  будем  пировать  и  веселиться  в
Большом доме.
     - Давно уже надо было переменить ей  шпангоуты  в  средней  части,  -
сказал капитан Гласс. - А вот хронометрами  не  придется  пользоваться  до
самого конца плавания.





                               ЖЕЛТЫЙ ПЛАТОК


     - Конечно, не мое это дело, дружище, - сказал Чарли, - а  только  зря
ты надумал устроить последнюю облаву. Тебе не раз  доводилось  попадать  в
опасные переплеты, иметь дело с опасными людьми, и ты остался целехонек, -
вот будет обида, если с тобой под конец что стрясется.
     - Но как же обойтись без последней облавы? - возразил я  с  юношеской
самонадеянностью. - Сам знаешь, все имеет конец. А раз  так,  какая-нибудь
из моих облав должна быть последней, тут уж ничего не поделаешь.
     Чарли заложил ногу за ногу, откинулся на спинку стула и погрузился  в
раздумье.
     - Твоя правда, - сказал он наконец. - Но почему бы  тебе  не  считать
последней облаву на Деметриоса Контоса? Ты вернулся с этого дела  живым  и
здоровым, хоть и принял хорошую ванну, ну и... и... - Тут он  замолчал,  а
немного погодя заговорил снова: - Словом, я никогда не прощу себе, если  с
тобой теперь приключится какая беда.
     Я посмеялся над страхами Чарли, но не смог  устоять  перед  уговорами
этого человека, который горячо  меня  любил,  и  согласился  считать,  что
последняя облава уже позади. Два года мы были с ним неразлучны, а теперь я
уходил  из  рыбачьего  патруля,  чтобы  вернуться  в  город  и   закончить
образование. Я скопил довольно денег, чтобы не знать нужды три года,  пока
не окончу среднюю школу, и, хотя до начала учебного года  было  еще  много
времени, я решил хорошенько подготовиться к приемным экзаменам.
     Я уложил свои пожитки в матросский сундучок  и  собрался  было  ехать
поездом в Окленд,  как  вдруг  в  Бенишии  появился  Нейл  Партингтон.  Он
собирался срочно вести "Северного оленя" в Нижнюю бухту и по дороге должен
был зайти в Окленд. Нейл жил  в  этом  городе,  и  до  окончания  школы  я
собирался поселиться у него, а потому он предложил мне перенести  на  борт
шлюпа мой сундучок, чтобы плыть вместе.
     Я перенес сундучок, а на исходе дня  мы  отдали  швартовы  и  подняли
парус. Была  осень,  погода  стояла  коварная.  Устойчивый  морской  бриз,
который дул летом каждый день, сменился  капризными  порывистыми  ветрами,
небо заволокли тучи, так что трудно было  предсказать,  сколько  продлится
наше плавание. Мы тронулись в путь с началом отлива, и,  когда  шли  через
Каркинезский пролив, я бросил долгий, прощальный взгляд на  Бенишию  и  на
пристань  у  Тернерской  верфи,  где  мы  когда-то  осадили  "Ланкаширскую
королеву" и захватили Большого Алека, Короля греков. А у выхода из пролива
я с большим интересом осмотрел то место, где всего  несколько  дней  назад
непременно утонул бы, если б не благородный порыв Деметриоса Контоса.
     Впереди, над заливом Сан-Пабло, стлался непроницаемый туман, и  через
несколько минут "Северный олень" уже шел вслепую в сырой мгле. Но у  Чарли
нюх был безошибочный, и он уверенно вел шлюп. Он признался нам, что сам не
знает, как это ему  удается;  каким-то  чудом  он  все  точнейшим  образом
принимал в расчет: ветер,  течение,  расстояние,  время,  дрейф,  скорость
хода.
     - Кажется, туман рассеивается, - заметил Нейл Партингтон, после того,
как мы несколько часов плыли наугад.  -  Как,  по-твоему,  Чарли,  где  мы
теперь?
     Чарли взглянул на часы.
     - Сейчас шесть. Отлив продлится еще три часа, - сказал он ни  с  того
ни с сего.
     - Но где мы все-таки? - настаивал Нейл.
     Чарли подумал немного и ответил:
     - Отлив малость снес нас в сторону, но если туман рассеется, а на это
очень похоже, вы увидите, что мы не дальше, чем в тысяче миль от  пристани
Мак-Нира.
     - Пожалуй, ты мог бы быть малость поточнее, - хмуро буркнул Нейл.
     - Извольте, - отозвался Чарли. - До нее не  меньше  четверти  мили  и
никак не больше полумили, - уверенно заключил он.
     Ветер свежел, под его порывами туман стал понемногу рассеиваться.
     - Пристань вон там, - сказал Чарли, указывая в ту сторону, откуда дул
ветер.
     Мы  все  трое  стали  напряженно  вглядываться  в  туман,  как  вдруг
"Северный олень"  с  треском  натолкнулся  на  что-то  и  остановился.  Мы
бросились на нос и увидели, что наш бушприт запутался в такелаже какого-то
суденышка с короткой и толстой  мачтой.  Как  оказалось,  мы  врезались  в
стоявшую на якоре китайскую джонку.
     Когда мы прибежали на  нос,  пятеро  китайцев,  словно  потревоженные
пчелы, выползли из тесной каюты, протирая заспанные глаза.
     Первым на палубе  появился  рослый,  могучий  человек,  -  мне  сразу
бросились в глаза его щербатое лицо и желтый шелковый  платок  на  голове.
Это был мой старый знакомый Желтый Платок, тот самый китаец,  которого  мы
год назад арестовали за незаконный лов креветок. Тогда он чуть  не  пустил
"Северного оленя" ко дну, да и сейчас мы едва не утонули из-за  того,  что
он грубо нарушил правила навигации.
     - Послушай, ты, желторожая обезьяна, какого черта ты торчишь  тут  на
самом фарватере и не подаешь никаких сигналов? - возмущенно крикнул Чарли.
     - Какого черта?  -  преспокойно  отозвался  Нейл.  -  А  взгляните-ка
получше.
     Мы поглядели туда, куда показывал Нейл, и увидели,  что  трюм  джонки
почти полон только что выловленных креветок. А среди креветок было  многое
множество крохотных рыбешек величиной от  четверти  дюйма.  Желтый  Платок
поднял свою сеть до начала прилива,  снова  забросил  ее  и  под  покровом
тумана нагло стоял на якоре, дожидаясь малой воды,  чтобы  поживиться  еще
раз.
     - Ну и ну!  -  Нейл  почесал  в  затылке.  -  Сколько  времени  ловлю
браконьеров, чего только не перевидал, но чтобы нарушитель сам шел в руки,
такого еще не бывало. Послушай, Чарли, что нам теперь с ними делать?
     - Отведем их на буксире в Сан-Рафаэль, вот и все, -  сказал  Чарли  и
повернулся ко мне. - Оставайся на джонке, приятель, я брошу тебе буксирный
конец. Если ветер не переменится, мы успеем проскочить  прежде,  чем  река
обмелеет, переночуем в Сан-Рафаэле, а в Окленде будем завтра к полудню.
     С этими словами Чарли и Нейл вернулись  на  "Северный  олень",  и  мы
тронулись в путь, ведя джонку на буксире. Я встал и,  приняв  командование
захваченным судном, правил им с помощью допотопного румпеля,  приводившего
в движение дырявый, как решето, руль, сквозь который так и струилась вода.
     Тумана как не бывало, и мы увидели,  что  Чарли  правильно  определил
наше местонахождение. Пристань Мак-Нира была в какой-то полумиле  от  нас.
Держась западного берега, мы обогнули мыс Педро и  прошли  мимо  китайских
поселков, где поднялся страшный переполох, когда рыбаки  увидели,  что  их
джонку ведет на буксире шлюп рыбачьего патруля.
     Береговой ветер был порывист и неустойчив, мы бы предпочли, чтобы  он
посвежел. Река, по которой нам предстояло пройти до  Сан-Рафаэля,  где  мы
предполагали сдать пленников властям, протекает через бесконечные  болота,
идти по ней в пору отлива  очень  трудно,  а  по  малой  воде  -  и  вовсе
невозможно.
     Теперь вода убыла почти наполовину, и следовало  поторапливаться.  Но
тяжелая джонка мертвым грузом тащилась позади шлюпа.
     - Вели этим кулям поставить парус! - наконец  крикнул  Чарли.  -  Мне
вовсе не улыбается сидеть на мели до самого утра.
     Я передал этот приказ Желтому Платку, а тот  хриплым  голосом  что-то
скомандовал своим людям. Он был сильно  простужен  и  весь  сотрясался  от
судорожного кашля, глаза его налились кровью. Вид у него поэтому  был  еще
свирепее обычного, и, когда он бросил на меня злобный взгляд, я вздрогнул,
вспомнив, как в прошлый раз был из-за него на волосок от гибели.
     Его команда неохотно  взялась  за  фалы,  и  косой  диковинный  парус
коричневого цвета взвился на мачте. Ветер был попутный,  и,  когда  Желтый
Платок выбрал шкот, джонка устремилась вперед, а буксирный канат  ослабел.
Как  ни  быстроходен  был   "Северный   олень",   джонка   оказалась   еще
быстроходнее; чтобы не столкнуться со шлюпом, я взял  курс  чуть  круче  к
ветру. Но джонка не потеряла скорости и через несколько минут оказалась на
наветренном траверзе шлюпа. Буксирный канат теперь  натянулся  под  прямым
углом к обоим судам, - просто смешно было смотреть.
     - Отдай буксир! - крикнул я.
     Чарли колебался.
     - Не бойся! - настаивал я. - Все будет в полном порядке. Мы проскочим
реку, не меняя галса, а вы идите следом до самого Сан-Рафаэля.
     Чарли отдал буксир, и Желтый  Платок  велел  одному  из  своих  людей
выбрать канат. Уже смеркалось, и я смутно  видел  впереди  устье  реки,  а
когда мы вошли в нее, едва мог разглядеть берега.
     "Северный олень"  остался  позади,  лавируя  по  узкому,  извилистому
руслу. Но все-таки Чарли был рядом, и я ничуть  не  боялся  своих  пятерых
пленников; правда, в темноте следить за ними  было  трудно,  и  поэтому  я
переложил револьвер из брюк в боковой  карман  куртки,  откуда  его  легче
достать.
     Один только Желтый Платок внушал мне некоторый страх, и, как вы скоро
сами убедитесь, он знал это и не преминул этим воспользоваться. Он сидел в
нескольких шагах от меня, у наветренного борта. Я едва различал в  темноте
его фигуру, но от меня не  укрылось,  что  он  медленно,  почти  незаметно
пододвигается ко мне. Я не спускал с него глаз. Держа румпель левой рукой,
я правой нащупал в кармане револьвер.
     Вот он пододвинулся еще на несколько дюймов, и я уже открыл было рот,
чтобы крикнуть: "Назад!" - как вдруг кто-то большой и тяжелый навалился на
меня со стороны подветренного борта. Это был один из  китайцев.  Он  зажал
мне рот и так стиснул мою правую  руку,  что  я  не  мог  вытащить  ее  из
кармана. Конечно, я вырвался и освободил бы руку или позвал на помощь,  но
в ту же секунду Желтый Платок набросился на меня.
     Упав на дно джонки, я отчаянно сопротивлялся, но - увы - вскоре я был
связан по рукам и ногам, а рот мне накрепко заткнули каким-то  тряпьем,  -
как оказалось потом, ситцевой рубашкой. Китайцы так и оставили меня лежать
на дне. Шепотом отдавая команды, Желтый Платок взялся за  руль.  Вспомнив,
где  мы  находимся,  и  увидев,  как  переставили  парус,  который  смутно
вырисовывался надо мной на  фоне  звездного  неба,  я  понял,  что  джонку
направили в маленький заболоченный затон.
     Через  несколько  минут  мы  пристали  к  берегу,  и  парус  бесшумно
соскользнул с мачты. Китайцы притихли, как мыши. Желтый Платок сел на  дно
джонки рядом со мной,  и  я  почувствовал,  что  он  с  трудом  сдерживает
надсадный, сухой кашель. Прошло минут семь или восемь, и я  услышал  голос
Чарли: это наш шлюп проходил мимо затона.
     - Просто слов нет, как я счастлив, что мальчик благополучно  отслужил
свое в рыбачьем патруле, - говорил он Нейлу, и я отчетливо  слышал  каждое
его слово.
     Нейл сказал что-то, чего я не расслышал, и Чарли продолжал:
     - Мальчишка стал форменным моряком, и если он, кончив школу, поучится
еще морскому делу и начнет ходить в дальние рейсы, клянусь богом, из  него
со временем выйдет отличный капитан, которому можно будет  доверять  любое
судно.
     Все это, разумеется, было для меня очень лестно, но я  в  эту  минуту
лежал на дне джонки с кляпом во рту, связанный  своими  же  пленниками,  а
голоса друзей  замирали  вдали.  "Северный  олень"  уходил  все  дальше  к
Сан-Рафаэлю, и, должен признаться, положение мое не очень-то располагало к
мечтам о светлом будущем. Вместе с "Северным оленем" исчезла моя последняя
надежда. Я не знал, что меня ждет:  эти  китайцы  -  народ  особенный,  и,
насколько мне известен их характер, они  едва  ли  обойдутся  со  мной  по
справедливости.
     Выждав еще несколько минут, китайцы снова подняли свой косой парус, и
Желтый Платок повел джонку к устью реки Сан-Рафаэль. Вода все  убывала,  и
выйти из устья было нелегко. Я надеялся, что он  сядет  на  мель,  но  ему
удалось благополучно вывести джонку в залив.
     После этого китайцы затеяли горячий спор, и я чувствовал, что  спорят
из-за меня. Желтый Платок был в ярости,  но  остальные  четверо  не  менее
яростно ему противились. Было совершенно ясно,  что  он  хотел  прикончить
меня, а его товарищи боялись ответственности. Я достаточно знал китайцев и
был убежден, что только страх удерживает их от  расправы  со  мной.  Но  я
никак не мог понять, в чем заключается их  план,  который  они  предлагали
взамен кровожадного плана Желтого Платка.
     Нетрудно догадаться, что я пережил в  эти  минуты,  когда  жизнь  моя
висела на волоске. Спор вскоре перешел в ссору, после чего  Желтый  Платок
сорвал с руля тяжелый румпель и  бросился  ко  мне.  Но  четверо  китайцев
преградили ему дорогу и стали отнимать у него румпель. В конце концов  они
вчетвером одолели своего главаря, и он, недовольный, вернулся на корму,  а
вслед ему понеслась отборная ругань.
     Вскоре китайцы убрали парус, и джонка медленно пошла на веслах. Потом
я почувствовал, как она мягко ткнулась носом в ил. Трое китайцев в высоких
резиновых сапогах спрыгнули за борт, а двое других перебросили меня  через
поручни. Желтый Платок подхватил меня за  ноги,  два  его  товарища  -  за
плечи, и они зашлепали по вязкому илу. Но вот шаги их  стали  уверенней  и
тверже: как видно, они вышли на берег. Вскоре я понял, где мы находимся, -
не иначе, как на  одном  из  островков  крошечного  скалистого  архипелага
Марин, расположенного неподалеку от устья реки Сан-Рафаэль.
     Выйдя с затопляемой во время прилива илистой отмели на берег, китайцы
довольно бесцеремонно швырнули меня на землю. Желтый Платок со злобой пнул
меня в бок, и все трое пошли назад к  джонке.  Через  несколько  секунд  я
услышал, как взвился на мачте и затрепетал под напором ветра  парус,  пока
китайцы выбирали шкот. Потом все смолкло, и я остался один. У меня не было
другого выхода, как собственными силами выпутываться из беды.
     Я  вспомнил,  как  ловко,  как-то  по-особому  извиваясь  и  корчась,
освобождаются от веревок фокусники,  но,  сколько  я  ни  извивался  и  ни
корчился, тугие узлы ничуть не  ослабли.  Однако,  катаясь  по  берегу,  я
наткнулся на кучу пустых раковин, -  должно  быть,  какая-нибудь  компания
яхтсменов пекла здесь на  костре  моллюсков.  В  голове  у  меня  блеснула
счастливая мысль.  Руки  мои  были  связаны  за  спиной;  зажав  в  кулаке
раковину, я покатился к ближним скалам.
     После долгих поисков я нашел наконец узкую трещину и  вставил  в  нее
раковину. Края у  раковины  были  острые,  и  я  попытался  перерезать  ею
веревку, которой были связаны мои руки. Но хрупкая раковина сломалась, как
только я неосторожно нажал на нее. Пришлось мне снова добираться  до  кучи
раковин. На этот раз я захватил их столько, сколько мог удержать  в  обеих
руках. Я сломал их видимо-невидимо, изрезал себе все  руки,  ноги  мои  от
напряжения свела судорога.
     Я  остановился,  чтобы  передохнуть,  и  вдруг  услышал  над  заливом
знакомый голос. Это Чарли  искал  меня.  Из-за  кляпа  во  рту  я  не  мог
отозваться и в бессильной ярости лежал на берегу, а он  прошел  на  веслах
мимо острова, и вскоре голос его замер вдали.
     Я снова принялся  за  дело,  и  через  полчаса  мне  удалось  наконец
перерезать веревку. Все остальное было проще простого. Освободив  руки,  я
мигом развязал путы на своих ногах и вытащил изо рта кляп. Потом я  обежал
весь  берег  и  удостоверился,  что  я  действительно  на  острове,  а  не
где-нибудь на материке. Да, это был один  из  островов  архипелага  Марин,
окаймленный песчаным пляжем и целым болотом вязкого  ила.  Мне  оставалось
одно: ждать рассвета  и  не  поддаваться  холоду  -  для  Калифорнии  ночь
выдалась на редкость студеная, ветер пронизывал до самых  костей,  и  меня
била дрожь.
     Чтобы согреться, я обежал вокруг острова раз десять кряду  и  столько
же раз вскарабкался на скалистую гряду. Это не только меня согрело,  но  и
сослужило мне в последствии хорошую службу.  Бегая  по  острову,  я  вдруг
подумал: а не выронил ли я что-нибудь,  когда  катался  в  песке?  Обшарив
карманы, я не нашел ни револьвера, ни складного ножа.  Револьвер  у  меня,
конечно, отобрал Желтый Платок, а нож, должно  быть,  затерялся  где-то  в
песке.
     Я принялся его искать, как  вдруг  снова  послышался  скрип  уключин.
Сначала я подумал, что это Чарли, но сразу же спохватился: ведь  Чарли  не
стал бы плыть молча. Мрачные предчувствия вдруг охватили  меня.  Архипелаг
Марин глухой и пустынный; едва ли  кому  вздумается  плыть  сюда  глубокой
ночью. А вдруг это Желтый  Платок?  Скрип  уключин  стал  слышнее.  Лодка,
по-видимому, ялик, как я определил по частым ударам весел, ткнулась  в  ил
шагах в пятидесяти от берега. Я услышал сухой, надсадный кашель, и  сердце
у меня упало. Это был Желтый Платок. Чтобы товарищи не помешали ему свести
со мной счеты, он украдкой выбрался из своего поселка  и  приплыл  сюда  в
одиночку.
     Мысли вихрем закружились у меня в голове. Я безоружен и беспомощен на
маленьком глухом островке, и желтый дикарь, остерегаться которого  у  меня
есть все основания, явился сюда для расправы со мной. Худшего положения не
придумаешь, и я невольно бросился в воду или, вернее, в ил, только  бы  не
оставаться на острове. Когда Желтый Платок зашагал к  берегу  по  илистому
болоту, я пошел в обратную сторону,  стараясь  попасть  след  в  след,  по
дороге, проторенной китайцами, когда они несли меня  на  остров,  а  потом
возвращались к своей джонке.
     Желтый Платок, уверенный, что я лежу связанный по рукам  и  ногам  на
прежнем месте, нисколько не остерегался:  ил  громко  чавкал  у  него  под
ногами. Благодаря этому, пока он шел, я успел удалиться от берега шагов на
пятьдесят. После этого я лег прямо в болото.
     Ил был холодный и липкий, я весь дрожал, но боялся  встать  на  ноги,
зная, что глаза у китайца острые. Он направился прямехонько на  то  место,
где оставил меня, и я даже пожалел, что не  могу  видеть,  какую  рожу  он
скорчит, не найдя меня там. Но мне было не до потехи, у меня от холода зуб
на зуб не попадал.
     Что он сделал дальше, я мог только догадываться, так как почти ничего
не видел при бледном свете звезд. Но я был уверен,  что  первым  делом  он
обошел весь остров и убедился,  что  никакие  другие  лодки  к  берегу  не
приставали. Всякое судно неизбежно оставило бы след в иле.
     Удостоверившись, что я никак не мог уплыть с острова, он пустился  на
поиски. Наткнувшись на кучу раковин, он стал одну за другой чиркать спички
и пошел по моему следу.  При  каждой  вспышке  мне  было  ясно  видно  его
зловещее лицо. От запаха горящей серы у него першило в  горле,  и  от  его
надсадного кашля я дрожал еще пуще, не смея шелохнуться в холодном иле.
     Обилие следов его озадачило. Однако вскоре он, как видно,  сообразил,
что я где-нибудь у берега, сделал несколько шагов по направлению  ко  мне,
присел на корточки и долго всматривался во мрак. Нас  разделяло  не  более
пятнадцати футов, и, догадайся он зажечь спичку, мне бы несдобровать.
     Но он вернулся на берег и, чиркая спичками, полез на скалистую гряду.
Близкая опасность заставила меня искать спасения. Не рискуя встать во весь
рост, так как  Желтый  Платок  наверняка  услышал  бы  мои  шаги,  я  стал
передвигаться ползком. По-прежнему держась следа, оставленного  китайцами,
я полз так до самой воды. Очутившись на глубине трех футов, я пошел  вброд
вдоль берега.
     Вдруг у меня мелькнула мысль: вот бы найти ялик, на  котором  приплыл
Желтый Платок, и удрать. Но он как будто угадал мое  намерение,  спустился
на берег и поспешил к ялику, чтобы проверить, на  месте  ли  он.  Пришлось
повернуть обратно. То вброд, по горло  в  воде,  то  вплавь,  без  единого
всплеска я отдалился на добрую сотню футов  от  того  места,  куда  раньше
причалила джонка. Потом я снова забрался в ил и лег ничком.
     Желтый Платок опять вышел на берег, обшарил весь остров и вернулся  к
куче раковин. Я словно читал его мысли. Наверняка  он  рассуждал  так:  ни
одна душа не может попасть на остров или покинуть его, не  оставив  в  иле
следов. А между тем он нашел только две цепочки  следов  -  одна  вела  от
ялика, а другая - от того места, где стояла джонка. На острове  меня  нет.
Значит, я ушел по какому-нибудь из двух следов.  Он  только  что  ходил  к
своему ялику и убедился, что меня там нет и там, значит, я мог уйти только
по следу, который вел от джонки. Он решил проверить  это  предположение  и
пошел через ил, зажигая на ходу спички.
     Дойдя до того места, где я залег в первый раз, он остановился: должно
быть, увидел вмятину от моего тела. Потом по моему следу он вошел в  воду,
но сразу потерял его - да и мудрено было  видеть  следы  на  глубине  трех
футов. Вместе с тем, так как отлив еще не кончился, он легко нашел  ямину,
оставленную в иле джонкой. Всякое другое судно, если бы  оно  причалило  к
острову, непременно оставило бы такой след. А  раз  его  нет,  -  ясно,  я
схоронился где-нибудь в иле.
     Но искать темной ночью в огромном болоте человека -  все  равно,  что
искать иголку в стоге сена, и китаец понял бесполезность своей  затеи.  Он
вернулся на остров и некоторое время рыскал по берегу. Я весь  продрог,  и
лишь надежда, что он махнет на меня рукой, придавала мне силы. Наконец  он
сел в свой ялик и отчалил от острова. Но тут  меня  охватили  сомнения.  А
вдруг это западня? Вдруг он уплыл только для того, чтобы выманить меня  на
берег?
     Чем больше я думал об этом, тем больше мне казалось, что,  отчаливая,
он слишком громко ударял по воде веслами. И я остался  лежать  в  холодном
иле. Меня била дрожь, поясницу невыносимо ломило, и мне  понадобилось  все
мое мужество, чтобы, несмотря ни на что, не двинуться с места.
     По счастью я не вышел из своего убежища, а через час смутно  различил
на берегу какую-то движущуюся  тень.  Я  стал  пристально  вглядываться  в
темноту, но прежде чем мне  удалось  что-либо  увидеть,  слух  мой  уловил
знакомый надсадный кашель. Оказывается, Желтый Платок  тайком  причалил  к
острову с другой стороны и теперь крался вдоль берега,  надеясь  захватить
меня врасплох.
     После этого я еще не один час пролежал в илистом болоте, боясь  выйти
на берег, хотя Желтый Платок не подавал больше  никаких  признаков  жизни.
Порой мне казалось, что я не выдержу и умру от холода. Мне  и  не  снились
такие ужасные страдания. Я до того  окоченел,  что  в  конце  концов  даже
перестал дрожать. Зато мои мускулы и кости начали нестерпимо  ныть  -  это
была настоящая пытка. Прилив давно уже начался, и я, спасаясь от воды, фут
за футом двигался к берегу. Полная вода наступила в три  часа  ночи,  и  я
полуживой выполз на берег; если бы  Желтый  Платок  набросился  теперь  на
меня, я не смог бы и пальцем шевельнуть.
     На мое счастье, его здесь не было. Он плюнул на  меня  и  вернулся  в
свой поселок на мыс Педро. Но я все равно был в плачевном  состоянии  и  в
любую минуту мог отдать богу душу. Я не в силах был стоять на ногах, а тем
более ходить.  Моя  одежда,  насквозь  пропитанная  илом,  леденила  тело.
Казалось, мне никогда не удастся ее снять. Пальцы онемели  и  не  гнулись,
силы оставили меня, и я провозился целый час, прежде  чем  стянул  с  себя
башмаки. Я не мог разорвать кожаные шнурки, а развязать их было  чертовски
трудно. Несколько раз я принимался бить застывшими руками о  камни,  чтобы
хоть немного разогнать кровь. По временам я был уверен, что вот-вот умру.
     Наконец - казалось, прошла целая вечность  -  мне  удалось  раздеться
догола. Вода была в двух шагах, я дополз до нее и смыл с себя ил. Но я  не
мог встать, не мог ходить, а  лежа  без  движения,  наверняка  бы  замерз.
Оставалось только одно:  ценой  невыносимой  боли  ползать  медленно,  как
улитка, взад и вперед по берегу. Я ползал так до изнеможения, а  когда  на
востоке забрезжил рассвет, совсем выбился из сил. Небо порозовело, золотой
шар солнца поднялся над горизонтом, и его  лучи  осветили  мое  недвижимое
тело на куче раковин.
     Потом, как во сне, я увидел знакомый парус -  это  "Северный  олень",
подгоняемый  свежим  утренним  ветерком,   выскользнул   из   устья   реки
Сан-Рафаэль. Сон мой то и дело обрывался. Многого я совсем не помню. Помню
только, как появился парус, как "Северный олень" отдал якорь в  нескольких
футах от берега, и маленькая шлюпка отвалила от борта, как гудела в  каюте
печурка, раскаленная докрасна, а я лежал, с головы  до  ног  закутанный  в
одеяла, только плечи и грудь были обнажены, и Чарли немилосердно  растирал
их, а Нейл Партингтон поил меня горячим, как огонь, кофе, обжигая мне  рот
и горло.
     Но несмотря ни на что, скажу я вам, это было чертовски приятно. Когда
мы пришли в Окленд, я  уже  снова  глядел  молодцом,  хотя  Чарли  и  Нейл
боялись, что я схватил  воспаление  легких,  а  миссис  Партингтон  первые
полгода после того, как я начал учиться в школе, все ждала, что вот-вот  у
меня начнется скоротечная чахотка.
     Время летит быстро. Кажется, только вчера мне было шестнадцать лет  и
я плавал на шлюпе рыбачьего патруля. А ведь  сегодня  утром  я  прибыл  из
Китая на баркентине "Жнец", капитаном которой я теперь стал. Завтра  утром
я зайду на ней в Окленд, чтобы повидать Нейла Партингтона и его  семью,  а
потом - в Бенишию к Чарли  Ле  Гранту  вспомнить  старые  добрые  времена.
Впрочем, нет, пожалуй, в Бенишию мне ходить незачем. Ведь вскоре состоится
свадьба, на которой мне суждено сыграть не последнюю роль.  Невесту  зовут
Алиса Партингтон, а поскольку Чарли  обещал  быть  шафером,  придется  ему
самому приехать в Окленд.





                              ЖЕМЧУГ ПАРЛЕЯ


                                    1

     Канак рулевой повернул штурвал, "Малахини"  послушно  стала  носом  к
ветру и выпрямилась.  Передние  паруса  вяло  повисли;  раздалось  дробное
пощелкивание концов троса о парус и скрип поспешно выбираемых талей; ветер
снова наполнил паруса, шхуна накренилась и легла на другой галс. Хотя было
еще раннее утро и дул свежий бриз, пятеро белых, расположившихся  на  юте,
были одеты очень  легко:  Дэвид  Гриф  и  его  гость,  англичанин  Грегори
Малхолл, - в пижамах и китайских  туфлях  на  босу  ногу,  капитан  и  его
помощник - в нижних рубашках  и  парусиновых  штанах,  а  второй  помощник
капитана все еще держал рубашку в руках,  не  имея  ни  малейшего  желания
надеть ее. Пот струился у него на лбу, и он  жадно  подставлял  обнаженную
грудь ветру, не приносившему прохлады.
     - Экая духота, и ветер не помогает, - с досадой сказал он.
     - Что там делается на западе, хотел бы я знать, - проворчал Гриф.
     - Это ненадолго, - отозвался голландец Герман, помощник  капитана.  -
Ветер и ночью все менялся: то так повернет, то этак.
     - Что-то будет! Что-то будет!  -  мрачно  произнес  капитан  Уорфилд,
обеими руками разделяя надвое  бороду  и  подставляя  подбородок  ветру  в
напрасной надежде освежиться. - Вот уже две недели погода какая-то  шалая.
Порядочного пассата три недели не было. Ничего  понять  нельзя.  Вчера  на
закате барометр стал колебаться -  и  сейчас  еще  пляшет.  Люди  сведущие
говорят, что это ровно ничего не значит. А только  не  нравится  мне  это!
Действует на нервы, знаете. Вот так он плясал и в тот раз, когда пошел  ко
дну "Ланкастер". Я тогда  был  мальчишкой,  но  отлично  помню.  Новенькое
судно, четырехмачтовое, и обшивка стальная, а затонуло в первый  же  рейс.
Капитан не перенес удара. Он сорок лет плавал на судах Компании,  а  после
этого и года не протянул - истаял, как свеча.
     Несмотря на ветер и на ранний час,  все  задыхались  от  жары.  Ветер
только дразнил, не принося прохлады. Не будь он насыщен так влагой,  можно
было бы подумать, что он дует из Сахары. Не было ни пасмурно, ни туманно -
ни намека на туман, и, однако, даль казалась расплывчатой  и  неясной.  На
небе не видно было облаков, но его заволокла густая мгла, и лучи солнца не
могли пробиться сквозь нее.
     - Приготовиться к повороту! -  спокойно  и  внушительно  распорядился
капитан Уорфилд.
     Темнокожие матросы канаки в одних коротких штанах стали к шкотам; все
их движения были плавны, но быстры.
     - Руль на ветер! На борт!
     Рулевой мгновенно перебрал ручки штурвала,  и  "Малахини"  изящным  и
стремительным движением переменила галс.
     - Да она просто чудо! - воскликнул Малхолл. - Не знал я, что в  Южных
морях купцы ходят на яхтах.
     - Она была построена в Глостере как рыбачье судно, - пояснил Гриф,  -
а у глостерских судов и корпус, и оснастка, и ход такой, что никакой  яхте
не уступят.
     - А ведь устье  лагуны  перед  вами,  почему  же  вы  не  входите?  -
критически заметил англичанин.
     - Попробуйте, капитан Уорфилд, - предложил Гриф.  -  Покажите  гостю,
что значит входить в лагуну при сильном отливе.
     - Круче к ветру! - отдал команду капитан.
     - Есть круче к ветру! - повторил канак, слегка поворачивая штурвал.
     "Малахини" направилась к узкому проходу в лагуну  длинного  и  узкого
атолла своеобразной овальной формы. Казалось, он возник из  трех  атоллов,
которые некогда сомкнулись и срослись в один. На  песчаном  кольце  атолла
местами росли кокосовые пальмы, но там, где  песчаный  берег  был  слишком
низок, пальмы не росли, и в просветах сверкала лагуна; вода в ней была как
зеркало, едва подернутое рябью. Эта неправильной формы лагуна простиралась
на много квадратных миль, и в часы отлива воды ее рвались в открытое  море
через единственный узкий проток. Так узок был проток  и  так  силен  напор
устремившейся в него воды, что казалось - это не просто вход в  лагуну,  а
стремнина бурной реки. Вода кипела, кружила,  бурлила  и  рвалась  вон  из
пролива крутыми, зубчатыми, увенчанными белой пеной валами. Удар за ударом
наносили "Малахини" эти вздымавшиеся ей навстречу  валы,  и  каждый  удар,
точно стальным клином, сбивал ее с курса, отбрасывая в  сторону.  Она  уже
вошла в проход - и тут оказалась так прижатой к  коралловому  берегу,  что
пришлось сделать поворот. На новом галсе шхуна стала бортом к  течению,  и
оно стремительно понесло ее в открытое море.
     - Ну, теперь пора  пустить  в  ход  ваш  новый  дорогой  мотор,  -  с
добродушной усмешкой сказал Гриф.
     Все знали, что этот мотор - слабость капитана  Уорфилда.  Капитан  до
тех пор преследовал Грифа мольбами и уговорами, пока тот не  дал  согласия
на покупку.
     - Он еще оправдает себя,  -  возразил  капитан.  -  Вот  увидите.  Он
надежнее всякой страховки, а  ведь  сами  знаете  -  судно,  плавающее  на
Паумоту, и страховать никто не берется.
     Гриф указал назад, на  маленький  тендер,  который  тоже  пробивался,
борясь с течением, ко входу в лагуну.
     - Держу пари на пять франков, что "Нухива" нас обгонит.
     - Конечно, - согласился Уорфилд. - У нее относительно  очень  сильный
мотор. Мы рядом с ней - прямо океанский  пароход,  а  у  нас  всего  сорок
лошадиных сил. У нее же - десять, и она летит, как птица.  Она  проскочила
бы в самый ад, но такого течения и ей  не  одолеть.  Сейчас  его  скорость
верных десять узлов!
     И со скоростью десяти узлов, швыряя и кидая  "Малахини"  то  на  один
борт, то на другой, течение вынесло ее в открытое море.
     - Через полчаса  отлив  кончится,  тогда  войдем,  -  сердито  сказал
капитан Уорфилд и прибавил, словно объясняя, чем недоволен:  -  Парлей  не
имел никакого права давать атоллу свое имя. На всех английских картах,  да
и на французских тоже, этот  атолл  обозначен  как  Хикихохо.  Его  открыл
Бугенвиль и оставил ему туземное название.
     - Не все ли равно, как он называется? - сказал второй  помощник,  все
еще медля надевать рубашку. - Главное - он перед нами,  а  на  нем  старик
Парлей со своими жемчугом.
     - А кто видел этот жемчуг? - спросил Герман, глядя то на  одного,  то
на другого.
     - О нем все знают, - ответил второй помощник и обернулся к  рулевому:
- Таи-Хотаури, расскажи-ка нам про жемчуг старика Парлея.
     Польщенный канак, немного сконфуженный  общим  вниманием,  перехватил
ручки штурвала.
     - Мой брат нырял для Парлея три, четыре месяца. Он много  рассказывал
про жемчуг. Хикихохо - место хорошее, тут много жемчуга.
     - А перекупщики, как ни добивались, не получили у старика  ни  единой
жемчужины, - вставил капитан.
     - Говорят, когда он отправился на Таити встречать Арманду, он вез для
нее полную  шляпу  жемчуга,  -  продолжал  второй  помощник.  -  Это  было
пятнадцать лет назад, с тех пор у него немало прибавилось. Он и  перламутр
собирал. Все видели его склады раковин - сотни тонн.  Говорят,  из  лагуны
взято все дочиста. Может быть, поэтому он и объявил аукцион.
     - Если он действительно задумал продавать, это  будет  самая  большая
годовая распродажа жемчуга на Паумоту, - сказал Гриф.
     - Ничего не понимаю! - не выдержал Малхолл,  как  и  все,  измученный
влажным, удушливым зноем. - В чем дело? Кто такой этот  старик?  И  что  у
него за жемчуг? Почему вы говорите загадками?
     -  Старик  Парлей  -  хозяин  Хикихохо,  -  ответил  второй  помощник
капитана. - У него огромное состояние в жемчуге,  он  собирал  его  долгие
годы, а недавно объявил, что хочет распродать весь свой запас;  на  завтра
назначен аукцион. Видите, сколько мачт торчит над лагуной?
     - По-моему, восемь, - подсчитал Герман.
     - Что делать восьми шхунам в такой богом забытой  дыре?  -  продолжал
второй помощник. - Тут и для одной шхуны не наберется за весь год  полного
груза копры. Это они на аукцион явились, как и мы. Вот и "Нухива"  поэтому
за нами гонится, хотя какой уж она покупатель! На ней плавает Нарий Эринг,
он владелец и шкипер. Он сын английского еврея и туземки, и у него  только
и есть за душой, что нахальство, долги да неоплаченные счета за виски.  По
этой части он гений. Он столько должен, что  в  Папеэте  все  торговцы  до
единого заинтересованы в его благополучии. Они в лепешку расшибутся, чтобы
дать ему заработать. У них другого выхода нет, а ему это на  руку.  Вот  я
никому ничего не должен, а что толку? Если я заболею и свалюсь вон тут  на
берегу, никто и пальцем не шевельнет: пусть и подохну, они  не  в  убытке.
Другое дело Нарий Эринг, для него они на  все  готовы.  Если  он  свалится
больной, для него ничего не пожалеют. Слишком много денег в него  вложено,
чтоб оставить его на произвол судьбы. Его возьмут в дом и будут ходить  за
ним, как за родным братом. Нет, знаете, честно платить по счетам совсем не
так выгодно, как говорят!
     - При чем тут Нарий? - нетерпеливо сказал англичанин и,  обращаясь  к
Грифу, попросил: - Объясните мне все  по  порядку.  Что  это  за  басни  о
жемчуге?
     - Если что забуду, подскажете, - предупредил Гриф остальных  и  начал
рассказывать: - Старик Парлей - большой чудак. Я  с  ним  давно  знаком  и
думаю,  что  он  немного  не  в  своем  уме.  Так  вот,  слушайте.  Парлей
чистокровный француз, даже парижанин,  это  он  мне  сам  сказал,  у  него
выговор  настоящий  парижский.  Приехал  он  сюда  давным-давно,   занялся
торговлей и всякими делами и таким  образом  попал  на  Хикихохо.  Приехал
торговать, когда здесь процветала меновая торговля. На Хикихохо было около
сотни жителей, нищих туземцев. Он женился  на  их  королеве  по  туземному
обряду. И когда королева умерла, все ее владения  перешли  к  нему.  Потом
разразилась  эпидемия  кори,  после  которой  уцелело  не  больше  десятка
туземцев.
     Парлей, как король, кормил их, а  они  на  него  работали.  Надо  вам
сказать, что незадолго до  смерти  королева  родила  дочь  Арманду.  Когда
девочке исполнилось три года, Парлей отослал ее в монастырь в  Папеэте,  а
семи или восьми лет отправил во Францию. Можете догадаться, что  из  этого
вышло.  Единственной  дочери  короля  и  капиталиста  с  островов  Паумоту
подобало  воспитываться  лишь  в  самом  лучшем,  самом  аристократическом
монастыре. Вы ведь знаете, в доброй старой Франции не  существует  расовых
барьеров. Арманду воспитывали как принцессу, да  она  и  чувствовала  себя
принцессой. Притом она считала себя настоящей белой и даже не подозревала,
что с ее происхождением что-то неладно.
     И вот разыгралась трагедия. Старик Парлей всегда был со странностями,
к тому же он слишком долго жил на Хикихохо неограниченным владыкой - и под
конец вообразил, будто он и в самом деле король, а его дочь  -  принцесса.
Когда Арманде исполнилось восемнадцать лет, он выписал ее к себе. Денег  у
него было хоть пруд пруди, как говорится.  Он  построил  огромный  дом  на
Хикихохо, а в Папеэте - богатый  бунгало.  Арманда  должна  была  приехать
почтовым пароходом, шедшим из Новой Зеландии,  и  старик  на  своей  шхуне
отправился встречать ее в Папеэте. Возможно, все обошлось бы благополучно,
назло всем спесивым индюшкам и тупым ослам, задающим тон в Папеэте, но тут
вмешался ураган. Это  ведь  было,  кажется,  в  тот  год,  когда  затопило
Ману-Хухи, верно? Там еще утонуло больше тысячи жителей?
     Все подтвердили, а капитан Уорфилд прибавил:
     - Я плавал тогда на "Сороке". Нас выбросило на сушу - шхуну  со  всей
командой и с коком. Занесло за четверть мили от берега в кокосовую рощу, у
входа в Таохайскую бухту. А считается, что это безопасная гавань.
     - Так вот, - продолжал Гриф. - Этим самым ураганом  подхватило  шхуну
Парлея, и он явился в Папеэте со всем своим жемчугом ровно на  три  недели
позже, чем следовало. Его шхуну тоже выбросило на берег,  и  ему  пришлось
подвести под нее катки и  проложить  полозья,  ее  волокли  посуху  добрых
полмили, прежде чем снова спустить на воду.
     А тем временем Арманда ждала его в Папеэте. Никто из местных  жителей
ни разу ее не навестил.  Она  сама,  по  французскому  обычаю,  явилась  с
визитом к губернатору и к портовому врачу. Они  приняли  ее,  но  их  жен,
конечно, не оказалось дома, и визита они  ей  не  отдали.  Ведь  она  была
отверженная, она стояла вне общества, хотя и не подозревала об этом,  -  и
вот столь деликатным образом ей дали это понять. Был тут еще некий молодой
лейтенант с французского крейсера. Она покорила его сердце, но  головы  он
не потерял. Можете себе представить, каким ударом было все это для молодой
девушки, образованной, красивой, воспитанной, как подлинная  аристократка,
избалованной всем, что только  можно  было  достать  тогда  за  деньги  во
Франции. Нетрудно угадать конец. - Гриф пожал плечами.  В  бунгало  Парлея
был слуга японец. Он видел это. Он рассказывал потом,  что  она  проделала
все, как настоящий самурай. Действовала не сгоряча, не  в  безумной  жажде
смерти, - взяла стилет, аккуратно  приставила  острие  к  груди  и  обеими
руками неторопливо и уверенно вонзила его себе прямо в сердце.
     И после этого приехал старик Парлей со  своим  жемчугом.  Говорят,  у
него была жемчужина, которая стоила шестьсот тысяч франков. Ее видел Питер
Джи, он говорил мне, что сам давал за нее эти деньги. Старик  совсем  было
сошел с ума. Два дня его  держали  в  Колониальном  клубе  в  смирительной
рубашке...
     - Дядя его жены, старик туземец, разрезал рубашку и освободил его,  -
прибавил второй помощник.
     - И тогда Парлей начал буйствовать, - продолжал Гриф.  -  Всадил  три
пули в подлеца лейтенанта...
     - Так что тот три месяца провалялся в  судовом  лазарете,  -  вставил
капитан Уорфилд.
     - Запустил бокалом вина в физиономию губернатору; дрался на  дуэли  с
портовым врачом; избил слуг туземцев; устроил разгром в  лазарете,  сломал
санитару два ребра и ключицу и удрал.  Кинулся  прямиком  на  свою  шхуну,
держа в каждой руке по револьверу  и  крича,  что  пусть,  мол,  начальник
полиции со всеми своими жандармами попробует его арестовать, - и  ушел  на
Хикихохо. Говорят, с тех пор он ни разу не покидал острова.
     Второй помощник кивнул.
     - Это было пятнадцать лет назад, и он с тех пор ни разу  с  места  не
двинулся.
     - И собрал еще немало  жемчуга,  -  сказал  капитан.  -  Сумасшедший,
просто сумасшедший. Меня от одной мысли о нем дрожь  пробирает.  Настоящий
колдун.
     - Кто-кто? - не понял Малхолл.
     - Хозяин погоды. По крайней мере все  туземцы  в  этом  уверены.  Вот
спросите Таи-Хотаури. Эй, Таи-Хотаури! Как по-твоему,  что  старик  Парлей
делает с погодой?
     - То, что делает дьявол, - был ответ. - Я знаю. Захочет бурю. Захочет
- совсем ветра не будет.
     - Да, настоящий старый колдун, - сказал Малхолл.
     - Этот  жемчуг  приносит  несчастье,  -  вдруг  объявил  Таи-Хотаури,
зловеще качая головой. - Парлей говорит -  продаю.  Приходит  много  шхун.
Тогда Парлей сделает большой ураган, и  всем  будет  конец.  Увидите.  Все
здесь так говорят.
     - Теперь самая пора ураганов, - невесело усмехнулся капитан  Уорфилд.
- Туземцы не так уж далеки от истины. Вот и сейчас что-то  надвигается.  Я
бы предпочел, чтоб "Малахини" была за тысячу миль отсюда.
     - Конечно, Парлей немного помешан, - докончил Гриф. - Я старался  его
понять. У него в голове все перепуталось. Восемнадцать лет вся  жизнь  для
него была в одной Арманде. И теперь ему часто кажется, что она жива, но до
сих пор не вернулась из Франции.  Между  прочим,  ему  еще  и  поэтому  не
хотелось расставаться со своим жемчугом. И он ненавидит белых. Он  никогда
не забывает, что они убили его дочь, хотя почти всегда  забывает,  что  ее
уже нет в живых... Вот те и на! Где же ваш ветер?
     Паруса бессильно повисли у них  над  головой,  и  капитан  Уорфилд  с
досадой выругался сквозь зубы. Жара и прежде была невыносимая,  а  теперь,
когда ветер стих, стало совсем невтерпеж. По лицам людей струился  пот,  и
то один, то другой, тяжело переводя дыхание, жадно ловил ртом воздух.
     - Вот он, ветер, - и капитан на восемь румбов изменил направление.  -
Гика-шкоты перенести! Живо!
     Канаки бросились выполнять  команду  капитана,  и  целых  пять  минут
шхуна, преодолевая течение, шла прямо ко входу в узкий пролив. Ветер снова
упал, потом подул в прежнем направлении, и пришлось опять  ставить  паруса
по-старому.
     - А вот и "Нухива", -  сказал  Гриф.  -  Они  пустили  в  ход  мотор.
Смотрите, как несется!
     - Все готово?  -  спросил  капитан  у  механика,  португальца-метиса,
который высунулся из маленького люка перед самой рубкой  и  утирал  потное
лицо комком промасленной пакли.
     - Готово, - ответил механик.
     - Ну, пускайте.
     Механик скрылся в своей берлоге,  и  тотчас  послышалось  фырканье  и
шипение глушителя. Но шхуне  не  удалось  удержать  первенства.  Пока  она
продвигалась на два фута, маленький тендер успевал пройти три;  он  быстро
настиг ее, а затем и обогнал. На палубе его были  одни  туземцы.  Человек,
управлявший тендером, насмешливо помахал рукой тем, кто был на "Малахини".
     - Это и есть Нарий  Эринг,  -  сказал  Гриф  Малхоллу.  -  Высокий  у
штурвала - видели? Самый отъявленный негодяй на всех островах Паумоту.
     Пять минут спустя канаки - матросы "Малахини" подняли радостный крик,
и все взгляды обратились на "Нухиву". Там что-то случилось  с  мотором,  и
теперь "Малахини" обходила ее.  Канаки  карабкались  на  ванты  и  осыпали
насмешками остающихся  позади  соперников;  тендер  круто  накренился  под
ветер, и течение сносило его назад в открытое море.
     - Вот у нас мотор так мотор! - одобрительно сказал Гриф, когда  перед
ними раскрылась лагуна и "Малахини" переменила  курс,  готовясь  стать  на
якорь.
     Капитан Уорфилд, хотя и очень довольный, только буркнул в ответ:
     - Будьте покойны, он окупится.
     "Малахини" прошла в  самую  середину  небольшой  флотилии  и  наконец
выбрала свободное место для стоянки.
     - Вот и Айзекс на "Долли", - заметил  Гриф  и  приветственно  помахал
рукой. - И Питер  Джи  на  "Роберте".  Когда  объявлена  такая  распродажа
жемчуга, разве он останется в стороне! А вот и Франчини на "Кактусе".  Все
скупщики собрались. Можете не сомневаться, старик Парлей  возьмет  хорошую
цену.
     - А они все еще не исправили мотор, -  с  торжеством  сказал  капитан
Уорфилд.
     Он смотрел туда, где за редкими стволами кокосовых пальм, окаймлявших
лагуну, виднелись паруса "Нухивы".



                                    2

     Дом у Парлея был большой, двухэтажный, из калифорнийского леса и крыт
оцинкованным железом. Он был несоразмерно велик для тонкого кольца  атолла
и торчал над узкой полоской песка, точно огромный нарост. Едва  "Малахини"
стала на якорь, прибывшие, как полагается, отправились на берег с визитом.
Капитаны и скупщики с остальных судов уже собрались в большой комнате, где
можно  было  бы  осмотреть  жемчуг,  назначенный  на  завтра  к   продаже.
Темнокожие слуги, они же родня хозяина  -  последние  жители  Хикихохо,  -
разносили виски и абсент. И среди этого разнообразия сборища, покашливая и
посмеиваясь, расхаживал сам Парлей - жалкая развалина,  в  которой  нельзя
было узнать когда-то рослого и сильного человека. Глаза его ушли глубоко в
орбиты и  лихорадочно  блестели,  щеки  ввалились.  Он  неровно,  местами,
оплешивел, усы и эспаньолка у него были тоже какие-то клочковатые.
     - О господи! -  пробормотал  Малхолл.  -  Прямо  долговязый  Наполеон
Третий! Но какой облезлый, высохший! Кожа да кости. До чего же  жалок!  Не
удивительно, что он держит голову набок, иначе ему на ногах не устоять.
     - Будет шторм, - сказал старик Грифу вместо приветствия. - Вы, видно,
очень уж неравнодушны к жемчугу, если явились сюда сегодня.
     - За таким жемчугом не жаль отправиться хоть к чертям в пекло,  -  со
смехом ответил Гриф, оглядывая стол, на котором разложены были жемчужины.
     - Кое-кто уже отправился туда, - проскрипел Парлей. - Вот посмотрите!
- Он показал на великолепную жемчужину размером в небольшой грецкий  орех,
лежавшую отдельно на куске замши. - Мне за нее давали на Таити  шестьдесят
тысяч франков. А завтра, пожалуй, и больше  дадут,  если  всех  не  унесет
ураган. Так вот, эту жемчужину нашел мой родич, вернее, родич  моей  жены.
Туземец. И притом вор. Он ее припрятал. А она  была  моя.  Его  двоюродный
брат, который приходился и мне родней - мы тут все в родстве, - убил  его,
стащил жемчужину и удрал на катере в Ноо-Нау. Я снарядил погоню, но  вождь
племени Ноо-Нау убил его из-за этой  жемчужины  еще  раньше,  чем  я  туда
добрался. Да, тут на столе немало мертвецов. Пейте, капитан. Ваше лицо мне
незнакомо. Вы новичок на островах?
     - Это капитан Робинсон с "Роберты", - сказал Гриф, знакомя их.
     Тем временем Малхолл обменялся рукопожатием с Питером Джи.
     - Я и не думал, что на свете есть столько жемчуга, - сказал Малхолл.
     - Такого количества сразу и я не видывал, - признался Питер Джи.
     - Сколько все это может стоить?
     - Пятьдесят или шестьдесят тысяч фунтов -  для  нас  скупщиков.  А  в
Париже... - Он пожал плечами  и  высоко  поднял  брови,  не  решаясь  даже
назвать сумму.
     Малхолл вытер пот, стекавший на глаза. Да и все в комнате  обливались
потом и тяжело дышали. Льда не было, виски и  абсент  приходилось  глотать
теплыми.
     - Да, да, - хихикая, подтвердил Парлей. - Много мертвецов  лежит  тут
на столе. Я знаю свои жемчужины все  наперечет.  Посмотрите  на  эти  три!
Недурно подобраны, а? Их добыл для меня ловец с острова Пасхи - все три  в
одну неделю. А на следующей неделе сам стал добычей акулы:  она  отхватила
ему руку, и заражение крови его доконало. Или вот  эта,  она  крупная,  но
неправильной формы, - много ли в ней толку; хорошо, если мне дадут за  нее
завтра двадцать франков, а добыли ее на глубине в сто  тридцать  футов.  Я
видел, как он вынырнул. У него сделалось не то кровоизлияние в легкие,  не
то судороги - только через два часа он умер. И кричал же он перед смертью!
На несколько миль было слышно. Такого силача туземца я больше не  видывал.
Человек шесть моих ловцов умерли от судорог. И еще много людей умрет,  еще
много, много умрет.
     - Довольно вам каркать, Парлей, - не стерпел  один  из  капитанов,  -
Шторма не будет.
     - Будь я крепок, как когда-то, живо поднял бы якорь и убрался отсюда,
- ответил хозяин старческим фальцетом. -  Живо  убрался  бы,  если  б  был
крепок и силен и не потерял еще вкус к вину.  Но  вы  останетесь.  Вы  все
останетесь. Я бы и не  советовал,  если  б  думал,  что  вы  послушаетесь.
Стервятников от падали не отгонишь. Выпейте еще по стаканчику, мои храбрые
моряки. Ну-ну,  чем  только  не  рискуют  люди  ради  нескольких  соринок,
выделенных устрицей! Вот они, красавицы! Аукцион завтра, точно  в  десять.
Старик Парлей распродает свой жемчуг, и стервятники слетаются... А  старик
Парлей в свое время был покрепче их всех и еще не одного из них похоронит.
     - Экая скотина! - шепнул второй помощник с "Малахини" Питеру Джи.
     - Да хоть и будет шторм, что из этого? - сказал  капитан  "Долли".  -
Хикихохо никогда еще не заливало.
     - Тем вероятнее, что придет и его черед, - возразил капитан  Уорфилд.
- Не доверяю я этому Хикихохо.
     - Кто теперь каркает? - упрекнул его Гриф.
     - Черт! Обидно будет потерять новый мотор, пока  он  не  окупился,  -
пробурчал капитан Уорфилд.
     Парлей с неожиданным проворством метнулся сквозь толпу  к  барометру,
висевшему на стене.
     - Взгляните-ка, мои храбрые моряки! - воскликнул он торжествующе.
     Тот,  кто  стоял  ближе  всех,  наклонился  к  барометру.  Лицо   его
вытянулось.
     - Упал на десять, - сказал он только, но  на  всех  лицах  отразилась
тревога, и казалось, каждый готов сейчас же кинуться к выходу.
     - Слушайте! - скомандовал Парлей.
     Все смолкли, и  издали  донесся  необычайно  сильный  шум  прибоя:  С
грохотом и ревом он разбивался о коралловый берег.
     - Большую волну развело, - сказал кто-то, и все бросились к окнам.
     В просветы между пальмами виден был океан. Мерно и неторопливо,  одна
за другой, наступали на берег огромные ровные волны. Несколько минут  все,
кто был в комнате,  тихо  переговариваясь,  смотрели  на  это  необычайное
зрелище, и с каждой минутой волны росли  и  поднимались  все  выше.  Таким
неестественным и жутким был этот волнующийся при полном  безветрии  океан,
что  люди  невольно  понизили  голос.  Все  вздрогнули,  когда   раздалось
отрывистое карканье старика Парлея:
     - Вы еще успеете выйти в открытое море, храбрые  джентльмены.  У  вас
есть шлюпки, лагуну можно пройти на буксире.
     - Ничего, - сказал Дарлинг, подшкипер с "Кактуса", дюжий молодец  лет
двадцати пяти. - Шторм идет стороной, к югу. На нас и не дунет.
     Все вздохнули с облегчением. Возобновились  разговоры,  голоса  стали
громче. Некоторые  скупщики  даже  вернулись  к  столу  и  вновь  занялись
осмотром жемчуга.
     - Так, так! - пронзительно выкрикнул Парлей. - Пусть  настанет  конец
света, вы все равно будете торговать.
     - Завтра мы непременно купим все это, - подтвердил Айзекс.
     - Да, только заключать сделки придется уже в аду.
     Взрыв хохота был ответом старику, и это общее недоверие взбесило его.
Вне себя он накинулся на Дарлинга:
     - С каких это пор таким молокососам стали известны пути шторма? И кем
это, интересно знать, составлена карта направления ураганов на Паумоту?  В
каких книгах вы ее нашли? Я плавал в этих местах, когда самого старшего из
вас еще и на свете не было,  я  знаю,  что  говорю.  Двигаясь  к  востоку,
ураганы описывают такую гигантскую, растянутую дугу, что получается  почти
прямая линия. А к западу они делают крутой поворот. Вспомните карту. Каким
образом в девяносто первом во время урагана затопило Аури  и  Хиолау?  Все
дело в дуге, мой мальчик, в дуге! Через час-другой,  самое  большее  через
три, поднимется ветер. Вот, слушайте!
     Раздался тяжелый, грохочущий удар, мощный  толчок  потряс  коралловое
основание атолла. Дом содрогнулся. Темнокожие слуги с  бутылками  виски  и
абсента в руках прижались друг к другу, словно искали защиты, и со страхом
глядели  в  окна  на  громадную  волну,  которая  обрушилась  на  берег  и
докатилась до одного из навесов для копры.
     Парлей взглянул на барометр, фыркнул и искоса злорадно  посмотрел  на
своих гостей. Капитан тоже подошел к барометру.
     - Двадцать девять и семьдесят пять, - сказал он. - Еще на пять  упал.
О черт! Старик прав, надвигается шторм. Вы как хотите, а я возвращаюсь  на
"Малахини".
     - И все темнеет, - понизив голос чуть не до шепота, произнес Айзекс.
     - Черт побери, совсем как на сцене, - сказал Грифу Малхолл,  взглянув
на часы. - Десять утра, а  темно,  как  в  сумерки.  Огни  гаснут,  сейчас
начнется трагедия. Где же тихая музыка?
     Словно в ответ, раздался грохот. Дом и весь атолл вновь  содрогнулись
от мощного толчка. В паническом страхе люди бросились к двери.  В  тусклом
свете мертвенно бледные, влажные от пота лица казались призрачными. Айзекс
дышал тяжело, с хрипом, вся эта нестерпимая жара давила его.
     - К чему такая спешка? Ехидно посмеиваясь, кричал им вдогонку Парлей.
- Выпейте напоследок, храбрые джентльмены!
     Никто не слушал  его.  Когда  гости  дорожкой,  выложенной  по  краям
раковинами, направились к берегу, старик высунулся из  дверей  и  окликнул
их:
     - Не  забудьте  джентльмены,  завтра  с  десяти  утра  старый  Парлей
распродает свой жемчуг.



                                    3

     На берегу началась суматоха. Шлюпка за шлюпкой заполнялась спешившими
людьми и тотчас отваливала. Тьма сгущалась. Ничто не  нарушало  тягостного
затишья. Всякий раз, как волны извне обрушивались на берег,  узкая  полоса
песка содрогалась под ногами.  У  самой  воды  лениво  прогуливался  Нарий
Эринг. Он смотрел, как торопятся отплыть капитаны и скупщики, и ухмылялся.
С ним были трое его матросов-канаков и Таи-Хотаури, рулевой с  "Малахини".
- Лезь в шлюпку и берись за  весло,  -  приказал  капитан  Уорфилд  своему
рулевому.
     Таи-Хотаури с развязным видом подошел к капитану, а Нарий Эринг и его
канаки остановились поодаль и смотрели на них.
     - Я на тебя больше не работаю, шкипер! - громко и  с  вызовом  сказал
Таи-Хотаури. Но выражение  его  лица  противоречило  словам,  так  как  он
усиленно подмигивал Уорфилду. - Гони меня, шкипер, - хрипло прошептал он и
снова многозначительно подмигнул.
     Капитан Уорфилд понял намек и постарался сыграть свою роль как  можно
лучше. Он поднял кулак и возвысил голос:
     - Пошел в шлюпку, или я из тебя дух вышибу! - загремел он.
     Канак отступил и угрожающе пригнулся; Гриф стал между ними,  стараясь
успокоить капитана.
     - Я иду служить на "Нухиву", - сказал Таи-Хотаури, отходя к Эрингу  и
его матросам.
     - Вернись сейчас же! - грозно крикнул вслед ему капитан Уорфилд.
     - Он ведь свободный человек, шкипер! - громко сказал Нарий  Эринг.  -
Он прежде плавал со мной и ко мне возвращается, только и всего.
     - Скорее, нам пора на шхуну, - торопил Гриф. -  Смотрите,  становится
совсем темно.
     Капитан Уорфилд сдался; но едва шлюпка отошла от берега, он, стоя  на
корме, выпрямился во весь рост и кулаком погрозил оставшимся.
     - Я вам это припомню, Нарий! - крикнул он. - Никто из шкиперов, кроме
вас, не сманивает чужих матросов.
     Он сел на свое место.
     - Что это у Таи-Хотаури на уме? - негромко, с недоумением сказал  он.
- Что-то он задумал, только не пойму, что именно.



                                    4

     Как только шлюпка подошла вплотную к "Малахини", через борт навстречу
прибывшим перегнулся встревоженный Герман.
     - Барометр летит  вниз,  -  сообщил  он.  -  Надо  ждать  урагана.  Я
распорядился отдать второй якорь с правого борта.
     - Приготовьте и большой тоже, - приказал Уорфилд, возвращаясь к своим
капитанским обязанностям. - А вы, кто-нибудь, поднимите шлюпку на  палубу.
Поставить ее вверх дном и принайтовить как следует!
     На всех шхунах команда торопливо готовилась к шторму. Судно за судном
подбирало грохотавшие  якорные  цепи,  поворачивалось  и  отдавало  второй
якорь. Там, где, как на "Малахини", был третий, запасной якорь, готовились
отдать и его, когда определится направление ветра.
     Мощный рев  прибоя  все  нарастал,  хотя  лагуна  по-прежнему  лежала
невозмутимо гладкая, как  зеркало.  На  песчаном  берегу,  где  стоял  дом
Парлея, все было пустынно и безжизненно. У навесов для лодок и для  копры,
у сараев, где складывали раковины, не видно было ни души.
     - Я рад бы сейчас же поднять якоря и убраться отсюда, - сказал  Гриф.
- В открытом море я бы так и сделал.  Но  тут  мы  заперты:  цепи  атоллов
тянутся и с севера и с востока. Как по-вашему, Уорфилд?
     - Я с вами согласен, хотя лагуна в шторм  и  не  так  безопасна,  как
мельничная запруда. Хотел бы я знать, с какой  стороны  он  налетит.  Ого!
Один склад Парлея уже готов!
     Они увидели,  как  приподнялся  и  рухнул  сарай,  снесенный  волной,
которая, вскипая пеной,  перекатилась  через  песчаный  гребень  атолла  в
лагуну.
     - Перехлестывает! - воскликнул Малхолл. - И это - только начало.  Вот
опять!
     Новая волна подбросила остов сарая и отхлынула, оставив его на песке.
Третья разбила его и вместе  с  обломками  понеслась  по  склону  вниз,  в
лагуну.
     - Уж скорей бы шторм. Может,  хоть  прохладнее  станет,  -  проворчал
Герман. - Совсем дышать нечем, настоящее пекло! Я изжарился, как в печке.
     Ударом ножа он  вскрыл  кокосовый  орех  и  с  жадностью  выпил  сок.
Остальные последовали его примеру, а в это время у них  на  глазах  волной
снесло и разбило в щепы еще один сарай Парлея, служивший складом  раковин.
Барометр упал еще ниже и показывал 29,50.
     - Видно мы оказались чуть не  в  самом  центре  низкого  давления,  -
весело сказал Гриф. - Я еще ни разу не бывал в сердце урагана. Это  и  вам
будет любопытно, Малхолл.  Судя  по  тому,  как  быстро  падает  барометр,
переделка нам предстоит нешуточная.
     Капитан Уорфилд охнул, и все обернулись к нему. Он смотрел в  бинокль
на юго-восток, в дальний конец лагуны.
     - Вот оно! - негромко сказал он.
     Видно было и без бинокля. Странная, ровная пелена тумана стремительно
надвигалась на них, скользя по лагуне. Приближаясь,  она  низко  пригибала
растущие вдоль атолла кокосовые  пальмы,  несла  тучу  сорванных  листьев.
Вместе  с  ветром  скользила  по  лагуне  сплошная   полоса   потемневшей,
взбаламученной воды. Впереди, точно застрельщики, мелькали такие же темные
клочки, исхлестанные ветром. За этой полосой двигалась  другая,  зеркально
гладкая и спокойная, шириною в четверть мили.  Следом  шла  новая  темная,
взвихренная ветром полоса, а дальше вся  лагуна  белела  пеной,  кипела  и
бурлила.
     - Что это за гладкая полоса? - спросил Малхолл.
     - Штиль, - ответил Уорфилд.
     - Но он движется с той же скоростью, что и ветер, - возразил Малхолл.
     - А как же иначе? Если ветер нагонит его, так  и  штиля  никакого  не
будет. Это двойной шквал. Когда-то я попал в такой на Савайи. Вот это  был
двойной! Бац! Он обрушился на нас,  потом  вдруг  тишина,  и  потом  снова
ударило. Внимание! Сейчас нам достанется. Смотрите на "Роберту"!
     "Роберту", стоявшую ближе всех бортом к  ветру  на  ослабших  якорных
цепях, подхватило, как  соломинку,  и  понесло,  но  якорные  цепи  тотчас
натянулись - и она, резко  рванувшись,  стала  носом  к  ветру.  Шхуна  за
шхуной,  в  том  числе  и  "Малахини",  срывались  с  места,  подхваченные
налетевшим шквалом, и разом останавливались на туго натянутых цепях. Когда
якоря остановили "Малахини", толчок был так силен, что Малхолл и несколько
канаков не удержались на ногах.
     И вдруг ветра как не бывало. Летящая полоса штиля захватила их.  Гриф
чиркнул  спичкой,  и  ничем  не  защищенный  огонек  спокойно,  не  мигая,
разгорелся в недвижном  воздухе.  Было  темно  и  хмуро,  как  в  сумерки.
Затянутое тучами небо, казалось,  с  каждым  часом  нависавшее  все  ниже,
теперь словно прильнуло вплотную к океану.
     Но вот на "Роберту" обрушился второй удар урагана, и она, а  затем  и
остальные шхуны, одна за другой, вновь рванулись на якорях. Океан  яростно
кипел, весь в белой пене, в мелких и  острых,  сыплющих  брызгами  волнах.
Палуба "Малахини" непрерывно  дрожала  под  ногами.  Туго  натянутые  фалы
отбивали на мачтах барабанную дробь, и все снасти сотрясались,  точно  под
неистовыми ударами чьей-то могучей руки.  Стоя  против  ветра,  невозможно
было дышать. Малхолл, который в поисках убежища вместе с другими скорчился
за рубкой, убедился в этом, нечаянно оказавшись лицом к ветру: легкие  его
мгновенно переполнились воздухом, и он  чуть  не  задохнулся  прежде,  чем
успел отвернуться и перевести дыхание.
     - Невероятно! - с трудом произнес он, но его никто не слышал.
     Герман и несколько канаков ползком, на  четвереньках  пробирались  на
бак, чтобы отдать третий якорь. Гриф тронул капитана Уорфилда за  плечо  и
показал на "Роберту".  Она  надвигалась  на  них,  волоча  якоря.  Уорфилд
закричал в самое ухо Грифу:
     - Мы тоже тащим якоря!
     Гриф кинулся к штурвалу и, быстро  положив  руль  на  борт,  заставил
"Малахини" взять влево. Третий якорь удержался, и "Роберту" пронесло мимо,
кормой вперед, на расстоянии каких-нибудь двенадцати  ярдов.  Гриф  и  его
спутники помахали Питеру  Джи  и  капитану  Робинсону,  которые  вместе  с
матросами хлопотали на носу "Роберты".
     - Питер решил расклепать цепи! - закричал Гриф. -  Пробует  выйти  из
лагуны! Ничего другого не остается, якоря ползут!
     - А мы держимся! - крикнул в  ответ  Уорфилд.  -  Смотрите,  "Кактус"
налетел на "Мизи". Теперь им крышка!
     До сих пор  "Мизи"  держалась,  но  "Кактус",  налетев  на  нее  всей
тяжестью, сорвал ее с места, и  теперь  обе  шхуны,  сцепившись  снастями,
скользили по вспененным волнам. Видно было, как их команды  рубят  снасти,
стараясь разъединить суда. "Роберта", освободившись от якорей  и  поставив
кливер, направлялась к выходу в северо-западном конце лагуны.  Ей  удалось
пройти его, и с "Малахини" видели, как  она  вышла  в  открытое  море.  Но
"Мизи" и "Кактус" так и не сумели расцепиться, и их выбросило на  берег  в
полумиле от выхода из атолла.
     Ветер неуклонно крепчал, и  казалось,  этому  не  будет  конца.  Чтоб
выдержать его напор, приходилось напрягать все силы, и тот,  кто  вынужден
был ползти по палубе против ветра, в несколько минут доходил до полнейшего
изнеможения. Герман и канаки упрямо делали свое дело -  крепили  все,  что
только возможно было закрепить. Ветер рвал с плеч рубашки и раздирал их  в
клочья. Люди двигались так медленно, словно тела их весили много тонн; при
этом они постоянно  искали  какой-нибудь  опоры  и  не  выпускали  ее,  не
ухватившись сначала за что-нибудь другой  рукой.  Свободные  концы  тросов
торчали горизонтально, и ветер, измочалив их, отрывал по клочку  и  уносил
прочь.
     Малхолл тронул за плечо тех, кто был рядом, и указал на берег. Крытые
травой навесы исчезли, а дом Парлея шатался, как пьяный. Ветер  дул  вдоль
атолла, и поэтому дом был защищен вереницей кокосовых пальм, тянувшейся на
несколько миль. Но громадные валы,  перехлестывая  через  атолл,  снова  и
снова ударяли в стены, подтачивая и дробя фундамент. Дом уже накренился  и
сползал по песчаному склону; он был обречен. Там и тут люди взбирались  на
кокосовые пальмы и привязывали себя к дереву. Пальмы не  раскачивались  на
ветру, но, согнувшись под  его  напором,  уже  не  разгибались,  а  только
дрожали, как натянутая стрела. Под ними на песке вскипала белая пена.
     Вдоль лагуны перекатывались теперь такие же громадные валы, как  и  в
открытом море. Им было  где  разгуляться  на  протяжении  десяти  миль  от
наветренного края атолла до места стоянки судов, и все  шхуны  то  глубоко
ныряли, накрытые волной, то поднимались чуть ли не отвесно на  ее  гребне.
"Малахини" стала зарываться носом до самого  полубака,  а  в  иные  минуты
палубу до поручней заливало водой.
     - Пора пустить ваш мотор! - во все горло  закричал  Гриф,  и  капитан
Уорфилд, ползком добравшись до механика, стал громко и решительно отдавать
приказания.
     Мотор заработал на полный ход вперед, и "Малахини"  начала  держаться
получше. Правда, она по-прежнему зарывалась носом, но уже не  так  яростно
рвалась с якорей. Однако и теперь цепи были натянуты до отказа. С  помощью
мотора в сорок лошадиных сил удалось лишь немного ослабить их натяжение.
     А ветер все крепчал. Маленькой "Нухиве", стоявшей на  якоре  рядом  с
"Малахини", ближе к берегу, приходилось совсем плохо; притом ее  мотор  до
сих пор не исправили, и капитана не было на борту. Она  так  часто  и  так
глубоко зарывалась носом, что всякий раз, как ее захлестывало  волной,  на
"Малахини" теряли надежду вновь  ее  увидеть.  В  три  часа  дня  "Нухиву"
накрыло волной; не успела вода схлынуть с палубы, как  вдогонку  обрушился
новый вал, и на этот раз "Нухива" уже не вынырнула.
     Малхолл вопросительно взглянул на Грифа.
     - Проломило люки! - прокричал тот в ответ.
     Капитан Уорфилд показал на  "Уинифрид"  -  маленькую  шхуну,  которая
металась и ныряла по другую сторону от "Малахини", - и что-то  закричал  в
самое ухо Грифу. До того доносились только смутные обрывки слов, остальное
исчезало в реве урагана.
     - Дрянная посудина... Якоря держат... Но как сама  не  рассыплется!..
Стара, как ноев ковчег.
     Часом  позже  Герман  снова  показал  на  "Уинифрид".  Резкие  рывки,
сотрясавшие шхуну всякий раз, когда якорные цепи удерживали ее  на  месте,
просто-напросто  разнесли  ее  на  куски;  вся  носовая  часть  вместе   с
фок-мачтой и битенгом исчезла. Шхуна повернулась бортом к волне, скатилась
в провал между двумя валами, постепенно погружаясь передней частью в воду,
- и так, - почти опрокинутую, ее погнало к берегу.
     Теперь осталось  только  пять  шхун,  из  них  с  мотором  одна  лишь
"Малахини". Две оставшихся, опасаясь, как  бы  и  их  не  постигла  участь
"Нухивы" или "Уинифрид", последовали примеру "Роберты": расклепали якорные
цепи и понеслись к выходу из лагуны. Первой шла "Долли", но у нее  сорвало
кливер, и она разбилась  на  подветренном  берегу  атолла,  неподалеку  от
"Мизи" и "Кактуса". Это не остановило "Мону", она тоже снялась с якорей  и
тоже разбилась, не достигнув устья лагуны.
     - А хорош у нас мотор! - во все горло крикнул капитан Уорфилд Грифу.
     Владелец шхуны крепко пожал ему руку.
     - Мотор себя окупит! - закричал он в ответ. - Ветер  заходит  к  югу,
теперь нам станет легче!
     Ветер  по-прежнему  дул  со  все  нарастающей  силой,  но  при   этом
постепенно менял направление, поворачивая к  югу  и  юго-западу,  так  что
наконец три оставшиеся шхуны стали  под  прямым  углом  к  берегу.  Ураган
подхватил то, что осталось от дома Парлея, и  швырнул  в  лагуну;  обломки
понесло на уцелевшие  суда.  Миновав  "Малахини",  вся  груда  рухнула  на
"Папару", стоявшую в четверти мили позади нее. Команда кинулась на бак и в
четверть часа отчаянными усилиями свалила остатки дома  за  борт,  но  при
этом "Папара" потеряла фок-мачту и бушприт.
     Левее "Малахини" и ближе к берегу  стояла  "Тахаа",  стройная,  точно
яхта, но с несоразмерно тяжелым рангоутом.  Ее  якоря  еще  держались,  но
капитан, видя, что ветер не ослабевает, приказал рубить мачты.
     - С таким  мотором  нас  можно  поздравить!  -  крикнул  Гриф  своему
шкиперу. - Нам, пожалуй, не придется рубить мачты.
     Капитан Уорфилд с сомнением покачал головой.
     Как только ветер переменился, улеглось  и  волнение  в  лагуне,  зато
теперь шхуну бросали то вверх, то вниз перехлестывающие через  атолл  валы
океана. На берегу уцелели далеко не все пальмы. Одни были сломаны чуть  не
у самой земли, другие вырваны с корнем. На глазах у тех, кто был на  борту
"Малахини", под напором ветра ствол одной пальмы переломился посередине  и
верхушку вместе с тремя людьми, уцепившимися за нее,  швырнуло  в  лагуну.
Двое, оставив дерево, поплыли к "Тахаа". Немного  позже,  перед  тем,  как
совсем стемнело, один из них показался на корме шхуны, прыгнул за  борт  и
поплыл к "Малахини", уверенно и сильно рассекая мелкие и острые, брызжущие
пеной волны.
     - Это Таи-Хотаури, - вглядевшись, решил Гриф. - Теперь мы узнаем  все
новости.
     Канак, ухватившись за конец каната, вскарабкался на нос и  пополз  по
палубе. Ему дали кое-как укрыться от ветра  за  рубкой  и  передохнуть;  и
потом, отрывочно, больше жестами, чем словами, он стал рассказывать:
     - Нарий...  разбойник,  дьявол!..  хотел  украсть   жемчуг...   убить
Парлея... один человек убьет... никто не знает кто... Три  канака,  Нарий,
я... пять  бобов  в  шляпе...  Нарий  сказал,  один  боб  черный...  Нарий
проклятый обманщик - все бобы черные... пять черных...  в  сарае  темно...
все вытащили черные... Подул большой ветер, надо спасаться...  все  влезли
на деревья... Этот жемчуг приносит несчастье, я вам говорил... он приносит
несчастье...
     - Где Парлей? - крикнул Гриф.
     - На дереве... с ним три канака... А Нарий с одним канаком на  другом
дереве... Мое дерево сломалось и полетело к чертям, а я поплыл на шхуну...
     - Где жемчуг?
     - На дереве, у Нария. Может, он еще достанется Нарию...
     Одному за другим Гриф прокричал на ухо спутникам  то,  что  рассказал
ему Таи-Хотаури. Больше всех возмутился капитан Уорфилд,  он  даже  зубами
заскрипел от ярости.
     Герман спустился в трюм и вернулся с фонарем, но как  только  подняли
фонарь над рубкой,  ветер  задул  его.  Кое-как  общими  усилиями  удалось
наконец зажечь нактоузный фонарик.
     - Ну и ночка! - закричал Гриф в самое ухо Малхоллу.  -  И  ветер  все
крепчает!
     - А какая скорость?
     - Сто миль в час... а  то  и  двести...  не  знаю...  Никогда  ничего
подобного не видел.
     Волнение в лагуне тоже усиливалось, так как огромные валы  все  время
перекатывались через атолл. За многие сотни миль ветер  гнал  воды  океана
обратно, навстречу отливу, преодолевая его  и  переполняя  лагуну.  А  как
только начался прилив, наступающие на атолл валы стали еще  выше.  Луна  и
ветер точно сговорились опрокинуть на Хикихохо весь Тихий океан.
     В очередной  раз  заглянув  в  машинное  отделение,  капитан  Уорфилд
вернулся растерянный и сообщил, что механик лежит в обмороке.
     - Нам нельзя остановить мотор, - прибавил он беспомощно.
     - Ладно, - сказал Гриф. - Тащите механика на палубу. Я его сменю.
     Люк, ведущий в машинное отделение, был  задраен  наглухо,  и  попасть
туда можно было только из каюты, через тесный, узкий проход.  В  крохотном
машинном отделении стояла нестерпимая  жара  и  духота,  воняло  перегаром
бензина. Гриф наскоро, опытным глазом, оглядел  мотор  и  все  снаряжение.
Потом задул керосиновую лампу и  начал  работать  в  полной  темноте;  ему
светил лишь кончик сигары, - он курил их одну за другой, всякий раз выходя
в каюту, чтобы зажечь новую. Каким он ни был спокойным и уравновешенным, а
вскоре и его нервы стали  сдавать  -  так  тяжело  было  оставаться  здесь
взаперти, вдвоем с механическим чудовищем, которое надрывалось, пыхтело  и
стонало в этой гулкой тьме. Гриф был обнажен до пояса, перепачкан  смазкой
и машинным маслом, весь в ссадинах и синяках, потому что качкой его  то  и
дело швыряло и бросало во все стороны; от спертого,  отравленного  воздуха
кружилась голова, так он  работал  час  за  часом,  без  конца  возился  с
мотором, осыпая его и каждую его часть в отдельности  то  благословениями,
то  проклятиями.  Зажигание  начало  пошаливать.   Горючее   поступало   с
перебоями. И что  хуже  всего,  начали  перегреваться  цилиндры.  В  каюте
наскоро посовещались, причем метис-механик  просил  и  умолял  на  полчаса
выключить мотор, чтобы  дать  ему  хоть  немного  остыть  и  тем  временем
наладить подачу воды. А капитан Уорфилд твердил, что выключать ни  в  коем
случае нельзя. Метис клялся, что тогда мотор выйдет из строя и  все  равно
остановится,  но  уже  навсегда.  Гриф,   весь   перепачканный,   избитый,
исцарапанный, сверкая воспаленными глазами и крича во все  горло,  выругал
обоих и распорядился по-своему.  Малхоллу,  Герману  и  второму  помощнику
велено было остаться в каюте и дважды и трижды  профильтровать  бензин.  В
настиле машинного отделения прорубили отверстие, и один  из  канаков  стал
раз за разом окатывать цилиндры водой из трюма, а Гриф поминутно  смазывал
все подвижные части.
     - Вот не знал, что вы такой специалист по бензину,  -  с  восхищением
сказал капитан Уорфилд, когда Гриф вышел в  каюту,  чтобы  глотнуть  менее
отравленного воздуха.
     - Я купаюсь в бензине, - ответил тот, яростно скрипнув  зубами.  -  Я
пью его.
     Какое еще употребление нашел Гриф для бензина, осталось  неизвестным:
"Малахини" внезапно и круто зарылась носом в волну - и всех, кто находился
в каюте, и  бензин,  который  они  процеживали,  с  размаху  отбросило  на
переднюю переборку. Несколько минут никто не мог подняться на  ноги,  люди
катались по палубе то взад, то вперед, их било и колотило о переборки.  На
шхуну обрушились один за другим три гигантских вала, она  вся  заскрипела,
застонала, затряслась под непосильным грузом  переполнившей  палубу  воды.
Гриф пополз к мотору, а капитан Уорфилд, улучив минуту, выбрался по  трапу
на палубу.
     Прошло добрых полчаса, прежде чем он вернулся.
     - Вельбот снесло, - сообщил он. - И ялик! Все смыло, остались  только
палуба да люки! Если бы не мотор, тут бы нам и крышка. Действуйте дальше!
     К полуночи голова и легкие механика  настолько  очистились  от  паров
бензина, что он сменил  Грифа,  и  тот  наконец  мог  выйти  на  палубу  и
отдышаться. Он присоединился к остальным - они  скорчились  позади  рубки,
держась за все, за что  только  можно  было  ухватиться,  и  вдобавок  для
верности  накрепко  привязав  себя  веревками.  Все   смешалось   в   этой
человеческой каше, потому что и  для  канаков  не  было  другого  укрытия.
Некоторые из них  по  приглашению  капитана  сунулись  было  в  каюту,  но
бензиновый угар скоро выгнал их оттуда. "Малахини" то и дело ныряла или ее
окатывало волной, и люди вдыхали воздух, полный мельчайших брызг и водяной
пыли.
     - Тяжеленько приходится, а, Малхолл? - крикнул гостю Гриф в  перерыве
между двумя валами.
     Малхолл, задыхаясь и кашляя, только кивнул в ответ. Вода, скопившаяся
на палубе, не успевала уходить за борт через шпигаты - она  перекатывалась
по шхуне, выплескивалась через фальшборт,  и  тут  же  "Малахини"  черпала
другим бортом или порою совсем оседала на корму,  задрав  нос  в  небо,  и
тогда водяная лавина проносилась по всему судну из конца в  конец.  Потоки
воды хлестали по трапам, по палубе рубки,  окатывали,  били  и  сталкивали
друг с другом укрывшихся здесь людей и водопадом выливались за корму.
     Малхолл первый заметил при тусклом свете  фонарика  темную  фигуру  и
показал на нее Грифу. Это был Нарий Эринг. Он каким-то чудом  держался  на
палубе, скорчившись в три погибели, совершенно голый; на  нем  был  только
пояс, и за поясом - обнаженный нож.
     Капитан Уорфилд развязал удерживавшие его веревки и перебрался  через
чужие плечи и спины. Свет фонарика упал на  его  искаженное  гневом  лицо.
Губы его шевелились, но слова относило ветром. Он не пожелал  нагнуться  к
Эрингу и кричать ему в самое ухо. Он просто указал на борт.  Нарий  понял.
Зубы его блеснули в дерзкой, глумливой усмешке, и он  поднялся  -  рослый,
мускулистый, великолепно сложенный.
     - Это убийство! - крикнул Малхолл Грифу.
     - Собирался же он убить старика Парлея! - закричал в ответ  Гриф.  На
мгновение вода схлынула с юта,  и  "Малахини"  выпрямилась.  Нарий  храбро
шагнул к борту, но порыв ветра сбил его с ног. Тогда он пополз и скрылся в
темноте, но все были уверены, что он прыгнул  за  борт.  "Малахини"  снова
круто зарылась носом, а когда волна схлынула с кормы,  Гриф  дотянулся  до
Малхолла и крикнул тому в ухо:
     - Ему это нипочем! Его на Таити  зовут  Человек-рыба!  Он  переплывет
лагуну и вылезет на том краю атолла, если только от атолла хоть что-нибудь
уцелело.
     Через пять минут, когда шхуну накрыло волной, на палубу  рубки,  а  с
нее - на тех, кто укрывался за нею, свалился клубок человеческих  тел.  Их
схватили и держали, пока не схлынула вода, а потом стащили  вниз  и  тогда
только разглядели, кто это. На полу,  неподвижный,  с  закрытыми  глазами,
лежал навзничь старик Парлей. С ним были его родичи  канаки.  Все  трое  -
голые и в крови. У одного канака рука была сломана и висела, как плеть.  У
другого была содрана кожа на голове, и зияющая рана сильно кровоточила.
     - Дело рук Нария? - спросил Малхолл.
     Гриф покачал головой.
     - Нет. Их расшибло о палубу и о рубку.
     Вдруг все переглянулись, ошеломленные, недоумевающие. Что  случилось?
Не сразу они поняли, что ветра больше нет. Он  прекратился  внезапно,  как
будто обрубленный взмахом меча.  Шхуна  раскачивалась,  ныряла  в  волнах,
рвалась с якорей, и только теперь стало слышно, как гремят и лязгают цепи.
Впервые люди услышали и плеск воды на  палубе.  Механик  отключил  винт  и
приглушил мотор.
     - Мы в мертвой точке циклона, - сказал Гриф. - Сейчас  ветер  изменит
направление. Опять начнется, и еще покрепче. - И,  поглядев  на  барометр,
прибавил: - Двадцать девять и тридцать два.
     Ему не сразу удалось понизить голос - он столько часов кряду старался
перекричать бурю, что теперь,  в  наступившем  затишье,  чуть  не  оглушил
окружающих.
     - У старика все ребра переломаны, - сказал второй помощник,  ощупывая
бок Парлея. - Он еще дышит, но дело его плохо.
     Парлей застонал, бессильно шевельнул рукой и открыл глаза.  Взгляд  у
него был ясный и осмысленный.
     - Мои храбрые джентльмены, - услышали они прерывающийся шепот.  -  Не
забудьте... аукцион... ровно в десять... в аду.
     Веки  его  опустились,  нижняя  челюсть  стала  отвисать,  но  он  на
мгновение  одолел  предсмертную  судорогу  и  в  последний   раз   громко,
насмешливо хихикнул.
     Снова все демоны  неба  и  океана  сорвались  с  цепи.  Прежний,  уже
знакомый рев урагана наполнил уши. "Малахини", подхваченная ветром, совсем
легла на борт, с маху описав крутую дугу. Якоря  удержали  ее;  она  стала
носом к ветру и  рывком  выпрямилась.  Подключили  винт,  вновь  заработал
мотор.
     - Норд-вест! - крикнул капитан Уорфилд вышедшему на палубу  Грифу.  -
Сразу перескочил на восемь румбов!
     - Теперь Эрингу не переплыть лагуну! - заметил Гриф.
     - Тем хуже, черт опять принесет его к нам!



                                    5

     Как только центр циклона миновал их, барометр начал подниматься. В то
же время ветер быстро слабел. И когда  он  стал  всего  лишь  обыкновенным
сильным штормом,  мотор  последним  судорожным  напряжением  своих  сорока
лошадиных сил сорвался с фундамента, подскочил в воздух и  тут  же  рухнул
набок. Вода из трюма с шипением окатила его, и все окуталось облаком пара.
Механик горестно застонал, но Гриф с нежностью поглядел  на  эти  железные
останки и вышел в рубку, комьями пакли обтирая руки и грудь, перепачканные
машинным маслом.
     Солнце уже поднялось высоко, и  дул  легчайший  ветерок,  когда  Гриф
вышел на палубу, зашив рану на голове одного родича Парлея и вправив  руку
второму. "Малахини" стояла у самого берега.  На  баке  Герман  с  командой
выбирали якоря и приводили  в  порядок  перепутавшиеся  цепи.  "Папара"  и
"Тахаа" исчезли,  и  капитан  Уорфилд  внимательно  осматривал  в  бинокль
дальний берег атолла.
     - Ни одной мачты не видать, - сказал он. - Вот что получается,  когда
плаваешь без мотора. Должно быть, их унесло в открытое море еще  до  того,
как ветер переменился.
     На берегу, в том месте, где стоял прежде дом Парлея,  не  видно  было
никаких следов жилья. На протяжении трехсот ярдов, там, где океан ворвался
в кольцо атолла, не сохранилось не только дерева, но  и  ни  единого  пня.
Дальше кое-где  одиноко  стояли  уцелевшие  пальмы,  но  большинство  было
сломлено у  самого  корня,  торчали  лишь  короткие  обрубки.  Таи-Хотаури
заметил, что на одной из пальм среди листьев что-то  шевелится.  Шлюпки  с
"Малахини" смыло ураганом, и  Таи-Хотаури  бросился  в  воду  и  поплыл  к
берегу, а затем вскарабкался на дерево. Оставшиеся на шхуне не спускали  с
него глаз.
     Потом он вернулся, и ему помогли поднять на борт девушку  туземку  из
числа домочадцев Парлея. Но прежде  чем  подняться  самой,  она  протянула
наверх измятую, поломанную корзинку. В корзинке  оказался  выводок  слепых
котят - они были уже мертвы, кроме  одного,  который  слабо  попискивал  и
шатался на неловких, расползающихся лапках.
     - Вот те на! - сказал Малхолл. - А это кто?
     И все увидели, что  берегом  идет  человек.  Его  движения  были  так
беспечны и небрежны, словно он просто вышел  поутру  прогуляться.  Капитан
Уорфилд скрипнул зубами: это был Нарий Эринг.
     - Эй, шкипер! - крикнул Нарий, поравнявшись с "Малахини". - Может, вы
пригласите меня к себе и угостите завтраком?
     Кровь бросилась в лицо капитану Уорфилду, и даже шея его побагровела.
Он хотел что-то сказать, но поперхнулся словами.
     - Я вас... в два счета... - только и сумел он выговорить.





                            ЗА ТЕХ, КТО В ПУТИ!


     - Лей еще!
     - Послушай, Кид, а не слишком ли крепко будет? Виски со спиртом и так
уж забористая штука, а тут еще и коньяк, и перцовка, и...
     - Лей, говорят тебе! Кто из нас приготовляет пунш: ты или я? - Сквозь
клубы пара видно  было,  что  Мэйлмют  Кид  добродушно  улыбается.  -  Вот
поживешь с мое в этой стране, сынок, да будешь изо дня в день  жрать  одну
вяленую лососину, тогда поймешь,  что  рождество  раз  в  году  бывает.  А
рождество без пунша все равно что прииск без крупинки золота!
     - Уж это что верно, то верно! - подтвердил  Джим  Белден,  приехавший
сюда на рождество со своего участка на Мэйзи-Мэй. Все знали,  что  Большой
Джим последние два месяца питался только  олениной.  -  А  помнишь,  какую
выпивку мы устроили раз для племени танана? Не забыл, небось?
     - Ну еще бы! Ребята, вы бы лопнули со смеху, если бы видели, как  все
племя передралось спьяну, а пойло-то было просто из перебродившего  сахара
да закваски. Это еще до тебя  было,  -  обратился  Мэйлмют  Кид  к  Стэнли
Принсу, молодому горному  инженеру,  жившему  здесь  только  два  года.  -
Понимаешь, ни одной белой женщины во всей стране, а Мэйсон хотел жениться.
Отец Руфи был вождем племени танана и не хотел отдавать ее в жены Мэйсону,
и племя не хотело. Трудная  была  задача!  Ну,  я  и  пустил  в  ход  свой
последний фунт сахару. Ни разу в жизни не приготовлял ничего крепче! Ох, и
гнались же они за нами и по берегу и через реку!
     - Ну, а сама скво  как?  -  спросил,  заинтересовавшись,  Луи  Савой,
высокий француз из Канады. Он еще в прошлом году на Сороковой Миле  слышал
об этой лихой выходке.
     Мэйлмют Кид, прирожденный рассказчик, стал излагать правдивую историю
этого северного  Лохинвара.  И,  слушая  его,  не  один  суровый  искатель
приключений чувствовал, как у него сжимается сердце от  смутной  тоски  по
солнечным землям Юга, где жизнь  обещала  нечто  большее,  чем  бесплодную
борьбу с холодом и смертью.
     - Мы перешли Юкон, когда лед только тронулся, -  заключил  Кид,  -  а
индейцы на четверть часа отстали. И это нас спасло: лед шел  уже  по  всей
реке, путь был отрезан. Когда они добрались, наконец, до Нуклукайто,  весь
пост был наготове. А насчет свадьбы  расспросите  вот  отца  Рубо,  он  их
венчал.
     Священник вынул изо рта трубку и вместо ответа улыбнулся с  отеческим
благодушием,  а  все  остальные,  и  протестанты  и   католики   энергично
зааплодировали.
     - А, ей-богу, это здорово! - воскликнул Луи Савой, которого,  видимо,
увлекла романтичность этой истории. - La petite [маленькая (франц.)] скво!
Mon Mason brave! [Молодец, Мэйсон! (франц.)] Здорово!
     Когда оловянные кружки с пуншем в первый раз обошли круг, неугомонный
Беттлз вскочил и затянул свою любимую застольную:

                      Генри Бичер совместно
                      С учителем школы воскресной
                      Дуют целебный напиток,
                         Пьют из бутылки простой;
                      Но можно, друзья, поклясться:
                      Нас провести не удастся,
                      Ибо в бутылке этой
                         Отнюдь не невинный настой!

     И хор гуляк с ревом подхватил:

                      Ибо в бутылке этой
                         Отнюдь не невинный настой!

     Крепчайшая  смесь,  состряпанная  Мэйлмютом  Кидом,   возымела   свое
действие: под влиянием ее  живительного  тепла  развязались  языки,  и  за
столом пошли шутки, песни, рассказы о пережитых приключениях. Пришельцы из
разных стран, они пили за всех и каждого.  Англичанин  Принс  провозгласил
тост за "дядю Сэма, скороспелого младенца Нового Света"; янки Беттлз -  за
королеву Англии "да хранит ее господь!"; а француз Савой  и  немец-скупщик
Майерс чокнулись за Эльзас-Лотарингию.
     Потом встал Мэйлмют Кид с кружкой в руке и, бросив взгляд на  оконце,
в котором стекло заменяла  промасленная  бумага,  покрытая  толстым  слоем
льда, сказал:
     - Выпьем за тех, кто сегодня ночью в пути. За то,  чтобы  им  хватило
пищи, чтобы собаки их не сдали, чтобы спички у них не отсырели!
     И вдруг они услышали знакомые звуки,  щелканье  бича,  визгливый  лай
ездовых собак и скрип нарт, подъезжавших к  хижине.  Разговор  замер,  все
ждали проезжего.
     - Человек бывалый! Прежде заботится о собаках, а потом уже о себе,  -
шепнул Мэйлмют Кид Принсу. Щелканье челюстей, рычание и  жалобный  собачий
визг говорили его опытному уху, что  незнакомец  отгоняет  чужих  собак  и
кормит своих.
     Наконец  в  дверь  постучали  -  резко,  уверенно.  Проезжий   вошел.
Ослепленный светом, он с  минуту  стоял  на  пороге,  так  что  все  имели
возможность рассмотреть его. В своей полярной меховой одежде  он  выглядел
весьма живописно: шесть футов роста, широкие  плечи,  могучая  грудь.  Его
гладко выбритое лицо раскраснелось от  мороза,  брови  и  длинные  ресницы
заиндевели. Расстегнув свой капюшон из волчьего меха, он стоял, похожий на
снежного короля, появившегося из мрака ночи. За  вышитым  бисером  поясом,
надетым поверх куртки, торчали два больших кольта и  охотничий  нож,  а  в
руках, кроме  неизбежного  бича,  было  крупнокалиберное  ружье  новейшего
образца. Когда он подошел ближе, то, несмотря на  его  уверенный,  упругий
шаг, все увидели, как сильно он устал.
     Наступившее  было  неловкое  молчание  быстро   рассеялось   от   его
сердечного: "Эге, да у вас тут весело, ребята!" -  и  Мэйлмют  Кид  тотчас
пожал ему руку. Им не приходилось встречаться, но  они  знали  друг  друга
понаслушке. Прежде чем гость успел объяснить, куда и зачем  он  едет,  его
познакомили со всеми и заставили выпить кружку пунша.
     - Давно ли проехали здесь три человека на нартах, запряженных восемью
собаками? - спросил он.
     - Два дня тому назад. Вы за ними гонитесь?
     - Да, это моя упряжка. Угнали ее у меня прямо из-под  носа,  подлецы!
Два дня я уже выиграл, нагоню их на следующем перегоне.
     - Думаете, без драки не обойдется? - спросил Белден, чтобы поддержать
разговор, пока Мэйлмют Кид кипятил кофе и поджаривал ломти свиного сала  и
кусок оленины.
     Незнакомец многозначительно похлопал по своим револьверам.
     - Когда выехали из Доусона?
     - В двенадцать.
     - Вчера? - спросил Белден, явно не сомневаясь в ответе.
     - Сегодня.
     Пронесся шепот изумления: шутка  ли,  за  двенадцать  часов  проехать
семьдесят миль по замерзшей реке.
     Разговор скоро стал общим, он вертелся вокруг  воспоминаний  детства.
Пока молодой человек ел свой скромный ужин, Мэйлмют Кид внимательно изучал
его лицо. Оно ему сразу понравилось: приятное, честное и открытое. Тяжелый
труд и лишения успели оставить на нем свой след.  Голубые  глаза  смотрели
весело и добродушно во время дружеской беседы, но чувствовалось,  что  они
способны загораться стальным блеском, когда ему приходится действовать,  и
особенно в решительную минуту. Массивная челюсть и  квадратный  подбородок
говорили о твердом и неукротимом нраве. Однако наряду с  этими  признаками
сильного человека в нем была какая-то почти женская  мягкость,  выдававшая
впечатлительную натуру.
     - Так-то мы со старухой и поженились, -  говорил  Белден,  заканчивая
увлекательный рассказ о своем романе. - "Вот и мы, папа", - говорит она. А
отец ей: "Убирайтесь вы к черту!" А потом обернулся ко мне, да и  говорит:
"Снимай-ка, Джим, свой парадный костюм - до обеда надо вспахать порядочную
полосу". Потом как прикрикнет на дочку: "А ты, Сэл, марш мыть посуду!" - и
вроде всхлипнул и поцеловал ее. Я и  обрадовался.  А  он  заметил  да  как
зарычит: "А ну, поворачивайся, Джим!" Я так и покатился в амбар.
     - У вас и ребятишки остались в Штатах? - осведомился проезжий.
     - Нет, Сэл умерла, не родив мне ни одного. Вот я и приехал сюда.
     Белден рассеянно принялся раскуривать погасшую трубку, но потом опять
оживился и спросил:
     - А вы женаты, приятель?
     Тот вместо ответа снял свои  часы  с  ремешка,  заменявшего  цепочку,
открыл их и передал Белдену.  Джим  поправил  фитиль,  плававший  в  жиру,
критически   осмотрел   внутреннюю   сторону   крышки   и,    одобрительно
чертыхнувшись про  себя,  передал  часы  Луи  Савою.  Луи,  несколько  раз
повторив "ах, черт!", протянул их наконец Принсу, и все  заметили,  как  у
того задрожали руки и в глазах застветилась нежность. Часы  переходили  из
одних мозолистых рук в другие. На внутренней стороне крышки была  наклеена
фотография женщины с ребенком на руках - одной их тех кротких, привязчивых
женщин, которые нравятся таким мужчинам.
     Те, до кого еще не дошла очередь полюбоваться этим чудом, сгорали  от
любопытства, а те, кто его уже видел, примолкли и  задумались  о  прошлом.
Этим  людям  не  страшен  был  голод,  вспышки  цинги,  смерть,  постоянно
подстерегавшая на охоте или во время  наводнения,  но  сейчас  изображение
неизвестной им женщины с ребенком словно  сделало  их  самих  женщинами  и
детьми.
     - Еще ни разу не видел малыша. Только из ее письма и узнал, что  сын,
- ему уже два года, - сказал проезжий, получив обратно свое сокровище.  Он
минуту-другую  смотрел  на  карточку,  потом  захлопнул  крышку  часов   и
отвернулся, но не настолько быстро, чтобы скрыть набежавшую слезу.
     Мэйлмют Кид подвел его к койке и предложил лечь.
     - Разбудите меня ровно в четыре, только непременно! - Сказав это,  он
почти тотчас же уснул тяжелым сном сильно уставшего человека.
     - Ей-богу, молодчина! - объявил Принс. - Поспать  три  часа,  проехав
семьдесят пять миль на собаках, и снова в путь! Кто он такой, Кид?
     - Джек Уэстондэйл. Он уже три года здесь. Работает  как  вол,  а  все
одни неудачи. Я его до сих пор не встречал, но мне о нем рассказывал Ситка
Чарли.
     - Тяжело, верно, разлучиться с такой славной молодой женой и  торчать
в этой богом забытой дыре, где один год стоит двух.
     - Уж такой упорный. Два раза здорово заработал на заявке, а потом все
потерял.
     Разговор этот  был  прерван  шумными  возгласами  Беттлза.  Волнение,
вызванное снимком, улеглось. И скоро  суровые  годы  изнуряющего  труда  и
лишений были снова позабыты в бесшабашном  веселье.  Только  Мэйлмют  Кид,
казалось, не разделял общего веселья и  часто  с  тревогой  поглядывал  на
часы; наконец, надев рукавицы и бобровую шапку, он вышел из хижины и  стал
рыться в кладовке.
     Он не дождался назначенного времени и разбудил гостя на четверть часа
раньше. Ноги у молодого великана совсем одеревенели, и пришлось  изо  всех
сил растирать их, чтобы он мог встать. Пошатываясь, он  вышел  из  хижины.
Собаки были уже запряжены, и все готово к  отъезду.  Уэстондэйлу  пожелали
счастливого пути и удачи в погоне; отец Рубо торопливо благословил  его  и
бегом вернулся в хижину: стоять при температуре семьдесят  четыре  градуса
ниже нуля с открытыми ушами и руками не очень-то приятно!
     Мэйлмют Кид проводил Уэстондэйла до  дороги  и,  сердечно  пожав  ему
руку, сказал:
     - Я положил вам в нарты сто  фунтов  лососевой  икры.  Собакам  этого
запаса хватит на столько же, на  сколько  хватило  бы  полутораста  фунтов
рыбы. В Пелли вам еды для  собак  не  достать,  а  вы,  вероятно,  на  это
рассчитывали.
     Уэстондэйл вздрогнул, глаза его  блеснули,  но  он  слушал  Кида,  не
перебивая.
     - Ближе, чем у порогов Файв Фингерз, вы ничего не  достанете  ни  для
себя, ни для собак, а туда добрых двести  миль.  Берегитесь  разводьев  на
Тридцатимильной реке и непременно поезжайте большим каналом  повыше  озера
Ла-Барж - этим здорово сократите себе путь.
     - Как вы узнали? Неужели дошли слухи?
     - Я ничего не знаю, да и не хочу знать. Но  упряжка,  за  которой  вы
гонитесь, вовсе не ваша. Ситка Чарли продал ее тем людям  прошлой  весной.
Впрочем, он говорил, что вы честный человек, и я ему верю; лицо  мне  ваше
нравится. И я видел... Черт вас возьми, поберегите слезы для других и  для
своей жены... - Тут Кид снял рукавицы и вытащил мешочек с золотым песком.
     - Нет, в этом я не нуждаюсь. - Слезы замерзли у Уэстондэйла на щеках,
он судорожно пожал руку Мэйлмюта Кида.
     - Тогда не жалейте собак, режьте постромки, как  только  какая-нибудь
свалится. Покупайте других, сколько бы они ни стоили. Их  можно  купить  у
порогов Файв Фингерз, на  Литл-Салмон  и  в  Хуталинква.  Да  смотрите  не
промочите ноги, - посоветовал Мэйлмют на прощание. - Не  останавливайтесь,
если мороз будет не сильнее пятидесяти семи градусов, но когда температура
упадет ниже, разведите костер и смените носки.
     Не прошло и четверти часа, как звон колокольчиков возвестил  прибытие
новых гостей. Дверь отворилась, и вошел офицер королевской северо-западной
конной полиции в сопровождении  двух  метисов,  погонщиков  собак.  Как  и
Уэстондэйл, все трое были вооружены до зубов и утомлены.  Метисы,  местные
уроженцы, легко  переносили  трудный  путь,  но  молодой  полисмен  совсем
выбился из сил. Только упорство, свойственное людям его  расы,  заставляло
его продолжать погоню; ясно было, что он не отступит, пока не свалится  на
дороге.
     - Когда уехал Уэстондэйл? - спросил  он.  -  Ведь  он  останавливался
здесь?
     Вопрос был излишний: следы говорили сами за себя.
     Мэйлмют Кид переглянулся с  Белденом,  и  тот,  поняв,  в  чем  дело,
уклончиво ответил:
     - Да уж прошло немало времени.
     - Не виляй, приятель,  говори  начистоту,  -  предостерегающим  тоном
сказал полицейский.
     - Видно, он вам очень нужен! А что, он натворил что-нибудь в Доусоне?
     - Ограбил Гарри Мак-Фарлэнда на сорок тысяч, обменял золото у  агента
Компании Тихоокеанского побережья на чек и теперь  преспокойно  получит  в
Сиэтле денежки, если мы его не перехватим! Когда он уехал?
     По примеру Мэйлмюта  Кида  все  старались  скрыть  свое  волнение,  и
молодой офицер видел вокруг себя безучастные лица.
     Он повторил свой вопрос, повернувшись к Принсу. Тот пробурчал  что-то
невнятное насчет состояния дороги, хотя ему и неприятно было лгать,  глядя
в открытое и серьезное лицо своего соотечественника.
     Тут полицейский заметил отца Рубо. Священник солгать не мог.
     - Уехал четверть часа тому назад, - сказал  он.  -  Но  он  и  чобаки
отдыхали здесь четыре часа.
     - Четверть часа как уехал, да еще отдохнуть успел! О господи!
     Полисмен пошатнулся, чуть не теряя сознание от усталости и огорчения,
и что-то пробормотал о том, что расстояние от Доусона  покрыто  за  десять
часов, и об измученных собаках.
     Мэйлмют Кид заставил его выпить кружку пунша. Потом полисмен пошел  к
дверям и приказал погонщикам следовать за ним. Однако тепло и  надежда  на
отдых были слишком заманчивы, и те  решительно  воспротивились.  Киду  был
хорошо знаком местный французский диалект, на котором они говорили,  и  он
настороженно прислушивался.
     Метисы клялись, что собаки выбились из  сил,  что  Бабетту  и  Сиваша
придется пристрелить на первой же миле, да и  остальные  не  лучше,  и  не
мешало бы отдохнуть.
     - Не одолжите ли мне пять собак?  -  спросил  полисмен,  обращаясь  к
Мэйлмюту Киду.
     Кид отрицательно покачал головой.
     - Я дам вам чек на имя  капитана  Констэнтайна  на  пять  тысяч.  Вот
документ: я уполномочен выписывать чеки по своему усмотрению.
     Все тот же молчаливый отказ.
     - Тогда я реквизирую их именем королевы!
     Со скептической усмешкой Кид бросил взгляд на свой богатый арсенал, и
англичанин, сознавая, что бессилен, снова повернулся  к  двери.  Погонщики
все еще спорили, и он набросился на них с руганью,  называя  их  бабами  и
трусами. Смуглое лицо старшего метиса покраснело  от  гнева,  он  встал  и
кратко,  но  выразительно  пообещал  своему  начальнику,  что  он  загонит
насмерть головную собаку, а потом с удовольствием бросит его в снегу.
     Молодой полисмен,  собрав  все  силы,  решительно  подошел  к  двери,
стараясь выказать бодрость, которой у него  уже  не  было.  Все  поняли  и
оценили его стойкость. Но он не мог скрыть мучительной гримасы.
     Полузамерзшие  собаки  скорчились  на  снегу,  и  поднять   их   было
невозможно. Бедные животные скулили  под  сильными  ударами  бича.  Только
когда обрезали постромки Бабетты, вожака упряжки, удалось сдвинуть с места
нарты и тронуться в путь.
     - Ах он мошенник! Лгун!
     - Черт его побери!
     - Вор!
     - Хуже индейца!
     Все были  явно  овозмущены:  во-первых,  тем,  что  их  одурачили,  а
во-вторых, тем, что нарушена этика Севера, где главной доблестью  человека
считается честность.
     - А мы-то еще помогли этому сукину сыну!  Знать  бы  раньше,  что  он
наделал!
     Все глаза с упреком устремились на Мэйлмюта Кида. Тот вышел из  угла,
где устроил Бабетту, и молча разлил остатки пунша по кружкам для последней
круговой.
     - Мороз сегодня, ребята, жестокий мороз! - так странно начал он  свою
защитительную речь. - Всем вам приходилось бывать в пути в такую  ночь,  и
вы знаете, что это значит. Загнанную собаку  не  заставишь  подняться!  Вы
выслушали только одну сторону. Никогда еще не ел с нами из одной  миски  и
не укрывался одним одеялом  человек  честнее  Джека  Уэстондэйла.  Прошлой
осенью он отдал осорок тысяч - все, что имел, - Джо Кастреллу,  чтобы  тот
вложил их в какое-нибудь верное дело в Канаде. Теперь  Джек  мог  бы  быть
миллионером. А знаете, что сделал Кастрелл? Пока  Уэстондэйл  оставался  в
Серкле, ухаживая за своим компаньоном, заболевшим цингой, Кастрелл играл в
карты у Мак-Фарлэнда и все спустил. На  другой  день  его  нашли  в  снегу
мертвым. И все мечты  бедняги  Джека  поехать  зимой  к  жене  и  сынишке,
которого он еще не видал, разлетелись в прах. Заметьте, он  взял  столько,
сколько проиграл Кастрелл, - сорок тысяч. Теперь он ушел.  Что  вы  теперь
скажете?
     Кид окинул взглядом своих судей, заметил, как смягчилось выражение их
лиц, и поднял кружку.
     - Так выпьем же за того, кто в пути этой  ночью!  За  то,  чтобы  ему
хватило пищи, чтобы собаки его не сдали, чтобы спички его не отсырели.  Да
поможет ему господь! Пусть во всем ему будет удача, а...
     - А королевской полиции - посрамление! - докончил Беттлз  под  грохот
опустевших кружек.





                               ЗАКОН ЖИЗНИ


     Старый Коскуш жадно прислушивался. Его зрение давно угасло,  но  слух
оставался по-прежнему острым, улавливая малейший  звук,  а  мерцающее  под
высохшим лбом сознание было безучастным к грядущему. А, это  пронзительный
голос Сит-Кум-То-Ха; она с криком  бьет  собак,  надевая  на  них  упряжь.
Сит-Кум-То-Ха - дочь его дочери, но  она  слишком  занята,  чтобы  попусту
тратить время на дряхлого деда, одиноко сидящего на снегу, всеми  забытого
и беспомощного. Пора сниматься  со  стоянки.  Предстоит  далекий  путь,  а
короткий день не хочет помедлить. Жизнь зовет ее,  зовут  работы,  которых
требует жизнь, а не смерть. А он так близок теперь к смерти.
     Мысль эта на минуту ужаснула старика, и он протянул  руку,  нащупывая
дрожащими пальцами небольшую кучку хвороста возле  себя.  Убедившись,  что
хворост здесь, он снова спрятал руку под износившийся  мех  и  опять  стал
вслушиваться.
     Сухое потрескивание полузамерзшей  оленьей  шкуры  сказало  ему,  что
вигвам вождя уже  убран,  и  теперь  его  уминают  в  удобный  тюк.  Вождь
приходился ему сыном, он был рослый и сильный,  глава  племени  и  могучий
охотник. Вот его голос, понукающий медлительных женщин,  которые  собирают
пожитки. Старый Коскуш напряг слух. В последний раз он слышит этот  голос.
Сложен вигвам Джиохоу и вигвам Тускена! Семь, восемь,  десять...  Остался,
верно, только вигвам шамана, укладывавшего свой вигвам на нарты.  Захныкал
ребенок;  женщина  стала  утешать  его,  напевая  что-то  тихим  гортанным
голосом. Это маленький Ку-Ти, подумал старик, капризный ребенок  и  слабый
здоровьем. Может быть, он скоро умрет, и  тогда  в  мерзлой  земле  тундры
выжгут яму и набросают сверху камней для защиты от росомах. А впрочем,  не
все ли равно? В лучшем случае проживет еще несколько лет  и  будет  ходить
чаще с пустым желудком, чем с полным. А в конце концов  смерть  все  равно
дождется его - вечно голодная и самая голодная из всех.
     Что там такое? А, это  мужчины  увязывают  нарты  и  туго  затягивают
ремни. Он слушал, - он, который скоро ничего не будет слышать. Удары  бича
со свистом сыпались на собак. Слышишь, завыли! Как им  ненавистен  трудный
путь! Уходят! Нарты за нартами  медленно  скользят  в  тишину.  Ушли.  Они
исчезли из его жизни, и он один встретит последний тяжкий  час.  Нет,  вот
захрустел снег под мокасинами. Рядом стоял человек;  на  его  голову  тихо
легла рука. Как добр к нему сын! Он вспомнил других стариков,  их  сыновья
уходили вместе с племенем. Его сын  не  таков.  Старик  унесся  мыслями  в
прошлое, но голос молодого человека вернул его к действительности.
     - Тебе хорошо? - спросил сын.
     И старик ответил:
     - Да, мне хорошо.
     - Около тебя есть хворост, - продолжал молодой, - костер горит  ярко.
Утро серое, мороз спадает. Скоро пойдет снег. Вот он уже идет.
     - Да, он уже идет.
     - Люди спешат. Их тюки тяжелы, а животы  подтянуло  от  голода.  Путь
далек, и они идут быстро. Я ухожу. Тебе хорошо?
     - Мне хорошо. Я словно осенний лист, который еле держится  на  ветке.
Первое дуновение ветра - и я упаду. Мой голос  стал  как  у  старухи.  Мои
глаза больше не показывают дорогу ногам, а ноги отяжелели, и я устал.  Все
хорошо.
     Довольный Коскуш склонил голову и сидел  так,  пока  не  замер  вдали
жалобный скрип снега; теперь он знал, что сын уже не слышит его призыва. И
тогда рука его поспешно  протянулась  за  хворостом.  Только  эта  вязанка
отделяла его от зияющей перед ним вечности. Охапка сухих сучьев была мерой
его жизни. Один за другим сучья будут поддерживать огонь, и так же, шаг за
шагом, будет подползать к нему смерть. Когда последняя ветка  отдаст  свое
тепло, мороз примется за дело. Сперва сдадутся ноги, потом руки, под конец
оцепенеет тело. Голова его упадет на колени, и он успокоится.  Это  легко.
Умереть суждено всем.
     Коскуш не жаловался. Такова жизнь, и она справедлива.  Он  родился  и
жил близко к земле, и ее закон для  нее  не  нов.  Это  закон  всех  живых
существ. Природа не милостива к отдельным  живым  существам.  Ее  внимание
направлено на виды, расы. На  большие  обобщения  примитивный  ум  старого
Коскуша был не способен, но это он усвоил твердо. Примеры этому  он  видел
повсюду в жизни. Дерево наливается  соками,  распускаются  зеленые  почки,
падает желтый лист - и круг завершен. Но каждому живому  существу  природа
ставит задачу. Не выполнив ее, оно умрет.  Выполнит  -  все  равно  умрет.
Природа безучастна: покорных ей много, но вечность суждена не покорным,  а
покорности. Племя Коскуша очень старо. Старики,  которых  он  помнил,  еще
когда был мальчиком, помнили стариков до себя. Следовательно, племя живет,
оно олицетворяет покорность всех своих предков, самые могилы которых давно
забыты. Умершие не в счет; они только единицы. Они ушли, как тучи с  неба.
И он тоже уйдет. Природа безучастна. Она поставила жизни одну задачу, дала
один закон. Задача жизни - продолжение рода, закон ее - смерть. Девушка  -
существо, на которое приятно посмотреть. Она сильная, у нее высокая грудь,
упругая походка, блестящие глаза. Но  задача  этой  девушки  еще  впереди.
Блеск в ее глазах разгорается, походка становится быстрее, она то смела  с
юношами, то робка и заражает их своим беспокойством. И она  хорошеет  день
ото дня; и, наконец, какой-нибудь охотник берет ее в  свое  жилище,  чтобы
она работала и стряпала на него и стала матерью его детей. Но с  рождением
первенца красота начинает покидать женщину, ее походка становится  тяжелой
и медленной, глаза тускнеют и  меркнут,  и  одни  лишь  маленькие  дети  с
радостью прижимаются к морщинистой щеке  старухи,  сидящей  у  костра.  Ее
задача выполнена. И при  первой  угрозе  голода  или  при  первом  длинном
переходе ее оставят, как оставили его, - на снегу, подле маленькой  охапки
хвороста. Таков закон жизни.
     Коскуш осторожно положил в огонь  сухую  ветку  и  вернулся  к  своим
размышлениям. Так бывает повсюду и во всем.  Комары  исчезают  при  первых
заморозках. Маленькая  белка  уползает  умирать  в  чащу.  С  годами  заяц
тяжелеет и не может с прежней быстротой ускакать от  врага.  Даже  медведь
слепнет к старости, становится неуклюжим и в конце концов свора  визгливых
собак одолевает его. Коскуш вспомнил, как он  сам  бросил  своего  отца  в
верховьях Клондайка, - это было той зимой, когда к ним пришел миссионер со
своими молитвенниками и ящиком лекарств. Не раз облизывал Коскуш губы  при
воспоминании об этом ящике, но сейчас у него во рту уже не было  слюны.  В
особенности вспоминался ему "болеутолитель". Но миссионер был  обузой  для
племени, он не приносил дичи, а сам ел много, и охотники ворчали на  него.
В конце  концов  он  простудился  на  реке  около  Мэйо,  а  потом  собаки
разбросали камни и подрались из-за его костей.
     Коскуш снова подложил хворосту в костер и  еще  глубже  погрузился  в
мысли о прошлом. Во время Великого Голода старики жались к огню и роняли с
уст туманные предания старины о том,  как  Юкон  целых  три  зимы  мчался,
свободный ото льда, а потом стоял замерзший три лета. В этот голод  Коскуш
потерял свою мать. Летом не  было  хода  лосося,  и  племя  с  нетерпением
дожидалось зимы и оленей. Зима наступила, но олени не пришли вместе с ней.
Такое никогда не бывало даже на памяти стариков. Олени не  пришли,  и  это
был седьмой голодный год. Зайцы не плодились, а от собак  остались  только
кожа да кости. И дети плакали и умирали  в  долгой  зимней  тьме,  умирали
женщины и старики, и из каждых десяти человек только один дожил до весны и
возвращения солнца. Да, вот это был голод!
     Но он видел и времена изобилия, когда  мяса  было  столько,  что  оно
портилось, и  разжиревшие  собаки  совсем  обленились,  -  времена,  когда
мужчины смотрели на убегающую  дичь  и  не  убивали  ее,  а  женщины  были
плодовиты, и в вигвамах возились и ползали  мальчики  и  девочки.  Мужчины
стали тогда заносчивы и чуть что вспоминали прежние ссоры. Они  перевалили
через горы  на  юг,  чтобы  истребить  племя  пелли,  и  на  запад,  чтобы
полюбоваться на потухшие огни племени танана.  Старик  вспомнил,  что  еще
мальчиком он видел в год изобилия, как волки задрали лося.  Зинг-Ха  лежал
тогда вместе с ними на снегу,  -  Зинг-Ха,  который  стал  потом  искусным
охотником и кончил тем, что провалился в полынью  на  Юконе.  Ему  удалось
выбраться из нее только  до  половины  -  так  его  и  нашли  через  месяц
примерзшим ко льду.
     Так вот - лось. Он и Зинг-Ха пошли  в  тот  день  поиграть  в  охоту,
подражая своим отцам. На замерзшей реке они наткнулись на свежий след лося
и на следы гнавшихся за ним волков.
     - Старый, - сказал Зинг-Ха, умевший лучше разбирать следы. -  Старый.
Отбился от стада. Волки отрезали его от братьев и теперь не выпустят.
     Так оно и было. Таков волчий обычай. Днем и ночью,  без  отдыха,  они
будут с рычаньем преследовать его по пятам, щелкать  зубами  у  самой  его
морды и не отстанут от него до конца. Кровь закипела  у  обоих  мальчиков.
Конец охоты - на это стоит посмотреть.
     Сгорая от нетерпения, они шли все дальше и дальше, и даже он, Коскуш,
не обладавший острым зрением и навыками следопыта, мог бы  идти  вперед  с
закрытыми глазами - так четок был след. Он был совсем  свежий,  и  они  на
каждом шагу читали только что  написанную  мрачную  трагедию  погони.  Вот
здесь лось остановился. Во все стороны на расстоянии  в  три  человеческих
роста снег был истоптан и взрыт.  Посредине  глубокие  отпечатки  разлатых
копыт лося, а  вокруг  более  легкие  следы  волков.  Некоторые,  пока  их
собратья бросались на жертву, видимо, отдыхали, лежа на  снегу.  Отпечатки
их туловищ были так ясны, словно это происходило всего  лишь  минуту  тому
назад. Один волк попался  под  ноги  обезумевшей  жертве  и  был  затоптан
насмерть. Куча костей, чисто обглоданных, подтверждала это.
     Они снова  замедлили  ход  своих  лыж.  Вот  здесь  тоже  происходила
отчаянная борьба. Дважды опрокидывали лося наземь, - как  свидетельствовал
снег, - и дважды он сбрасывал своих  противников  и  снова  поднимался  на
ноги. Он давно выполнил свою задачу, но жизнь  была  дорога  ему.  Зинг-Ха
сказал: "Никогда не бывало, чтобы раз  опрокинутый  лось  снова  встал  на
ноги". Но этот встал.
     Когда потом они рассказывали об этом шаману,  он  счел  это  чудом  и
каким-то предзнаменованием.
     Наконец, они подошли к тому месту, где лось хотел подняться на  берег
и скрыться в лесу. Но враги насели на него сзади, и  он  стал  на  дыбы  и
опрокинулся навзничь, придавив двух из них. Они так и  остались  лежать  в
снегу, не тронутые своими собратьями, ибо погоня близилась  к  концу.  Еще
два места  битвы  мелькнули  мимо,  одно  вслед  за  другим.  Теперь  след
покраснел  от  крови  и  плавный  шаг  крупного  зверя  стал  неровным   и
спотыкающимся. И вот они услышали первые звуки битвы - не громогласный хор
охоты, а короткий отрывистый лай, говоривший о близости  волчьих  зубов  к
бокам лося. Держась против ветра, Зинг-Ха полз на животе по  снегу,  а  за
ним полз Коскуш - тот,  кому  предстояло  с  годами  стать  вождем  своего
племени. Они отвели в сторону ветки молодой ели и выглянули из-за  них.  И
увидели самый конец битвы.
     Зрелище это, подобно всем впечатлениям юности, до сих  пор  было  еще
свежо в памяти Коскуша, и конец погони стал перед его потускневшим  взором
так же ярко, как в те  далекие  времена.  Коскуш  изумился  этому,  ибо  в
последующие дни, будучи вождем мужей и главой совета,  он  совершил  много
великих деяний - даже если не говорить о чужом белом человеке, которого он
убил ножом в рукопашной схватке, - и имя  его  стало  проклятием  в  устах
людей племени пелли.
     Долго еще Коскуш размышлял о днях своей юности,  и,  наконец,  костер
стал потухать, и мороз усилился. На этот раз он подбросил  в  огонь  сразу
две ветки, и теми, что остались, точно измерил свою  власть  над  смертью.
Если бы Сит-Кум-То-Ха подумала о деде и собрала охапку побольше, часы  его
жизни продлились бы. Разве это так трудно? Но  ведь  Сит-Кум-То-Ха  всегда
была беззаботная, а с тех пор как Бобр, сын Зинг-Ха, впервые бросил на нее
взгляд, она совсем перестала чтить своих предков. А  впрочем,  не  все  ли
равно? Разве он в дни своей резвой юности поступал по-иному?
     С минуту Коскуш вслушивался в тишину. Может  быть,  сердце  его  сына
смягчится и он вернется назад с собаками и  возьмет  своего  старика  отца
вместе со всем племенем туда, где много оленей с тучными от жира боками.
     Коскуш  напряг  слух,  его  мозг  на  мгновение   приостановил   свою
напряженную работу. Ни звука - тишина.  Посреди  полного  молчания  слышно
лишь его дыхание. Какое одиночество! Чу! Что это? Дрожь пошла  у  него  по
телу. Знакомый  протяжный  вой  прорезал  безмолвие.  Он  раздался  где-то
близко. И перед незрячими глазами Коскуша предстало видение: лось,  старый
самец, с истерзанными, окровавленными боками и взъерошенной  гривой,  гнет
книзу большие ветвистые рога и отбивается ими из последних сил.  Он  видел
мелькающие серые тела, горящие глаза, клыки, слюну, стекающую с языков.  И
он видел, как круг неумолимо сжимается все тесней  и  тесней,  мало-помалу
сливаясь в черное пятно посреди истоптанного снега.
     Холодная морда ткнулась ему в щеку, и от  этого  прикосновения  мысли
его перенеслись в настоящее. Он протянул руку к огню и вытащил  головешку.
Уступая наследственному страху перед человеком, зверь отступил с протяжным
воем, обращенным к собратьям. И они  тут  же  ответили  ему,  и  брызжущие
слюной волчьи пасти кольцом сомкнулись вокруг костра. Старик  прислушался,
потом взмахнул головешкой и фырканье сразу перешло  в  рычанье;  звери  не
хотели отступать. Вот один подался грудью вперед, подтягивая за  туловищем
и задние лапы, потом второй, третий; но ни один не отступил  назад.  Зачем
цепляться за жизнь? - спросил Коскуш самого себя и уронил пылающую головню
на снег. Она зашипела и потухла. Волки тревожно зарычали, но не  двигались
с места. Снова Коскуш увидел последнюю битву старого лося и тяжело опустил
голову на колени. В конце концов не все ли равно?  Разве  не  таков  закон
жизни?





                               ЗУБ КАШАЛОТА


     Много  воды  утекло  с  тех  пор,  как  Джон  Стархерст   заявил   во
всеуслышание  в  миссионерском  доме  деревни  Реувы  о  своем   намерении
провозвестить слово божие всему Вити Леву. Надо сказать, что Вити Леву - в
переводе "Великая земля" - это самый большой остров  архипелага  Фиджи,  в
который входит множество больших островов, не считая сотен мелких. Кое-где
на  его  побережьи  осели  немногочисленные  миссионеры,  торговцы,  ловцы
трепангов и беглецы с китобойных судов, жившие без  всякой  уверенности  в
завтрашнем дне. Дым из раскаленных печей стлался под окнами  их  жилищ,  и
дикари тащили на пиршества тела убитых.
     "Лоту" - что значит обращение в христианство - подвигалось медленно и
нередко шло вспять. Вожди, объявившие себя христианами и радушно  принятые
в лоно церкви, имели прискорбное обыкновение временами отпадать  от  веры,
чтобы вкусить мяса какого-нибудь особенно ненавистного врага. "Ешь, не  то
съедят тебя" - таков был закон этих мест;  "Ешь,  не  то  съедят  тебя"  -
таким, по-видимому, и останется закон этих мест на долгие годы.  Там  были
вожди, например Таноа, Туйвейкосо и Туйкилакила, которые  поглотили  сотни
своих ближних. Но всех этих обжор перещеголял Ра Ундреундре. Ра Ундреундре
жил в Такираки. Он вел счет своим гастрономическим  подвигам.  Ряд  камней
близ его дома обозначал количество съеденных им врагов. Этот ряд  достигал
двухсот тридцати шагов в длину, а камней  в  нем  насчитывалось  восемьсот
семьдесят два. Каждое тело отмечалось одним камнем. Ряд камней,  вероятно,
был бы еще длиннее, если бы на свою беду Ра Ундреундре  не  получил  удара
копьем в поясницу во время стычки в чаще на Сомо-Сомо и не  был  подан  на
стол вождю Наунга Вули, чей жалкий ряд  состоял  всего  только  из  сорока
восьми камней.
     Измученные тяжелой работой и  лихорадкой,  миссионеры  упрямо  делали
свое  дело,  временами  приходя  в  отчаяние,  и   все   ждали   какого-то
необычайного знамения, какой-то  вспышки  пламени  духа  святого,  который
поможет им  собрать  богатый  урожай  душ.  Но  обитатели  островов  Фиджи
закостенели в  своем  язычестве.  Курчавым  людоедам  отнюдь  не  хотелось
поститься, когда урожай человеческих душ был так обилен. Время от времени,
пресытившись, они обманывали миссионеров, распуская слух, что  в  такой-то
день устроят бойню и будут жарить туши. Миссионеры тогда  спешили  спасать
обреченных, покупая их жизнь за связки табака, куски ситца и  кварты  бус.
Вожди совершали таким способом выгодные торговые операции, отделываясь  от
излишков живности. К тому же они всегда могли пойти на охоту  и  пополнить
свои запасы.
     Так обстояли дела, когда Джон Стархерст объявил во всеуслышание,  что
провозвестит слово божие по всей Великой земле, от побережья до побережья,
а для начала отправится в горы, к неприступным  истокам  реки  Реувы.  Его
слова ошеломили всех.
     Учителя-туземцы тихо плакали. Двое миссионеров, товарищей Стархерста,
пытались отговорить его. Владыка Реувы предостерегал  Стархерста,  говоря,
что гордые жители непременно "кай-кай" его (кай-кай -  значит  съесть),  и
ему, владыке Реувы, как обращенному  в  "лоту",  придется  тогда  объявить
войну горным жителям. Что ему их не победить, это он хорошо  понимал.  Что
они спустятся по реке и разорят деревню Реуву, это он хорошо  понимал.  Но
что же ему остается делать? Если Джон Стархерст хочет  во  что  бы  то  ни
стало быть съеденным, значит, не миновать войны, которая обойдется в сотни
жизней.
     В тот же день под вечер к Джону Стархерсту явилась  депутация  вождей
Реувы. Он слушал их терпеливо и терпеливо спорил с ними, но ни на волос не
изменил своего решения. Своим товарищам миссионерам он объяснил, что вовсе
не жаждет принять мученический венец; просто он услышал  зов,  побуждающий
его провозвестить слово божие всему Вити  Леву,  и  повинуется  господнему
велению.
     Торговцам, которые пришли к нему и отговаривали его усерднее всех, он
сказал:
     - Ваши доводы неубедительны. Вы только о том и заботитесь, как бы  не
пострадала ваша торговля. Вы стремитесь наживать  деньги,  а  я  стремлюсь
спасать души. Язычники этой темной страны должны быть спасены.
     Джон  Стархерст  не  был  фанатиком.  Он  первый  опроверг  бы  такое
обвинение. Он был вполне благоразумен  и  практичен.  Он  верил,  что  его
миссия увенчается успехом, и уже видел, как вспыхивает искра духа  святого
в душах горцев и как возрождение, начавшееся в горах, охватит всю  Великую
землю вдоль и поперек, от моря до моря и до островов в просторах моря.  Не
пламенем  безумства  светились  его  кроткие  серые  глаза,  но  спокойной
решимостью и непоколебимой верой в высшую силу, которая руководит им.
     Лишь один человек одобрял решение миссионера,  и  это  был  Ра  Вату,
который тайком поощрял его и предлагал ему проводников до предгорий.  Джон
Стархерст,  в  свою  очередь,  был  очень  доволен  поведением  Ра   Вату.
Закоренелый язычник, с сердцем таким же черным, как и его деяния, Ра  Вату
начал обнаруживать признаки просветления. Он даже поговаривал о  том,  что
сделается "лоту". Правда, три года тому назад Ра Вату говорил то же  самое
и,  очевидно,  вошел  бы  в  лоно  церкви,  если  бы  Джон  Стархерст   не
воспротивился его попытке привести с собой своих четырех жен. Ра Вату  был
противником моногамии по соображениям этического и экономического порядка.
К тому же мелочные  придирки  миссионера  показались  ему  обидными,  и  в
доказательство того, что он сам себе хозяин и человек чести, он замахнулся
своей  увесистой  боевой  палицей   на   Стархерста.   Стархерст   спасся;
пригнувшись, он бросился на Ра Вату, стиснул его и не  отпускал,  пока  не
подоспела помощь. Но теперь все это было прощено и забыто. Ра  Вату  решил
войти в лоно церкви,  и  не  только  как  обращенный  язычник,  но  и  как
обращенный многоженец. Ему только хочется подождать, уверял он Стархерста,
пока умрет его старшая жена, которая уже давно болеет.
     Джон Стархерст плыл вверх по медлительной Реуве в одном  из  челноков
Ра Вату. Челнок должен был доставить его за два дня до непроходимых  мест,
а затем вернуться обратно.  Далеко  впереди  в  небо  упирались  громадные
окутанные дымкой горы - хребет Великой земли.  Весь  день  Джон  Стархерст
смотрел на них нетерпеливо и жадно.
     Время от времени он безмолвно творил молитву.  Иногда  вместе  с  ним
молился и Нару, учитель-туземец, который был "лоту" вот уже семь лет  -  с
тех пор как его спас от жаровни доктор Джеймс Эллери Браун, истративший на
выкуп всего только сотню связок табаку,  два  байковых  одеяла  и  большую
бутылку виски. Проведя двадцать часов  в  уединении  и  молитве,  Нарау  в
последнюю минуту  услышал  зов,  побуждающий  его  идти  вместе  с  Джоном
Стархерстом в горы.
     - Учитель, я пойду с тобой, - сказал он.
     Джон Стархерст  приветствовал  его  решение  со  степенной  радостью.
Поистине с ним сам господь, если  дух  взыгрыл  даже  в  таком  малодушном
существе, как Нарау.
     - Я и вправду робок, ибо я - слабейший из сосудов божьих,  -  говорил
Нарау, сидя в челноке, в первый день их путешествия.
     - Ты должен верить, укрепиться в вере, - внушал ему миссионер.
     В тот же день по Реуве поднимался другой челнок. Но он плыл сзади, на
расстоянии часа  пути,  и  человек,  сидевший  в  нем,  старался  остаться
незамеченным. Этот челнок также принадлежал Ра Вату. В  нем  был  Эрирола,
двоюродный брат Ра Вату и его преданный наперсник, а в небольшой корзинке,
которую он не выпускал из рук, лежал зуб кашалота.  Это  был  великолепный
зуб длиной в добрых шесть дюймов, с годами  принявший  желтовато-пурпурный
оттенок. Этот зуб тоже принадлежал Ра Вату, а  когда  такой  зуб  начинает
ходить по рукам, на Фиджи неизменно совершаются важные  события.  Ибо  вот
что связано с зубами кашалота: тот, кто примет в  дар  такой  зуб,  должен
исполнить  просьбу,  которую  обычно  высказывают,  когда  его  дарят  или
некоторое время спустя. Просить можно о чем угодно, начиная с человеческой
жизни и кончая союзом между племенами, и нет фиджианца, который  настолько
потерял бы честь, чтобы принять зуб, но отказать в просьбе. Случается, что
обещание не удается исполнить или с этим медлят, но тогда  дело  кончается
плохо.
     В верховьях Реувы, в деревне одного вождя по  имени  Монгондро,  Джон
Стархерст отдыхал на исходе второго  дня  своего  путешествия.  Наутро  он
вместе с Нарау собирался идти пешком в те дымчатые горы,  которые  теперь,
вблизи,  казались  зелеными  и  бархатистыми.  Монгондро  был  добродушный
подслеповатый старик небольшого роста, страдающий слоновой болезнью и  уже
утративший вкус к бранным подвигам. Он принял Стархерста радушно,  угостил
его явствами со своего стола  и  даже  побеседовал  с  ним  о  религии.  У
Монгондро был пытливый  ум,  и  он  доставил  большое  удовольствие  Джону
Стархерсту, попросив его рассказать, отчего все существует и  с  чего  все
началось. Закончив свой краткий очерк  сотворения  мира  по  Книге  Бытия,
миссионер заметил, что Монгондро потрясен его рассказом.  Несколько  минут
старик вождь молча курил. Наконец он  вынул  трубку  изо  рта  и  горестно
покачал головой.
     - Не может этого быть, - сказал он. - Я, Монгондро, в  юности  хорошо
работал топором. Однако у меня ушло три месяца на то, чтобы  сделать  один
челнок - маленький челнок, очень маленький челнок. А ты говоришь, что  вся
эта земля и вода сделана одним человеком.
     - Нет, они созданы  богом,  единым  истинным  богом,  -  перебил  его
миссионер.
     - Это одно и то же, - продолжал Монгондро. - Значит, вся земля и  вся
вода, деревья, рыба, лесные чащи, горы, солнце, и луна, и звезды - все это
было сделано в шесть дней? Нет, нет! Говорю тебе, в юности я  был  ловкий,
однако у меня ушло три месяца на  один  небольшой  челнок.  Твоей  сказкой
можно пугать маленьких детей, но ей не поверит ни один мужчина.
     - Я мужчина, - сказал миссионер.
     - Да, ты мужчина. Но моему темному разуму не дано понять, то  во  что
ты веришь.
     - Говорю тебе, я верю в то, что все было сотворено в шесть дней.
     - Пусть так, пусть так, - пробормотал старый  туземец  примирительным
тоном.
     А когда Джон Стархерст и  Нарау  легли  спать,  Эрирола  прокрался  в
хижину вождя и после предварительных дипломатических переговоров  протянул
зуб кашалота Монгондро.
     Старый вождь долго вертел зуб в руках. Зуб был  красивый,  и  старику
очень хотелось получить его. Но он догадывался, о чем его попросят.  "Нет,
нет, хороший зуб, хороший, но...", и хотя у него слюнки текли от жадности,
он вежливо отказался и вернул зуб Эрироле.


     На рассвете Джон Стархерст  уже  шагал  по  тропе  среди  зарослей  в
высоких кожаных сапогах, и по пятам за ним следовал верный  Нарау,  а  сам
Стархерст шел по пятам за голым проводником, которого ему  дал  Монгондро,
чтобы показать дорогу до следующей деревни. Туда путники пришли в полдень,
а дальше их повел  новый  проводник.  Сзади,  на  расстоянии  мили,  шагал
Эрирола, и в корзине, перекинутой у него через плечо, лежал зуб  кашалота.
Он шел  за  миссионером  четвертые  сутки  и  предлагал  зуб  вождям  всех
деревень. Но те один за другим отказывались от зуба.  Этот  зуб  появлялся
так скоро после прихода миссионера,  что  вожди  догадывались,  о  чем  их
попросят, и не хотели связываться с таким подарком.
     Путники углубились  в  горы,  а  Эрирола  свернул  на  тайную  тропу,
опередил миссионера и добрался до твердынь Були из Гатоки. Були не знал  о
том, что  миссионер  скоро  придет.  А  зуб  был  хорош  -  необыкновенный
экземпляр редчайшей расцветки.  Эрирола  преподнес  его  публично.  Вокруг
гатокского Були собрались приближенные, трое слуг усердно отгоняли от него
мух, и Були, восседавший на своей лучшей циновке, соблаговолил принять  из
рук глашатая зуб кашалота, посланный в дар вождем Ра Вату и доставленный в
горы его двоюродным братом Эриролой. Дар был принят под гром рукоплесканий
и все приближенные, слуги и глашатаи закричали хором:
     - А! уой! уой! уой! А! уой! уой! уой!  А  табуа  леву!  уой!  уой!  А
мудуа, мудуа, мудуа!
     - Скоро придет человек, белый  человек,  -  начал  Эрирола,  выдержав
приличную паузу. - Он миссионер, и он  придет  сегодня.  Ра  Вату  пожелал
иметь его сапоги. Он хочет преподнести их своему доброму другу Монгондро и
обязательно вместе с ногами, так как  Монгондро  старик,  и  зубы  у  него
плохи. Позаботьтесь, о Були, чтобы в сапогах были отправлены и ноги, а все
прочее пусть останется здесь.
     Радость, доставленная зубом кашалота, померкла в глазах  Були,  и  он
оглянулся кругом, не зная, что делать. Но подарок был уже принят.
     - Что значит такая мелочь, как миссионер? - подсказал ему Эрирола.
     - Да, что значит такая мелочь,  как  миссионер!  -  согласился  Були,
успокоенный. - Монгондро получит сапоги. Эй,  юноши,  ступайте,  трое  или
четверо, навстречу миссионеру. И не забудьте принести сапоги.
     - Поздно! - сказал Эрирола. - Слушайте! Он идет.
     Продравшись сквозь чащу кустарника, Джон Стархерст и  не  отстававший
от него Нарау выступили  на  сцену.  Пресловутые  сапоги  промокли,  когда
миссионер переходил ручей вброд, и с  каждым  его  шагом  из  них  тонкими
струйками капала вода. Стархерст окинул все  вокруг  сверкающими  глазами.
Воодушевленный непоколебимой уверенностью, без тени сомнения и страха,  он
был в восторге от того, что предстало его взору. Стархерст  знал,  что  от
начала времен он первый из белых людей ступил в горную твердыню Гатоки.
     Сплетенные из трав хижины лепились  по  крутому  горному  склону  или
нависали над бушующей Руевой. Справа и слева вздымались высочайшие  кручи.
Солнце освещало эту теснину не больше трех часов в день. Здесь не было  ни
кокосовых  пальм,  ни  банановых  деревьев,  хотя   все   поросло   густой
тропической растительностью и ее легкая  бахрома  свешивалась  с  отвесных
обрывов и заполняла все трещины в утесах. В  дальнем  конце  ущелья  Реува
одним  прыжком  соскакивала  с  высоты  восьмисот  футов,  и  воздух  этой
скалистой крепости вибрировал в лад с ритмичным грохотом водопада.
     Джон Стархерст увидел, как Були вышел  из  хижины  вместе  со  своими
приближенными.
     - Я несу вам добрые вести, - приветствовал их миссионер.
     - Кто послал тебя? - спросил Були негромко.
     - Господь.
     - Такого имени на Вити Леву не знают, - усмехнулся Були.  -  Если  он
вождь, то каких деревень, островов, горных проходов?
     - Он вождь всех деревень, всех  островов,  всех  горных  проходов,  -
ответил Джон Стархерст торжественно. - Он владыка земли и неба, и я пришел
провозвестить вам его слова.
     - Он прислал нам в дар зуб кашалота? - дерзко спросил Були.
     - Нет, но драгоценнее зубов кашалота...
     - У вождей в обычае посылать друг другу зубы кашалота, - перебил  его
Були. - Твой вождь скряга, а сам ты глуп, если  идешь  в  горы  с  пустыми
руками. Смотри, тебя опередил более щедрый посланец.
     И он показал Стархерсту зуб кашалота, который получил от Эриролы.
     Нарау застонал.
     - Это кашалотовый зуб Ра Вату, - шепнул он Стархерсту. - Я его хорошо
знаю. Мы погибли.
     - Добрый поступок, - сказал миссионер, оглаживая свою длинную  бороду
и поправляя очки. - Ра Вату позаботился о том, чтобы нас хорошо приняли.
     Но Нарау снова застонал и отшатнулся от того, за кем следовал с такой
преданностью.
     - Ра Вату скоро станет "лоту", - проговорил Стархерст, - и вам тоже я
принес "лоту".
     - Не надо мне твоего "лоту", - надменно ответил Були,  -  и  я  решил
убить тебя сегодня же.
     Були кивнул одному из своих рослых горцев, и тот  выступил  вперед  и
взмахнул палицей. Нарау кинулся в  ближайшую  хижину,  ища  убежища  среди
женщин и циновок, а  Джон  Стархерст  прыгнул  вперед  и,  увернувшись  от
палицы, обхватил шею своего  палача.  Заняв  столь  выгодную  позицию,  он
принялся убеждать дикарей. Он убеждал их, зная, что борется за свою жизнь,
но эта мысль не вызывала у него ни страха, ни волнения.
     - Плохо ты поступишь, если убьешь меня, - сказал он палачу.  -  Я  не
сделал тебе зла, и я не сделал зла Були.
     Он так крепко обхватил шею этого человека, что остальные не  решались
ударить его своими палицами. Стархерст не разжимал рук  и  отстаивал  свою
жизнь, убеждая тех, кто жаждал его смерти.
     - Я Джон Стархерст, - продолжал он спокойно, - я три года трудился на
Фиджи не ради наживы. Я здесь  среди  вас  ради  вашего  же  блага.  Зачем
убивать меня? Если меня убьют, это никому не принесет пользы.
     Були покосился на  зуб  кашалота.  Ему-то  хорошо  заплатили  за  это
убийство.
     Миссионера  окружила  толпа  голых  дикарей,  и  все  они   старались
добраться до него. Зазвучала песнь смерти  -  песнь  раскаленной  печи,  и
увещевания Стархерста потонули в ней. Но он так ловко обвивал тело  палача
своим телом, что никто не  смел  нанести  ему  смертельный  удар.  Эрирола
ухмыльнулся, а Були пришел в ярость.
     - Разойдитесь! -  крикнул  он.  -  Хорошая  молва  о  нас  дойдет  до
побережья! Вас много, а миссионер один, безоружный, слабый, как женщина, и
он один одолевает всех.
     - Погоди, о Були, - крикнул Джон Стархерст из самой гущи свалки, -  я
одолею и тебя самого! Ибо оружие мое - истина и справедливость,  а  против
них не устоит никто.
     - Так подойди же ко мне, - отозвался Були, - ибо мое оружие  -  всего
только жалкая, ничтожная дубинка, и, как ты сам говоришь, ей  с  тобой  не
сладить.
     Толпа расступилась, и Джон Стархерст стоял теперь один лицом к лицу с
Були, который опирался на свою громадную сучковатую боевую палицу.
     - Подойди ко мне, миссионер, и одолей меня, - подстрекал его Були.
     - Хорошо, я  подойду  к  тебе  и  одолею  тебя,  -  откликнулся  Джон
Стархерст; затем протер очки и, аккуратно надев их, начал  приближаться  к
Були.
     Тот ждал, подняв палицу.
     - Прежде всего, моя смерть не принесет тебе никакой пользы,  -  начал
Джон Стархерст.
     - На это ответит моя дубинка, - отозвался Були.
     Так он отвечал на  каждый  довод  Стархерста,  а  сам  не  спускал  с
миссионера глаз, чтобы вовремя помешать ему броситься вперед и нырнуть под
занесенную над его головой палицу. Тогда-то Джон Стархерст впервые  понял,
что смерть его близка. Он не повторил своей  уловки.  Обнажив  голову,  он
стоял на солнцепеке и громко молился -  таинственный,  неотвратимый  белый
человек, один из тех, кто  библией,  пулей  или  бутылкой  рома  настигает
изумленного дикаря во всех его  твердынях.  Так  стоял  Джон  Стархерст  в
скалистой крепости гатокского Були.
     - Прости им, ибо они не  ведают,  что  творят,  -  молился  он.  -  О
господи! Будь милосерден к Фиджи!  Смилуйся  над  Фиджи!  Отец  всевышний,
услышь нас ради сына твоего, которого ты дал нам, чтобы через него мы  все
стали твоими сынами. Ты дал нам  жизнь,  и  мы  верим,  что  в  лоно  твое
вернемся. Темна земля сия, о боже, темна. Но ты всемогущ, и в  твоей  воле
спасти ее. Простри длань твою, о господи, и спаси Фиджи, спаси  несчастных
людоедов Фиджи.
     Були терял терпение.
     - Сейчас я тебе отвечу, - пробормотал он  и,  схватив  палицу  обеими
руками, замахнулся.
     Нарау, прятавшийся среди женщин и циновок, услышал удар и  вздрогнул.
Грянула песнь смерти, и он понял, что тело его возлюбленного учителя тащат
к печи.

                "Неси меня бережно, неси меня бережно,
                Ведь я - защитник родной страны.
                Благодарите! Благодарите! Благодарите!"

     Один голос выделился из хора:

                "Где храбрец?"

     Сотни голосов загремели в ответ:

                "Его несут к печи, его несут к печи".

     "Где трус?" - раздался тот же голос.
     "Бежит доносить весть!" - прогремел  ответ  сотни  голосов.  -  Бежит
доносить! Бежит доносить!"
     Нарау застонал от душевной муки. Правду говорила старая песня. Он был
трус, и ему оставалось только убежать и донести весть о случившемся.





                               КИШ, СЫН КИША


     - И вот я даю шесть одеял, двойных и теплых;  шесть  пил,  больших  и
крепких; шесть гудзоновских ножей, острых и длинных;  два  челнока  работы
Могума, великого мастера вещей;  десять  собак,  сильных  и  выносливых  в
упряжке, и три ружья; курок одного сломан, но это - хорошее ружье,  и  его
еще можно починить.
     Киш замолчал и оглядел круг пытливых, сосредоточенных лиц.  Наступило
время великой рыбной ловли, и он просил у Гноба в жены  дочь  его,  Су-Су.
Это было у миссии св. Георгия на Юконе, куда собрались все племена, жившие
за сотни миль. Они пришли  с  севера,  юга,  востока  и  запада,  даже  из
Тоцикаката и с далекой Тананы.
     - Слушай, о Гноб! Ты вождь племени танана, а я - Киш, сын Киша, вождь
тлунгетов. Поэтому, когда чрево  твоей  дочери  выносит  мое  семя,  между
нашими племенами наступит дружба, великая  дружба,  и  танана  и  тлунгеты
будут кровными братьями на долгие времена.  Я  сказал  и  сделаю  то,  что
сказал. А что скажешь об этом ты, о Гноб?
     Гноб важно кивнул  головой.  Ни  одна  мысль  не  отражалась  на  его
обезображенном, изрытом морщинами лице, но глаза сверкнули,  как  угли,  в
узких прорезях век, когда он сказал высоким, надтреснутым голосом:
     - Но это еще не все.
     - Что же еще? - спросил Киш. - Разве не настоящую цену  предлагаю  я?
Разве в племени танана была когда-нибудь девушка, за которую давали бы так
много? Назови мне ее.
     Насмешливый шепот пробежал по кругу, и Киш понял, что он  опозорен  в
глазах всех.
     - Нет, нет, мой добрый Киш, ты не понял меня. -  И  Гноб,  успокаивая
его, поднял руку. - Цена хорошая. Это настоящая цена. Я согласен  даже  на
сломанный курок. Но это еще не все. А человек каков?
     - Да, да, каков человек? - злобно подхватил весь круг.
     - Говорят, - опять задребезжал пронзительный голос Гноба, -  говорят,
что Киш не ходит путями отцов. Говорят, что он блуждает во мраке в поисках
чужих богов и что он стал трусом.
     Лицо Киша потемнело.
     - Это ложь! - крикнул он. - Киш никого не боится.
     - Говорят, - продолжал старый Гноб, - что он прислушивается  к  речам
белого человека из Большого Дома, что он  преклоняет  голову  перед  богом
белого человека, что бог белого человека не любит крови.
     Киш опустил глаза, и руки его судорожно сжались. В  кругу  насмешливо
захохотали, а знахарь и верховный  жрец  племени,  шаман  Мадван,  зашипел
что-то на ухо Гнобу. Потом он нырнул из  освещенного  пространства  вокруг
костра в темноту, вывел оттуда стройного мальчика и поставил его  лицом  к
лицу с Кишем, а Кишу вложил в руку нож.
     Гноб наклонился вперед.
     - Киш! О Киш! Осмелишься ли ты убить человека? Смотри!  Это  мой  раб
Киц-Ну. Подними на него руку, о Киш, подними на него свою сильную руку!
     Киц-Ну дрожал, ожидая удара. Киш смотрел на мальчика, и  в  мыслях  у
него пронеслись возвышенные поучения мистера  Брауна,  и  он  ясно  увидел
перед собой полыхающее пламя, полыхающее в аду мистера Брауна. Нож упал на
землю. Мальчик вздохнул и вышел из освещенного  круга,  и  колени  у  него
дрожали. У ног Гноба лежал огромный пес,  который  скалил  клыки,  готовый
броситься на мальчика. Но шаман оттолкнул животное  ногой,  и  это  навело
Гноба на новую мысль.
     - Слушай, о Киш! Что бы ты сделал, если б с тобой поступили вот  так?
- И с этими словами Гноб поднес к морде Белого Клыка кусок  вяленой  рыбы,
но когда собака потянулась за подачкой, он ударил ее по носу палкой.  -  И
после этого, о Киш, поступил бы ты вот так?
     Припав к земле, Белый Клык лизал руку Гноба.
     - Слушай! - Гноб встал, опираясь на руку Мадвана. - Я очень  стар;  и
потому, что я стар, я скажу тебе  вот  что:  твой  отец  Киш  был  великий
человек, и он любил слушать, как поет в бою тетива, а  мои  глаза  видели,
как он метал копье и как головы его врагов слетали с плеч. Но ты не таков.
С тех пор как ты, отрекшись от Ворона, поклоняешься Волку, ты стал бояться
крови и хочешь, чтобы и народ твой боялся ее. Это нехорошо.  Когда  я  был
молод, как Киц-Ну, ни одного белого человека не было во всей нашей стране.
Но они пришли, эти белые люди, один за другим, и теперь их  много.  Это  -
неугомонное племя. Насытившись, они не хотят спокойно отдыхать  у  костра,
не думая о том, откуда возьмется мясо завтра. Над ними тяготеет проклятие,
они обречены вечно трудиться.
     Киш был поражен. Он смутно вспомнил рассказ мистера Брауна о каком-то
Адаме, жившем давным-давно. Значит, мистер Браун говорил правду.
     - Белые люди проникают повсюду  и  протягивают  руки  ко  всему,  что
видят, а видят они многое. Их становится все больше и больше;  и  если  мы
будем бездействовать, они захватят всю нашу страну, и в ней  не  останется
места для племен Ворона. Вот почему мы должны бороться  с  ними,  пока  ни
одного из них не останется в живых. Тогда нам будут принадлежать все  пути
и все земли, и, может быть, наши дети и дети наших  детей  станут  жить  в
довольстве и разжиреют. И когда настанет время Волку и  Ворону  помериться
силами, будет великая битва, но Киш не пойдет сражаться вместе со всеми  и
не поведет за собой свое племя. Вот почему мне  не  годится  отдавать  ему
дочь в жены. Так говорю я, Гноб, вождь племени танана.
     - Но белые люди великодушны и могущественны, - ответил Киш. - - Белые
люди научили нас многому. Белые  люди  дали  нам  одеяла,  ножи  и  ружья,
которых мы не умели делать. Я помню, как мы жили до их прихода. Я  еще  не
родился тогда, но мне рассказывал об этом отец. На охоте  нам  приходилось
близко подползать к лосям, чтобы вонзить в них копье. Теперь  у  нас  есть
ружье белого человека, и мы убиваем зверя на таком расстоянии, на каком не
слышно даже крика ребенка. Мы ели рыбу, мясо и ягоды, - больше нечего было
есть, - и мы ели все без соли.  Найдется  ли  среди  вас  хоть  один,  кто
захочет теперь есть рыбу и мясо без соли?
     Эти слова убедили бы многих, если б Мадван не вскочил с места, прежде
чем наступило молчание.
     - Ответь мне сначала на один вопрос, Киш. Белый человек  из  Большого
Дома говорит тебе, что убивать нельзя. Но разве мы  не  знаем,  что  белые
люди убивают? Разве мы забыли великую битву на Коюкуке или великую битву у
Нуклукайто, где трое белых убили двадцать человек из племени  тоцикакатов?
И неужели ты думаешь, что мы забыли тех троих из племени тана-нау, которых
убил белый человек Мэклрот? Скажи мне, о  Киш,  почему  шаман  Браун  учит
тебя, что убивать нельзя, а все его братья убивают?
     - Нет, нет, нам не нужно твоего ответа, -  пропищал  Гноб,  пока  Киш
мучительно думал, как ответить на этот трудный вопрос. - Все очень просто.
Твой добрый Браун хочет крепко держать Ворона, пока другие будут ощипывать
его. - Голос Гноба зазвучал громче. - Но пока останется хоть один  человек
из племени танана, готовый нанести удар, или хоть одна девушка,  способная
родить мальчика, перья Ворона будут целы.
     Гноб обернулся к высокому, крепкому юноше, сидящему у костра.
     - А что скажешь ты, Макамук, брат Су-Су?
     Макамук поднялся. Длинный шрам пересекал его лицо, и верхняя  губа  у
него кривилась в постоянной усмешке, которая так не вязалась  со  свирепым
блеском его глаз.
     - Сегодня, - начал он, хитро избегая ответа, - я проходил мимо хижины
торговца Мэклрота. И в дверях я увидел ребенка, который  улыбался  солнцу.
Ребенок посмотрел на меня глазами Мэклрота и испугался. К  нему  подбежала
мать и стала его успокаивать. Его мать - Зиска, женщина племени тлунгетов.
     Слова его заглушил яростный рев, но Макамук заставил всех  замолчать,
театрально подняв руку и показывая на Киша пальцем.
     - Так вот как! Вы, тлунгеты, отдаете своих женщин и приходите к  нам,
к танана. Но наши женщины нужны нам  самим,  Киш,  потому  что  мы  должны
вырастить мужчин, к тому дню, когда Ворон схватится с Волком.
     Среди возгласов одобрения раздался пронзительный голос Гноба:
     - А что скажешь ты, Носсабок, любимый брат Су-Су?
     Носсабок был высокий и стройный юноша, чистокровный индеец с  тонким,
орлиным носом и высоким лбом, но одно веко у него подергивалось, словно он
многозначительно  подмигивал.  И  сейчас,  когда  юноша   поднялся,   веко
дернулось и закрыло глаз. Но на этот раз  никто  не  засмеялся,  глядя  на
Носсабока. Лица у всех были серьезные.
     - Я тоже проходил мимо  хижины  торговца  Мэклрота,  -  зажурчал  его
нежный, почти девичий голос, так похожий на голос сестры, - -  и  я  видел
индейцев. Они обливались потом, и ноги дрожали от усталости. Говорю вам: я
видел индейцев; они стонали  под  тяжестью  бревен,  из  которых  торговец
Мэклрот строит себе склад. И собственными глазами я видел, как они  кололи
дрова, которыми шаман  Браун  будет  топить  свой  Большой  Дом  в  долгие
морозные ночи. Это женская работа, танана никогда не будут ее  делать.  Мы
готовы породниться с мужчинами, но тлунгеты не мужчины, а бабы!
     Наступило  глубокое  молчание.  Все  устремили  глаза  на  Киша.   Он
внимательным взглядом обвел людей, сидящих в кругу.
     - Так, - сказал он бесстрастно. - Так, -  снова  повторил  он.  Потом
повернулся и, не сказав больше ни слова, скрылся в темноте.
     Пробираясь среди ползающих по земле детей и злобно рычащих собак, Киш
прошел все становище из конца в конец и увидел женщину, которая сидела  за
работой у костра. Она плела лесу из  волокон,  содранных  с  корней  дикой
лозы. Киш  долго  следил,  как  ее  проворные  руки  приводили  в  порядок
спутанную массу волокон. Приятно было смотреть, как эта девушка,  крепкая,
с высокой грудью и крутыми бедрами, созданная для материнства,  склоняется
над работой. Ее бронзовое лицо отливало золотом в мерцающем свете  костра,
волосы были цвета крыла, а глаза блестели, словно агаты.
     - О Су-Су! - наконец сказал он. - Ты  когда-то  ласково  смотрела  на
меня, и те дни были совсем недавно...
     - Я смотрела на тебя ласково, потому что ты был вождем  тлунгетов,  -
быстро ответила она, - потому что ты был такой большой и сильный.
     - А теперь?
     - Но это было ведь давно, в  первые  дни  рыбной  ловли,  -  поспешно
добавила Су-Су, - до того, как шаман Браун научил  тебя  дурному  и  повел
тебя по чужому пути.
     - Но я же говорил тебе, что...
     Она подняла руку, и этот жест сразу напомнил Кишу ее отца.
     - Я знаю, какие слова готовы слететь с твоих уст, о Киш! И я  отвечаю
тебе. Так повелось, что рыба в воде и звери в лесу рождают себе  подобных.
И это хорошо. Так повелось и у женщин. Они должны рождать себе подобных, и
даже девушка, пока она еще девушка, чувствует муки материнства  и  боль  в
груди, чувствует, как маленькие ручонки обвиваются вокруг ее шеи. И  когда
это чувство одолевает ее, тогда она тайно выбирает себе  мужчину,  который
сможет быть отцом ее детей. Так чувствовала и я, когда смотрела на тебя  и
видела, какой ты большой и сильный.  Я  знала,  что  ты  охотник  и  воин,
способный добывать для меня пищу, когда я буду есть за двоих,  и  защищать
меня, когда я буду бессильна. Но это было до того, как шаман Браун  пришел
в нашу страну и научил тебя...
     - Но это неправда, Су-Су! Я слышал от него только добрые слова...
     - Что нельзя убивать? Я знала,  что  ты  это  скажешь.  Тогда  рождай
таких, как ты сам, таких, кто не убивает, но не приходи с этим  к  танана,
ибо сказано, что скоро наступит время, когда Ворон схватится с Волком.  Не
мне знать, когда это будет, это - дело мужчин; но я должна родить к  этому
времени воинов, и это я знаю.
     - Су-Су, - снова заговорил Киш, - выслушай меня...
     - Мужчина побил бы меня  палкой  и  заставил  бы  слушать  его,  -  с
презрительным смехом сказала Су-Су. - А ты... вот, возьми!  -  Она  сунула
ему в руки пучок волокон. - Я не могу отдать Кишу себя, но вот  это  пусть
он возьмет. Это ему подходит. Это - женское дело.
     Киш отшвырнул пучок, и кровь бросилась ему в лицо, его бронзовая кожа
потемнела.
     - И еще я скажу тебе, -  продолжала  Су-Су.  -  Есть  старый  обычай,
которого не чуждался ни твой  отец,  ни  мой.  С  того,  кто  пал  в  бою,
победитель снимает скальп. Это очень хорошо. Но  ты,  который  отрекся  от
Ворона, должен сделать больше: ты должен принести мне не скальпы, а головы
- две головы, и тогда я дам тебе не  пучок  волокон,  а  расшитый  бисером
пояс, и ножны, и длинный русский нож. Тогда я снова  ласково  посмотрю  на
тебя, и все будет хорошо.
     - Так, - задумчиво сказал Киш. - Так...
     Потом повернулся и исчез в темноте.
     - Нет, Киш! - крикнула она ему вслед. - Не две головы, а  по  крайней
мере три!
     Но Киш не изменял своей новой вере: жил безупречно и заставлял  людей
своего племени следовать заповедям, которым  учил  его  священник  Джексон
Браун. Все время, пока продолжалась рыбная ловля, он не  обращал  внимания
на людей танана, не слушал  ни  оскорблений,  ни  насмешек  женщин  других
племен. Когда рыбная ловля кончилась, Гноб со  своим  племенем,  запасшись
вяленой и копченой рыбой, отправился на охоту в верховья реки Танана.  Киш
смотрел, как они собирались в путь, но не  пропустил  ни  одной  службы  в
миссии, где он постоянно молился и пел в хоре густым, могучим басом.
     Преподобного Джексона Брауна приводил в восторг этот густой бас, и он
считал Киша самым надежным из всех обращенных. Однако Мэклрот сомневался в
этом; он не верил в обращение язычников и не считал нужным  скрывать  свое
мнение. Но мистер Браун был человек широких  взглядов,  и  однажды  долгой
осенней ночью он с таким жаром доказывал свою правоту, что в конце  концов
торговец в отчаянии воскликнул:
     - Провалиться мне на этом месте, Браун, но если Киш  продержится  еще
два года, я тоже стану ревностным христианином!
     Не желая упускать такой случай, мистер Браун скрепил договор  крепким
рукопожатием, и теперь от поведения Киша зависело, куда  отправится  после
смерти душа Мэклрота.
     Однажды, когда на землю уже лег первый снег,  в  миссию  св.  Георгия
пришла  весть.  Человек  из  племени  танана,  приехавший  за   патронами,
рассказал, что Су-Су обратила  свой  взор  на  отважного  охотника  Ни-Ку,
который положил большой выкуп за нее у очага старого Гноба. Как раз в  это
время его преподобие Джексон Браун встретил Киша на лесной тропе,  ведущей
к реке. В упряжке Киша шли лучшие  его  собаки,  на  нартах  лежала  самая
большая и красивая пара лыж...
     - Куда ты держишь путь, о Киш? Не  на  охоту  ли?  -  спросил  мистер
Браун, подражая речи индейцев.
     Киш несколько мгновений пристально смотрел ему в глаза, потом  погнал
собак.  Но,  пройдя  несколько  шагов,  он   обернулся,   снова   устремил
внимательный взгляд на миссионера и ответил:
     - Нет, я держу путь прямо в ад!
     На  небольшой  поляне,  глубоко  зарывшись  в  снег,  словно  пытаясь
спастись от безотрадного одиночества, ютились три жалких вигвама. Дремучий
лес подступал к ним со всех сторон. Над ними, скрывая ясное голубое  небо,
нависла тусклая, туманная завеса, отягощенная снегом. Ни ветра, ни звука -
ничего, кроме снега и Белого Безмолвия. Даже обычной суеты не было на этой
стоянке, ибо охотникам удалось выследить стадо оленей-карибу и охота  была
удачной. И вот после долгого поста  пришло  изобилие,  и  охотники  крепко
спали средь бела дня в своих вигвамах из оленьих шкур.
     У костра перед одним из вигвамов стояли пять  пар  лыж,  и  у  костра
сидела Су-Су. Капюшон беличьей парки был крепко  завязан  вокруг  шеи,  но
руки проворно работали иглой с продернутой в нее жилой,  нанося  последние
замысловатые узоры на кожаный пояс, отделанный ярко-пунцовой тканью.
     Где-то позади вигвамов раздался пронзительный собачий лай и тотчас же
стих. В вигваме захрипел и  застонал  во  сне  ее  отец.  "Дурной  сон,  -
подумала она и улыбнулась. - Отец стареет, не  следовало  ему  давать  эту
последнюю лопатку, он и так много съел".
     Она нашла еще одну бусину, закрепила жилу узлом и подбросила хворосту
в огонь. Потом долго смотрела в костер и вдруг подняла голову, услышав  на
жестком снегу скрип мокасин.
     Перед ней, слегка сгибаясь под тяжестью ноши, стоял  Киш.  Ноша  была
завернута в дубленую оленью кожу. Он небрежно сбросил ее на снег и  сел  у
костра. Долгое время они молча смотрели друг на друга.
     - Ты прошел долгий путь, о Киш, - наконец  сказала  Су-Су,  -  долгий
путь от миссии святого Георгия на Юконе.
     - Да, - рассеянно ответил Киш, разглядывая пояс и прикидывая на  глаз
его размер. - А где же нож? - спросил он.
     - Вот. - Она вынула нож из-под парки, и обнаженное  лезвие  сверкнуло
при свете огня. - Хороший нож.
     - Дай мне! - повелительным тоном сказал Киш.
     - Нет, о Киш, - засмеялась Су-Су.  -  Может  быть,  не  тебе  суждено
носить его.
     - Дай мне! - повторил он тем же голосом. - Мне суждено носить его.
     Су-Су кокетливо повела глазами на оленью шкуру и  увидела,  что  снег
под ней медленно краснеет.
     - Это кровь, Киш? - спросила она.
     - Да, это кровь. Дай же мне пояс и длинный русский нож.
     И Су-Су вдруг стало  страшно,  а  вместе  с  тем  радостное  волнение
охватило ее, когда  Киш  грубо  вырвал  у  нее  из  рук  пояс.  Она  нежно
посмотрела на него и почувствовала боль в груди и прикосновение  маленьких
ручек, обнимающих ее за шею.
     - Пояс сделан для худого человека,  -  мрачно  сказал  Киш,  втягивая
живот и застегивая пряжку на первую прорезь.
     Су-Су  улыбнулась,  и  глаза  ее  стали  еще  ласковее.   Опять   она
почувствовала, как нежные ручки обнимают ее за шею. Киш  был  красивый,  а
пояс, конечно, слишком тесен: ведь он сделан для более худого человека. Но
не все ли равно? Она может вышить еще много поясов.
     - А кровь? - спросила она, загораясь надеждой.  -  Кровь,  Киш?  Ведь
это... это... головы?
     - Да.
     Должно быть, они только что сняты, а то кровь замерзла бы.
     - Сейчас не холодно, а кровь свежая, совсем свежая...
     - О Киш! - Лицо ее дышало радостью. - И ты принес их мне?
     - Да, тебе.
     Он схватил оленью шкуру за край, тряхнул ее, и головы  покатились  на
снег.
     - Три? - в исступлении прошептал он. - Нет, по меньшей мере четыре.
     Су-Су застыла от ужаса. Вот они перед ней: тонкое лицо Ни-Ку, старое,
морщинистое лицо Гноба, Макамук, вздернувший, словно  в  усмешке,  верхнюю
губу, и наконец Носсабок, как всегда многозначительно  подмигивающий.  Вот
они перед  ней,  освещенные  пламенем  костра,  и  вокруг  каждой  из  них
расползалось пятно алого цвета.
     Растаявший  у  костра  снежный  наст  осел  под  головой  Гноба,   и,
повернувшись, как живая, она покатилась к ногам Су-Су. Но девушка  сидела,
не шелохнувшись, Киш тоже сидел, не двигаясь; его глаза, не мигая, в  упор
смотрели на нее.
     Где-то в лесу сосна уронила на землю тяжелый ком снега, и  эхо  глухо
прокатилось по ущелью. Но они  по-прежнему  сидели  молча.  Короткий  день
быстро угасал, и  тьма  уже  надвигалась  на  стоянку,  когда  Белый  Клык
подбежал к костру. Он выжидательно остановился - не прогонят ли его, потом
подошел ближе. Ноздри у Белого Клыка  дрогнули,  шерсть  на  спине  встала
дыбом. Он безошибочно пошел на запах  и,  остановившись  у  головы  своего
хозяина, осторожно обнюхал ее и облизал длинным красным языком. Затем  лег
на землю, поднял морду к первой  тускло  загоревшейся  на  небе  звезде  и
протяжно, по-волчьи завыл.
     Тогда Су-Су пришла в себя. Она взглянула  на  Киша,  который  обнажил
русский нож  и  пристально  смотрел  на  нее.  Лицо  Киша  было  твердо  и
решительно, и в нем Су-Су прочла свою судьбу. Отбросив капюшон парки,  она
открыла шею и поднялась. Потом долгим, прощальным взглядом окинула  опушку
леса, мерцающие звезды в небе, стоянку, лыжи в снегу  -  последним  долгим
взглядом окинула все, что было ее жизнью. Легкий ветерок откинул в сторону
прядь ее волос, и с глубоким  вздохом  она  повернула  голову  к  ветру  и
подставила ему свое открытое лицо.
     Потом Су-Су подумала о детях, которые уже никогда не родятся  у  нее,
подошла к Кишу и сказала:
     - Я готова!





                             "КОРОЛЬ ГРЕКОВ"


     Рыбачьему патрулю ни разу не удалось  задержать  Большого  Алека.  Он
хвастался, что никто не сумеет поймать его  живым,  а  из  прошлого  этого
человека было известно, что все попытки взять его мертвым терпели неудачу.
Рассказывали также, что по крайней мере  двое  из  патрульных,  пытавшихся
взять его мертвым, поплатились жизнью. При этом никто так систематически и
умышленно не нарушал закона о рыбной ловле, как Большой Алек.
     Его прозвали Большим Алеком за  исполинское  телосложение.  Рост  его
достигал шести  футов  и  трех  дюймов,  и  соответственно  этому  он  был
широкоплеч и широкогруд. У него были могучие, крепкие, как сталь, мускулы,
а о его недюжинной  силе  среди  рыбаков  ходили  многочисленные  легенды.
Смелость и неукротимость духа не уступали его физической  силе,  благодаря
чему ему дали еще одно прозвище -  "Король  греков".  Рыбаки,  большинство
которых были греки, относились к нему с почтением и слушались, как вожака.
Он и был их вожаком, защищал их интересы, лез за них в драку,  вырывал  из
лап закона, если они попадались, и так их объединил, что в беде они  горой
стояли за него и друг за друга.
     Рабочий патруль не раз попытался поймать Большого Алека, но поскольку
ни одна попытка не увенчалась  успехом,  от  этой  затеи  в  конце  концов
отказались; естественно, что когда разнесся слух о его приходе в Беншинию,
мне не терпелось увидеть этого  героя.  Только  он  появился,  как  первым
делом, действуя, по обычаю, нагло, сам нашел нас.
     В ту пору мы с Чарли Ле Грантом служили под начальством  патрульного,
которого звали Карминтел, и  все  трое  находились  на  "Северном  олене",
готовясь к очередному  переходу,  когда  к  нам  пожаловал  Большой  Алек.
Карминтел наверняка встречался с ним прежде, ибо  они  подали  друг  другу
руки, как добрые знакомые. На нас с Чарли Алек даже не взглянул.
     - Я пришел  сюда  месяца  на  два  -  ловить  осетров,  -  сказал  он
Карминтелу.
     Взгляд его вызывающе блеснул,  и  мы  заметили,  что  наш  патрульный
опустил глаза.
     - Хорошо, Алек, - ответил Карминтел тихим голосом.  -  Не  буду  тебе
докучать. Пойдем в каюту, там поговорим, - добавил он.
     Когда они вошли туда и заперли за  собой  дверь,  Чарли  выразительно
подмигнул мне. Я был еще юнцом, плохо разбирался в  людях  и  в  поступках
иных из них, поэтому намека не понял. Чарли  не  стал  объяснять,  хотя  я
почувствовал в этом деле что-то неладное.
     Оставив их совещаться, мы, по предложению Чарли, пересели  в  ялик  и
отправились к Старой пароходной пристани, где стоял плавучий дом  Большого
Алека. Это была барка, маленькая, но вместительная, столь  же  необходимая
рыбакам Верхнего залива, как  сети  и  лодки.  Нам  обоим  любопытно  было
взглянуть на барку Большого Алека, ибо молва гласила, что она была  ареной
многих ожесточенных схваток и вся изрешечена пулями.
     Мы обнаружили следы дыр, заделанных  деревянными  пробками  и  сверху
закрашенных, но их оказалось не так много, как я  ожидал.  Чарли,  заметив
мое разочарование, засмеялся и, желая меня утешить, рассказал  доподлинную
историю одного рейда, предпринятого к плавучему дому Короля греков с целью
захватить его владельца, предпочтительно  живым,  а  в  крайнем  случае  -
мертвым. После  шестичасового  боя  патрульные  отступили  в  поврежденных
лодках, потеряв одного убитым и трое  ранеными.  Вернувшись  на  следующее
утро  с  подкреплением,  они  от  барки  Большого  Алека  застали   только
причальные сваи. Сама барка на многие месяцы была спрятана  в  Сьюисанские
камыши.
     - Но почему его не повесили за убийство? - спросил я.  -  Соединенные
Штаты,  мне  думается,   достаточно   сильны,   чтобы   привлечь   его   к
ответственности.
     - Он сам отдался в руки властей, и был суд, - ответил Чарли.  -  Дело
это обошлось ему в пятьдесят тысяч долларов, а выиграл он  его  на  всяких
процессуальных уловках  с  помощью  лучших  адвокатов  штата.  Все  греки,
рыбачившие на реке, внесли в это  свою  лепту.  Большой  Алек  обложил  их
налогом и собрал его, как заправский король. Соединенные Штаты,  может,  и
всемогущи, мой мальчик, но факт остается фактом: Большой Алек - король,  у
которого на территории Соединенных Штатов есть и владения и подданные.
     - А что ты сделаешь, когда  он  начнет  ловить  здесь  осетров?  Ведь
ловить-то он будет "китайской лесой".
     - Поживем - увидим, - пожав плечами, загадочно ответил Чарли.
     "Китайская леса" - это хитроумное устройство,  изобретенное  народом,
именем которого оно названо. Над самым дном, на высоте, начиная  от  шести
дюймов и до фута, с помощью простой системы  поплавков,  грузил  и  якорей
подвешивают тысячи крючков, каждый на отдельной лесе. Крючок и есть  самое
примечательное в этой снасти. На нем нет обычной  зазубрины,  ее  заменяет
длинный конусообразный конец,  острый,  как  игла.  Крючки  висят  лишь  в
нескольких дюймах один от другого, и когда такая бахрома из тысячи крючков
протянута над самым дном  почти  на  тысячу  пятьсот  футов,  она  создает
грозную преграду идущей по низу рыбе.
     Такая рыба, как осетр, всегда идет, взрывая носом дно, словно свинья,
поэтому его часто и называют "рыба-свинья". Уколовшись о первый же крючок,
которого он коснулся, осетр в испуге бросается в строну  и  натыкается  на
десяток других крючков. Тогда он начинает отчаянно метаться, и  крючок  за
крючком вонзаются в его нежное тело; крючки крепко держат злосчастную рыбу
со всех сторон, пока она окончательно не выбьется из сил. Так как ни  один
осетр не может прорваться сквозь такую снасть, в законе о рыбной ловле  ее
именуют капканом, а  поскольку  этот  способ  ловли  ведет  к  истреблению
осетров, он признан незаконным. Мы ничуть не сомневались, что Большой Алек
поставит именно такую снасть, подло и открыто попирая закон.
     После визита Короля греков прошло несколько дней, в  течение  которых
мы с Чарли зорко следили за ним. Свою барку  он  перетащил  на  буксире  с
Соланской пристани в большую бухту у Тернерской верфи. Эта бухта считалась
излюбленным местом осетров, и мы были уверены, что как  раз  здесь  Король
греков и разовьет свою деятельность. В часы прилива и отлива вода  неслась
в бухте, как по мельничному лотку, так что поднимать, опускать  и  ставить
"китайскую лесу"  можно  было  только  во  время  малой  воды;  поэтому  в
промежутки между приливом и отливом мы с Чарли  попеременно  наблюдали  за
бухтой с пристани.
     На четвертый день, лежа на солнышке  за  балкой,  я  увидел,  что  от
дальнего берега отошел ялик и направился к бухте. В  тот  же  миг  бинокль
оказался у моих глаз, и я стал следить за каждым движением  ялика.  В  нем
находились двое, и, хотя нас разделяла добрая  миля,  в  одном  из  них  я
увидел Алека. И не успел еще  ялик  вернуться  обратно  к  берегу,  как  я
окончательно убедился в том, что грек поставил свою снасть.
     - Большой Алек поставил "китайскую лесу" в бухте у Тернерской  верфи,
- в тот же день доложил Чарли Ле Грант Кармантелу.
     На лице патрульного мелькнула досада, он рассеянно  сказал  "да?",  и
только.
     Сдерживая гнев, Чарли закусил губу, круто повернулся и вышел.
     - Ну как, сынок, рискнем?  -  спросил  он  меня  вечером,  когда  мы,
надраив палубы "Северного оленя", собрались ложиться спать.
     Дыхание у меня захватило, и я лишь кивнул головой.
     - Так вот, - глаза Чарли загорелись решимостью, - мы сами,  я  и  ты,
поймаем Большого Алека, придется нам это сделать, хочет Карминтел или нет.
Согласен? - И после паузы  добавил:  -  Дело  нелегкое,  но  мы,  пожалуй,
справимся.
     - Конечно, справимся, - с горячностью подтвердил я.
     - Обязательно справимся, - сказал и Чарли.
     Мы обменялись рукопожатием и пошли спать.
     Да, мы взяли на себя  нелегкую  задачу.  Чтобы  обвинить  человека  в
браконьерстве, нужно было застать его на месте преступления,  задержать  и
захватить все улики: крючки, снасти и рыбу. Это означало,  что  мы  должны
поймать Короля греков в открытом море, где он увидит нас еще на подходе  и
не преминет подготовить одну из тех "теплых" встреч, какими славился.
     - Нам его не провести, - сказал как-то утром Чарли. - Но если подойти
борт к борту, наши  силы  сравняются.  Ничего  другого  не  остается,  как
попробовать. Пошли, сынок!
     Мы отправились на паруснике с реки Колумбия, которым уже пользовались
в облаве на китайцев - ловцов креветок.  Стояла  малая  вода,  и,  обогнув
Соланскую пристань, мы увидели Большого Алека за работой: он обходил  свою
снасть и выбирал рыбу.
     - Поменяемся местами! - скомандовал Чарли. - Веди прямо на его корму,
будто мы идем к верфи.
     Я взялся за румпель, а Чарли сел  на  среднюю  банку,  положив  рядом
револьвер.
     - Если он начнет стрелять, - предостерег Чарли, - ложись прямо на дно
и правь оттуда так, чтобы видна была только рука.
     Я кивнул, и мы смолкли; лодка мягко скользила по воде и  подходила  к
Королю греков все ближе и ближе.  Мы  видели  его  уже  совсем  отчетливо,
видели, как он вылавливает багром осетров и  кидает  их  в  лодку,  а  его
помощник двигается вдоль снасти, очищая крючки, прежде чем снова забросить
их в воду. Но мы были от них еще в пятистах ярдах, когда великан рыбак нас
окликнул.
     - Эй вы! Что вам здесь надо? - закричал он.
     - Не останавливайся, - прошептал Чарли, - будто не слышишь.
     Следующие  несколько  мгновений  были  очень  тревожными.  С   каждой
секундой мы все ближе подходили к нему,  а  он  смотрел  на  нас  в  упор,
пронизывая взглядом.
     - Убирайтесь, коли вам дорога  жизнь!  -  вдруг  крикнул  он,  словно
поняв, кто мы и зачем явились. - Не то вам не уйти отсюда живыми!
     Он приложил карабин к плечу и прицелился в меня.
     - Ну, уберетесь? - потребовал он.
     Чарли разочарованно вздохнул.
     - Поворачивай, - шепнул он мне, - на этот раз все.
     Я бросил руль, ослабил шкот, и наша  лодка  повернула  на  пять-шесть
румбов. Большой Алек не спускал с нас глаз и вернулся к работе, лишь когда
мы были уже далеко.
     - Лучше оставьте Большого Алека в покое, - сердито сказал Карминтел в
тот же вечер.
     - Так он уже жаловался тебе, - многозначительно спросил Чарли.
     Карминтел густо покраснел.
     - Лучше оставьте Большого Алека в покое, говорю я вам, - повторил он.
- Он опасный человек, и нет никакого расчета с ним связываться.
     - Конечно, - сдержанно отозвался  Чарли,  -  я  слышал,  что  большой
расчет оставить его в покое.
     Это был уже прямой вызов Карминтелу,  и  по  выражению  его  лица  мы
видели, что удар попал в цель. Ни для кого  не  было  тайной,  что  Король
греков столь же охотно дает взятки, как и вступает в драку, и за последние
годы не один патрульный столковывался с ним за деньги.
     - Ты хочешь сказать... - запальчиво начал Карминтел, но Чарли оборвал
его:
     - Я ничего не хочу сказать. Ты слышал, что я сказал, а коли  на  воре
шапка горит...
     Он пожал плечами, а Карминтел, не в силах произнести ни слова, бросил
на него яростный взгляд.
     - Чего нам не хватает, так это  смекалки,  -  сказал  однажды  Чарли,
после того, как мы  однажды  попытались  подкрасться  к  Королю  греков  в
предрассветном сумраке и, на свою беду, были обстреляны.
     После этого я  много  дней  ломал  себе  голову,  стараясь  придумать
способ, с помощью которого  двоим  удалось  бы  поймать  в  открытом  море
третьего, умеющем обращаться с оружием и никогда с ним  не  расстающегося.
Всякий раз в малую воду Большой Алек нагло, открыто, средь бела дня  ловил
осетров своей китайской снастью. Особенно обидно было сознавать,  что  все
рыбаки от Бенишии до Валлехо знают, как безнаказанно он  оставляет  нас  в
дураках. Не давал нам  покоя  и  Карминтел,  то  и  дело  гонявший  нас  в
Сан-Пабло, где бесчинствовали ловцы сельдей,  так  что  на  Короля  греков
почти не оставалось времени. Но жена и дети Чарли жили в Бенишии, там была
наша штаб-квартира, и мы постоянно туда возвращались.
     - Вот что мы можем сделать, - сказал я  спустя  несколько  недель,  в
течение которых мы так ничего и не добились.  -  Подождем  малой  воды,  а
когда Алек заберет рыбу и отправится на берег, войдем в бухту  и  захватим
его снасть. Ему понадобятся деньги и время, чтобы сделать новую, а  дальше
мы сообразим, как захватить и ту. Уж если не удастся его поймать, так хоть
собьем с него спесь. Понял?
     Чарли понял  и  сказал,  что  это  неплохая  мысль.  Мы  не  упустили
возможности, и с наступлением малой воды, когда Король греков собрал  рыбу
и пошел к берегу, мы в своем паруснике  двинулись  в  путь.  По  береговым
знакам мы знали, где должна находиться снасть, и не сомневались, что легко
отыщем ее. Прилив только начался; мы подошли к тому месту, где,  по  нашим
предположениям, была протянута снасть, и отдали  якорь.  Вытравив  столько
каната, сколько требовалось, чтобы якорь едва касался грунта, мы  медленно
тянули его за собой, пока он не зацепился за снасть и лодка не  замерла  в
неподвижности.
     - Есть! - крикнул Чарли. - Иди сюда и помоги тащить.
     Вдвоем мы  тянули  веревку,  пока  не  показался  якорь  с  осетровой
снастью, зацепившейся за одну из его лап. Десятки страшных на вид  крючков
заблестели  перед  нами,  когда  мы  освобождали  якорь,  но   только   мы
направились вдоль снасти, к противоположному концу, чтобы вытащить ее, как
нас остановил резкий удар по лодке. Мы оглянулись, но, ничего  не  увидев,
вернулись к своей работе. Через минуту  раздался  еще  такой  же  удар,  и
планшир между мной и Чарли разлетелся в щепы.
     - Уж больно на пулю похоже, сынок, - раздумчиво сказал Чарли.  -  Это
стреляет Большой Алек. У него бездымный порох, - заключил он,  внимательно
оглядев берег в миле от нас. - Вот почему мы не слышали выстрелов.
     Я тоже посмотрел на берег, но не заметил и следа Короля греков;  тот,
видимо, прятался за скалой, в бухточке, тогда как мы были совсем на  виду.
Третья пуля ударилась о воду, отскочила рикошетом и, со  свистом  пролетев
над нашими головами, упала в воду позади нас.
     - Пожалуй, нам лучше убраться отсюда, - спокойно заметил Чарли. -  Ты
как думаешь, сынок?
     Я тоже был того же мнения и сказал:
     - Черт с ней, с этой лесой!
     Мы подняли шпринтовый парус и тронулись  с  места.  Стрельба  тут  же
прекратилась, и мы ушли с неприятным сознанием, что Большой  Алек  смеется
над нами.
     Мало того, на  следующий  день,  когда  мы  осматривали  на  рыбацкой
пристани сети, он не постеснялся издеваться и зубоскалить на  наш  счет  в
присутствии всех рыбаков. Чарли прямо почернел от гнева,  но  сдержался  и
только пообещал Большому Алеку, что рано или поздно упечет его  в  тюрьму.
Король греков стал похваляться, что ни один рыбачий патруль не поймал  его
и никогда не  поймает,  а  рыбаки  поддакивали  ему,  утверждая,  что  это
истинная правда. Они  так  распалились,  что  казалось,  вот-вот  начнется
потасовка, но Большой Алек своей королевской властью усмирил их.
     Смеялся над Чарли  и  Карминтел,  отпуская  язвительные  замечания  и
всячески досаждая ему. Однако Чарли не проявил гнева и по  секрету  сказал
мне, что все равно поймает Большого Алека, если даже придется гоняться  за
ним до конца своих дней.
     - Не знаю как, но сделать я это сделаю, - заявил он.  -  Это  так  же
верно, как то, что меня зовут Чарли Ле Грант. Не бойся, в свой час  верная
мысль непременно придет.
     Действительно, в свой час она пришла, и пришла тогда, когда мы меньше
всего ждали. Целый месяц  мы  неустанно  ходили  вверх  и  вниз  по  реке,
бороздили вдоль и поперек залива, и у нас не было свободной минуты,  чтобы
заняться  рыбаком,  который  китайской  лесой  ловил  осетров  в  бухте  у
Тернерской верфи.
     Как-то в полдень, неся патрульную службу, мы  подошли  к  Селбийскому
плавильному заводу,  и  тут  нам  наконец  представился  наш  долгожданный
случай. Он явился в облике никем не управляемой яхты, ибо все пассажиры ее
страдали от морской болезни. Конечно, едва ли можно  было  ждать,  что  мы
распознаем в ней нашего  спасителя.  То  была  большая  яхта-шлюп,  совсем
беспомощная, так как дул почти штормовой пассат, а на  борту  не  было  ни
одного умелого матроса.
     С Селбийской  пристани  мы  с  беспечным  любопытством  наблюдали  за
неуклюжими попытками  поставить  яхту  на  якорь  и  столь  же  неуклюжими
попытками спустить лодку и отправиться в ней на берег. Весьма жалкого вида
человек в грязных парусиновых штанах,  чуть  не  утопив  свою  лодчонку  в
бурном море, передал нам фалинь  и  с  трудом  выбрался  на  пристань.  Он
шатался так, как будто земля под ним ходила ходуном, и рассказывал  нам  о
своей  беде,  то  есть,  собственно,  о  том,  что  произошло   с   яхтой.
Единственного опытного матроса, человека, от которого  они  все  зависели,
отозвали телеграммой в Сан-Франциско, и  они  попытались  продолжить  путь
одни. Справиться с крепким ветром и волнением в бухте Сан-Пабло  оказалось
им не под силу. Все больны, никто ничего не знает и не умеет  делать;  вот
они  и  подошли  к  плавильне,  чтобы  оставить  здесь  яхту   или   найти
кого-нибудь, кто отвел бы ее Банишию. Словом,  не  знаем  ли  мы  моряков,
которые согласились бы отвезти яхту в Бенишию?
     Чарли взглянул на меня. "Северный олень" спокойно стоял на якоре.  Мы
были свободны от патрульной службы до полуночи.  Дул  попутный  ветер,  мы
могли бы добраться до Бенишии часа  за  два,  побыть  несколько  часов  на
берегу и вернуться сюда вечерним поездом.
     - Все будет в порядке, капитан, - сказал Чарли неудачливому яхтсмену,
вяло улыбнувшемуся, когда его назвали капитаном.
     - Я только владелец яхты, - пояснил он.
     Мы доставили его на яхту куда лучшим  манером,  чем  это  сделал  он,
переправляясь  на  берег,  и  убедились  собственными  глазами,  до   чего
беспомощны были пассажиры. Их  было  там  человек  двенадцать,  мужчины  и
женщины, и все они так страдали от морской болезни, что даже не  ожевились
при нашем появлении. Яхту отчаянно качало, и едва ее  владелец  ступил  на
палубу,  как  свалился,  разделив  участь  всех  остальных.  Ни  один   из
пассажиров не был в состоянии оказать помощь, поэтому нам с Чарли пришлось
вдвоем разбирать запутанный такелаж, ставить парус и поднимать якорь.
     Путешествие было беспокойным, хотя и  недолгим.  Каркинезский  пролив
представлял  собой  мешанину  бурлящей  пены  и  густого  тумана,  но   мы
стремительно проскочили сквозь них и, опережая ветер, понеслись вперед,  в
то время, как большой грот попеременно то окунал, то  подбрасывал  в  небо
свой гик. Но люди этого не замечали. Они  ничего  не  замечали.  Двое  или
трое, включая владельца яхты, растянулись  в  кубрике,  вздрагивая  всякий
раз, когда яхта взлетала на гребень волны, а потом падала вниз, в  бездну,
и время от  времени  с  тоской  посматривая  на  берег.  Остальные  лежали
вповалку среди подушек на полу в каюте. Иногда оттуда доносился  стон,  но
большей частью они были немы и неподвижны, как покойники.
     Но вот показалась Тернерская верфь, и Чарли проскользнул в бухту, так
как там было тише. Уже виднелась и  Бенишия,  и  мы  шли  по  сравнительно
спокойной воде, как вдруг впереди, прямо у нас на пути, заплясало пятнышко
- ялик. Стояла малая вода. Мы с Чарли  переглянулись.  Ни  слова  не  было
сказано, но яхта  повела  себя  удивительным  образом,  то  и  дело  меняя
направление и рыская, словно у  штурвала  стоял  совсем  зеленый  новичок.
Моряку нашлось бы над чем посмеяться. Со  стороны  казалось,  будто  через
весь залив во весь дух несется  взбесившаяся  яхта  и  лишь  временами  ее
сдерживает чья-то рука, тщетно пытаясь направить в Бенишию.
     Владелец, позабыв о своей морской болезни, с тревогой смотрел на нас.
Пятнышко - ялик - на  нашем  пути  все  росло,  мы  могли  уже  разглядеть
склонившихся над накинутой на крюйс осетровой снастью Большого Алека и его
приятеля, которые  прервали  работу,  чтобы  над  нами  посмеяться.  Чарли
надвинул зюйдвестку  на  глаза,  и  я  последовал  его  примеру,  хотя  не
догадывался, что он затеял и как собирается осуществить свою затею.
     Вспенивая воду и держась на траверзе ялика, мы  подошли  к  нему  так
близко, что  по  ветру  до  нас  донеслись  голоса  Короля  греков  и  его
помощника, ругавших нас со всем презрением, какое истые моряки  испытывают
к любителям, особенно если те ведут себя, как последние идиоты.
     Словно грозовой шквал, мы  пронеслись  мимо  рыбаков,  но  ничего  не
случилось.  Взглянув  на  мое  разочарованное  лицо,  Чарли  усмехнулся  и
крикнул:
     - На грота-шкот, к повороту!
     Он  переложил  руль  на  борт,  и  яхта  послушно  сделала   поворот.
Грота-шкот ослаб и опустился, вслед за гиком пролетел над нашими  головами
и с треском растянулся на  ракс-бугеле.  Яхта  сильно  накренилась,  почти
легла на бок; страшный вопль донесся  из  каюты:  это  больных  пассажиров
прокатило через всю каюту и швырнуло вповалку на койки правого борта.
     Но нам было не до них. Завершив свой маневр,  яхта  с  полоскающимися
парусами двинулась  против  ветра  и  встала  на  ровный  киль.  Мы  снова
понеслись вперед; ялик был теперь прямо перед нами. Я увидел, как  Большой
Алек бросился за борт, а его помощник ухватился за  наш  бушприт.  Тут  мы
наскочили на ялик, раздался треск, потом еще толчки и  удары,  когда  ялик
очутился под нашим днищем.
     - Теперь его карабину крышка,  -  пробормотал  Чарли,  бросившись  на
палубу, чтобы взглянуть, нет ли Большого Алека где-нибудь за кормой.
     Ветер и волны быстро остановили наше движение  вперед,  и  нас  стало
относить туда, где мы  только  что  видели  ялик.  Черноволосая  голова  и
смуглое лицо грека высунулось из воды чуть ли не рядом, и мы  втащили  его
на борт. Он ничего не подозревал и был страшно зол на "любителей", которые
столь неуклюжим маневром чуть не утопили его, заставив глубоко  нырнуть  и
долго оставаться под водой, чтобы не разбиться о киль.
     В следующую минуту, к великому  ужасу  и  изумлению  владельца  яхты,
Чарли уже сидел верхом на Короле греков, а я помогал вязать  его  сезенью.
Владелец яхты возбужденно запрыгал вокруг нас,  требуя  объяснений,  но  к
этому времени приятель Алека сполз с бушприта на корму и заглядывал  через
поручни в кубрик, силясь понять, что творится. Чарли тут же  обхватил  его
за шею и уложил на спину рядом с Большим Алеком.
     Разбитый ялик  лениво  покачивался  невдалеке;  я  привел  в  порядок
паруса, а Чарли стал править к ялику.
     - По этим людям тюрьма плачет, - пояснил Чарли взбешенному владельцу.
- Они  злостные  браконьеры.  Вы  видели,  что  мы  накрыли  их  на  месте
преступления, и вас, конечно, вызовут в суд штата, как свидетеля.
     Тем  временем  мы  поравнялись  с   яликом,   за   которым   тянулась
оборвавшаяся снасть. Чарли вытянул на борт футов сорок  или  пятьдесят  ее
вместе с молодым осетром, так и  застрявшим  в  путанице  острых  крючков,
потом отхватил этот кусок снасти своим ножом и бросил  в  кубрик  рядом  с
пленниками.
     - А вот и вещественное доказательство, улика номер один, -  продолжал
Чарли. - Глядите внимательно, чтобы опознать на суде, и запомните время  и
место, где преступники были пойманы.
     Вскоре, перестав рыскать и кружиться во все стороны, мы  торжественно
шли к Бенишии. Король греков, связанный по рукам и ногам, лежал в кубрике,
наконец-то оказавшись пленником рыбачьего патруля.





                             КУЛАУ-ПРОКАЖЕННЫЙ


     Оттого что мы больны, у нас отнимают свободу. Мы слушались закона. Мы
никого не обижали. А нас хотят запереть в тюрьму. Молокаи - тюрьма. Вы это
знаете. Вот Ниули, - его сестру семь лет как услали на Молокаи. С тех  пор
он ее не видел. И не увидит. Она останется на Молокаи до самой смерти. Она
не хотела туда ехать. Ниули тоже этого  не  хотел.  Это  была  воля  белых
людей, которые правят нашей страной. А кто они, эти белые люди?
     Мы это знаем. Нам рассказывали о них отцы и деды. Они пришли смирные,
как ягнята, с ласковыми словами. Оно и понятно: ведь нас  было  много,  мы
были сильны, и все острова принадлежали нам. Да, они  пришли  с  ласковыми
словами. Они разговаривали с нами по-разному. Одни просили  разрешить  им,
милостиво разрешить им  проповедовать  нам  слово  божие.  Другие  просили
разрешить им, милостиво разрешить им торговать с нами. Но это было  только
начало. А теперь они все забрали себе - все острова, всю землю, весь скот.
Слуги господа бога  и  слуги  господа  рома  действовали  заодно  и  стали
большими начальниками. Они живут, как цари, в домах о многих комнатах, и у
них толпы слуг. У них ничего не было, а теперь они завладели всем. И  если
вы, или я, или другие канаки  голодают,  они  смеются  и  говорят:  "А  ты
работай. На то и плантации".
     Кулау замолчал. Он поднял руку  и  скрюченными,  узловатыми  пальцами
снял с черноволосой головы сверкающий венок из цветов мальвы. Лунный  свет
заливал ущелье серебром. Ночь дышала мирным  покоем.  Но  те,  кто  слушал
Кулау, казались воинами, пострадавшими в жестоком бою. Их лица  напоминали
львиные морды. У одного на месте  носа  зияла  дыра,  у  другого  с  плеча
свисала култышка - остаток сгнившей руки. Их было тридцать человек, мужчин
и женщин, - тридцать отверженных, ибо на них лежала печать зверя.
     Они сидели, увенчанные цветами, в душистой, пронизанной светом  мгле,
выражая свое одобрение речи  Кулау  нечленораздельными  хриплыми  криками.
Когда-то они были людьми, но  теперь  это  были  чудовища,  изувеченные  и
обезображенные, словно их веками пытали в аду, -  страшная  карикатура  на
человека. Пальцы - у кого они еще сохранились - напоминали  когти  гарпий;
лица  были  как  неудавшиеся,  забракованные  слепки,   которые   какой-то
сумасшедший бог, играя, разбил и расплющил в машине жизни. Кое у кого этот
сумасшедший бог попросту стер половину лица,  а  у  одной  женщины  жгучие
слезы текли из черных впадин, в которых  когда-то  были  глаза.  Некоторые
мучились и громко стонали от боли. Другие кашляли, и кашель их походил  на
треск рвущейся материи. Двое были идиотами, похожими на огромных  обезьян,
созданных так неудачно, что по сравнению с  ними  обезьяна  показалась  бы
ангелом. Они кривлялись и бормотали что-то, освещенные луной, в венках  из
тяжелых золотистых цветов. Один из них, у которого раздувшееся ухо свисало
до плеча, сорвал яркий оранжево-алый цветок и  украсил  им  свое  страшное
ухо, колыхавшееся при каждом его движении.
     И над этими существами Кулау был царем. А это захлебнувшееся  цветами
ущелье, зажатое между зубчатых скал и утесов,  откуда  доносилось  блеяние
диких коз, было его царством. С трех  сторон  поднимались  мрачные  стены,
увешанные  причудливыми  занавесями  из  тропической  зелени  и  чернеющие
входами в пещеры - горные  берлоги  его  подданных.  С  четвертой  стороны
долина обрывалась  в  глубочайшую  пропасть,  и  там,  вдалеке,  виднелись
вершины более низких гор и хребтов, у подножия  которых  гудел  и  пенился
океанский прибой. В тихую погоду к каменистому берегу  у  входа  в  долину
Калалау можно было подойти на лодке, но только в  очень  тихую  погоду.  И
смелый горец мог проникнуть с берега в верхнюю  часть  долины,  в  зажатое
скалами ущелье, где царствовал Кулау; но такой человек должен был обладать
большой смелостью и к тому же знать еле видные глазу козьи тропы. Казалось
невероятным, что жалкие, беспомощные  калеки,  составлявшие  племя  Кулау,
сумели пробраться  по  головокружительным  тропинкам  в  это  неприступное
место.
     - Братья, - начал Кулау.
     Но тут один из косноязычных, обезьяноподобных уродов издал  безумный,
звериный  крик,  и  Кулау  замолчал,  дожидаясь,   когда   отзвуки   этого
пронзительного  вопля,  перекатившись  между  скалистыми  стенами,  замрут
вдали, в неподвижном ночном воздухе.
     - Братья, не удивительно ли? Нашей была эта земля, а  теперь  она  не
наша. Что дали нам за нашу землю эти слуги господа бога  и  господа  рома?
Получил ли кто из вас за нее хоть доллар, хоть один доллар?  А  они  стали
хозяевами и теперь говорят нам, что мы можем работать на  земле  -  на  их
земле, и что плоды наших трудов тоже достанутся им. В прежние дни  нам  не
нужно было трудиться. И ко всему этому теперь, когда нас поразила болезнь,
они отнимают у нас свободу.
     - А кто принес нам эту болезнь, Кулау? - спросил сухопарый,  жилистый
Килолиана, который лицом так напоминал смеющегося  фавна,  что,  казалось,
вместо ног у него должны быть копыта. Но  это  были  не  копыта,  а  ноги,
только все в крупных язвах и лиловых пятнах гниения. А когда-то  Килолиана
смелее всех карабкался по горам и знал все козьи тропинки, он-то и  привел
Кулау и его несчастный народ в безопасные верховья Калалау.
     - Это правильный вопрос, ответил Кулау. - От того что  мы  не  хотели
работать на их сахарных плантациях, где  раньше  паслись  наши  кони,  они
привезли из-за моря рабов-китайцев. А с ними пришла китайская болезнь - та
самая, которой мы болеем и за которую нас хотят заточить  на  Молокаи.  Мы
родились на Кауаи. Мы бывали и на других островах, кто где: на Оаху, Мауи,
Гавайи, в  Гонолулу.  Но  всегда  мы  возвращались  на  Кауаи.  Почему  мы
возвращались? Как  вы  думаете?  Потому  что  мы  любим  Кауаи.  Мы  здесь
родились, здесь жили. И здесь умрем, если... если среди нас нет  трусливых
душ. Таких нам не нужно. Таким место на Молокаи. И  если  они  есть  среди
нас, пускай уходят. Завтра на берег  высадятся  солдаты.  Пусть  трусливые
души спустятся к ним. Их живо отправят на Молокаи. А мы,  мы  останемся  и
будем бороться. Но не бойтесь, мы не умрем. У нас есть винтовки.  Вы  ведь
знаете, как узка тропа, двоим на ней не разойтись. Я, Кулау, который ловил
когда-то диких быков на Ниихау, один могу защищать  эту  тропу  от  тысячи
врагов. Вот Капалеи, он раньше был судьей над людьми, почтенным человеком,
а теперь он - затравленная крыса, как и мы с вами. Он  мудрый,  послушайте
его.
     Капалеи поднялся. Когда-то он был судьей.  Он  учился  в  колледже  в
Пунахоу. Он сидел за одним столом с господами и начальниками и с  высокими
представителями  иностранных  держав,  охраняющими  интересы  торговцев  и
миссионеров. Вот каков был Капалеи в  прошлом.  А  сейчас,  как  и  сказал
Кулау, это была затравленная крыса, человек вне закона,  превратившийся  в
нечто столь страшное, что он был теперь и ниже закона и выше  его.  Вместо
носа и щек у него остались только черные ямы, глаза  без  век  горели  под
голыми надбровными дугами.
     - Мы не затеваем раздоров,  -  начал  он.  -  Мы  просим,  чтобы  нас
оставили в покое. Но если они не оставляют нас в покое  -  значит,  они  и
затевают раздоры и пусть понесут за это наказание. Вы видите, у  меня  нет
пальцев. - Он поднял свои култышки, чтобы все могли их увидеть. -  Но  вот
от этого большого пальца еще сохранился сустав, и  я  могу  нажать  им  на
спуск так же крепко, как и в былые дни -  указательным  пальцем,  которого
нет. Мы любим Кауаи. Так давайте жить здесь или умрем здесь, но не  пойдем
в тюрьму на Молокаи. Болезнь эта не наша. На нас нет греха. Слуги  господа
бога и слуги господа рома привезли сюда болезнь вместе с китайскими  кули,
которые работают на украденной у нас земле. Я был судьей. Я знаю  закон  и
порядок. И я говорю вам: не разрешает  закон  украсть  у  человека  землю,
заразить его китайской болезнью, а потом заточить в тюрьму на всю жизнь.
     - Жизнь коротка, и дни наши наполнены страданиями, - сказал Кулау.  -
Давайте петь и танцевать, и будем счастливы, как можем.
     Из пещеры в скале принесли калабаши и пустили их вкруговую. Они  были
наполнены крепчайшей настойкой из корней растения ти; и когда жидкий огонь
ударил этим людям в мозг и разлился по телу, они забыли все и снова  стали
людьми. В женщине, проливавшей жгучие слезы из пустых глазниц,  проснулись
прежние чувства, и она, перебирая струны  своей  гитары,  запела  любовную
песню дикарки - песню, что родилась в  темных  лесных  чащах  первобытного
мира. Воздух дрожал от  ее  голоса,  властного  и  зовущего.  На  циновке,
подчиняясь ритму песни, плясал Килолиана.  Каждое  его  движение  излучало
любовь, и рядом с ним на циновке  плясала  женщина,  чьи  пышные  бедра  и
высокая грудь странно не вязались с изъеденным  болезнью  лицом.  То  была
пляска живых мертвецов, ибо в их разлагающихся телах еще таились и  любовь
и желания. Все громче звучала любовная песня женщины,  проливавшей  жгучие
слезы из невидящих глаз, все  упоеннее  плясали  танцоры  пляску  любви  в
теплой ночной тишине, все быстрее ходили  по  рукам  калабаши,  и  упорным
огнем тлели у всех в мозгу воспоминания и страсть.
     Рядом с женщиной на циновке плясала тоненькая  девушка;  лицо  у  нее
было красивое и чистое, но на скрюченных руках, поднимавшихся и падавших в
пляске, болезнь уже оставила свой разрушительный  след.  А  оба  идиота  -
страшная, отвратительная пародия на человека - плясали поодаль, бормоча  и
хрипя что-то невнятное, пародируя любовь.
     Но вот любовная песня женщины оборвалась на полуслове, опустились  на
землю калабаши, и кончилась пляска. Взгляды всех устремились в пропасть, к
морю, над которым в  залитом  луною  воздухе  призрачным  огнем  сверкнула
ракета.
     - Это солдаты, - сказал Кулау. - Завтра будет бой. Нужно подкрепиться
сном и подготовиться.
     Прокаженные повиновались и уползли в свои норы, и скоро Кулау остался
один. Он сидел неподвижно в свете луны, положив на колени винтовку и глядя
вниз на далекий берег, к которому приставали лодки.
     Здесь, наверху,  долина  Калалау  была  надежным  убежищем.  Если  не
считать Килолианы, знавшего обходные тропы в отвесных стенах ущелья, никто
не мог добраться сюда, кроме как по острому горному гребню.  Гребень  этот
тянулся на сотню ярдов в длину; в  ширину  он  был  не  больше  двенадцати
дюймов. По обе стороны его  зияли  пропасти.  Стоило  поскользнуться  -  и
справа и слева человека ждала верная смерть. Но в  конце  пути  перед  ним
открывался земной рай. Море зелени омывало ущелье, заливая его от стены до
стены зелеными волнами, стекая со скалистых уступов обильными струями  лоз
и разбрызгивая по всем расщелинам пену папоротников  и  воздушных  корней.
Долгие  месяцы  Кулау  и  его  подданные  вели   борьбу   с   этим   морем
растительности. Им удалось оттеснить буйные  цветущие  заросли,  и  теперь
бананам, апельсинам и манговым  деревьям  стало  свободнее.  На  небольших
полянках рос дикий аррорут; на каменных террасах,  покрытых  слоем  земли,
они развели таро и дыни; и на всех открытых местах, куда проникало солнце,
поднимались деревья папайя, отягченные золотыми плодами.
     В это убежище Кулау  ушел  из  низовьев  долины,  от  моря.  Если  бы
пришлось уходить и отсюда, у него были на примете другие ущелья, еще выше,
среди громоздящихся горных вершин. И теперь  он  сидел,  положив  рядом  с
собою винтовку, и вглядывался сквозь завесу листвы  в  солдат  на  далеком
берегу. Он разглядел, что они привезли с собой тяжелые  пушки,  отражавшие
солнце, как зеркала. Прямо перед ним тянулся острый гребень. По  тропинке,
ведущей к нему снизу, ползли крошечные точки - люди. Кулау знал,  что  это
не солдаты, а полиция. У этих ничего  не  выйдет,  и  вот  тогда  за  дело
возьмутся солдаты.
     Он любовно провел искалеченной рукой по стволу  винтовки  и  проверил
прицел. Стрелять он научился давно, когда охотился на острове Ниихау,  где
до сих пор не забыли его меткой стрельбы.
     По мере того как движущиеся точки приближались и увеличивались, Кулау
определял дистанцию  с  поправкой  на  ветер,  дувший  сбоку,  и  учитывал
возможность перелета по таким низко расположенным целям. Но стрелять он не
стал. Он дал  им  добраться  до  начала  острого  гребня  и  только  тогда
обнаружил свое присутствие. Он спросил, не выходя из зарослей:
     - Что вам нужно?
     - Нам нужен Кулау-прокаженный, - ответил  начальник  отряда  туземной
полиции, голубоглазый американец.
     - Уходите обратно, - сказал Кулау.
     Он знал этого человека: это был шериф, - тот, кто не дал ему жить  на
Ниихау и прогнал его через весь Кауаи в долину Калалау, а оттуда вверх,  в
ущелье.
     - Кто ты? - спросил шериф.
     - Я Кулау-прокаженный, - послышалось в ответ.
     - Тогда выходи. Ты нам нужен, живой или мертвый. Твоя голова  оценена
в тысячу долларов. Тебе не уйти.
     Кулау громко рассмеялся в своем тайнике.
     - Выходи! - скомандовал шериф, но ответом ему было молчание.
     Он посовещался с полицейскими, и Кулау, понял, что они  решили  взять
его штурмом.
     - Кулау! - крикнул шериф. - Кулау, я иду к тебе.
     - Тогда погляди сначала на солнце, и небо, и море, потому что  больше
ты их никогда не увидишь.
     - Хорошо, хорошо, Кулау, - сказал шериф  примирительным  тоном.  -  Я
знаю, что ты стреляешь без промаха. Но в меня ты не  станешь  стрелять.  Я
ничем тебя не обидел.
     Кулау проворчал что-то.
     - Право же, - настаивал шериф, - я ведь ничем тебя не  обидел,  разве
не так?
     - Ты обижаешь меня тем, что пытаешься засадить в тюрьму, -  прозвучал
ответ. - И ты обижаешь меня тем, что  пытаешься  получить  за  мою  голову
тысячу долларов. Если тебе дорога жизнь, стой на месте.
     - Я должен до тебя добраться. Что поделаешь, это мой долг.
     - Ты умрешь раньше, чем доберешься до меня.
     Шериф был не трус, но  тут  он  заколебался.  Он  посмотрел  вниз,  в
пропасть, окинул взглядом острый, как нож, гребень и решился.
     - Кулау! - крикнул он.
     Заросли молчали.
     - Кулау, не стреляй. Я иду.
     Шериф повернулся  к  полицейским,  отдал  им  какое-то  приказание  и
пустился в свой опасный путь. Он шел медленно. Это напоминало  ему  ходьбу
по канату. Кроме воздуха, ему не за что было ухватиться. Камни сыпались  у
него из-под ног и стремительно летели в пропасть. Солнце палило, и по лицу
у него катился пот. Но он все шел и наконец достиг половины пути.
     - Стой! - скомандовал Кулау из зарослей. - Еще шаг и я стреляю.
     Шериф  остановился,   покачиваясь   над   бездной,   чтобы   удержать
равновесие. Он побледнел, но во взгляде его  была  решимость.  Он  облизал
пересохшие губы и заговорил:
     - Кулау, ты не убьешь меня. - Я знаю, что не убьешь.
     Он снова двинулся вперед. Пуля заставила его  перевернуться  волчком.
Когда он падал, на лице его промелькнуло  сердитое  недоумение.  Он  успел
подумать, что если упасть на острый гребень, то еще можно спастись,  -  но
тут смерть настигла его. Секунда - и гребень  был  пуст.  И  тогда  пятеро
полицейских один за другим смело пустились  бегом  по  острому  гребню,  а
остальные тут же открыли  огонь  по  зарослям.  Это  было  безумие.  Кулау
нажимал курок так быстро, что пять выстрелов прогремели почти  непрерывной
очередью. Пригнувшись к самой земле от пуль, со свистом прорезавших кусты,
он выглянул из зарослей.  Четверо  полицейских  исчезли  так  же,  как  их
начальник. Пятый, еще  живой,  лежал  поперек  гребня.  На  дальнем  конце
толпились остальные полицейские, уже переставшие стрелять. Положение их на
этой голой скале было безнадежным: Кулау мог снять их всех до  последнего,
не дав им спуститься. Но он не стрелял. И после короткого  совещания  один
из полицейских снял с себя белую рубашку и помахал ею, как  флагом.  Потом
он, а за ним и другой пошли по гребню к раненому товарищу. Не выдавая себя
ни  одним  движением,  Кулау  смотрел,  как  они  медленно  отступали   и,
спустившись вниз, в долину, снова превратились в темные точки.
     Два  часа  спустя  Кулау  заметил  из  другого  укрытия,  что  группа
полицейских пробует подняться по  противоположному  склону  долины.  Дикие
козы разбегались от них, а они лезли  все  выше  и  выше.  И  наконец,  не
доверяя самому себе, Кулау послал за Килолианой.
     - Нет, здесь им не пройти, - сказал Килолиана.
     - А козы? - спросил Кулау.
     - Козы пришли из соседней долины, а сюда им не попасть.  Дороги  нет.
Эти люди не умнее коз. Они упадут и разобьются насмерть. Давай посмотрим.
     - Они смелые, - сказал Кулау. - Давай посмотрим.
     Лежа рядом на ковре из лиан, под свисающими  сверху  желтыми  цветами
хау, они смотрели, как крошечные человечки карабкаются вверх - и то,  чего
они ждали, случилось: трое полицейских оступились, упали и, докатившись до
выступа, камнем полетели вниз.
     Килолиана усмехнулся.
     - Больше нас не будут тревожить, - сказал он.
     - У них есть пушки, - возразил Кулау. - Солдаты еще не сказали своего
слова.
     Разморенные жарой, прокаженные спали в пещерах. Кулау тоже  дремал  у
своего логовища, держа на коленях начищенную, заряженную винтовку. Девушка
с искалеченными руками лежала в  зарослях,  наблюдая  за  острым  гребнем.
Вдруг Кулау вскочил, забыв про сон: на берегу раздался взрыв. В  следующее
мгновение воздух словно разодрало на части. Этот немыслимый  звук  испугал
его. Казалось, боги схватили небесный покров и рвут его, как женщины  рвут
на полосы ткань. Страшный звук быстро приближался. Кулау с опаской  поднял
глаза. И вот снаряд разорвался высоко в горах, и столб черного дыма  вырос
над ущельем. Утес дал трещину, и обломки полетели к его подножию.
     Кулау провел рукой по взмокшему лбу. Он был потрясен. Он еще  никогда
не слышал орудийной стрельбы и даже не мог представить, как это страшно.
     - Раз, - сказал Капалеи, решив почему-то вести счет выстрелам.
     Второй и третий снаряды с визгом пролетели над ущельем и  разорвались
за ближним хребтом. Капалеи считал. Прокаженные высыпали на открытое место
перед пещерами. Вначале стрельба испугала их, но снаряды перелетали  через
ущелье, и скоро они успокоились и стали любоваться новым для них зрелищем.
Оба идиота визжали от восторга и принимались кривляться и  прыгать  всякий
раз, как воздух раздирало  снарядом.  Кулау  почти  успокоился.  Пушки  не
причиняли вреда. Наверно, такими большими снарядами и на таком  расстоянии
невозможно стрелять метко, как из винтовки.
     Но вот что-то изменилось. Теперь снаряды не  долетали  до  них.  Один
разорвался в зарослях  у  острого  гребня.  Кулау  вспомнил  про  девушку,
которая лежала на страже, и побежал туда. Кусты  еще  дымились,  когда  он
заполз в чащу. Изумление охватило его. Ветки  были  поломаны,  расщеплены.
Там, где он оставил девушку, в земле была яма. Девушку разорвало в клочья.
Снаряд попал прямо в нее.
     Выглянув из кустов и убедившись, что  на  гребне  нет  солдат,  Кулау
пустился бегом обратно к пещерам. Снаряды летели над ним с воем,  свистом,
стоном, и вся долина гудела  и  сотрясалась  от  взрывов.  Перед  пещерами
весело скакали оба идиота, вцепившись друг в друга полусгнившими пальцами.
И вдруг Кулау увидел, как рядом с ними из  земли  поднялся  столб  черного
дыма. Взрывом их отшвырнуло  в  разные  стороны.  Один  лежал  неподвижно,
другой на руках пополз к пещере. Ноги его  волочились  по  земле,  из  ран
хлестала кровь.  Он  был  весь  в  крови  и  скулил,  как  собачонка.  Все
остальные, кроме Капалеи, попрятались в пещеры.
     - Семнадцать, - сказал Капалеи и тут же добавил: - Восемнадцать.
     Восемнадцатый снаряд упал у самого входа в одну из пещер. Прокаженные
высыпали на волю, но из этой пещеры никто не показывался.  Кулау  вполз  в
нее,  задыхаясь  от  едкого,  вонючего  дыма.  На  земле   лежали   четыре
изуродованных трупа. Среди  них  была  женщина  с  невидящими  глазами,  у
которой только теперь иссякли слезы.
     Подданных Кулау охватила  паника,  и  они  уже  двинулись  по  тропе,
уводившей из ущелья вверх, в хаос вершин и обрывов.  Раненый  идиот,  тихо
подвывая, тащился по земле, стараясь поспеть за остальными.  Но  у  самого
начала подъема силы изменили ему, и он скорчился и затих.
     - Его нужно убить, - сказал Кулау, обращаясь к Капалеи, который сидел
там же, где и раньше.
     - Двадцать два, - ответил Капалеи. - Да, лучше  убить  его.  Двадцать
три... Двадцать четыре.
     Увидев направленное на  него  дуло,  идиот  громко  взвизгнул.  Кулау
заколебался и опустил винтовку.
     - Это не легко, - сказал он.
     - Ты дурак. Двадцать шесть, двадцать семь, - сказал Капалеи. -  Давай
я тебя научу.
     Он встал и, подняв с земли тяжелый камень, пошел  к  раненому.  В  ту
минуту, когда он замахнулся, новый снаряд попал прямо в  него,  тем  самым
избавив его от необходимости действовать и подведя итог его счету.
     Кулау остался один в ущелье. Он  провожал  глазами  своих  подданных,
пока последние скрюченные  фигуры  не  исчезли  за  выступом  горы.  Потом
повернулся  и  пошел  вниз,  к  зарослям,  где  убило  девушку.   Стрельба
продолжалась, но он не уходил, так как заметил, что далеко внизу к подъему
двинулись  солдаты.  Один  снаряд  разорвался  в  десяти  шагах  от  него.
Распластавшись на земле, Кулау слышал,  как  осколки  пролетели  над  ним.
Цветы хау посыпались на  него  дождем.  Он  поднял  голову,  посмотрел  на
тропинку и вздохнул. Ему было очень страшно. Пули не смутили  бы  его,  но
орудийный огонь вселял  в  него  ужас.  При  каждом  выстреле  он,  дрожа,
припадал к земле,  но  всякий  раз  опять  поднимал  голову  и  следил  за
тропинкой.
     Наконец стрельба прекратилась. Верно, потому, решил он,  что  солдаты
уже близко. Они ползли по тропинке гуськом, и он стал было считать их,  но
сбился со счета. Их было не меньше сотни,  и  все  они  пришли  за  ним  -
Кулау-прокаженным. На мгновение в нем вспыхнула гордость. С  винтовками  и
пушками, с полицией и солдатами они идут за ним,  а  он  -  один,  да  еще
больной, калека. За него, живого или мертвого, обещана тысяча долларов. Во
всю свою жизнь он не имел столько денег. Это была горькая  мысль.  Капалеи
сказал правду. Он, Кулау, никому не сделал зла. Просто белым  людям  нужны
были рабочие руки на краденой земле, и они привезли китайских  кули,  а  с
ними пришла болезнь. И теперь, оттого что его заразили этой  болезнью,  он
стоит тысячу долларов, но ему-то их не получить!  Его  труп,  сгнивший  от
болезни или разорванный  снарядом,  -  вот  за  что  будут  выплачены  эти
огромные деньги.
     Когда  солдаты  добрались  до  острого  гребня,  Кулау   хотел   было
предупредить их, но взгляд его упал на убитую девушку, и он смолчал. Когда
на тропинке показался шестой солдат, он открыл огонь и стрелял до тех пор,
пока тропинка не опустела. Он выпускал  пули,  снова  заряжал  винтовку  и
снова стрелял не переставая. Все старые обиды огнем горели у него в мозгу,
им овладела ярость и жажда мщения. Растянувшись  по  всей  тропе,  солдаты
тоже стреляли и хотя они залегли, стараясь укрыться в неглубоких  выемках,
целиться по ним было легко. Пули свистели и  ударялись  вокруг  Кулау,  со
звоном отскакивая от камней. Одна пуля царапнула  его  по  черепу,  другая
обожгла лопатку, не оцарапав кожи.
     Это было настоящее побоище, и учинил его один человек. Солдаты  стали
отступать, унося раненых. Снимая их выстрелами  одного  за  другим.  Кулау
вдруг почуял запах горелого мяса.  Он  огляделся  по  сторонам,  но  потом
понял,  что  это  его  пальцы  горят  от  накалившейся  винтовки.  Проказа
разрушила нервы рук. Мясо горело, и он слышал запах, а боли не чувствовал.
     Он лежал в зарослях и улыбался, но  вдруг  вспомнил  о  пушках.  Они,
вероятно, замолчали  ненадолго  и  теперь  уже  будут  стрелять  прямо  по
зарослям, откуда он вел огонь. Не успел он отодвинуться за  выступ  скалы,
куда, по его наблюдениям, снаряды не попадали, как  обстрел  возобновился.
Кулау считал: еще шестьдесят снарядов выпустили пушки по ущелью,  а  потом
замолчали. Небольшая площадь была так  изрыта  воронками,  что,  казалось,
ничего живого там не могло остаться. Солдаты так и решили и  под  палящими
лучами послеполуденного солнца опять полезли вверх по тропе. И снова им не
удалось пройти по гребню, и снова они отступили к морю.
     Еще  два  дня  Кулау  удерживал  тропу,   хотя   солдаты   продолжали
обстреливать его укрытие из пушек. На  третий  день  на  скалистой  гряде,
нависавшей над ущельем, появился один из  прокаженных,  мальчик  Пахау,  и
прокричал ему, что Килолиана, охотясь на коз, чтобы им всем не  умереть  с
голода, упал и разбился и что женщины перепуганы и не знают,  что  делать.
Кулау велел мальчику спуститься и, дав ему запасную винтовку, оставил  его
сторожить тропу, а сам поднялся к своим подданным. Они совсем пали  духом.
Большинство из них были слишком слабы, чтобы добывать себе  пищу  в  таких
тяжких условиях, поэтому все они голодали.  Кулау  выбрал  двух  женщин  и
мужчину, у которых болезнь зашла еще не слишком  далеко,  и  послал  их  в
ущелье за едой и циновками. Остальных он постарался утешить и  подбодрить,
так что даже самые слабые стали помогать в постройке шалашей.
     Но посланные за едой не вернулись, и  Кулау  пошел  назад  в  ущелье.
Когда он появился над обрывом, одновременно щелкнуло пять-шесть  затворов.
Одна пуля пробила ему мякоть плеча, другая ударилась о скалу, и отлетевшим
осколком ему порезало щеку. Он отпрянул  назад,  но  успел  заметить,  что
ущелье кишит солдатами. Его подданные предали его. Они не выдержали  ужаса
канонады и предпочли ей Молокаи - тюрьму.
     Отступив на несколько шагов, Кулау снял  с  пояса  тяжелую  патронную
сумку. Он залег среди скал и, когда над обрывом поднялась голова  и  плечи
первого солдата, спустил курок. Так повторилось два раза, а  потом,  после
паузы, из-за края обрыва вместо головы и плеч высунулся белый флаг.
     - Что вам нужно? - спросил Кулау.
     - Мне нужно тебя, если ты - Кулау-прокаженный, - раздался ответ.
     Кулау забыл об опасности, забыл  обо  всем,  -  он  лежал  и  дивился
необычайному упорству этих хаоле - белых людей, которые добиваются своего,
несмотря ни на что. Да, они добиваются своего, подчиняют себе все  и  вся,
даже если это и стоит им жизни. Он почувствовал восхищение этой их  волей,
которая сильнее жизни и покоряет все на свете.  Он  понял,  что  дело  его
безнадежно. С волей белого человека спорить нельзя. Убей он их тысячу, они
все равно подымутся, как песок морской, и умножатся, и доконают  его.  Они
никогда не признают себя побежденными. В этом их ошибка и их сила.  У  его
народа этого нет. Теперь ему стало понятно, как ничтожная горсть посланцев
господа бога и господа рома сумела поработить  его  землю.  Это  случилось
потому...
     - Ну, что же?  Пойдешь  ты  со  мной?  -  Это  был  голос  невидимого
человека, держащего белый флаг. Ну да, он настоящий хаоле, идет напролом к
своей цели.
     - Давай поговорим, - сказал Кулау.
     Над обрывом поднялась голова и плечи, а потом и весь человек. Это был
молоденький  капитан  с  нежным  лицом  и  голубыми   глазами,   стройный,
подтянутый. Он двинулся вперед, потом, по знаку Кулау, остановился  и  сел
шагах в пяти от него.
     - Ты храбрый, - сказал Кулау задумчиво. -  Я  могу  убить  тебя,  как
муху.
     - Нет, не можешь, - ответил тот.
     - Почему?
     - Потому что ты - человек,  Кулау,  хоть  и  скверный.  Я  знаю  твою
историю. Убивать ты умеешь.
     Кулау проворчал что-то, но в душе он был польщен.
     - Что ты сделал с моими людьми? - спросил  он.  -  Где  мальчик,  две
женщины и мужчина?
     - Они сдались нам. А теперь твоя очередь, - я пришел за тобой.
     Кулау недоверчиво рассмеялся.
     - Я свободный человек, - заявил он. - Я никого не  обижал.  Одного  я
прошу: чтобы меня оставили в покое. Я жил свободным и  свободным  умру.  Я
никогда не сдамся.
     - Значит, твои люди умнее тебя, - сказал молодой капитан.  -  Смотри,
вот они идут.
     Кулау обернулся. Сверху двигалась  страшная  процессия:  остатки  его
племени со вздохами и стонами тащились мимо  него  во  всем  своем  жалком
уродстве.
     Но Кулау суждено было изведать еще большую горечь, ибо,  поравнявшись
с ним, они  осыпали  его  оскорбительной  бранью,  а  старуха,  замыкавшая
шествие, остановилась и, вытянув костлявую руку с когтями гарпии,  оскалив
зубы  и  тряся  головой,  прокляла  его.  Один   за   другим   прокаженные
перебирались через скалистую  гряду  и  сдавались  притаившимся  в  засаде
солдатам.
     - Теперь ты можешь идти, - сказал Кулау  капитану.  -  Я  никогда  не
сдамся. Это мое последнее слово. Прощай.
     Капитан соскользнул вниз, к своим солдатам.  В  следующую  минуту  он
поднял надетый на ножны  шлем,  и  пуля,  выпущенная  Кулау,  пробила  его
насквозь. До вечера они стреляли по нему с берега, и когда он ушел выше, в
неприступные скалы, солдаты двинулись за ним следом.
     Шесть недель гонялись они за Кулау среди острых вершин  и  по  козьим
тропам. Когда он  скрывался  в  зарослях  лантаны,  они  расставляли  цепи
загонщиков и гнали его, как кролика, сквозь  лантановые  джунгли  и  кусты
гуава. Но всякий раз он путал следы и ускользал от них. Настигнуть его  не
было возможности. Если преследователи наседали вплотную,  Кулау  пускал  в
дело винтовку, и они уносили своих раненых по  горным  тропинкам  к  морю.
Случалось, что солдаты тоже стреляли, заметив, как  мелькает  в  чаще  его
коричневое тело. Однажды они нагнали  его  впятером  на  открытом  участке
тропы и выпустили в него все заряды. Но он, хромая, ушел от  них  по  краю
головокружительной пропасти. Позже  они  нашли  на  земле  пятна  крови  и
поняли, что он ранен. Через шесть недель на него махнули рукой. Солдаты  и
полицейские возвратились в Гонолулу,  предоставив  ему  долину  Калалау  в
безраздельное  пользование,  хотя  время  от   времени   охотники-одиночки
пытались изловить его... на свою же погибель.
     Два года спустя Кулау в последний раз заполз в заросли  и  растянулся
на земле среди листьев ти и цветов  дикого  имбиря.  Свободным  он  прожил
жизнь и свободным  умирал.  Стал  накрапывать  дождь,  и  он  закрыл  свои
изуродованные ноги рваным  одеялом.  Тело  его  защищал  клеенчатый  плащ.
Маузер он положил себе на  грудь,  заботливо  стерев  со  ствола  дождевые
капли. На руке, вытиравшей винтовку, уже не было пальцев;  он  не  мог  бы
теперь нажать на спуск.
     Он закрыл глаза, слабость заливала тело, в голове стоял туман,  и  он
понял, что конец его близок. Как дикий зверь, он заполз в чащу умирать.  В
полусознании, в бреду он возвращался мыслью к дням своей юности на Ниихау.
Жизнь угасала, все тише стучал по листьям дождь, а ему  казалось,  что  он
снова объезжает диких лошадей и строптивый  двухлеток  пляшет  под  ним  и
встает на дыбы; а вот он бешено мчится  по  корралю,  и  подручные  конюхи
разбегаются в стороны  и  перемахивают  через  загородку.  Минуту  спустя,
совсем не удивившись этой внезапной перемене, он гнался за  дикими  быками
по горным пастбищам, и, набросив на них лассо, вел их вниз,  в  долину.  А
загоне, где клеймили скот, от пота и пыли ело глаза и щипало в носу.
     Вся его здоровая, вольная молодость грезилась ему, пока  острая  боль
наступающего конца не вернула  его  к  действительности.  Он  поднял  свои
обезображенные руки и в изумлении посмотрел на них. Почему? Как?  Как  мог
он, молодой, свободный, превратиться вот в это? Потом он вспомнил все и на
мгновение снова стал Кулау-прокаженным. Веки его  устало  опустились,  шум
дождя затих. Томительная дрожь прошла по телу. Потом и это  кончилось.  Он
приподнял голову, но сейчас  же  снова  уронил  ее  на  траву.  Глаза  его
открылись и  уже  не  закрывались  больше.  Последняя  мысль  его  была  о
винтовке, и, обхватив ее беспалыми руками, он крепко прижал ее к груди.





                              ЛИГА СТАРИКОВ


     В Казармах судили человека, речь шла о его жизни и  смерти.  Это  был
старик индеец с реки Белая Рыба, впадающей в Юкон  пониже  озера  Ла-Барж.
Его дело взволновало весь Доусон, и не только Доусон, но и  весь  Юконский
край на тысячу миль в обе стороны по течению. Пираты на море  и  грабители
на земле, англосаксы издавна несли закон покоренным народам, и закон  этот
подчас был суров. Но тут, в деле Имбера, закон впервые показался и  мягким
и снисходительным. Он не предусматривал такой кары, которая с точки зрения
простой  арифметики  соответствовала  бы  совершенным  преступлениям.  Что
преступник заслуживает высшей меры наказания, в этом не могло быть никаких
сомнений; но, хотя такой мерой была смертная казнь, Имбер мог  поплатиться
лишь одной своей жизнью, в то время как  на  его  совести  было  множество
жизней.
     В самом деле, руки Имбера были обагрены кровью  стольких  людей,  что
точно сосчитать его  жертвы  оказалось  невозможно.  Покуривая  трубку  на
привале в пути или бездельничая у печки, жители края прикидывали,  сколько
же приблизительно людей  загубил  этот  старик.  Все,  буквально  все  эти
несчастные жертвы были белыми, - они гибли и  поодиночке,  и  по  двое,  и
целыми группами. Убийства были так бессмысленны и беспричинны, что  долгое
время они оставались загадкой для королевской конной полиции, даже  тогда,
когда на реках стали добывать золото и  правительство  доминиона  прислало
сюда губернатора, чтобы заставить край платить за свое богатство.
     Но еще большей загадкой казалось то, что Имбер сам пришел  в  Доусон,
чтобы отдать себя в руки правосудия. Поздней весной, когда  Юкон  ревел  и
метался в своих ледяных оковах, старый индеец свернул с тропы  проложенной
по льду, с трудом поднялся по  береговому  откосу  и,  растерянно  моргая,
остановился на главной улице. Все, кто видел его появление, заметили,  что
он был очень слаб. Пошатываясь, он добрался до кучи бревен и сел. Он сидел
здесь весь день, пристально глядя на бесконечный  поток  проходивших  мимо
белых людей. Многие с любопытством оглядывались, чтобы еще раз  посмотреть
на него, а кой у кого  этот  старый  сиваш  со  странным  выражением  лица
вызывал даже громкие замечания. Впоследствии десятки людей вспоминали, что
необыкновенный облик индейца поразил их, и они  до  конца  дней  гордились
своей проницательностью и чутьем на все необыкновенное.
     Однако настоящим героем дня оказался Маленький  Диккенсен.  Маленький
Диккенсен явился в эти края с радужными  надеждами  и  пачкой  долларов  в
кармане; но вместе с содержимым  кармана  растаяли  и  надежды,  и,  чтобы
заработать на обратный путь  в  Штаты,  он  занял  должность  счетовода  в
маклерской конторе "Холбрук и Мэйсон". Как раз напротив конторы "Холбрук и
Мэйсон" и лежала куча бревен, на которой уселся Имбер.  Диккенсен  заметил
его, глянув в окно, перед тем как отправиться завтракать, а позавтракав  и
вернувшись в контору, он опять глянул в  окно:  старый  сиваш  по-прежнему
сидел на том же месте.
     Диккенсен то и дело поглядывал в окно, - потом он тоже гордился своей
проницательностью и чутьем  на  необыкновенное.  Маленький  Диккенсен  был
склонен к романтике, и в  неподвижном  старом  язычнике  он  увидел  некое
олицетворение народа сивашей, с непроницаемым спокойствием  взирающего  на
полчища англосаксонских захватчиков.
     Часы шли за часами, а Имбер сидел все в  той  же  позе,  ни  разу  не
пошевельнувшись, и Диккенсен вспомнил, как однажды посреди  главной  улицы
остановились нарты, на которых вот так же неподвижно сидел  человек;  мимо
него взад и вперед сновали прохожие, и  все  думали,  что  человек  просто
отдыхает, а потом, когда его тронули, то оказалось  что  он  мертв  и  уже
успел окоченеть - замерз посреди уличной толчеи. Чтобы  труп  выпрямить  -
иначе он не влез бы в гроб, - его пришлось тащить к  костру  и  оттаивать.
Диккенсена передернуло при этом воспоминании.
     Немного  погодя  Диккенсен  вышел  на  улицу  выкурить   сигарету   и
проветриться, и тут-то через минуту появилась Эмили Трэвис.  Эмили  Трэвис
была особой изысканной, утонченной, хрупкой, и одевалась она - будь это  в
Лондоне или в Клондайке -  так,  как  подобало  дочери  горного  инженера,
обладателя миллионов. Маленький Диккенсен положил свою  сигару  на  выступ
окна и приподнял над головой шляпу.
     Минут десять они спокойно болтали, но вдруг Эмили  Трэвис  посмотрела
через  плечо  Диккенсена  и  испуганно  вскрикнула.   Диккенсен   поспешно
оглянулся и сам вздрогнул от испуга. Имбер перешел улицу и, точно  мрачная
тень, стоял совсем близко, впившись недвижными глазами в девушку.
     - Чего тебе надо? -  храбро  спросил  Маленький  Диккенсен  нетвердым
голосом.
     Имбер,  проворчал  что-то,  подошел  вплотную  к  Эмили  Трэвис.   Он
внимательно оглядел ее всю, с головы до ног, как  бы  стараясь  ничего  не
пропустить. Особый интерес у него вызвали  шелковистые  каштановые  волосы
девушки и румяные щеки, покрытые нежным пушком, точно  крыло  бабочки.  Он
обошел ее вокруг, не отрывая от нее оценивающего  взгляда,  словно  изучал
стати лошади или устройство лодки. Вдруг он увидел,  как  лучи  заходящего
солнца просвечивают сквозь  розовое  ухо  девушки,  и  остановился,  будто
вкопанный. Потом он снова принялся осматривать ее лицо и долго, пристально
вглядывался в ее голубые глаза. Опять проворчав что-то, он положил  ладонь
на руку девушки чуть пониже плеча, а другой своей рукой согнул ее в локте.
Отвращение  и  удивление  отразилось  на  лице  индейца,  с  презрительным
ворчанием он отпустил руку Эмили. Затем издал  какие-то  гортанные  звуки,
повернулся к девушке спиной и что-то сказал Диккенсену.
     Диккенсен не мог понять, что он говорил, и Эмили  Трэвис  засмеялась.
Имбер, хмуря брови, обращался то к Диккенсену, то к девушке, но  они  лишь
качали головами. Он уже хотел отойти от них, как девушка крикнула:
     - Эй, Джимми! Идите сюда!
     Джимми приближался с другой стороны улицы. Это был  рослый  неуклюжий
индеец, одетый по обычаю белых людей, в огромной широкополой шляпе,  какие
носят короли Эльдорадо. Запинаясь и словно давясь каждым звуком,  он  стал
говорить с Имбером. Джимми был родом ситха; на  языке  племен,  живущих  в
глубине страны, он знал лишь самые простые слова.
     - Он от племя Белая Рыба, - сказал он Эмили Трэвис. - Я  понимай  его
язык не очень хорошо. Он хочет видать главный белый человек.
     - Губернатора, - подсказал Диккенсен.
     Джимми обменялся с человеком из племени Белая  Рыба  еще  несколькими
словами, и лицо его приняло озабоченное и недоуменное выражение.
     - Я думаю, ему  надо  капитан  Александер,  -  заявил  Джимми.  -  Он
говорит, он  убил  белый  человек,  белый  женщина,  белый  мальчик,  убил
много-много белый человек. Он хочет умирать.
     - Вероятно, сумасшедший, - сказал Диккенсен.
     - Это что есть? - спросил Джимми.
     Диккенсен, будто протыкая себе череп, приставил  ко  лбу  палец  и  с
силой покрутил им.
     - Может быть, может быть, - сказал Джимми,  поворачиваясь  к  Имберу,
все еще требовавшему главного белого человека.
     Подошел полисмен из  королевской  конной  полиции  (в  Клондайке  она
обходилась без коней) и услышал, как Имбер повторил свою просьбу. Полисмен
был здоровенный детина, широкий в плечах, с  мощной  грудью  и  стройными,
крепкими ногами; как ни высок был Имбер, полисмен на  полголовы  был  выше
его.  Глаза  у  него  были  холодные,  серые,  взгляд  твердый,  в  осанке
чувствовалась та особая уверенность в своей силе, которая идет от  предков
и  освящена  веками.  Великолепная  мужественность  полисмена  еще   более
выигрывала от его молодости - он был совсем еще мальчик, и румянец на  его
гладких щеках вспыхивал с такой же быстротой, как на щеках юной девушки.
     Лишь на полисмена и смотрел теперь Имбер. Какой-то огонь  сверкнул  в
глазах индейца, как только он заметил на подбородке юноши рубец  от  удара
саблей. Своей высохшей рукой он прикоснулся к бедру  полисмена  и  ласково
провел по его мускулистой ноге. Костяшками  пальцев  он  постучал  по  его
широкой груди, потом ощупал плотные мышцы, покрывавшие плечи юноши, словно
кираса. Вокруг них уже толпились  любопытные  прохожие  -  золотоискатели,
жители  гор,  пионеры  девственных  земель   -   все   сыны   длинноногой,
широкоплечей расы. Имбер переводил  взгляд  с  одного  на  другого,  потом
что-то громко сказал на языке племени Белая Рыба.
     - Что он говорит? - спросил Диккенсен.
     - Он сказал - все эти люди как один,  как  эта  полисмен,  -  перевел
Джимми.
     Маленький Диккенсен был мал ростом, и потому он  пожалел,  что  задал
такой вопрос в присутствии мисс  Трэвис.  Полисмен  посочувствовал  ему  и
решил прийти на помощь.
     - А пожалуй, у него что-то есть на уме.  Я  отведу  его  к  капитану.
Скажи ему, Джимми, чтобы он шел со мной.
     Джимми снова стал давиться, а Имбер  заворчал,  но  вид  у  него  был
весьма довольный.
     - Спросите-ка его, Джимми, что он говорил и  что  думал,  когда  взял
меня за руку?
     Это сказала Эмили Трэвис, и Джимми перевел вопрос и получил ответ:
     - Он говорил, вы не трусливый.
     При этих словах Эмили Трэвис не могла скрыть своего удовольствия.
     - Он говорил, вы не скукум, совсем  не  сильный,  такой  нежный,  как
маленький ребенок. Он может разорвать вас руками на  маленькие  куски.  Он
очень смеялся, очень удивлялся, как вы можете родить такой большой,  такой
сильный мужчина, как эта полисмен.
     Эмили Трэвис нашла в себе мужество  не  опустить  глаз,  но  щеки  ее
зарделись. Маленький Диккенсен вспыхнул,  как  маков  цвет,  и  совершенно
смутился. Юное лицо полисмена покраснело до корней волос.
     - Эй, ты, шагай, - сказал он резко, раздвигая плечом толпу.
     Так Имбер попал в Казармы, где он добровольно и  полностью  признался
во всем и откуда больше уже не вышел.


     Имбер выглядел очень усталым. Он был стар и ни на что не надеялся,  и
это было написано на его лице. Он уныло сгорбился, глаза  его  потускнели;
волосы у него должны были быть седыми, но солнце и непогода так  выжгли  и
вытравили их, что они свисали бесцветными, безжизненными космами. К  тому,
что происходило вокруг, он не проявлял  никакого  интереса.  Комната  была
битком набита золотоискателями и охотниками, и зловещие раскаты их  низких
голосов отдавались у Имбера в ушах, точно рокот моря под сводами береговых
пещер.
     Он сидел у окна, и его безразличный взгляд то и  дело  останавливался
на расстилавшемся перед ним тоскливом  пейзаже.  Небо  затянуло  облаками,
сыпалась сизая изморось. На Юконе началось половодье. Лед  уже  прошел,  и
река заливала город. По главной улице туда и сюда плыли в  лодках  никогда
не знающие покоя люди. То одна, то другая лодка  сворачивала  с  улицы  на
залитый водой плац перед Казармами; потом, подплыв  ближе,  скрывалась  из
вида, и Имбер слышал, как она с глухим стуком наталкивалась на бревенчатую
стену, а люди через окно влезали в дом. Затем было слышно, как  эти  люди,
хлюпая ногами по воде, проходили нижним этажом и поднимались по  лестнице.
Сняв шляпы, в мокрых морских сапогах, они входили в комнату и  смешивались
с ожидавшей суда толпой.
     И пока все эти люди враждебно разглядывали его, довольные тем, что он
понесет свое наказание, Имбер смотрел на них  и  думал  об  их  обычаях  и
порядках, об их недремлющем Законе, который был, есть и будет до скончания
веков - в хорошие времена и в плохие, в наводнение и в голод, невзирая  на
беды, и ужас, и смерть. Так казалось Имберу.
     Какой-то человек постучал по столу; разговоры прекратились, наступила
тишина. Имбер взглянул на  того,  кто  стучал  по  столу.  Казалось,  этот
человек обладал властью, но Имбер почувствовал, что начальником над  всеми
и даже над тем, кто постучал по столу, был  другой,  широколобый  человек,
сидевший за столом чуть подальше. Из-за стола поднялся еще  один  человек,
взял много тонких бумажных листов и стал их громко читать. Перед  тем  как
начать новый лист, он откашливался, а закончив его, слюнявил пальцы. Имбер
не понимал, что говорил этот человек, но  все  другие  понимали,  и  видно
было, что они сердятся. Иногда  они  очень  сердились,  а  однажды  кто-то
выругал его, Имбера,  коротким  гневным  словом,  но  человек  за  столом,
постучав пальцем, приказал ослушнику замолчать.
     Человек с бумагами читал бесконечно долго. Под его скучный монотонный
голос Имбер задремал, и когда чтение кончилось,  он  спал  глубоким  сном.
Кто-то окликнул его на языке  племени  Белая  Рыба,  он  проснулся  и  без
всякого удивления увидел перед собой лицо сына  своей  сестры  -  молодого
индейца, который уже давно ушел из родных мест и жил среди белых людей.
     - Ты, верно, не помнишь меня, - сказал тот вместо приветствия.
     - Нет, помню, - ответил Имбер. - Ты - Хаукан, ты давно ушел  от  нас.
Твоя мать умерла.
     - Она была старая женщина, - сказал Хаукан.
     Имбер уже не слышал его ответа, но  Хаукан  потряс  его  за  плечо  и
разбудил снова.
     - Я скажу  тебе,  что  читал  этот  человек,  -  он  читал  обо  всех
преступлениях, которые ты совершил и в которых,  о  глупец,  ты  признался
капитану Александеру. Ты должен подумать и сказать,  правда  это  все  или
неправда. Так тебе приказано.
     Хаукан жил у миссионеров и научился у них читать и писать. Сейчас  он
держал в руках те  самые  тонкие  листы  бумаги,  которые  прочитал  вслух
человек за столом, - в них было записано все, что сказал Имбер  с  помощью
Джимми на допросе у  капитана  Александера.  Хаукан  начал  читать.  Имбер
послушал немного, на лице его выразилось изумление,  и  он  резко  прервал
его:
     - Это мои слова, Хаукан, но они идут с  твоих  губ,  а  твои  уши  не
слышали их.
     Хаукан самодовольно  улыбнулся  и  пригладил  расчесанные  на  пробор
волосы.
     - Нет, о Имбер, они идут с бумаги. Мои уши не слыхали их. Слова  идут
с бумаги и через глаза попадают в мою голову, а потом мои губы передают их
тебе. Вот откуда они идут.
     - Вот откуда они идут. Значит, они на бумаге? - благоговейным шепотом
спросил Имбер и пощупал бумагу, со страхом глядя на покрывавшие ее  знаки.
- Это великое колдовство, а ты, Хаукан, настоящий кудесник.
     - Пустяки, пустяки, - небрежно сказал  молодой  человек,  не  скрывая
своей гордости.
     Он наугад взял один из листов бумаги и стал читать:
     - "В тот год, еще до ледохода, появился старик с  мальчиком,  который
хромал на одну ногу. Их я тоже убил, и старик сильно кричал..."
     - Это правда, - прервал задыхающимся голосом Имбер. - Он долго, долго
кричал и бился, никак не хотел умирать. Но откуда ты это  знаешь,  Хаукан?
Тебе, наверное, сказал начальник белых людей? Никто не видел, как я  убил,
а рассказывал я только начальнику.
     Хаукан с досадой покачал головой.
     - Разве я не сказал тебе, о глупец, что все это написано на бумаге?
     Имбер внимательно разглядывал испещренный чернильными значками лист.
     - Охотник смотрит на снег и говорит: вот тут вчера пробежал заяц, вот
здесь, в зарослях ивняка, он  присел  и  прислушался,  а  потом  испугался
чего-то  и  побежал;  с  этого  места  он  повернул  назад,  тут   побежал
быстро-быстро и делал большие скачки, а тут вот еще быстрее  бежала  рысь;
здесь, где ее следы ушли глубоко  в  снег,  рысь  сделала  большой-большой
прыжок, тут она настигла зайца и перевернулась на спину; дальше идут следы
одной рыси, а зайца уже нет. Как  охотник  глядит  на  следы  на  снегу  и
говорит, что тут было то, а  тут  это,  так  и  ты  глядишь  на  бумагу  и
говоришь, что здесь то, а там это и что все это сделал старый Имбер?
     - Да, это так, - ответил Хаукан.  -  А  теперь  слушай  хорошенько  и
попридержи свой бабий язык, пока тебе не прикажут говорить.
     И Хаукан долго читал Имберу его показания, а тот молча сидел, уйдя  в
свои мысли. Когда Хаукан смолк, Имбер сказал ему:
     - Все это мои слова, и верные слова, Хаукан, но я стал очень стар,  и
только теперь мне вспоминаются давно уже  забытые  дела,  о  которых  надо
знать начальнику. Слушай. Раз из-за Ледяных Гор  пришел  человек,  у  него
были хитрые железные капканы: он охотился за бобрами на реке Белая Рыба. Я
убил его. Потом были еще три человека на реке Белая Рыба,  которые  искали
золото. Их я тоже убил и бросил росомахам. И еще у  Файв  Фингерз  я  убил
человека, - он плыл на плоту, и у него было припасено много мяса.
     Когда Имбер умолкал  на  минуту,  припоминая,  Хаукан  переводил  его
слова,  а  клерк  записывал.  Публика  довольно  равнодушно  внимала  этим
бесхитростным рассказам, из которых  каждый  представлял  собою  маленькую
трагедию, до тех пор, пока Имбер не рассказал о человеке с рыжими волосами
и косым глазом, которого он сразил стрелой издалека.
     - Черт побери, - произнес один из слушателей в передних рядах, горе и
гнев звучали в его голосе. У него были рыжие  волосы.  -  Черт  побери,  -
повторил он, - да это же мой брат Билл!
     И пока шел суд, в комнате время от времени раздавалось гневное  "черт
побери", - ни уговоры товарищей, ни замечания человека за столом не  могли
заставить рыжеволосого замолчать.
     Голова Имбера опять склонилась на грудь, а глаза  словно  подернулись
пеленой и перестали видеть окружающий мир. Он ушел в свои размышления, как
может размышлять лишь старость о беспредельной тщете порывов юности.
     Хаукан растолкал его снова.
     - Встань, о Имбер. Тебе приказано сказать, почему ты  совершил  такие
преступления и убил этих людей, а потом пришел сюда в поисках Закона.
     Имбер с трудом поднялся на ноги и,  шатаясь  от  слабости,  заговорил
низким, чуть дрожащим голосом, но Хаукан остановил его.
     - Этот  старик  совсем  помешался,  -  обратился  он  по-английски  к
широколобому человеку. - Он, как ребенок, ведет глупые речи.
     - Мы хотим выслушать его глупые речи, - заявил широколобый человек. -
Мы хотим выслушать их до конца, слово за словом. Ясно тебе?
     Хаукану было ясно. Имбер сверкнул  глазами  -  он  догадался,  о  чем
говорил сын его сестры с начальником белых людей. И он начал свою исповедь
- необычайную историю  темнокожего  патриота,  которая  заслуживала  того,
чтобы ее начертали на бронзовых скрижалях  для  будущих  поколений.  Толпа
затихла, как завороженная, а широколобый  судья,  подперев  голову  рукой,
слушал будто самую душу индейца, душу всей его расы. В тишине звучала лишь
гортанная речь Имбера, прерываемая резким голосом переводчика, да время от
времени  раздавался,  подобно  господнему  колоколу   удивленный   возглас
рыжеволосого: "Черт побери!"
     - Я - Имбер, из племени Белая Рыба, - переводил слова старика Хаукан;
дикарь проснулся  в  нем,  и  налет  цивилизации,  привитой  миссионерским
воспитанием, сразу рассеялся, как только ухо его  уловило  в  речи  Имбера
знакомый ритм и распев. - Мой отец был Отсбаок, могучий воин. Когда я  был
маленьким мальчиком, теплое солнце грело нашу землю  и  радость  согревала
сердца. Люди не гнались за тем, чего не знали, не слушали  чужих  голосов,
обычаи отцов были их обычаями. Юноши с удовольствием глядели на девушек, а
девушек тешили из взгляды. Женщины кормили грудью младенцев, и  чресла  их
были отягчены обильным приплодом. Племя росло, и мужчины  в  те  дни  были
мужчинами. Они были мужчинами в дни мира и изобилия, мужчинами  оставались
и в дни войны и голода.
     В те времена было больше рыбы в воде, чем ныне, и больше дичи в лесу.
Наши собаки были волчьей породы, им было тепло под толстой шкурой,  и  они
не страшились ни стужи, ни урагана. И мы сами были такими же, как  собаки,
- мы тоже не страшились ни стужи, ни урагана. А когда люди  племени  пелли
пришли на нашу землю, мы убивали их,  и  они  убивали  нас.  Ибо  мы  были
мужчинами, мы, люди племени Белая Рыба;  наши  отцы  и  отцы  наших  отцов
сражались с пламенем пелли и установили границы нашей земли.
     Я сказал: бесстрашны были наши собаки, бесстрашны были и мы сами.  Но
однажды  пришел  к  нам  первый  белый  человек.  Он  полз  по  снегу   на
четвереньках - вот так. Кожа его была туго  натянута,  под  кожей  торчали
кости. Мы никогда не видали такого человека, и мы удивлялись и гадали,  из
какого он племени и откуда пришел. Он был слаб, очень слаб, как  маленький
ребенок, и мы дали ему место  у  очага,  подостлали  ему  теплые  шкуры  и
накормили его, как кормят маленьких детей.
     С ним пришла собака величиной с трех наших