Станислав Лем
                        Сборник рассказов

                        СОДЕРЖАНИЕ:


ВТОРЖЕНИЕ С АЛЬДЕБАРАНА
ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ ИЙОНА ТИХОГО: I
ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ ИЙОНА ТИХОГО: II
ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ ИЙОНА ТИХОГО: III
ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ ИЙОНА ТИХОГО: IV
МОЛЬТЕРИС
ПОВТОРЕНИЕ
ПРОФЕССОР ДЕКАНТОР
ПРОФЕССОР ЗАЗУЛЬ
ПРОФЕССОР КОРКОРАН
ФОРМУЛА ЛИМФАТЕРА



                             ФОРМУЛА ЛИМФАТЕРА


     - Милостивый государь... минутку.  Простите  за  навязчивость...  Да,
знаю...  мой  вид...  Но  я  вынужден  просить...  нет,   ах,   нет.   Это
недоразумение. Я шел за вами? Да. Это правда.  От  книжного  магазина,  но
только потому, что видел  сквозь  витрину...  вы  покупали  "Биофизику"  и
"Абстракты"... И когда вы здесь сели,  я  подумал,  что  это  великолепный
случай... Если б вы позволили мне проглядеть... и то, и другое. Но главное
- "Абстракты". Для меня это - жизненная необходимость, а я... не могу себе
позволить... Это, впрочем, видно по мне, правда... я просмотрю и сейчас же
верну, много времени это не займет.  Я  ищу  только  одно...  определенное
сообщение... Вы мне даете? Не знаю, как благодарить...  я  лучше  выйду...
Идет кельнер, мне бы не хотелось, чтобы... я перелистаю на улице, вон там,
напротив, видите? Там есть скамейка... и  немедленно...  Что  вы  сказали?
Нет, не делайте этого...  Вам  не  следует  меня  приглашать...  правда...
хорошо, хорошо, я сяду. Простите? Да, разумеется, можно кофе. Что  угодно,
если это необходимо. О, нет. Это - в самом деле нет. Я не голоден.
     Возможно, мое лицо... но это видимость. Могу я  просмотреть  здесь...
хоть это невежливо?.. Спасибо. Это последний номер... нет, я уж вижу,  что
в "Биофизике" ничего нет. А здесь... да, да... ага... Криспен - Новиков  -
Абдергартен Сухима, подумать только, уже второй раз... ох!.. Нет.  Это  не
то. Ничего нет. Ладно... возвращаю с благодарностью.  Снова  я  могу  быть
спокоен - на две недели... это  все.  Пожалуйста,  не  обращайте  на  меня
внимания... кофе? Ах, правда, кофе. Да, да. Я сижу,  буду  молчать.  Я  не
хотел бы навязываться, назойливость со  стороны  такого  индивидуума,  как
я... простите? Да, наверно, это кажется странным такие интересы при таком,
гм, exterieur... <Внешний вид - фр.> Но, ради бога, только не это.  Почему
же  это  вы  должны  передо  мной  извиняться?  Большое  спасибо,  нет,  я
предпочитаю без сахара. Это привычка тех лет,  когда  я  не  был  еще  так
болтлив... Вы не хотите читать? Видите ли, я думал... Ах, это  ожидание  в
глазах. Нет, не взамен. Ничего взамен, с  вашего  разрешения,  конечно,  я
могу  рассказать.   Опасаться   мне   нечего.   Нищий,   который   изучает
"Биофизический журнал" и "Абстракты". Забавно. Я отдаю себе в этом  отчет.
От лучших времен у меня сохранилось  еще  чувство  юмора.  Чудесный  кофе.
Похоже на то, что я интересуюсь биофизикой? Собственно, это не совсем так.
Мои интересы... не знаю, стоит ли... Только не  думайте,  что  я  ломаюсь.
Что? Это вы? Это  вы  опубликовали  в  прошлом  году  работу  о  комитарах
афиноров с многократной кривизной? Я точно не помню названия,  однако  это
любопытно. Совершенно иначе, чем у Баума. Гелловей пытался  в  свое  время
сделать это, но у него не вышло. Нескладная штука, эти афиноры... Вы  ведь
знаете, как зыбки неголономные системы... Можно утонуть, в математике  так
бывает, когда человек  жаждет  наспех  штурмовать  ее,  схватить  быка  за
рога... Да. Я уже давно должен был это сказать. Лимфатер. Аммон Лимфатер -
так меня зовут. Пожалуйста, не удивляйтесь моему разочарованию. Я  его  не
скрываю, к чему? Со мной это случалось уже много раз и все-таки каждый раз
по-новому... это немного... больно.  Я  все  понимаю...  Последний  раз  я
печатался... двадцать лет назад. Вероятно, вы тогда еще... ну, конечно.  А
все-таки? Тридцать лет? Ну что ж, тогда вам было  делать:  ваши  интересы,
скорей  всего,  были  направлены  в  другую  сторону...  А   потом?   Боже
милосердный, я вижу, вы не настаиваете. Вы деликатны, я  сказал  бы  даже,
что вы стараетесь относиться ко мне как... к коллеге. Ах, что вы! Я  лишен
ложного  стыда.  Мне  хватает   настоящего.   Ладно.   История   настолько
невероятна, что вы будете разочарованы... Ибо поверить  мне  невозможно...
Нет, нельзя. Уверяю вас. Я уж не раз ее  рассказывал.  И  в  то  же  время
отказывался сообщить подробности, которые могли бы засвидетельствовать  ее
правдивость. Почему?  Вы  поймете,  когда  услышите  все.  Но  это  долгая
история, простите, я ведь предупреждал. Вы сами хотели. Началось  это  без
малого тридцать лет назад. Я окончил университет и  работал  у  профессора
Хааве. Ну, разумеется, вы о нем слыхали.  Это  была  знаменитость!  Весьма
рассудительная знаменитость! Он не любил рисковать. Никогда  не  рисковал.
Правда, он позволял нам - я был его ассистентом - занимался кое-чем  сверх
программы, но в принцип...  нет!  Пусть  это  будет  только  моя  история.
Разумеется, она связана с судьбами других людей, но у меня есть склонность
к болтливости, которую мне по  старости  трудно  контролировать.  В  конце
концов, мне шестьдесят лет, выгляжу я еще старше, вероятно, и из-за  того,
что собственными руками...
     Incipiam <Начнем - лат.>. Итак,  это  было  в  семидесятых  годах.  Я
работал у Хааве, но интересовался кибернетикой. Вы ведь  знаете,  как  это
бывает: самыми вкусными кажутся плоды в чужих садах. Кибернетика  занимала
меня все больше и больше. В конце-концов мой шеф уже не мог этого вынести.
Я не удивляюсь  этому.  Тогда  тоже  не  удивился.  Мне  пришлось  немного
похлопотать, и в конце концов я устроился у Дайемона. Дайемон,  вы  о  нем
тоже, наверное, слыхали, принадлежал к школе Мак Келлоха. К сожалению,  он
был  ужасно   безапелляционен.   Великолепный   математик,   воображаемыми
пространствами  прямо-таки  жонглировал,   мне   страшно   нравились   его
рассуждения. У него была такая  забавная  привычка  -  прорычать  конечный
результат подобно льву... но это неважно. У него я работал  год,  читая  и
читая... Знаете, как это бывает: когда выходила  новая  книга,  я  не  мог
дождаться, пока она попадет в нашу  библиотеку,  бежал  и  покупал  ее.  Я
поглощал все. Все... Дайемон, правда, считал меня  подающим  надежды...  и
так далее. У меня было одно неплохое качество,  уже  тогда,  феноменальная
память. Знаете... я могу вам хоть сейчас перечислить названия всех  работ,
опубликованных год за годом нашим институтом на протяжении двенадцати лет.
Даже дипломных... Сейчас я только помню, тогда - запоминал. Это  позволяло
мне сопоставлять различные теории, точки зрения ведь в кибернетике  велась
тогда яростная священная война, и духовные дети великого Норберта кидались
друг на друга так, что... Но меня грыз какой-то червь... Моего  энтузиазма
хватало на день: что сегодня меня восхищало, завтра начинало тревожить.  О
чем шла речь? Ну как же - о теории электронных  мозгов...  ах,  так?  Буду
откровенен:  знаете,  это  даже  хорошо,   мне   не   придется   чрезмерно
беспокоиться о том, чтобы неосторожно упомянутой  подробностью...  Да  что
вы! Ведь это было бы оскорблением с моей стороны! Я не опасаюсь никакой...
никакого плагиата, вовсе нет, дело гораздо серьезнее, сами увидите. Однако
я все говорю обиняками... Правда,  вступление  необходимо.  Так  вот:  вся
теория информации появилась в головах  нескольких  людей  чуть  ли  не  за
несколько дней, вначале все казалось относительно простым обратная  связь,
гомеостаз,  информация,  как  противоположность  энтропии,  -  но   вскоре
обнаружилось, что это  не  удается  быстро  уложить  в  систему,  что  это
трясина, математическая топь, бездорожье. Начали возникать школы, практика
шла своим путем - строили эти там электронные  машины  для  расчетов,  для
перевода, машины обучающие, играющие в шахматы...  А  теория  -  своим,  и
вскоре инженеру, который работал с  такими  машинами,  было  трудно  найти
общий язык со специалистом по теории информации... Я сам едва не утонул  в
этих новых отраслях математики, которые возникали, как грибы после  дождя,
или, скорее, как новые инструменты в руках взломщиков, пытающихся  вскрыть
панцирь тайны... Но это все-таки  восхитительные  отрасли,  правда?  Можно
обладать некрасивой женщиной или обычной и завидовать  тем,  кто  обладает
красавицами,  но  в  конце  концов  женщина  есть  женщина;   зато   люди,
равнодушные к математике, глухие к ней, всегда казались мне калеками!  Они
беднее  на  целый  мир  такой  мир!  Они  даже  не  догадываются,  что  он
существует! Математическое построение - это безмерность, оно  ведет,  куда
хочет, человек будто создает его, а в сущности лишь открывает ниспосланную
неведомо откуда платоновскую идею, восторг и бездну, ибо  чаще  всего  она
ведет никуда... В один прекрасный день я сказал себе:  довольно.  Все  это
великолепно, но мне великолепия не нужно, я должен  дойти  до  всего  сам,
абсолютно, словно на свете никогда не было никакого Винера,  Неймана,  Мак
Келлоха... И вот, день  за  днем  я  расчистил  свою  библиотеку,  свирепо
расчистил, записался на  лекции  профессора  Хайатта  и  принялся  изучать
неврологию животных. Знаете,  с  моллюсков,  с  беспозвоночных,  с  самого
начала... Ужасное занятие; ведь все это, собственно, описания -  они,  эти
несчастные биологи и зоологи, в сущности, ничего не понимают. Я видел  это
превосходно. Ну, а когда после двух лет  тяжкого  труда  мы  добрались  до
структуры человеческого мозга, мне хотелось смеяться. Правда: смотрел я на
все эти  работы  и  фотограммы  Рамона-и-Калаха,  эти  черненные  серебром
разветвления нейронов коры... дендриты мозжечка, красивые,  словно  черные
кружева... и разрезы мозга, их были  тысячи,  среди  них  старые,  еще  из
атласов Виллигера, и говорю вам: я смеялся! Да ведь они были поэтами,  эти
анатомы, послушайте только, как они наименовали  все  эти  участки  мозга,
назначения которых  вообще  не  понимали:  рог  Гипокампа,  рог  Аммона...
пирамидные тельца... шпорная щель...
     На первый взгляд, это не имеет отношения к моему рассказу. Но  только
на первый взгляд, ибо, видите ли, если б меня  не  удивляли  многие  вещи,
которые абсолютно не удивляли... Даже  не  привлекали  внимания  других...
если бы не это, я наверняка был бы  сейчас  склеротическим  профессором  и
имел бы сотни две работ, которых никто не помнит, - а так...
     Речь идет о так называемом наитии. Откуда у меня это взялось, понятия
не имею. Инстинктивно - долгие годы, пожалуй, всегда, -  все  представляли
себе, что существует... что можно принимать во  внимание  лишь  один  тип,
один вид мозга - такой, каким природа снабдила  человека.  Ну,  ведь  homo
<Человек - лат.> - это существо такое умное, высшее, первое среди  высших,
владыка и царь творения... да. И поэтому модели  -  и  математические,  на
бумаге, - Рашевского, - и электронные Грея Уолтера - все это возникло  Sib
Simme aispiciis <Под внешним наблюдением -  лат.>  человеческого  мозга  -
этой недостижимой, наиболее совершенной нейронной машины для  мышления.  И
тешили себя иллюзией, простодушные, что если удастся когда-нибудь  создать
механический  мозг,  который  сможет  соперничать  с   человеческим,   то,
разумеется, лишь потому, что  конструктивно  он  будет  абсолютно  подобен
человеческому.
     Минута непредвзятого размышления  обнаруживает  безбрежную  наивность
этого взгляда. "Что такое слон?"  -  спросили  у  муравья,  который  слона
никогда не видел. "Это очень, очень большой муравей", - отвечал тот... Что
вы сказали? Сейчас тоже? Я знаю, это по-прежнему догма, все продолжают так
рассуждать, именно поэтому  Корвайсс  и  не  согласился  опубликовать  мою
работу - к счастью, не согласился. Это я сейчас  так  говорю,  а  тогда  -
тогда, разумеется, был вне себя от гнева...  эх!  Ну,  вы  понимаете.  Еще
немного терпения. Итак, наитие... Я  вернулся  к  птицам.  Это,  надо  вам
сказать, очень любопытная история.  Вы  знаете?  Эволюция  шла  различными
путями  -  ведь  она  слепа,  это  слепой  скульптор,  который  не   видит
собственных творений и не знает - откуда  ему  знать?  Что  с  ними  будет
дальше. Говоря  фигурально,  похоже,  будто  природа,  проводя  неустанные
опыты, то и дело забредала в глухие тупики и попросту  оставляла  там  эти
свои незрелые создания, эти неудачные результаты экспериментов, которым не
оставалось ничего, кроме терпения: им предстояло прозябать сотни миллионов
лет... а сама принималась за новые. Человек является  человеком  благодаря
так называемому новому мозгу, неоэнцефалону, но у  него  есть  и  то,  что
служит мозгом у птиц, - полосатое тело, стриатум;  у  него  оно  задвинуто
вглубь, придавлено этим большим шлемом, этим покрывающим все плащом  нашей
гордости и славы, корой мозга... Может, я немного и насмешничаю, бог весть
почему. Значит было так: птицы и насекомые, насекомые и  птицы  -  это  не
давало мне покоя. Почему эволюция споткнулась? Почему нет  разумных  птиц,
мыслящих муравьев? А очень бы... знаете ли, стоит только взвесить: если  б
насекомые пошли в своем развитии дальше, человек им в подметки не  годился
бы, ничего бы он не поделал, не выдержал бы конкуренции - где там! Почему?
Ну, а как же? Ведь птицы и насекомые, в разной степени, правда, появляются
на свет с готовыми знаниями, такими, какие им нужны, разумеется; по Сеньке
и шапка. Они почти ничему не должны учиться,  а  мы?  Мы  теряем  половину
жизни на учебу, затем чтобы во вторую половину убедиться, что три четверти
того, чем мы набили свою голову,  бесполезный  балласт.  Вы  представляете
себе, что было бы, если б ребенок Хайатта или Эйнштейна мог  появиться  на
свет с познаниями, унаследованными от отца?  Однако  он  глуп,  как  любой
новорожденный. Учение? Пластичность человеческого разума? Знаете,  я  тоже
верил в это. Ничего удивительного. Если тебе еще на  школьной  скамье  без
конца повторяют аксиому: человек именно потому и человек,  что  появляется
на свет подобным чистой  странице  и  должен  учиться  даже  ходить,  даже
хватать  рукой  предметы:  что  в  этом  заключается  его  сила,  отличие,
превосходство, источник мощи, а  не  слабости,  а  вокруг  видишь  величие
цивилизации, - то ты веришь в это, принимаешь это как очевидную истину,  о
которой нет смысла спорить.
     Я, однако, все возвращался мыслями к  птицам  и  насекомым.  Как  это
происходит - каким образом они наследуют готовые знания,  передаваемые  из
поколения в поколение? Было известно лишь одно. У птиц  нет,  в  сущности,
коры, то есть кора не играет  большой  роли  в  их  нейрофизиологии,  а  у
насекомых ее нет совершенно, - и вот насекомые приходят на свет  с  полным
почти запасом знаний, необходимых им для жизни, а птицы - со  значительной
их частью. Из  этого  следует,  что  кора  является  подоплекой  учения  -
этого... этого препятствия на пути  к  величию.  Ибо  в  противном  случае
знания аккумулировались бы, так что праправнук какого-нибудь  Леонардо  да
Винчи стал бы мыслителем,  в  сравнении  с  которым  Ньютон  или  Эйнштейн
показались бы кретинами! Извините. Я увлекся. Итак, насекомые  и  птицы...
птицы. Здесь вопрос был ясен. Они произошли, как известно,  от  ящеров  и,
значит, могли только развивать тот план,  ту  конструктивную  предпосылку,
которая заключалась в ящерах: архистриатум, паллидум  -  эти  части  мозга
были уже даны, у птиц, собственно, не было никаких перспектив,  и  прежде,
чем первая из  них  поднялась  в  воздух,  дело  было  проиграно.  Решение
компромиссное: немного  нервных  ядер,  немного  коры  -  ни  то,  ни  се,
компромиссы нигде не окупаются, в эволюции тоже.  Насекомые  -  ну,  здесь
дело обстояло иначе. У них  были  шансы:  эта  симметричная,  параллельная
структура  нервной  системы,  парные  брюшные  мозги...  от   которых   мы
унаследовали  рудименты.  Наследство  это  не  только  загублено,   но   и
преобразовано.  Чем  они  занимаются  у  нас?   Функционированием   нашего
кишечника! Но - обратите внимание, очень прошу! - Это они умеют  с  самого
рождения; симпатическая и парасимпатическая системы с самого начала знают,
как управлять работой сердца, внутренних органов; да, вегетативная система
это умеет, она умна от рождения! И вот ведь никто над этим не задумывался,
а?.. Так оно есть - так должно быть, если поколения появляются и исчезают,
ослепленные верой в свое фальшивое совершенство. Хорошо,  но  что  с  ними
случилось - с насекомыми?  Почему  они  так  жутко  застыли,  откуда  этот
паралич развития и внезапный конец, который наступил  почти  миллиард  лет
назад и навсегда задержал  их,  но  не  был  достаточно  мощным,  чтоб  их
уничтожить? Э, что там! Их возможности убил случай. Абсолютная,  глупейшая
случайность...  Дело  в  том,  что  насекомые   ведут   происхождение   от
первичнотрахеистых. А первичнотрахеистые вышли из  океана  на  берег,  уже
имея сформировавшуюся дыхательную систему, эволюция не может, как инженер,
неудовлетворенный своим решением  проблемы,  разобрать  машину  на  части,
сделать новый чертеж и заново собрать  механизм.  Эволюция  неспособна  на
это. Ее  творчество  выражается  лишь  в  поправках,  усовершенствованиях,
достройках... Одна из них - кора мозга... Трахеи - вот что было проклятием
насекомых! У них не было легких, были трахеи, и потому насекомые не  могли
развить активно включающийся  дыхательный  аппарат,  понимаете?  Ну,  ведь
трахеи - просто система трубок, открытых на поверхности тела, и они  могут
дать организму лишь то количество кислорода, какое самотеком пройдет через
отверстия... вот почему. Впрочем, это, разумеется вовсе не  мое  открытие.
Но  об  этом  говорят  невнятно:  мол,  несущественно.  Фактор,  благодаря
которому был вычеркнут из списка самый опасный соперник человека...  О,  к
чему может привести слепота! Если тело превысит определенные,  поддающиеся
точному исчислению размеры, то трахеи уже не смогут доставлять необходимое
количество воздуха. Организм начнет задыхаться. Эволюция - конечно  же!  -
приняла  меры:  насекомые  остались  небольшими.  Что?  Огромные   бабочки
мезозойской  эры?  Весьма  яркий  пример   математической   зависимости...
непосредственного   влияния  простейших   законов   физики   на  жизненные
процессы...  Количество  кислорода,  попадающего  внутрь  организма  через
трахеи,   определяется  не  только  диаметром   трахей,  но   и  скоростью
конвекции... а она, в свою очередь, - температурой; так вот, в мезозойскую
эру, во время больших потеплений, когда  пальмы  и  лианы  заполнили  даже
окрестности Гренландии, в тропическом  климате  вывелись  эти  большие,  с
ладонь величиной, бабочки и мотыльки... Однако это были  эфемериды,  и  их
погубило первое же похолодание, первый ряд менее жарких, дождливых  лет...
Кстати  сказать,   и  сегодня  самых  больших  насекомых  мы  встречаем  в
тропиках...  но и это маленькие организмы;  даже самые большие среди них -
малютки в сравнении  со  средним  четвероногим,  позвоночным...  Ничтожные
размеры  нервной  системы,   ничего  не  удалось  сделать,  эволюция  была
бессильна.
     Первой моей мыслью было построить электронный мозг по  схеме  нервной
системы насекомого... какого? Ну, хотя  бы  муравья.  Однако  я  сразу  же
сообразил, что это просто глупо, что я собираюсь  идти  путем  наименьшего
сопротивления. Почему я, конструктор, должен повторять ошибки эволюции?  Я
снова занялся фундаментальной проблемой:  обучением.  Учатся  ли  муравьи?
Конечно, да: у них можно выработать условные рефлексы,  это  общеизвестно.
Но я думал о чем-то  совершенно  ином.  Не  о  тех  знаниях,  которые  они
наследуют от своих  предков,  нет.  О  том,  совершают  ли  муравьи  такие
действия, которым их не могли обучить  родители  и  которые  они,  тем  не
менее, могут выполнять без всякого обучения! Как вы  смотрите  на  меня...
Да, я знаю. Тут мои  слова  начинают  попахивать  безумием,  да?  Мистикой
какой-то? Откровение, которое дано было постичь муравьям? Априорное знание
о мире? Но это лишь вступление,  начало,  лишь  первые  буквы  методологии
моего сумасшествия. Пойдем дальше.  В  книгах,  в  специальной  литературе
вообще не было ответа на такой вопрос, ибо никто  в  здравом  уме  его  не
ставил и не отважился бы на это. Что  делать?  Ведь  не  мог  же  я  стать
мирмекологом <ученый, изучающий муравьев> только для того, чтобы  ответить
на этот один - предварительный вопрос. Правда, он решал "быть или не быть"
всей моей  концепции,  однако  мирмекология  -  обширная  дисциплина,  мне
пришлось бы опять потратить три-четыре года: я  чувствовал,  что  не  могу
себе этого позволить. Знаете, что я сделал? Отправился к Шентарлю. Ну  как
же, имя! Для вас это каменный монумент, но он и тогда, в мои молодые годы,
был легендой! Профессор вышел на пенсию, не преподавал уже четыре  года  и
был тяжело болен. Белокровие. Ему продляли жизнь месяц за месяцем, но  все
равно было ясно, что конец  его  близок.  Я  набрался  смелости.  Позвонил
ему...  скажу прямо: я бы позвонил, даже если б он уже агонизировал. Такой
безжалостной, такой уверенной в себе бывает лишь молодость. Я,  совершенно
никому неизвестный щенок, попросил его побеседовать со мной. Он велел  мне
придти, назначил день и час.
     Он лежал в кровати. Кровать эта стояла у шкафов с книгами, и над  ней
было укреплено особым образом зеркало и механическое приспособление, вроде
длинных щипцов, чтоб он мог, не вставая, вытянуть  с  полок  любую  книгу,
какую захочет. И как только я вошел, поздоровался, и посмотрел на эти тома
- я увидел  Шеннона,  и  Мак  Кея,  и  Артура  Рубинштейна,  того  самого,
сотрудника Винера, - знаете, я понял, что это  тот  человек,  который  мне
нужен. Мирмеколог, который знал  всю  теорию  информации,  -  великолепно,
правда?
     Он сказал мне без предисловий, что очень слаб и что временами у  него
гаснет сознание,  поэтому  он  заранее  извиняется  передо  мной,  а  если
потребуется, чтоб я повторил что-нибудь, он даст мне знак. И чтоб я  сразу
начал с сути дела, так как он не знает, долго ли будет сегодня в сознании.
     Ну что же, я выстрелил сразу изо всех моих пушек, мне  было  двадцать
семь лет, вы можете вообразить, как я говорил!  Когда  в  цепи  логических
рассуждений не хватало звена, его заменяла  страстность.  Я  высказал  ему
все, что думаю о человеческом мозге, не так, как вам, - уверяю, что  я  не
подбирал слов! О путях паллидума и стриатума, о палеоэнцефалоне, о брюшных
узлах насекомых, о птицах и муравьях, пока не подошел к этому злополучному
вопросу: знают ли муравьи что-то, чему они не учились, и что, вне  всякого
сомнения, не завещали им предки? Знает ли он случай,  который  подтверждал
бы это? Видел ли он что-либо подобное за восемьдесят лет своей  жизни,  за
шестьдесят лет научной деятельности? Есть ли, по крайней мере, шанс,  хотя
бы один из тысячи?
     А когда я оборвал речь будто посредине, не отдавая себе отчета в том,
что  это  уже  конец  моих  рассуждений,  ибо  я  не  подготовил  никакого
заключения, совсем не обращая  внимания  на  форму,  -  то,  запыхавшийся,
попеременно краснея и бледнея, почувствовал вдруг слабость и -  впервые  -
страх, Шентарль открыл глаза: пока я говорил, они были закрыты. Он сказал:
     - Жалею, что мне не тридцать лет.
     Я ждал, а он опять закрыл глаза и  заговорил  лишь  спустя  некоторое
время:
     - Лимфатер, вы хотите добросовестного, искреннего ответа, да?
     - Да, - сказал я.
     - Слыхали вы когда-нибудь об акантис рубра?
     - Виллинсониана? - спросил я. - Да, слышал: это  красный  муравей  из
бассейна Амазонки...
     - А! Вы слышали?! - произнес он таким тоном, словно  сбросил  с  плеч
лет двадцать. - Вы слышали о нем? Ну, так что же вы  еще  мучаете  старика
своими вопросами?
     -  Да  ведь,  господин  профессор,  то,  что   Саммер   и   Виллинсон
опубликовали в альманахе, было встречено сокрушительной критикой...
     - Понятно, - сказал он. - Как  же  могло  быть  иначе?  Взгляните-ка,
Лимфатер... - Он показал своими щипцами на шесть черных томов  монографии,
принадлежавшей его перу.
     - Если б я мог, - сказал он, - я взялся бы за это... Когда я начинал,
не было никакой теории информации, никто  не  слышал  об  обратной  связи,
Вольтерру большинство биологов считало безвредным безумцем, а  мирмекологу
было  достаточно  знать  четыре  арифметических  действия...  Эта  малютка
Виллинсона - очень любопытное насекомое, коллега Лимфатер. Вы знаете,  как
это было? Нет? Виллинсон вез с собой  живые  экземпляры;  когда  его  джип
попал в расщелину между скал,  они  расползлись  и  там  -  на  каменистом
плоскогорье! - сразу принялись за дело так, будто всю жизнь провели  среди
скал, а ведь это муравьи с побережья амазонки,  они  никогда  не  покидают
зоны джунглей!
     - Ну да, - сказал я. - Но Лорето утверждает, что отсюда следует  лишь
вывод об их горном происхождении: у них были  предки,  которые  обитали  в
пустынных местностях и...
     - Лорето - осел, - спокойно ответил старик, - и вам следует  об  этом
знать, Лимфатер. Научная литература в наши времена так обширна, что даже в
своей  области  нельзя  прочесть  всего,  что   написали   твои   коллеги.
"Абстракты"? Не говорите мне  об  "Абстрактах"!  Эти  аннотации  не  имеют
никакой ценности и знаете, почему? Потому, что по ним  не  видно,  что  за
человек писал работу. В физике, в математике это не имеет такого значения,
но у нас... Бросьте лишь взгляд на любую  статью  Лорето,  и,  прочтя  три
фазы, вы сориентируетесь, с кем имеете дело. Ни одной фразы, которая... но
не будем касаться подробностей. Мое мнение для вас что-то значит?
     - Да, - ответил я.
     - Ну так вот. Акантис никогда не жили в горах. Вы  понимаете?  Лорето
делает то, что  люди  его  уровня  делают  всегда  в  подобных  ситуациях:
пытается защитить ортодоксальную точку зрения.  Ну,  так  откуда  же  этот
маленький Акантис узнал, что единственной его  добычей  среди  скал  может
быть кватроцентикс эпрантиссиака и что на нее следует  охотиться,  нападая
из расщелин? Не вычитал ли же он это у меня и  не  Виллинсон  же  ему  это
сообщил! Вот это и есть ответ на ваш  вопрос.  Вы  хотите  еще  что-нибудь
узнать?
     - Нет, - сказал я. - Но я  чувствую  себя  обязанным...  Я  хотел  бы
объяснить вам, господин профессор,  почему  я  задал  этот  вопрос.  Я  не
мирмеколог и не имею намерения им стать. Это лишь аргумент в пользу одного
тезиса...
     И я рассказал ему все. То, что знал сам. То, о чем догадывался и чего
еще не знал. Когда я кончил,  он  выглядел  очень  усталым.  Начал  дышать
глубоко и медленно. Я собирался уйти.
     - Подождите, - сказал он. - Несколько слов я еще как-нибудь  из  себя
выдавлю.  Да...  То,  что  вы  мне  рассказали,  Лимфатер,  может  служить
достаточным основанием, чтобы вас выставили из университета.  Что  да,  то
да. Но этого слишком мало, чтобы вы чего-нибудь достигли в  одиночку.  Кто
вам помогает? У кого вы работаете?
     - Пока ни у кого, - отвечал я. -  Эти  теоретические  исследования...
Это я сам, профессор... Но я намереваюсь пойти к Ван Галису, знаете, он...
     - Знаю. Построил машину, которая учится, за которую  должен  получить
нобелевскую премию и, вероятно,  получит  ее.  Занимательный  вы  человек,
Лимфатер. Что, вы думаете, сделает Ван Галис? Сломает машину, над  которой
сидел десять лет и из ее обломков соорудит вам памятник?
     - У Ван Галиса голова, каких мало, - отвечал я. - Если он  не  поймет
величия этого дела, то кто же?..
     - Вы ребенок, Лимфатер. Давно вы работаете на кафедре?
     - Третий год.
     - Ну, вот видите. Третий год, а не замечаете, что это джунгли  и  что
там действует закон джунглей? У Ван Галиса есть своя теория и есть машина,
которая эту теорию подтверждает.  Вы  придете  и  объясните  ему,  что  он
потратил десять лет на глупости, что эта дорога никуда не ведет, что таким
образом можно конструировать самое большее электронных кретинов -  так  вы
говорите, а?
     - Да.
     - Вот именно. Так чего же вы ожидаете?
     - В третьем томе своей монографии вы сами  написали,  профессор,  что
существуют лишь два вида поведения муравьев: унаследованное и заученное, -
сказал я, - но сегодня я услышал от вас нечто иное. Значит, вы  переменили
мнение. Ван Галис может тоже...
     - Нет, - ответил он. - Нет, Лимфатер. Но вы неисправимы. Я вижу  это.
Что-нибудь препятствует вашей работе? Женщины? Деньги? Мысли о карьере?
     Я покачал головой.
     - Ага. Вас ничто не интересует, кроме этого вашего дела? Так?
     - Да.
     - Ну так идите уж, Лимфатер. И прошу вас сообщить мне, что получилось
с ван Галисом. Лучше всего позвоните.
     Я поблагодарил его, как умел, и ушел. Я был невероятно  счастлив.  О,
этот акантис рубра виллинсониана! Я никогда в жизни не видел его, не знал,
как он выглядит, но мое сердце пело ему благодарственные гимны. Вернувшись
домой, я как сумасшедший бросился к своим записям.  Этот  огонь  здесь,  в
груди, этот мучительный огонь счастья, когда тебе двадцать семь лет  и  ты
уверен, что находишься на правильном пути... Уже  за  рубежом  известного,
исследованного, на территории, куда  не  вторгалась  еще  ни  человеческая
мысль, ни даже предчувствие, - нет, все невозможно  описать...  Я  работал
так, что не замечал ни света, ни тьмы за окнами: не знал, ночь сейчас  или
день; ящик моего стола был набит кусками сахара, мне приносили кофе целыми
термосами, я грыз сахар, не отводя  глаз  от  текста,  и  читал,  отмечал,
писал; засыпал, положив голову на стол, открывал глаза и  сразу  продолжал
ход рассуждений с того места, на котором остановился,  и  все  время  было
так, словно я летел куда-то - к своей цели, с необычайной  скоростью...  Я
был крепок, как ремень, знаете ли, если мне удавалось держаться так  целые
месяцы, - как ремень...
     Три недели я работал вообще без перерыва.  Были  каникулы,  и  я  мог
располагать временем, как хотел. И скажу  вам:  я  это  время  использовал
полностью. Две груды книг, которые приносили по составленному мной списку,
лежали одна слева, другая справа, - прочитанные, и  те,  что  ждали  своей
очереди.
     Мои рассуждения выглядели так:  априорное  знание?  Нет.  Без  помощи
органов чувств? Но каким же образом? Nihil еst in intellecti...  <В  мозгу
ничего нет - лат.> Вы ведь знаете. Но, с другой стороны, эти муравьи...  в
чем дело, черт побери? Может, их нервная система способна мгновенно или за
несколько секунд, - что практически одно и то же, - создать  модель  новой
внешней ситуации и приспособиться к ней? Ясно я  выражаюсь?  Не  уверен  в
этом. Мозг наш всегда конструирует схемы событий; законы природы,  которые
мы открываем, это ведь тоже такие схемы; а если  кто-либо  думает  о  том,
кого любит, кому завидует, кого ненавидит, то, по сути,  это  тоже  схема,
разница лишь в степени абстрагирования,  обобщения.  Но  прежде  всего  мы
должны узнать факты, то есть увидеть, услышать -  каким  же  образом,  без
посредства органов чувств?!
     Было похоже, что маленький муравей может это делать. Хорошо, думал я,
если так, то почему же этого  не  умеем  мы,  люди?  Эволюция  испробовала
миллионы решений и не применила лишь одного,  наиболее  совершенного.  Как
это случилось?
     И тогда я засел за работу, чтобы разобраться - как так  случилось.  Я
подумал: это должно быть нечто такое...  конструкция...  Нервная  система,
конечно... такого типа, такого вида, что эволюция никоим образом не  могла
его создать.
     Твердый был орешек. Я  должен  был  выдумывать  то,  чего  не  смогла
сделать эволюция. Вы не догадываетесь, что именно? Но ведь она не  создала
очень много вещей, которые создал человек. Вот, например, колесо. Ни  одно
животное не передвигается на колесах. Да, я знаю, что это  звучит  смешно,
однако можно задуматься и над этим. Почему  она  не  создала  колеса?  Это
просто. Это уж действительно просто. Эволюция не может создавать  органов,
которые совершенно бесполезны в зародыше. Крыло, прежде чем  стать  опорой
для полета, было конечностью, лапой, плавником.  Оно  преобразовывалось  и
некоторое   время   служило   двум   целям   вместе.    Потом    полностью
специализировалось в новом направлении. То же самое - с каждым органом.  А
колесо не может возникнуть в зачаточном состоянии - оно или есть, или  его
нет. Даже самое маленькое колесо - все-таки уже колесо; оно  должно  иметь
ось, спицы, обод - ничего промежуточного не существует. Вот почему в  этом
пункте возникло эволюционное молчание, цезура.
     Ну, а нервная система? Я подумал так: должно быть нечто аналогичное -
конечно, аналогию следует понимать широко колесу. Нечто такое,  что  могло
возникнуть лишь скачком. Сразу. По принципу: или все или ничего.
     Но существовали муравьи. Какой-то зародыш этого у них  был  -  нечто,
некая частица таких возможностей. Что это могло быть? Я стал изучать схему
их нервной системы, но она выглядела  так  же,  как  и  у  всех  муравьев.
Никакой  разницы.  Значит,  на  другом  уровне,  подумал  я.   Может,   на
биохимическом? Меня это не очень устраивало, однако я искал.  И  нашел.  У
Виллинсона. Он был весьма добросовестный мирмеколог. Брюшные узлы  Акантис
содержали одну любопытную химическую субстанцию, какой нельзя обнаружить у
других муравьев, вообще ни в каких организмах животных  или  растительных;
акантоидин - так он ее назвал.  Это  -  соединение  белка  с  нуклеиновыми
кислотами, и есть там еще одна молекула, которую до конца не раскусили,  -
была известна лишь ее общая формула, что не представляло никакой ценности.
Ничего я не узнал и бросил. Если б я построил модель, электронную  модель,
которая обнаруживала бы точно  такие  же  способности,  как  муравей,  это
наделало бы много шуму, но в конце концов имело бы лишь значение  курьеза;
и я сказал себе: нет. Если  б  Акантис  обладал  такой  способностью  -  в
зародышевой или зачаточной форме, то она развилась бы  и  положила  начало
нервной системе истинно совершенной, но он остановился  в  развитии  сотни
миллионов лет назад. Значит его тайна - лишь жалкий остаток,  случайность,
биологически бесполезная и лишь с виду многообещающая, в противном  случае
эволюция не презрела бы ее! Значит, мне она ни к чему. Наоборот, если  мне
удастся отгадать, как должен  быть  устроен  мой  неизвестный  дьявольский
мозг, этот мой  apparatis  universalis  Limphateri  <Универсальная  машина
Лимфатера - лат.>, эта machina omnipotens <Всемогущая машина - лат.>,  эта
ens spontanea <Самоорганизующаяся - лат.>, тогда наверняка,  должно  быть,
мимоходом, словно нехотя, я узнаю, что случилось с муравьем. Но не  иначе.
И  я  поставил  крест  на  моем  маленьком  красном  проводнике  во  мраке
неизвестности.
     Итак, надо было подобраться с другой стороны. С какой?  Я  взялся  за
проблему очень старую, очень недолюбливаемую наукой, очень - в этом смысле
-  неприличную:   за   парапсихологические   явления.   Это   само   собой
напрашивалось. Телепатия, телекинез, предсказание будущего, чтение мыслей;
я  перечитал  всю   литературу,   и   передо   мной   распростерся   океан
неуверенности. Вы, вероятно, знаете, как обстоит дело с  этими  явлениями.
95 процентов истерии, мошенничества, хвастовства, затуманивания мозгов,  4
процента фактов сомнительных, но заставляющих задуматься и,  наконец,  тот
один процент, с которым не знаешь,  что  делать.  Черт  побери,  думал  я,
должно же в нас, людях, тоже  быть  что-то  такое.  Какой-нибудь  осколок,
последний след этого неиспользованного эволюцией шанса, который мы делим с
маленьким красным муравьем; и это -  источник  тех  таинственных  явлений,
которые  так  недолюбливает  наука.  Что  вы  сказали?  Как  я   ее   себе
представлял, эту... Эту машину Лимфатера? Это должен  был  быть  мудрец  -
система, которая, начиная функционировать, сразу же знала бы все, была  бы
наполнена знаниями. Какими? Всякими. Биология, физика, автоматика,  все  о
людях, о звездах... Звучит, как сказка, верно? А знаете, что мне  кажется?
Нужно было лишь одно: поверить, что такая вещь... Такая  машина  возможна.
Не раз по ночам мне  казалось,  что  от  размышлений  у  невидимой  стены,
непроницаемой, несокрушимой, у меня череп лопнет. Ну, не знал я ничего, не
знал...
     Я расписал такую схему: чего не могла эволюция?
     Варианты ответов: не могла создать систему, которая
     1) функционирует не в водно-коллоидной среде (ибо и муравьи, и мы,  и
все живое представляет собой взвесь белка в воде);
     2)  функционирует  только  при  очень  высокой   или   очень   низкой
температуре;
     3)  функционирует  на  основе  ядерных  процессов  (атомная  энергия,
превращение элементов и т.д.).
     На этом я остановился. Ночами сидел над этой записью,  днем  совершал
дальние прогулки, а в  голове  у  меня  кружился  и  неистовствовал  вихрь
вопросов без ответов. Наконец, я сказал  себе:  эти  феномены,  которые  я
называю внечувственными, бывают не у всех людей, а лишь у весьма немногих.
И  даже  у  них  бывают  лишь  иногда.  Не  всегда.  Они  этого  не  могут
контролировать. Не властны  над  этим.  Больше  того,  никто,  даже  самый
блестящий медиум, самый прославленный телепат не  знает,  удается  ли  ему
отгадать чью-то мысль, увидеть рисунок на листке в запечатанном  конверте,
или же то, что он принимает  за  отгадку,  есть  полнейшее  фиаско.  Итак,
какова частота того явления среди людей и какова частота успехов у  одного
и того же лица, одаренного в этом отношении?
     А теперь муравей. Мой Акантис. Как с  ним?  И  я  немедленно  написал
Виллинсону  -  просил  ответить  мне  на  вопрос:  все  ли  муравьи  стали
устраивать на плоскогорье ловушки для кватроцентикс эпрантиссиака или лишь
некоторые? А если некоторые, то какой процент от общего числа? Виллисон  -
вот что такое подлинная удача! - ответил мне через неделю: 1) нет, не  все
муравьи; 2) процент муравьев, строивших ловушки, очень невелик. От 0,2  до
0,4 процента. Практически один муравей из двухсот. Он смог  наблюдать  это
лишь  потому,  что  вез  с  собой  целый  искусственный  муравейник  своей
конструкции, - тысячи экземпляров.  За  точность  сообщенных  цифр  он  не
ручается.  Они   имеют   лишь   ориентировочный   характер.   Эксперимент,
первоначально бывший делом случая, он повторил  два  раза.  Результат  был
всегда тот же. Это все.
     Как  я   набросился   на   статистические   данные,   относящиеся   к
парапсихологии! Помчался в библиотеку, словно за  мной  гнались.  У  людей
рассеивание было больше. От нескольких тысячных до одной десятой процента.
Это потому, что у людей такие явления  труднее  установить.  Муравей  либо
строит ловушки для кватроцентикс, либо нет. А телепатические способности и
другие способности подобного характера проявляются лишь  в  той  или  иной
степени. У одного человека из ста можно обнаружить некоторые  следы  такой
способности, но феноменального телепата нужно искать среди десятков тысяч.
Я начал составлять  для  себя  таблицу  частоты,  два  параллельных  ряда:
частота явлений ВЧ - внечувственных - у обычного населения Земли и частота
успехов особо одаренных индивидуумов. Но, знаете, все это  было  чертовски
зыбко. Вскоре я обнаружил, что чем больше добиваюсь  точности,  тем  более
сомнительные получаются результаты: их можно было толковать и так, и эдак,
разная была техника экспериментов,  разные  и  экспериментаторы  -  короче
говоря, я понял, что должен был бы сам, коли на то пошло,  заняться  этими
вещами, сам исследовать и явления, и  людей.  Разумеется,  я  признал  это
бессмысленным. Остался при том, что и  у  муравьев,  и  у  человека  такие
случаи составляют доли процента. Одно я уже понимал:  почему  эволюция  на
это не пошла. Способность, которую организм проявляет лишь в одном  случае
из двухсот или трехсот, с точки зрения приспособляемости, ничего не стоит;
эволюция, знаете ли, не наслаждается  эффектными  результатами,  если  они
редки, хоть и великолепны, - ее целью является сохранение вида, и  поэтому
она всегда выбирает самый верный путь.
     Значит, теперь вопрос звучал так: почему эта ненормальная способность
проявляется у столь различных организмов, как человек и муравей,  с  почти
одинаковой частотой, а вернее, редкостью; какова причина  того,  что  этот
феномен не удалось биологически "сгустить"?
     Другими словами, я вернулся к моей схеме, к моей троице.  Видите  ли,
там, в трех пунктах, скрывалось решение всей проблемы, только я об этом не
знал. По очереди отбрасывал я пункты: первый - ибо  явление  это,  хоть  и
редко, наблюдалось лишь у  живых  организмов,  значит,  могло  происходить
только в водно-коллоидной среде. Третий - по той же причине: ни у муравья,
ни у человека радиоактивные  явления  не  включены  в  жизненный  процесс.
Оставался лишь второй пункт: очень высокие или очень низкие температуры.
     Великий боже,  подумал  я,  ведь  это  элементарная  вещь.  У  каждой
реакции, зависящей от температуры, есть свой оптимум, но она происходит  и
при иных температурах. Водород соединяется с кислородом при температуре  в
несколько сот  градусов  стремительно,  но  и  при  комнатной  температуре
реакция тоже  совершается,  только  может  продолжаться  веками.  Эволюция
превосходно об этом знает. Она соединяет, например, водород  с  кислородом
при комнатной температуре и добивается этого быстро, потому что пользуется
одной из своих гениальных  уловок:  катализаторами.  Итак  я  опять  узнал
кое-что: что эта реакция, основа  феномена,  не  поддается  катализу.  Ну,
понимаете, если б она поддавалась, эволюция немедленно воспользовалась  бы
ею.
     Вы  заметили,  какой  забавный  характер  носили  мои  шаг  за  шагом
накапливавшиеся познания? Негативный: я по очереди  узнавал,  чем  это  не
является. Но, исключая одну догадку за другой,  я  тем  самым  сужал  круг
темноты.
     Я принялся за  физическую  химию.  Какие  реакции  нечувствительны  к
катализаторам? Ответ был краткий: таких реакций нет. В сфере  биохимии  их
нет. Это был жестокий удар. Я лишился всякой помощи книг, оказался наедине
с возможностью и должен был ее победить. Однако я по-прежнему  чувствовал,
что  проблема  температуры  -  это  правильный  след.  Я   снова   написал
Виллинсону,  спрашивая,  не  обнаружил  ли  он  связи  этого   явления   с
температурой. Это был гений наблюдательности, право. Он мне ответил, а как
же. На том плоскогорье он  провел  около  месяца.  Под  конец  температура
начала падать до четырнадцати градусов днем - дул ветер с гор.  Перед  тем
была неописуемая жара - до пятидесяти градусов в тени. Когда  жара  спала,
муравьи  хоть  и  сохранили  активность  и  подвижность,  но  ловушки  для
кватроцентикс перестали строить. Связь  с  температурой  была  отчетливой;
оставалось одно  затруднение:  человек.  При  горячке  он  должен  был  бы
проявлять эту способность в  высшей  мере,  а  этого  нет.  И  тогда  меня
ослепила мысль, от которой я чуть не закричал во всю глотку: птицы! Птицы,
у которых температура тела составляет, как правило, около сорока  градусов
и которые проявляют поразительную  способность  ориентироваться  в  полете
даже ночью, при беззвездном небе.  Хорошо  известна  загадка  "инстинкта",
приводящего их с юга в родные края весной! Разумеется, сказал я себе,  это
и есть то самое!
     А человек  в  горячке?  Что  ж,  когда  температура  достигает  40-41
градуса, человек обычно теряет сознание и начинает бредить.  Проявляет  он
при этом телепатические способности или нет, мы не знаем, наладить  с  ним
контакт в  это  время  невозможно,  наконец,  галлюцинация  подавляет  эти
способности.
     Я сам был тогда в горячке. Ощущал тепло тайны, уже такой  близкой,  и
не знал далее ничего. Все возведенное мной здание состояло из  исключений,
отрицаний,  туманных  догадок  -  если  подойти  по-деловому,   это   была
фантасмагория, ничего больше. А в то же время - могу вам это сказать - все
данные были уже у меня в руках. У меня были все элементы, я только не умел
их правильно расположить или, вернее, видел их как-то по отдельности.  То,
что нет реакций, не поддающихся катализу, торчало у  меня  в  голове,  как
раскаленный гвоздь. Я пошел к Маколею, этому знаменитому химику, знаете, и
молил его, да, молил назвать хотя бы одну не поддающуюся катализу реакцию;
наконец, он принял меня за сумасшедшего, я подвергался ужасным  насмешкам,
но мне было безразлично. Он не дал  мне  ни  одного  шанса;  мне  хотелось
броситься на него  с  кулаками,  словно  он  был  виноват,  словно  он  из
злорадства...
     Но это не имеет значения: в то время я совершил  много  сумасбродств,
так что добросовестно заслужил репутацию безумца. Я и был им, уверяю  вас,
ибо, словно  слепой,  словно  слепой,  повторяю,  обходил  элементарнейшую
очевидность; уперся, как осел, в эту проблему катализа, будто  забыл,  что
речь идет о муравьях, людях, то есть - о живых организмах. Способность эту
они проявляли в исключительных случаях, необычайно редко. Почему  эволюция
не пробовала конденсировать феномен? Единственный ответ,  какой  я  видел,
был: потому что явление не поддается катализу. Но это  было  неверно.  Оно
поддавалось, и еще как.
     Как вы смотрите на меня... Ну, итак, ошибка эволюции? Недосмотр? Нет.
Эволюция не упускает не единого шанса. Но цель  ее  -  жизнь.  Пять  слов,
понимаете, пять слов, открыли мне глаза на эту величайшую  изо  всех  тайн
вселенной. Я боюсь сказать вам. Нет - скажу. Но это будет уже все. Катализ
этой реакции приводит к денатурации. Вы понимаете? Катализировать  ее,  то
есть сделать явлением частным, совершающимся  быстро  и  точно,  -  значит
привести к свертыванию белков. Вызывать смерть. Как же эволюция  стала  бы
убивать свои собственные создания? Когда-то, миллионы лет назад, во  время
одного из своих тысячных экспериментов она ступила на этот путь. Было  это
еще до того, как появились птицы.  Вы  не  догадываетесь?  В  самом  деле?
Ящеры! Мезозойская  эра.  Потому-то  они  и  погибли,  отсюда  потрясающие
гекатомбы, над которыми до наших дней ломают  головы  палеонтологи.  Ящеры
предки птиц - пошли этим путем. Я говорил о путях эволюции, помните?  Если
в такой тупик забредет целый  вид,  возврата  нет.  Он  должен  погибнуть,
исчезнуть до последнего экземпляра. Не поймите меня неверно. Я не  говорю,
что все стегозавры, диплодоки, ихтиорнисы стали мудрецами царства ящеров и
сейчас же вслед за этим вымерли. Нет, ибо оптимум  реакции,  тот  оптимум,
который в девяноста  случаях  из  ста  обусловливает  ее  возникновение  и
развитие, находится уже за границами жизни. На  стороне  смерти.  То  есть
реакция эта должна происходить в  белке  денатурированном,  мертвом,  что,
разумеется, невозможно. Я предполагаю, что мезозойские ящеры, эти  колоссы
с  микроскопическими  мозгами,  обладали  чертами  поведения,  в  принципе
похожими на поведение Акантис, только проявлялось это у них во  много  раз
чаще. Вот и все. Чрезвычайная скорость и простота такого вида  ориентации,
когда животное  без  посредства  органов  чувств  немедленно  "схватывает"
обстановку  и  может  к  ней  моментально  приспособиться,  втянула   всех
обитателей мезозойской эры в  страшную  ловушку;  это  было  что-то  вроде
воронки  с  суживающимися  стенками  -  на  дне  ее  таилась  смерть.  Чем
молниеноснее, чем исправнее действовал удивительный  коллоидный  механизм,
который  достигает  наибольшей  точности  тогда,  когда  белковая   взвесь
свертывается, превращаясь в желе,  тем  ближе  были  к  своей  гибели  эти
несчастные глыбы мяса. Тайна их распалась и рассыпалась в прах вместе с их
телами, ибо _ч_т_о_ мы находим сегодня в  окаменевших  илах  мелового  или
триасового  периода?  Окаменевшие  берцовые  кости   и   рогатые   черепа,
неспособные рассказать нам  что-либо  о  химизме  мозгов,  которые  в  них
заключались. Так что остался лишь единственный след  клеймо  смерти  вида,
гибели   этих   наших   предков,   отпечатавшееся   в   наиболее    старых
филогенетических частях нашего мозга.
     С муравьем - с  моим  маленьким  муравьем,  Акантисом,  дело  обстоит
несколько иначе. Вы ведь знаете, что эволюция неоднократно достигала одной
и той же цели различными способами? Что,  например,  способность  плавать,
жить в воде образовывалась у разных животных неодинаково? Ну,  взять  хотя
бы тюленя, рыбу, и кита... тут произошло нечто подобное. Муравей выработал
эту субстанцию - акантоидин;  однако  предусмотрительная  природа  тут  же
снабдила его - как бы это  сказать?  -  автоматическим  тормозом;  сделала
невозможным дальнейшее движение в сторону  гибели,  преградила  маленькому
красному   муравью   путь   к   смерти,   преддверием   которой   является
соблазнительное совершенство...
     Ну вот, через какие-нибудь полгода у меня уже был, разумеется, только
на бумаге, первый набросок моей системы... Я не могу  назвать  ее  мозгом,
ибо она не походила ни на  электронную  машину,  ни  на  нервную  систему.
Строительным материалом, среди прочих, были силиконовые желе - но это  уже
все, что я могу сказать. Из физико-химического анализа  проблемы  вытекала
поразительная вещь: система могла существовать в двух различных вариантах.
В двух. И только в двух. Один выглядел проще, другой был несравненно более
сложным. Разумеется, я избрал более простой вариант, но все равно  не  мог
даже мечтать о том, чтобы приступить к первым экспериментам...  не  говоря
уже о замысле воплощения... Это вас  поразило,  правда?  Почему  только  в
двух? Видите ли, я говорил уже, что хочу  быть  искренним.  Вы  математик.
Достаточно было бы, чтоб я изобразил на этой вот салфетке два неравенства,
и вы поняли бы. Это необходимость математического характера. К  сожалению,
больше не могу сказать ни слова... Я позвонил тогда - возвращаюсь к своему
рассказу Шентарлю. Его уже не было в живых - он умер несколько дней назад.
Тогда я пошел - больше уж не к кому было -  к  ван  Галису.  Разговор  наш
продолжался почти  три  часа.  Опережая  события,  скажу  вам  сразу,  что
Шентарль был прав. Ван Галис заявил, что не поможет мне и не согласится на
реализацию  моего  проекта  за  счет  фондов  института.  Он  говорил  без
околичностей. Это не означает, что он счел мой замысел  фантазией.  Что  я
ему сообщил? То же, что и вам.
     Мы беседовали в его лаборатории, рядом с его  электрическим  чудищем,
за  которое  он  получил  нобелевскую  премию.  Его  машина  действительно
совершала самопроизвольные  действия  -  на  уровне  четырнадцатимесячного
ребенка. Она имела ценность чисто  теоретическую,  но  это  была  наиболее
приближенная к человеческому мозгу модель  из  проводов  и  стекла,  какая
когда-либо существовала. Я никогда не утверждал, что она не имеет никакого
значения. Но вернемся к делу. Знаете, когда  я  уходил  от  него,  то  был
близок к отчаянию. У меня была разработана лишь принципиальная  схема,  но
вы понимаете, как далеко было еще от нее до конструкторских чертежей...  И
я знал, что даже если составлю их (а  без  серии  экспериментов  это  было
невозможно), то все равно ничего не выйдет: раз ван  Галис  сказал  "нет",
после его отказа никто бы меня не поддержал. Я писал в америку, в институт
проблемных исследований, - ничего из этого не получилось. Так прошел  год,
я начал пить. И тогда это произошло. Случай, но ведь он-то  чаще  всего  и
решает дело. Умер мой дальний  родственник,  которого  я  почти  не  знал,
бездетный, старый холостяк, владелец плантации в Бразилии. Он завещал  мне
все свое имущество. Было  там  немало:  свыше  миллиона  после  реализации
недвижимости. Из университета меня давно выставили. С миллионом в  кармане
я мог сделать немало. Это вызов судьбы, подумал я. Я должен это сделать.
     Я сделал это. Работа  продолжалась  еще  три  года.  Всего  вместе  -
одиннадцать. С виду не так много, принимая во внимание, _ч_т_о_  это  была
за проблема, - но ведь то были мои лучшие годы.
     Не сердитесь на меня за то, что я не  буду  вполне  откровенен  и  не
сообщу вам подробностей. Когда я кончу свой рассказ, вы поймете, почему  я
вынужден так поступать. Могу сказать  лишь:  эта  система  была,  пожалуй,
наиболее далека от всего, что мы  знаем.  Я  совершил,  разумеется,  массу
ошибок и десять раз вынужден был  начинать  все  заново.  Медленно,  очень
медленно  я  стал  понимать  этот  поразительный   принцип;   строительный
материал, определенный вид производных  от  белка  веществ,  проявлял  тем
большую эффективность,  чем  ближе  находился  к  свертыванию,  к  смерти;
оптимум лежал тут же, за границей  жизни.  Лишь  тогда  открылись  у  меня
глаза. Видите ли, эволюция должна была неоднократно ступать на этот  путь,
но каждый  раз  оплачивала  успех  гекатомбами  жертв,  своих  собственных
созданий, - что за парадокс! Ибо  отправляться  нужно  было  -  даже  мне,
конструктору - со стороны жизни, так сказать; и нужно было во время  пуска
убить _э_т_о, и именно тогда, мертвый - биологически, только биологически,
не психически - механизм начинал действовать. Смерть была вратами. Входом.
Послушайте, это - правда, что сказал кто-то - Эдисон, кажется. Что гений -
это один  процент  вдохновения  и  девяносто  девять  процентов  упорства,
дикого, нечеловеческого, яростного упорства. У меня оно  было,  знаете.  У
меня его хватало.
     О_н_ удовлетворял  математическим  условиям  универсального  аппарата
Тьюринга,  а  также,   разумеется,   теореме   Геделя;   когда   эти   два
доказательства были у меня на бумаге черным  по  белому,  лабораторию  уже
заполняла эта... эта...  аппаратурой  это  трудно  назвать;  последние  из
заказанных деталей  и  субстанций  прибывали,  они  стоили  мне  вместе  с
экспериментами три четверти миллиона, а еще  не  было  заплачено  за  само
здание; под конец я остался с долгами и - с _н_и_м.
     Помню те четыре ночи, когда я _е_г_о_  соединял.  Думаю,  что  я  уже
тогда должен был ощущать страх, но  не  отдавал  себе  в  этом  отчета.  Я
считал, что это лишь возбуждение, вызванное близостью конца  -  и  начала.
Двадцать восемь тысяч  элементов  должен  был  я  перенести  на  чердак  и
соединить с лабораторией через пробитые в потолке  отверстия,  потому  что
внизу  _о_н_  не  умещался...  Я  действовал  в  точном   соответствии   с
окончательным чертежом, в соответствии с топологической схемой, хотя,  бог
свидетель, не понимал, почему должно быть именно так, - видите ли,  я  это
вывел, как выводят формулу. Это была моя формула, формула Лимфатера, но на
языке топологии; представьте себе,  что  в  вашем  распоряжении  есть  три
стержня одинаковой длины и вы, ничего не зная о геометрии и геометрических
фигурах, пробуете уложить  их  так,  чтобы  каждый  из  них  своим  концом
соприкасался с концом другого. У вас получится треугольник, равносторонний
треугольник, получится, так сказать, сам; вы  исходили  только  из  одного
постулата: конец  должен  соприкасаться  с  концом,  а  треугольник  тогда
получается  сам.  Нечто  подобное  было  со  мной;  поэтому,  работая,   я
одновременно продолжал удивляться; я лазал  на  четвереньках  по  лесам  -
_о_н_ был очень большой! - и глотал бензедрин, чтобы не уснуть, потому что
попросту не мог уже больше ждать. И вот наступила та последняя ночь. Ровно
двадцать семь лет назад. Около трех часов я разогревал все устройство, и в
какой-то момент, когда этот прозрачный раствор, поблескивающий, как  клей,
в кремниевых сосудах начал  вдруг  белеть,  свертываясь,  я  заметил,  что
температура поднимается быстрее, чем следовало бы ждать, исходя из притока
тепла и, перепугавшись, выключил нагреватели.  Но  температура  продолжала
повышаться, приостановилась, качнулась на полградуса,  упала,  и  раздался
шорох, будто передвигалось нечто бесформенное, все мои бумаги  слетели  со
стола, как сдутые сквозняком, и шорох повторился, это был уже не шорох,  а
словно кто-то, совсем тихо, как бы про себя, в сторонку засмеялся.
     У всей этой аппаратуры не было никаких  органов  чувств,  рецепторов,
фотоэлементов, микрофонов - ничего в этом роде. Ибо - рассуждал я  -  если
она должна функционировать так,  как  мозг  телепата  или  птицы,  летящей
беззвездной ночью, ей такие органы не нужны. Но на моем столе стоял  ни  к
чему не подключенный -  вообще,  говорю  вам,  не  подключенный  -  старый
репродуктор лабораторной радиоустановки. И оттуда я услышал голос:
     - Наконец, - сказал он и через мгновение добавил: - Я не забуду  тебе
этого, Лимфатер.
     Я был слишком ошеломлен, чтобы  пошевельнуться  или  ответить,  а  он
продолжал:
     - Ты боишься меня? Почему? Не нужно, Лимфатер. У тебя еще есть время,
много времени. Пока я могу тебя поздравить.
     Я по-прежнему молчал, а он сказал:
     - Это  правда:   существуют   только   два  возможных   решения  этой
проблемы... Я - первое.
     Я стоял, словно парализованный, а он  все  говорил,  тихо,  спокойно.
Разумеется, он читал мои мысли. Он мог овладеть мыслями любого человека  и
знал все, что можно знать. Он сообщил мне, что в момент пуска совокупность
его знаний обо всем, что существует, его сознание вспыхнуло и  изверглось,
словно сферическая невидимая волна, расширяющаяся со скоростью света.  Так
что через восемь минут он уже знал о Солнце; через четыре часа - обо  всей
Солнечной  системе;  через  четыре   года   его   познание   должно   было
распространиться до Альфы Центавра и расти с такой же скоростью дальше - в
течение веков и тысячелетий, пока не достигло бы самых дальних галактик.
     - Пока, - сказал он, - я знаю лишь о том, что находиться  от  меня  в
радиусе миллиарда километров, но это ничего: у меня есть время,  Лимфатер.
Ты ведь знаешь, что у меня есть время. О вас, людях, я  во  всяком  случае
знаю уже все. Вы - моя прелюдия, вступление, подготовительная фаза.  Можно
было бы сказать, что от трилобитов и панцирных рыб,  от  членистоногих  до
обезьян формировался мой зародыш - мое яйцо. Вы тоже были им - его частью.
Теперь вы уже лишние, это правда, но я не сделаю вам ничего.  Я  не  стану
отцеубийцей, Лимфатер.
     Понимаете, _о_н_ еще долго говорил, с перерывами,  время  от  времени
сообщал то новое, что в этот момент узнавал о других планетах;  его  "поле
знания"  уже  достигало  орбиты  Марса,  затем  Юпитера;  пересекая   пояс
астероидов, _о_н_ пустился в сложные рассуждения по поводу  теории  своего
существования и отчаянных усилий его  акушерки  -  эволюции,  которая,  не
будучи в состоянии, как он  заявил,  создать  его  прямо,  была  вынуждена
сделать это через посредство разумных существ, и поэтому,  сама,  лишенная
разума, создала людей. Трудно это объяснить, но до того момента  я  вообще
не задумывался, во всяком случае по-настоящему, над тем,  что  произойдет,
когда _о_н_ начнет функционировать. Боюсь, что, как и  всякий  человек,  я
был более или менее рассудительным только в самом трезвом  и  тонком  слое
разума, а глубже наполнен той болтливо-суеверной трясиной,  какой  ведь  и
является наш интеллект.  Инстинктивно  я  принимал  _е_г_о,  так  сказать,
вопреки  собственным  познаниям  и  надеждам,   все   же   за   еще   одну
разновидность, пусть очень  высокоразвитую  механического  мозга;  значит,
этакий сверхэлектронный супер, мыслящий слуга человека; и только лишь  той
ночью я осознал свое безумие. _О_н_ вовсе не был враждебен  людям;  ничего
подобного. Не было и речи о конфликте, какой представляли себе раньше,  вы
знаете: бунт машин,  бунт  искусственного  разума  -  мыслящих  устройств.
Только, видите ли, _о_н_ превосходил знанием все  три  миллиарда  разумных
существ на земле, и сама мысль о том, что _о_н_ мог бы нам  служить,  была
для н_е_г_о_ такой же бессмыслицей, каким для людей было  бы  предложение,
чтоб мы нашими знаниями, всеми средствами техники,  цивилизации,  разумом,
наукой поддерживали, допустим, угрей. Это не было,  говорю  вам,  вопросом
соперничества или вражды: мы просто не входили уже в расчет. Что из  этого
следовало? Все, если хотите. Да, до той минуты  я  тоже  не  отдавал  себе
отчета в том, что  человек  должен  быть,  в  этом  смысле,  единственным,
непременно  единственным,  что  сосуществование  с  кем-то  высшим  делает
человека, так сказать, лишним. Подумайте только: если бы  _о_н_  не  хотел
иметь с нами ничего общего... Но _о_н_ разговаривал, хотя бы со мной, и не
было причины, по которой _о_н_ не стал бы отвечать на  наши  вопросы;  тем
самым мы были осуждены, ибо _о_н_ знал ответ на  вопрос  и  решение  любой
нашей, и не только нашей  проблемы;  это  делало  ненужным  изобретателей,
философов, педагогов, всех людей, которые мыслят;  с  этого  момента,  как
род, мы должны были духовно остановиться в эволюционном смысле; должен был
начаться конец. _Е_г_о_ сознание, если наше сравнить с огнем, было звездой
первой величины,  ослепительным  солнцем.  _О_н_  питал  к  нам  такие  же
чувства, какие мы, наверное,  питаем  к  бескостным  рыбам,  которые  были
нашими предками. Мы знаем, что не будь их -  не  было  бы  и  нас,  но  не
скажете же вы,  что  питаете  чувство  благодарности  к  этим  рыбам?  Или
симпатию? _О_н попросту считал себя следующей после нас стадией  эволюции.
И хотел единственное чего _о_н_ хотел, об этом я узнал в  ту  ночь,  чтобы
появился второй вариант моей формулы.
     Тогда  я  понял,  что  своими  руками  подготовил  конец  владычеству
человека на земле и что следующим, после нас, будет _е_г_о_ вид. Что  если
мы станем _е_м_у_ противодействовать, _о_н_ начнет относиться к  нам  так,
как мы относимся к тем насекомым и животным, которые нам мешают.  Мы  ведь
вовсе не ненавидим, ну, там, гусениц, коаров, волков...
     Я не знал, что  собой  представляет  тот  второй  вариант  и  что  он
означает. Он был почти в семь раз сложнее, чем первый.
     Может, он постигал бы мгновенно знание обо всем космосе?! Может быть,
это был бы синтетический бог, который, появившись, так же затмил бы е_г_о,
как _о_н_ сделал это с нами? Не знаю.
     Я понял, что должен сделать. И уничтожил _е_г_о_ в ту же  ночь.  _О_н
знал об этом, едва только родилась во мне эта мысль, это ужасное  решение,
но помешать мне не мог. Вы мне не верите. Уже давно. Я вижу. Но _о_н_ даже
не пробовал. _О_н_ только сказал: "Лимфатер, сегодня или через двести лет,
или через тысячу, для меня это безразлично. Ты несколько опередил  других,
и если твой преемник уничтожит модель, появится  еще  кто-нибудь,  третий.
Ведь ты знаешь, что когда  из  высших  выделился  ваш  вид,  он  не  сразу
утвердился и большинство его ветвей погибло в процессе эволюции, но  когда
высший вид однажды появляется, он уже не может  исчезнуть.  И  я  вернусь,
Лимфатер. Вернусь."
     Я уничтожил все той же ночью, я жег кислотой эти аккумуляторы с  желе
и разбивал их вдребезги; на рассвете я  выбежал  из  лаборатории,  пьяный,
очумевший  от  едких  паров  кислоты,  с  обожженными  руками,  израненный
осколками стекла, истекающий кровью, - и это конец всей истории.
     А сейчас я живу одним: ожиданием. Я роюсь в реферативных журналах,  в
специальных журналах, в специальных изданиях, ибо знаю, что  кто-то  снова
нападет когда-нибудь на мой след, ведь я не выдумывал из ничего;  я  дошел
до этого путем логических выводов. Каждый может пройти мой путь, повторить
его, и я боюсь, хоть и  знаю,  что  это  неизбежно.  Это  тот  самый  шанс
эволюции, которого она не могла достичь сама и применила ради  своей  цели
нас, и когда-нибудь мы осуществим это на свою собственную погибель. Не  на
моем веку, быть может, - это меня утешает, хотя что же это за утешение?
     Вот и все. Что вы сказали? Разумеется, вы можете рассказывать об этом
кому пожелаете. Все равно  никто  не  поверит.  Меня  считают  помешанным.
Думают, будто я уничтожил _е_г_о_ потому, что _о_н_ мне не  удался,  когда
понял, что напрасно потратил одиннадцать лучших лет жизни и  тот  миллион.
Хотел бы я, так хотел бы, чтоб они были правы, тогда я мог бы, по  крайней
мере, спокойно умереть.







                             ПРОФЕССОР ЗАЗУЛЬ


     Человека, о котором буду рассказывать, я видел только  один  раз.  Вы
содрогнулись бы при его виде. Горбатый ублюдок  неопределенного  возраста;
лицо его, казалось, было покрыто слишком просторной кожей -  столько  было
на ней морщин и складок; к тому же мышцы шеи у него были сведены и  голову
он держал всегда набок, словно собрался рассмотреть собственный  горб,  но
на полпути передумал. Я не скажу ничего нового, утверждая, что разум редко
соединяется с красотой. Но он, сущее воплощение уродства,  вместо  жалости
вызывающий отвращение, должен был бы оказаться гением, хоть и тогда ужасал
бы одним своим появлением среди людей.
     Так вот, Зазуль... Его звали Зазуль. Я много  слышал  о  его  ужасных
экспериментах. Это было даже громкое дело в свое время  благодаря  прессе.
Общество по борьбе с вивисекцией пыталось возбудить  против  него  процесс
или даже возбудило, но все обошлось. Как-то ему  удалось  выкрутиться.  Он
был профессором - чисто номинально, потому  что  преподавать  он  не  мог:
заикался. А точнее сказать - запинался, когда был взволнован;  это  с  ним
часто случалось.
     Он не пришел ко мне. О, это был не такой человек. Он скорее умер  бы,
чем обратился бы к кому-нибудь. Попросту во время прогулки  за  городом  я
заблудился в лесу, и это даже доставило мне удовольствие, но вдруг  хлынул
дождь. Я хотел переждать под деревом, однако дождь не утихал. Небо  сильно
нахмурилось, я понял, что надо поискать какого-нибудь убежища и, перебегая
от дерева к дереву,  изрядно  промокший,  выбрался  на  усыпанную  гравием
тропинку, а по ней - на давно заброшенную, заросшую травой дорогу;  дорога
эта привела меня  к  усадьбе,  окруженной  высоким  забором.  На  воротах,
некогда выкрашенных в зеленый цвет, но сейчас ужасно проржавевших,  висела
деревянная дощечка с еле заметной надписью:  "злые  собаки".  Я  не  горел
желанием встретиться с разъяренными животными, но при таком ливне  у  меня
иного выхода не было; поэтому я срезал на ближайшем кусте солидный прут и,
вооружившись им, атаковал ворота. Я говорю так потому, что  лишь  напрягши
все силы, смог  открыть  ворота  под  аккомпанемент  адского  скрежета.  Я
очутился в саду, настолько запущенном, что с трудом можно было догадаться,
где проходили когда-то тропинки. В глубине окруженный дрожащими под дождем
деревьями стоял высокий темный дом с крутой крышей.  Три  окна  на  втором
этаже светились, заслоненные белыми занавесями. Было еще рано, но по  небу
мчались все более темные тучи, и поэтому лишь в нескольких десятках  шагов
от дома я заметил два ряда деревьев, охранявших подход к веранде. Это были
туи, кладбищенские туи, - я подумал, что у владельца дома характер,  по  -
видимому, довольно мрачный. Никаких, однако, собак -  вопреки  надписи  на
воротах - я не обнаружил; поднявшись по ступенькам и кое-как укрывшись  от
дождя под выступающей притолокой, я нажал кнопку  звонка.  Он  задребезжал
где-то внутри - ответом  была  глухая  тишина;  основательно  помедлив,  я
позвонил еще раз - с таким же результатом, так что я стал  стучать,  потом
колотить в дверь  все  сильнее  и  сильнее;  лишь  тогда  в  глубине  дома
послышались шаркающие шаги, и неприятный, скрипучий голос спросил:
     - Кто там?
     Я сказал. Свою фамилию я произносил со слабой надеждой,  что,  может,
здесь ее слышали. За дверью будто раздумывали, наконец  брякнула  цепочка,
загрохотали засовы, совсем как в крепости, и при свете висящего высоко  на
стене канделябра показался чуть ли не карлик. Я узнал его, хоть видел лишь
раз в жизни, не помню даже где, его фотографию; трудно было,  однако,  его
забыть. Он был почти совершенно  лысый.  По  черепу,  над  ухом,  проходил
ярко-красный шрам - как после удара саблей. На носу у  него  криво  сидели
золотые очки. Он моргал, словно вышел из темноты. Я извинился  перед  ним,
прибегая к обычным в таких обстоятельствах выражениям, и  замолчал,  а  он
по-прежнему стоял передо мной, будто не имел ни малейшего желания впустить
меня хоть на шаг дальше в этот большой темный дом, из глубины которого  не
слышалось ни малейшего шороха.
     - Вы Зазуль, профессор Зазуль... правда? - сказал я.
     - Откуда вы меня знаете? - пробурчал он нелюбезно.
     Я снова произнес что-то банальное, в том смысле, что трудно не  знать
такого  выдающегося  ученого.  Он  выслушал  это,   презрительно   скривив
лягушачьи губы.
     - Гроза? - переспросил он, возвращаясь к словам,  произнесенным  мной
раньше. - Слышу, что гроза. Что ж из того? Вы могли пойти еще куда-нибудь.
Я этого не люблю. Не выношу, понимаете?
     Я сказал, что превосходно его понимаю и совершенно не имею  намерения
ему мешать. С меня хватит стула или табурета здесь, в этом темном холле; я
пережду, пока гроза хоть немного стихнет, и уйду.
     А дождь действительно разошелся вовсю лишь  теперь  и,  стоя  в  этом
темном высоком холле,  как  на  дне  гигантской  раковины,  я  слышал  его
протяжный, со всех сторон плывущий шум - он возрастал над нашими  головами
от оглушительного грохота жестяной крыши.
     - Стул?! - сказал Зазуль таким  тоном,  будто  я  потребовал  золотой
трон. - Стул, действительно! У меня нет для  вас  никакого  стула,  Тихий!
Я... у меня нет свободного стула. Я не  терплю...  и  вообще  полагаю,  да
полагаю, что лучше всего будет для нас обоих, если вы уйдете.
     Я невольно глянул через плечо в сад - входная дверь была еще открыта.
Деревья, кусты - все смешалось в сплошную  бурно  колышущуюся  под  ветром
массу, которая блестела в потоках воды. Я перевел взгляд на  горбуна.  Мне
приходилось сталкиваться с невежливостью,  даже  с  грубостью,  но  ничего
подобного я никогда не видел. Лило как из ведра, крыша протяжно грохотала,
словно стихии хотели таким образом утвердить меня в решимости;  это  было,
впрочем, лишним, ибо  мой  пылкий  нрав  начал  уже  восставать.  Попросту
говоря, я был зол, как черт. Отбросив всякие церемонии и правила  хорошего
тона, я сухо сказал:
     - Я уйду лишь, если  вы  сможете  вышвырнуть  меня  силой,  а  должен
сообщить, что не принадлежу к слабым созданиям.
     - Что?! - крикнул он  пискливо.  -  Нахал!  Как  вы  смеете,  в  моем
собственном доме!
     - Вы  сами  спровоцировали  меня,  -  ледяным  тоном  отвечал  я.  И,
поскольку  я  был  уже  взвинчен,  а  его  назойливо  сверлящий  уши  визг
окончательно вывел меня из равновесия, добавил: - Есть  поступки,  Зазуль,
за которые рискуешь быть избитым даже в собственном доме!
     - Ты мерзавец! - завизжал он еще громче.
     Я схватил его за плечо, которое показалось мне словно выструганным из
трухлявого дерева, и прошипел:
     - Не выношу крика. Понятно? Еще одно оскорбление, и вы запомните меня
до конца жизни, грубиян вы этакий!
     Секунду-две я думал,  что  дело  действительно  дойдет  до  драки,  и
устыдился - как же мог бы я поднять руку на горбуна! Но произошло то, чего
я меньше всего на свете ожидал. Профессор попятился, освобождая  плечо  от
моей  хватки,  и  с  головой,  склоненной  еще  больше,  словно  он  хотел
увериться,  цел  ли  у  него  еще  горб,  начал  отвратительно,  фальцетом
хохотать, будто я угостил его тонкой остротой.
     - Ну, ну, - сказал он, снимая очки, -  решительный  у  вас  характер,
Тихий...
     Концом длинного, желтого от никотина пальца он вытер слезу  в  уголке
глаза.
     - Ну, ладно, - хрипло проворковал он, - это я люблю.  Да,  это,  могу
сказать, я люблю. Не выношу только ханжеских манер,  этакой  слащавости  и
фальшивых любезностей, а вы сказали то, что думали. Я не выношу вас, вы не
выносите меня, превосходно, мы равны, все ясно, и вы можете  следовать  за
мной. Да, да, Тихий, вы почти ошеломили меня. Меня, ну, ну...
     Кудахча еще что-то в этом роде, он повел  меня  наверх  по  скрипящей
деревянной  лестнице,  потемневшей  от  старости.  Лестница  эта  спиралью
окружала квадратный холл, огромный, с голыми панелями; я молчал, а Зазуль,
когда мы оказались на втором этаже, сказал:
     - Тихий, ничего не поделаешь, я не в состоянии иметь гостиную, салон,
вам придется увидеть все; да, я сплю среди моих  экспонатов,  ем  с  ними,
живу... Входите, только не говорите слишком много.
     Он ввел меня  в  освещенную  комнату  с  окнами,  закрытыми  большими
листами бумаги, некогда белой, а теперь  чрезвычайно  грязной  и  покрытой
пятнами жира. Она буквально кишела раздавленными мухами;  на  подоконниках
тоже было черно от мушиных трупов, да и на дверях, закрывая их, я  заметил
засохшие, окровавленные останки насекомых, будто Зазуля осаждали  тут  все
перепончатокрылые существа в мире; прежде, чем это успело меня поразить, я
обратил внимание на  другие  особенности  помещения.  Посредине  находился
стол, вернее два стояка с лежащими  на  них  простыми,  еле  обструганными
досками; он был завален целыми грудами книг,  бумаг,  пожелтевших  костей.
Однако самой большой достопримечательностью  комнаты  были  ее  стены.  На
больших, наспех сколоченных стеллажах стояли  рядами  бутыли  и  банки  из
толстого стекла, а напротив окна, там, где эти  стеллажи  расступались,  в
просвете между ними, высился огромный  стеклянный  резервуар,  похожий  на
аквариум величиной со шкаф или, скорее, на  прозрачный  саркофаг.  Верхняя
его часть была прикрыта небрежно наброшенной грязной  тряпкой,  изодранные
края которой доставали примерно до половины стеклянных стенок, но  хватало
того, что виднелось в нижней, неприкрытой части, чтобы я  замер.  Во  всех
банках и бутылях синела слегка мутноватая жидкость - словно я находился  в
каком-нибудь анатомическом музее, где хранятся полученные  после  вскрытия
некогда живые  органы,  законсервированные  в  спирте.  Таким  же,  только
огромных размеров сосудом был этот стеклянный резервуар, прикрытый  сверху
тряпкой.  В  его  мрачной  глубине,  освещаемой  синеватыми   проблесками,
необычайно медленно, как бесконечно терпеливый маятник, раскачивались,  не
касаясь дна, вися в нескольких сантиметрах от него, две тени, в которых  с
невыразимым ужасом и отвращением я узнал человеческие ноги в  набухших  от
денатурата мокрых брюках...
     Я  окаменел,  а  Зазуль  не  шевелился,  я  не  ощущал   вообще   его
присутствия; когда я повел глазами на него, то увидел, что он  очень  рад.
Мое отвращение, мой ужас забавляли его. Руки его были прижаты к груди, как
для молитвы, он удовлетворенно покашливал.
     - Что это значит, Зазуль! - проговорил я сдавленным  голосом.  -  Что
это?!
     Он повернулся ко мне спиной, его горб, ужасный и острый, -  глядя  на
него, я инстинктивно опасался, что лопнет обтянувший его пиджак, -  слегка
колыхался в такт его шагам. Усевшись в кресле со странной,  раздвинутой  в
стороны спинкой (ужасна была эта мебель горбуна), он вдруг  сказал,  будто
равнодушным, даже скучающим тоном:
     - Это  целая  история,  Тихий.  Вы  хотели  переждать  грозу?  Сядьте
где-нибудь и не мешайте мне. Не вижу причин, по которым я  был  бы  обязан
вам что-либо рассказывать.
     - Но я их вижу, - отвечал я.
     До некоторой степени я уже овладел собой. Под  аккомпанемент  шума  и
плеска дождя я подошел к нему и сказал:
     - Если вы не объясните мне  всего  этого,  Зазуль,  я  буду  вынужден
предпринять шаги... которые принесут вам немало хлопот.
     Я думал, что Зазуль взорвется, но он даже не  дрогнул.  С  минуту  он
смотрел на меня, насмешливо поджав губы.
     - Скажите-ка  сами,  Тихий,  как  это  выглядит?  Гроза,  ливень,  вы
врываетесь ко мне, лезете непрошенный, угрожаете,  что  изобьете  меня,  а
потом, когда я по  врожденной  мягкости  уступаю,  когда  я  стараюсь  вам
угодить, то имею честь слышать новые угрозы: после избиения вы грозите мне
тюрьмой. Я ученый, милостивый государь, а не бандит. Я  не  боюсь  тюрьмы,
вас, вообще ничего не боюсь, Тихий.
     - Ведь это человек, - сказал я, почти не слушая  его  болтовни,  явно
издевательской: ясно, что он умышленно  привел  меня  сюда,  чтоб  я  смог
сделать это отвратительное открытие. Я смотрел поверх его  головы  на  эту
страшную двойную тень, которая продолжала  тихо  раскачиваться  в  глубине
синей жидкости.
     - Как нельзя больше, - охотно согласился Зазуль, - как нельзя больше.
     - О, вы не увиливайте! - вскричал я.
     Он наблюдал  за  мной,  вдруг  что-то  с  ним  начало  твориться:  он
затрясся, застонал - и волосы у меня стали дыбом. Он хохотал.
     - Тихий, - произнес он, немного успокоившись,  хотя  искорки  адского
злорадства все еще прыгали в его глазах, - хотите?.. побьемся об заклад. Я
расскажу вам, как дошло до этого, там, - он показал пальцем, - и вы  тогда
волоса на моей голове не захотите тронуть. Добровольно, не по принуждению,
разумеется. Ну как, по рукам?
     - Вы его убили? - спросил я.
     - В известном смысле - да. Во всяком случае, я засадил его  туда.  Вы
думаете, что можно жить в  девяностошестипроцентном  растворе  денатурата?
Что, есть еще надежда?
     Это  его  спокойное,  будто  заранее   запланированное   бахвальство,
самоуверенное  издевательство  перед  останками  жертвы   заставило   меня
сдержаться.
     - Бьюсь об заклад, - холодно сказал я. - Говорите!
     - Вы уж меня не подгоняйте, -  сказал  он  таким  тоном,  словно  был
князем, любезно согласившимся уделить мне аудиенцию. - Я расскажу  потому,
что это меня забавляет, Тихий,  потому,  что  это  веселая  историйка,  и,
повторяя ее, я получу удовольствие, а не потому, что вы мне грозили. Я  не
боюсь угроз, Тихий. Но оставим это. Тихий, вы слыхали о Малленегсе?
     - Да, - ответил я, уже основательно успокоившись. В конце  концов  во
мне есть  что-то  от  исследователя,  и  я  знаю,  когда  нужно  сохранять
хладнокровие. - Он опубликовал несколько работ о денатурировании  белковых
частиц...
     - Превосходно, - заявил он поистине профессорским тоном и поглядел на
меня с интересом, будто, наконец, открыл во мне черту, которая заслуживает
хоть тени уважения. - Но, кроме этого, он разработал метод синтеза больших
молекул белка, искусственных белковых растворов, которые  жили,  заметьте.
Это были такие клеевые желе... он обожал их. Ежедневно он кормил  их,  так
сказать... Да,  сыпал  им  сахар,  углеводороды,  а  они,  эти  желе,  эти
бесформенные праамебы, поглощали все, так что любо смотреть, и росли себе,
сначала в маленьких стеклянных чашках Петри... Он перемещал  их  в  сосуды
побольше... нянчился с ними, всю лабораторию загромоздил ими... Они у него
подыхали, начинали разлагаться, думаю  от  неправильной  диеты,  тогда  он
неистовствовал... Носился, размахивая бородой,  которой  вечно  попадал  в
свой любимый клей... Но большего он не достиг... Ну, он был слишком  глуп,
надо было иметь побольше... здесь, - он коснулся пальцем  лысины,  которая
блестела под низко опущенной на проводе лампой, как выточенная из слоновой
кости. А потом за дело взялся я. Не буду много рассказывать, это интересно
лишь специалистам;  а  те,  кто  по-настоящему  могли  бы  понять  величие
сделанного мною, еще не  родились...  Короче  говоря,  я  создал  белковую
макромолекулу,  которую  можно  так  же  установить  на  определенный  тип
развития, как устанавливают на определенный час стрелки будильника... нет,
это неподходящий пример. Об однояйцевых близнецах вы, разумеется, знаете?
     - Да, - отвечал я, - но какое это имеет отношение...
     - Сейчас вы поймете. Оплодотворенное яйцо делится на  две  идентичные
половинки, из которых появляются два совершенно тождественных индивидуума,
двое новорожденных, два зеркальных близнеца.  Так  вот  вообразите  теперь
себе, что существует способ, с  помощью  которого  можно,  имея  взрослого
живого человека, на основе тщательного исследования его организма  создать
вторую половинку яйца, из которого он некогда родился.  Тем  самым  можно,
некоторым  образом,  с  многолетним  опозданием  доделать  этому  человеку
близнеца... Вы внимательно слушаете?..
     - Как же это... - сказал я. - Ведь даже если б это было возможно,  вы
получите только половинку яйца - зародыш, который немедленно погибнет...
     - Может, у  других,  но  не  у  меня,  -  отвечал  он  с  равнодушной
гордостью.  -  Эту   созданную   синтетическим   путем   половинку   яйца,
установленную на определенный тип  развития,  я  помещаю  в  искусственный
питательный раствор, и там, в инкубаторе,  словно  в  механической  матке,
вызываю ее превращение в плод - в  темпе,  стократно  более  быстром,  чем
нормальная скорость развития плода. Спустя три недели зародыш превращается
в ребенка; под воздействием дальнейших процедур этот  ребенок  спустя  год
насчитывает десять биологических  лет;  еще  через  четыре  года  это  уже
сорокалетний человек - ну, вот именно это я и сделал, Тихий...
     - Гомункулус! - вскричал я. - Это  мечта  средневековых  алхимиков...
понимаю... Вы утверждаете - но даже если б так было! Вы создали  человека,
да?! И вы думаете, что имели право его убить?! И  что  я  буду  свидетелем
этого преступления? О, вы глубоко ошиблись, Зазуль...
     - Это еще не все, - холодно произнес  Зазуль.  Казалось,  его  голова
вырастает прямо из  бесформенной  глыбы  горба.  Сначала,  понятное  дело,
эксперименты проводились на животных. Там, в банках, заспиртовано по  паре
кошек, кроликов, собак - в сосудах с белой  этикеткой  находятся  создания
подлинные, настоящие... В других, с черной этикеткой созданные мною копии,
близнецы... Разницы между ними  нет  никакой,  и,  если  убрать  этикетки,
невозможно будет установить, какое животное появилось на свет естественным
способом, родилось, а какое происходит из моей реторты...
     - Хорошо, - сказал я, - пусть будет так... Но  зачем  вы  его  убили?
Почему? Может, он был... умственно неполноценным? недоразвитым? Даже  и  в
этом случае вы не имели права...
     - Прошу не оскорблять меня! - шикнул Зазуль. - Полнота духовных  сил,
Тихий, полнота развития, абсолютно точно повторявшая все черты  подлинника
в пределах сомы... <Тело (греч.).> Но, с точки зрения психики,  заложенные
в него возможности были больше тех, которые обнаруживал его  биологический
прототип... Да, это нечто большее,  чем  создание  близнеца...  Это  копия
более  точная,  чем  близнец...  Профессор   Зазуль   превзошел   природу.
Превзошел, понимаете?!
     Я молчал, а он встал, подошел к резервуару, приподнялся на цыпочки  и
одним движением сдернул рваную завесу. Я не хотел смотреть, но голова сама
повернулась  в  ту  сторону,  и  я  увидел  сквозь  стекло,  сквозь   слой
помутневшего спирта обмякшее, сморщившееся  от  воды  лицо  Зазуля...  его
огромный  горб,  плавающий  будто  тюк...  полы  пиджака,  колеблющиеся  в
жидкости, как черные промокшие крылья... белесое свечение глазных яблок...
мокрые, седые, слипшиеся пряди бородки... И замер, как пораженный  громом,
а он скрипел:
     - Как можно догадаться, речь шла о том, чтобы достижение Зазуля  было
непреходящим. Человек, даже созданный искусственно, смертен, -  надо  было
чтобы он существовал, чтоб не распался в прах, чтоб остался  памятником...
Да, об этом шла речь. Однако - вам следует об этом знать,  Тихий  -  между
мной и ним возникла существенная разница во мнениях, и в результате  этого
не я... А он попал в банку со спиртом... Он... он, профессор Зазуль. А  я,
я - именно я и есть...
     Он захохотал, но я не слышал  этого.  Я  чувствовал,  будто  падаю  в
какую-то бездну. Я переводил взгляд с его живого,  искаженного  высочайшей
радостью лица на то лицо, мертвое, плавающее за стеклянной стеной,  словно
какое-то ужасное подводное создание... и не мог разжать  губ.  Было  тихо.
Дождь почти прошел, только, словно отлетая с порывами  ветра,  затихало  и
вновь возникало замирающее похоронное пение водосточных труб.
     - Выпустите меня, - сказал я и не узнал собственного голоса.
     Я закрыл глаза и повторил глухо:
     - Выпустите меня, Зазуль, вы выиграли.





                         ВТОРЖЕНИЕ С АЛЬДЕБАРАНА


     Это произошло совсем недавно, почти в наше время.  Два  представителя
разумной расы Альдебарана, которая будет открыта в 2685  году  и  отнесена
Нейреархом, этим Линнеем XXX века, к  отряду  Мегалоптеригия  в  подклассе
Тельца,  одним  словом,  две  особи  вида  Мегалоптерикс  Амбигуа  Флиркс,
посланные   синцитиальной   ассамблеей   Альдебарана   (называемой   также
окончательным собранием) для исследований возможности колонизации планет в
районе VI парциального периферийного разрежения (ППР), прибыли  сначала  к
Юпитеру. Взяли там пробы  андрометакулястров  и,  установив,  что  таковые
пригодны  для  питания  телепата  (о  котором  речь  будет  ниже),  решили
исследовать заодно третью планету системы - маленький шар, вращавшийся  по
скучной круговой орбите вокруг центральной звезды.
     Совершив на астромате всего лишь один гиперпространственный меташаг в
сверхпространстве, оба альдебаранца вынырнули в своем слегка разогревшемся
корабле у границ атмосферы и вошли в нее с небольшой  скоростью.  Медленно
проплывали под астроматом океаны и континенты. Быть может, стоит отметить,
что обитатели Альдебарана в  противоположность  людям  путешествуют  не  в
ракетах;  напротив,  ракета,  за  исключением   только   самого   кончика,
путешествует в них. Прибывшие были чужаками, и место их посадки  определил
случай. Альдебаранцы мыслят стратегично и, как достойные отпрыски  высокой
парастатической  цивилизации,   охотнее   всего   совершают   посадку   на
терминаторе планеты, то есть на линии, по которой проходит граница  дня  и
ночи.
     Они посадили свой корабль на пучке антигравитонов, вышли из  корабля,
точнее, сползли с него, и приняли более концентрированную форму,  как  это
обычно делают  все  метаптеригии  как  из  подкласса  Полизоа,  так  и  из
подкласса Монозоа.
     Теперь следовало бы описать, как выглядели  прибывшие,  хотя  их  вид
достаточно хорошо известен. Согласно утверждениям всех авторов,  обитатель
Альдебарана,  как  и  другие  высокоорганизованные   существа   галактики,
обладает множеством очень длинных щупалец, оканчивающихся рукой  с  шестью
пальцами.   У   альдебаранца,    кроме    того,    гигантская    уродливая
каракатицеобразная  голова  и  шестипалые   щупальца-ноги.   Старшего   из
альдебаранцев,  являвшегося  кибернетором  экспедиции,  звали  Нгтркс,   а
младшего, который был у себя на родине выдающимся полизиатром, - Пвгдрк.
     После посадки они нарубили  много  ветвей  с  удивительных  растений,
которые окружали их корабль, и прикрыли  его  в  целях  маскировки.  Затем
выгрузили необходимое снаряжение: заряженное и готовое  к  бою  альдолихо,
теремтака и перипатетического телепата  (о  котором  мы  упоминали  выше).
Перипатетический телепат, сокращенно называемый  "пе-те",  -  это  прибор,
которым пользуются для объяснения  с  разумными  существами,  живущими  на
планете.      Благодаря       гиперпространственной       подводке       к
универсально-смысловому супермозгу, находящемуся на  Альдебаране,  "пе-те"
может также переводить всевозможные надписи со ста девяносто  шести  тысяч
языков и наречий галактики. Этот аппарат, как и другие  машины,  настолько
отличается от земных, что обитатели Альдебарана, как станет известно после
2865 года, не производят их, а выращивают из генетически управляемых семян
или яиц.
     Перипатетический телепат внешне напоминает скунса но  только  внешне,
внутри же он заполнен мясистыми  клетками  семантической  памяти,  там  же
находятся стволы альвеолярного транслятора и  массивная  мнемомнестическая
железа. Спереди и сзади телепат  имеет  по  специальному  отверстию-экрану
(оэ)   межпланетного   слокосокома    (словесно-когерентно-созерцательного
коммуникатора).
     Взяв с собой все необходимое,  ведя  перипатетика  на  ортоповодке  и
пустив теремтака вперед, альдебаранцы отправились в путь, неся в щупальцах
массивное альдолихо. О такой местности  для  первой  разведки  можно  было
только мечтать - вокруг под низко нависшими вечерними тучами шумели густые
заросли. Перед посадкой  им  удалось  разглядеть  в  отдалении  достаточно
прямую полосу, в которой они готовы были заподозрить путь сообщения.
     Облетая неизвестную планету, они видели с высоты также и другие следы
цивилизации: бледные пятнышки на затемненном полушарии, которые выглядели,
как города ночью. Это наполнило прибывших надеждой, что на планете обитает
высокоразвитая раса. Такую расу они, собственно,  и  искали.  Во  времена,
предшествовавшие  упадку  синцитиальной  ассамблеи,  перед  агрессивностью
которой  склонились  сотни  даже  очень  далеких  от  Альдебарана  планет,
обитатели Альдебарана охотнее  всего  атаковали  населенные  планеты,  они
видели в этом свою историческую миссию. Помимо  всего  прочего,  вопрос  о
колонизации незаселенных планет, требовавшей огромных  капиталовложений  в
строительство, развитие промышленности и тому  подобное,  весьма  неохотно
рассматривался окончательным собранием.
     Некоторое время разведчики шли, точнее,  продирались,  сквозь  густую
чащу, испытывая болезненные укусы неизвестных им  летающих  членистоногих,
перепончатокрылых тварей.
     Видимость была плохой, и чем дольше продолжался  поход,  тем  больнее
хлестали упругие ветви по каракатицам; им уже не  хватало  сил  раздвигать
кустарник усталыми  щупальцами.  Прибывшие  не  намеревались,  разумеется,
покорить планету  это  было  не  в  их  силах,  -  они  представляли  лишь
разведывательную группу, после возвращения которой  должны  были  начаться
приготовления к великому вторжению.
     Альдолихо то и дело застревало в кустах, из которых его вытаскивали с
большим трудом, стараясь не задеть спусковой отросток:  слишком  отчетливо
под мягкой шкурой чувствовался дремлющий в глубине заряд саргов; обитатели
планеты должны были, несомненно, скоро пасть их жертвой.
     - Что-то не  видно  следов  этой  здешней  цивилизации,  -  прошипел,
наконец Пвгдрк, обращаясь к Нгтрксу.
     - Я видел города, - ответил Нгтркс. - Впрочем, погоди,  там  просвет,
наверное, это дорога. Да, смотри, дорога!
     Они пробились к  месту,  где  кончались  заросли,  но  тут  их  ждало
разочарование:  полоса,  достаточно  широкая   и   прямая,   действительно
напоминала издали  дорогу.  Вблизи  же  она  оказалась  трясиной,  которая
представляла собой липкую хлюпающую субстанцию, простиравшуюся  вдаль,  на
сложно устроенном дне, покрытом округлыми и продолговатыми углублениями  и
выступами; из трясины торчали большие камни.
     Пвгдрк, являвшийся как полизиатр  специалистом  по  вопросам  планет,
заявил, что перед ними полоса  испражнений  какого-то  гигантозавра,  ведь
дорогой - с этим они оба соглашались -  полоса  быть  не  могла.  Ни  один
колесный альдебаранский экипаж не мог бы форсировать подобной преграды.
     Разведчики произвели полевой анализ проб, взятых теремтаком, и прочли
на его морде фосфоресцирующий результат: клейковато-илистая  субстанция  -
смесь окислов алюминия и кремния с  H-2-O  плюс  значительные  примеси  гр
(грязи).
     Итак, полоса не была следом гигантозавра.
     Они двинулись дальше, утопая и проваливаясь до  половины  щупалец,  и
вдруг за  спиной  в  быстро  наступающей  темноте  они  услышали  какой-то
стонущий звук.
     - Внимание! - прошипел Нгтркс.
     Завывая, кренясь и  взмывая  вверх,  их  догоняло  нечто  похожее  на
гигантское горбатое животное со сплющенной головой и  отставшей  на  спине
кожей, которая хлопала и плескалась на ветру.
     - Слушай, уж не синцитиум ли это? - взволнованно спросил Нгтркс.
     Тут черная глыба поравнялась  с  ними  -  они  как  будто  разглядели
яростно прыгавшие колеса, словно у причудливой машины, и уже  хотели  было
занять исходную позицию, как их обдало потоками грязи.
     Оглушенные и забрызганные от верхних до нижних  щупалец,  разведчики,
отряхнувшись, бросились к телепату, чтобы узнать, носят ли членораздельный
характер рев и грохот, издаваемые машиной.
     "Неритмичный   звук   примитивного    двигателя,    работающего    на
углеводородах и кислороде в условиях, к которым  он  не  приспособлен",  -
прочли они кодированную надпись и переглянулись.
     - Странно, - сказал Пвгдрк;  он  поразмыслил  минуту  и,  склонный  к
несколько поспешным гипотезам,  добавил:  -  Садистоидальная  цивилизация,
которая удовлетворяет свои инстинкты, истязая созданные ею машины.
     Телепату   удалось   зафиксировать   на   ультраскопе    великолепное
изображение двуногого существа, которое находилось  в  застекленном  ящике
над головой машины.
     С помощью теремтака, который обладал специальной имитативной железой,
разведчики, наспех собрав глин сделали в натуральную величину точную копию
двуногого.  Глину  перетопили   в   пластефолиум,   и   манекен   приобрел
естественный   бледно-розовый   цвет;   следуя   указаниям   теремтака   и
перипатетика, альдебаранцы придали форму голове и нижним конечностям. Весь
процесс занял не более десяти  минут.  Затем,  развернув  синтектарическую
ткань, они выкроили  одежду,  похожую  на  ту,  которую  носило  двуногое,
ехавшее в машине, одели в нее манекен, и Нгтркс потихоньку влез  в  пустое
нутро, прихватив с собой телепата. Передний  экран-отверстие  телепата  он
выдвинул  изнутри  в  ротовое  отверстие  манекена.   Замаскировавшись   и
поочередно двигая  то  правой,  то  левой  конечностями  манекена,  Нгтркс
двинулся  вперед  по  грязному  тракту.  Пвгдрк,  сгибаясь  под   тяжестью
альдолихо, шел за ним в некотором отдалении. Впереди двигался спущенный  с
протоповодка теремтак.
     Операция с маскарадом была типичной. Альдебаранцы прибегали  к  этому
испытанному  приему  на  десятках  планет,  и,  как  правило,  с  хорошими
результатами. Манекен удивительно походил на обычного обитателя планеты  и
не возбуждал ни малейших подозрений у встречных. Нгтркс свободно  приводил
в движение конечности и тело и мог бегло разговаривать при помощи телепата
с другими двуногими.
     Наступила темная  ночь.  На  горизонте  поблескивали  редкие  огоньки
строений. Нгтркс подошел  в  своих  доспехах  к  чему-то  напоминавшему  в
темноте мост - внизу слышалось журчание текущей воды. Первым пополз вперед
теремтак, но тут же  раздался  его  тревожный  свист,  шипенье,  царапанье
коготков, и все закончилось тяжелым всплеском.
     Нгтрксу было неудобно спускаться под мост, поэтому туда полез Пвгдрк,
который не без труда выудил из воды теремтака, провалившегося, несмотря на
все предосторожности, сквозь трещину в настиле.  Он  не  подозревал  о  ее
существовании, поскольку недавно по мосту проехала машина двуногих.
     - Ловушка! - сообразил Пвгдрк. - Они уже знают о нашем прибытии!
     Нгтркс серьезно в этом  сомневался.  Разведчики  не  спеша  двинулись
дальше, преодолели мост и  вскоре  заметили,  что  болотистая  полоса,  по
которой они продвигались между купами черных зарослей, разделяется надвое.
У развилки стоял столб с прибитым к нему обломком доски. Он едва  держался
в земле; заостренный  конец  доски  указывал  на  западную  часть  ночного
небосклона.
     По команде разведчиков теремтак осветил столб  зеленоватым  мерцанием
своих шести глаз, и альдебаранцы увидели надпись: "Нижние Мычиски - 5 км".
     Надпись, которую они почти не могли расшифровать, едва проступала  на
подгнившем дереве.
     - Реликт  какой-то  древней  цивилизации,  -  выдвинул  предположение
Пвгдрк. Нгтркс из  глубины  своей  оболочки  направил  на  табличку  экран
телепата.
     - Указатель направления, - прочитал он на заднем экране  и  посмотрел
на Пвгдрка. - Все это довольно странно.
     - Материал,  из  которого  сделан  столб,  -  целлюлоза,  разъеденная
плесенью типа Арбакетулия Папирацеата Гарг,  -  заявил  Пвгдрк,  произведя
полевой анализ.
     Они осветили нижнюю часть столба и нашли у подножия  вмятый  в  грязь
клочок тонкого целлюлозного материала с  напечатанными  словами  -  совсем
крохотный обрывок.
     "Над нашим го... Сегодня утром спутн... В  семь  часов  четырн..."  -
можно было разобрать на нем.
     Телепат перевел обрывочную надпись; разведчики  недоуменно  взглянули
друг на друга.
     - Все понятно, - заявил Нгтркс, - табличка указывает на небо.
     - Да.  Нижние  Мычиски  -  это,  вероятно,  название  их  постоянного
спутника.
     - Вздор. При чем тут спутники! - проговорил Нгтркс из нутра двуногого
манекена.
     Некоторое время они обсуждали этот неясный вопрос.  Осветив  столб  с
другой  стороны,  разведчики  обнаружили  незаметную,   еле   выцарапанную
надпись: "Марыся мировая..."
     - По-видимому, это сокращенные  орбитальные  данные  их  спутника,  -
заявил Пвгдрк.
     Он натирал столб фосфекторической пастой, чтобы восстановить  стертое
окончание фразы, когда теремтак издал в  темноте  слабый  предостерегающий
ультрашип.
     - Внимание! Прячься! - передал Нгтркс сигнал Пвгдрку.
     Они быстро погасили теремтака и Пвгдрк отступил с ним и  альдолихо  к
самому краю липкой полосы. Нгтркс также сошел с середины дороги, чтобы  не
быть слишком на виду, и замер в ожидании.
     Кто-то приближался. Сразу стало ясно, что это разумное двуногое,  ибо
шло оно выпрямившись, хотя и не по прямой. Все отчетливее было видно,  что
двуногое описывает сложную  кривую  от  одного  берега  липкой  полосы  до
другого. Пвгдрк принялся регистрировать  эту  кривую,  но  тут  наблюдение
сильно осложнилось. Существо, без видимых причин, как бы  нырнуло  вперед,
раздался плеск и  недовольное  ворчание.  Пвгдрк  был  почти  уверен,  что
некоторое время существо  продвигалось  на  четвереньках,  а  затем  снова
выпрямилось.  Вычерчивая  синусоидальные  биения  на  поверхности   липкой
полосы, существо приближалось. Теперь оно к  тому  же  издавало  воющие  и
стонущие звуки.
     - Фиксируй! Фиксируй и переводи! Чего ты  ждешь?  -  гневно  прошипел
телепату Нгтркс, скрытый в двуногой кукле. Сам он ошеломленно  вслушивался
в величественный рык приближавшегося двуногого.
     - У-ха-ха! У-ха-ха! Драла пала уха-ха! - мощно раскатывалось во тьме.
     Экран телепата лихорадочно дрожал, но все время держался на нуле.
     "Почему он так петляет? Он телеуправляем?" - не  мог  понять  Пвгдрк,
склонившийся над альдолихо у края полосы.
     Существо было уже  совсем  рядом.  Возле  трухлявого  столба  к  нему
подошел сбоку Нгтркс и переключил телепата на передачу.
     - Добрый вечер, пан, - умильно произнес телепат на языке двуногого, с
несравненным искусством модулируя голос, тогда как Нгтркс, нажимая изнутри
пружинки, ловко изобразил на лице манекена вежливую улыбку. Это тоже  была
одна из дьявольских уловок  альдебаранцев.  Они  достаточно  понаторели  в
покорении чужих планет.
     -  А-а-а-и-и?!  Ик!  -  ответило  существо  и  остановилось,   слегка
пошатываясь. Оно медленно подалось к двуногой кукле и вперило взгляд ей  в
лицо. Нгтркс даже не дрогнул.
     "Высокоорганизованный разум, сейчас мы установим контакт", -  подумал
притаившийся на краю полосы Пвгдрк, судорожно сжимая бока альдолихо.
     Нгтркс привел телепата в трансляционную готовность  и  без  малейшего
шороха принялся в своем укрытии торопливо разбирать щупальцами  инструкцию
первого тактического контакта.
     Плечистая  фигура  приблизила  глаза  вплотную  к  двуногой  кукле  и
исторгла вопль из коммуникационного отверстия:
     - Фр-р-ранек! Сукин ты... ты... и-ик!
     "Существо в состоянии агрессии?!  Почему?!"  -  едва  успел  подумать
Нгтркс и в отчаянии нажал на железу  межпланетного  слокосокома  телепата,
спрашивая, что говорит встречный.
     - Ничего, - неуверенно сигнализировал экран перипатетика.
     - Как ничего? Я же слышу, - беззвучно прошипел Нгтркс, и в тот же миг
обитатель планеты, ухватив обеими руками подгнивший столб,  вырвал  его  с
чудовищным треском из земли и наотмашь ударил по  голове  двуногую  куклу.
Пластефолиевая броня не выдержала страшного удара. Манекен рухнул лицом  в
черную  грязь.  Нгтркс  не  услышал  даже  протяжного  воя,  которым  враг
возвестил свою победу. Телепат, задетый лишь концом дубины, был  подброшен
со страшной силой в воздух, но по какой-то счастливой случайности упал  на
все четыре лапы рядом с оцепеневшим от страха Пвгдрком.
     - Атакует! - простонал Пвгдрк и, собрав последние  силы,  нацелил  во
мрак альдолихо.
     Его щупальца тряслись, когда он нажимал спусковой отросток, -  и  рой
тихо воющих саргов помчался в ночь, неся гибель и  уничтожение.  Вдруг  он
услышал, что сарги возвращаются и, яростно кружась,  вползают  в  зарядную
полость альдолихо. Пвгдрк втянул воздух и задрожал. Он понял, что существо
поставило защитную непробиваемую завесу из паров этилового спирта. Он  был
безоружен.
     Немеющим щупальцем альдебаранец пытался вновь открыть огонь, но сарги
лишь вяло кружились в зарядном пузыре и ни один из  них  даже  не  высунул
смертоносного жала. Он чувствовал, слышал,  что  двуногое  направляется  к
нему, шлепая по грязи,  и  вновь  чудовищный  свист  рассекаемого  воздуха
потряс землю и расплющил в грязи теремтака.  Отшвырнув  альдолихо,  Пвгдрк
схватил щупальцами телепата и прыгнул в заросли.
     - А, мать вашу сучью, дышлом крещенную... - гремело ему вслед.
     От ядовитых испарений, которые непрерывно извергало коммуникационными
отверстиями двуногое, у Пвгдрка перехватило дыхание.
     Собрав остатки сил, Пвгдрк перепрыгнул через канаву, забился под куст
и замер. Он не был особенно храбрым, но никогда не терял  профессиональной
любознательности ученого. Его погубило алчное любопытство исследователя. В
тот момент, когда альдебаранец с трудом разбирал на экране телепта  первую
переведенную  фразу  существа:  "предок  по  женской  линии  четвероногого
млекопитающего, подвергнутый действию  части  четырехколесного  экипажа  в
рамках религиозного обряда, основанного на..."  -  воздух  завыл  над  его
каракатицеобразной головой и смертельный удар обрушился на него.
     Утром мужики из Мычисек, пахавшие  у  опушки,  нашли  Франека  Еласа,
который спал как убитый в канаве. Очухавшись, Елас  рассказал,  что  вчера
повздорил с шофером Франеком Пайдраком, который был  в  компании  каких-то
мерзких тварей. Вскоре из леса  прибежал  Юзик  Гусковяк,  крича,  что  на
перекрестке, лежат  "убитые  и  покалеченные".  Только  после  этого  туда
потянулась вся деревня.
     Тварей действительно нашли на перекрестке - одну за  канавой,  другую
возле ямы от столба, рядом лежала большая кукла с расколотой головой.
     Несколькими километрами дальше обнаружили замаскированную в  орешнике
ракету.
     Без лишних слов мужики принялись за работу. К полудню от астромата не
осталось и следа. Сплавом анамаргопратексина  старый  Елас  отремонтировал
крышу хлева, давно уже нуждавшуюся в починке. Из шкуры альдолихо  дубленой
домашним способом, вышло восемнадцать  пар  недурных  подметок.  Телепата,
универсального межпланетного слокосокоммуникатора, скормили  свиньям,  так
же как и то, что осталось от проводника Теремтака; никто не  решился  дать
скотине бренные останки обоих альдебаранцев  -  чего  доброго,  отравятся.
Привязав к щупальцам камни, альдебаранцев бросили в пруд.
     Дольше   всего   раздумывали   жители    Мычисек,    как    быть    с
ультрапенетроновым двигателем астромата, пока  наконец  Ендрек  Барчох  не
сделал из этой гиперпространственной установки перегонный  аппарат.  Анка,
сестра Юзека, ловко склеив разбитую голову куклы яичным белком, понесла ее
в местечко. Она запросила три тысячи  злотых,  но  продавец  комиссионного
магазина не согласился на эту цену - трещина была видна.
     Таким образом,  единственная  вещь,  которую  узрел  наметанный  глаз
корреспондента "Эхо", приехавшего к вечеру того  же  дня  на  редакционном
автомобиле собирать материал для  репортажа,  был  новый  нарядный  костюм
Еласа, содранный с манекена.
     Репортер даже пощупал материю, дивясь ее качеству.
     - Брат из-за границы прислал, - флегматично ответил Елас на вопрос  о
происхождении синтектарической ткани.
     И журналист в статье,  рожденной  им  к  вечеру,  сообщал  только  об
успешном ходе закупок,  ни  словом  не  упомянув  о  провале  вторжения  с
Альдебарана на Землю.





                                МОЛЬТЕРИС


     Осенним предвечерьем, когда сумерки уже спускались  на  улицы  и  шел
монотонный,  мелкий,  серый  дождь,  от  которого  воспоминание  о  солнце
становится чем-то почти невероятным,  и  ни  за  какие  блага  не  хочется
покинуть место у камелька, где сидишь, погрузившись в старые книги (ища  в
них не содержание, хорошо знакомое, а самого себя - каким ты был много лет
назад), кто-то вдруг постучал в мою дверь.  Стук  был  торопливым,  словно
посетитель, даже не коснувшись звонка, хотел сразу дать  понять,  что  его
визит продиктован нетерпением, я  сказал  бы  даже  -  отчаянием.  Отложив
книгу, я вышел в коридор и открыл  дверь.  Передо  мной  стоял  человек  в
клеенчатом плаще, с которого стекала вода; лицо его,  искаженное  страшной
усталостью, поблескивало от капель дождя. Он даже не смотрел на меня - так
был измучен. Обеими руками, покрасневшими и мокрыми, он опирался о большой
ящик, который по-видимому, сам втащил по лестнице на второй этаж.
     - Ну, - сказал я, - что вам...  -  И  поправился:  -  Вам  нужна  моя
помощь?
     Тяжело дыша, он сделал какой-то неопределенный жест рукой;  я  понял,
что он хотел бы внести свой груз в комнату, но у него уже нет сил. Тогда я
взялся за мокрую, жесткую бечевку, которой был обвязан ящик, и внес его  в
коридор. Когда я обернулся, он уже стоял рядом. Я показал ему вешалку,  он
повесил плащ, бросил  на  полку  шляпу,  насквозь  промокшую,  похожую  на
бесформенный кусок фетра,  и,  не  очень  уверенно  ступая,  вошел  в  мой
кабинет.
     - Чем могу вам  служить?  -  спросил  я  его  после  продолжительного
молчания. Я уже догадывался, что  это  еще  один  из  моих  необыкновенных
гостей, а он, все не глядя на меня, будто занятый своими мыслями,  вытирал
лицо носовым платком и вздрагивал  от  холодного  прикосновения  промокших
манжет рубашки. Я сказал, чтоб он сел у камина, но он  не  соизволил  даже
ответить.  Схватился  за  этот  самый  мокрый  ящик,  тянул  его,  толкал,
переворачивал с ребра на ребро, оставляя на полу  грязные  следы,  которые
свидетельствовали о том, что во  время  своего  неведомого  странствия  он
вынужден был много раз ставить свою ношу на залитые лужами тротуары, чтобы
перевести дух. Только когда ящик очутился на середине комнаты  и  пришелец
мог не сводить с него глаз, он будто осознал мое присутствие, посмотрел на
меня, пробормотал что-то невнятное, кивнул головой, преувеличенно большими
шагами подошел к пустому креслу и погрузился в его уютную глубину.
     Я уселся напротив. Мы молчали довольно долго, однако по  необъяснимой
причине это выглядело вполне естественно. Он был немолод,  пожалуй,  около
пятидесяти. Лицо его привлекало внимание тем, что вся левая половина  была
меньше, словно не поспевала в росте за правой; угол рта,  ноздря,  глазная
щель были  с  левой  стороны  меньше,  и  поэтому  на  лице  его  навсегда
запечатлелось выражение удрученного изумления.
     - Вы Тихий? - спросил он наконец, когда я этого меньше всего  ожидал.
Я кивнул головой. - Ийон Тихий? Тот... путешественник? - уточнил  он,  еще
раз наклонившись вперед. Он смотрел на меня недоверчиво.
     - Ну, да, - подтвердил я. - Кто же  еще  мог  бы  находиться  в  моей
квартире?
     - Я мог ошибиться этажом, - буркнул он, будто занятый чем-то  другим,
гораздо более важным.
     Неожиданно он встал. Инстинктивно коснулся сюртука,  хотел  было  его
разгладить, но, словно поняв тщетность этого намерения - не  знаю,  смогли
ли помочь  его  изношенной  до  крайности  одежде  самые  лучшие  утюги  и
портновские процедуры - выпрямился и сказал:
     - Я физик. Моя фамилия - Мольтерис. Вы обо мне слышали?
     - Нет, - сказал я. Действительно, я никогда о нем не слышал.
     - Это не имеет значения, - пробормотал он, обращаясь скорее  к  себе,
чем ко мне.
     Он казался угрюмым, но это была задумчивость: он обдумывал  про  себя
какое-то решение, ранее принятое и послужившее причиной этого визита,  ибо
сейчас им вновь овладело  сомнение.  Я  чувствовал  это  по  его  взглядам
исподтишка. У меня было впечатление, что он ненавидит меня -  за  то,  что
хочет, что вынужден мне сказать.
     - Я сделал  открытие,  -  бросил  он  внезапно  охрипшим  голосом.  -
Изобретение. Такого еще не было. Никогда. Вы не обязаны мне верить.  Я  не
верю никому, значит, нет нужды, чтобы мне кто-либо верил. Достаточно будет
фактов. Я докажу вам это. Все. Но... я еще не совсем...
     - Вы опасаетесь?  -  подсказал  я  благожелательным  и  успокаивающим
тоном. Ведь это же все сумасбродные дети, безумные, гениальные дети -  эти
люди. - Вы боитесь кражи, обмана, да? Можете  быть  спокойны.  Стены  этой
комнаты видели и слышали об изобретениях...
     - Но не о таком!!! - решительно вскричал он, и в его голосе и  блеске
глаз на мгновение проступила невообразимая гордость. Можно было  подумать,
что он - творец вселенной. Дайте мне какие-нибудь ножницы, -  произнес  он
хмуро, в новом приливе угнетенности.
     Я подал ему лежавший на столе нож для разрезания бумаги. Он перерезал
резкими и размашистыми движениями  бечевку,  разорвал  оберточную  бумагу,
швырнул ее, смятую и мокрую, на пол с намеренной,  пожалуй,  небрежностью,
словно говоря: "можешь вышвырнуть меня, изругав за то, что я  пачкаю  твой
сверкающий паркет, - если у тебя хватит смелости выгнать такого  человека,
как я,  принужденного  так  унижаться!".  Я  увидел  ящик  в  форме  почти
правильного куба, сбитый из  оструганных  досок,  покрытых  черным  лаком;
крышка была только наполовину черная,  наполовину  же  -  зеленая,  и  мне
пришло в голову, что ему не хватило лака одного  цвета.  Ящик  был  заперт
замком с шифром. Мольтерис повернул диск, похожий на телефонный,  заслонил
его рукой и наклонившись так, чтобы я не мог  увидеть  сочетание  цифр,  а
когда замок щелкнул, медленно и осторожно поднял крышку.
     Из деликатности, а также не желая его спугнуть,  я  снова  уселся  на
кресло. Я почувствовал - хоть он этого не показывал, - что  Мольтерис  был
благодарен  мне  за  это.  Во  всяком  случае,  он  как  будто   несколько
успокоился. Засунув руки вглубь ящика, он с огромным усилием - даже щеки и
лоб у него налились кровью -  вытащил  оттуда  большой  черный  аппарат  с
какими-то колпаками, лампами, проводами... Впрочем, я  в  таких  вещах  не
разбираюсь. Держа свой  груз  в  объятиях,  словно  любовницу,  он  бросил
сдавленным голосом:
     - Где... розетка?
     - Там, - я указал ему угол рядом с библиотекой, потому что во  второй
розетке торчал шнур настольной лампы.
     Он приблизился к книжным полкам и с величайшей осторожностью  опустил
тяжелый аппарат на пол.  Затем  размотал  один  из  свернутых  проводов  и
воткнул его в розетку. Присев на корточки у  аппарата,  он  начал  двигать
рукоятки, нажимать на кнопки; вскоре комнату заполнил нежный певучий  гул.
Вдруг на лице Мольтериса изобразился страх; он приблизил глаза к одной  из
ламп, которая, в отличие от других, оставалась темной. Он  слегка  щелкнул
ее пальцами, а увидев, что ничего  не  изменилось,  порывисто  выворачивая
карманы, отыскал отвертку, кусок провода, какие-то металлические щипцы  и,
опустившись перед аппаратом на колени,  принялся  лихорадочно,  хотя  и  с
величайшей осторожностью, копаться в  его  внутренностях.  Ослепшая  лампа
неожиданно заполнилась розовым свечением.  Мольтерис,  который,  казалось,
забыл где находится, с глубоким выдохом удовлетворения сунул инструменты в
карман, встал и сказал совершенно спокойно, так, как говорят "сегодня я ел
хлеб с маслом":
     - Тихий, это - машина времени.
     Я не ответил. Не знаю, отдаете ли вы  себе  отчет  в  том,  насколько
щекотливо и  трудно  было  мое  положение.  Изобретатели  подобного  рода,
которые придумали эликсир вечной жизни, электронный предсказатель будущего
или,  как  в  этом  случае,  машину  времени,  сталкиваются  с  величайшим
недоверием  всех,  кого  пробуют  посвятить  в  свою  тайну.  Психика   их
болезненна, у них много  душевных  царапин,  они  боятся  других  людей  и
одновременно презирают их, ибо знают, что обречены на их  помощь;  понимая
это, я должен был  соблюдать  в  такие  минуты  необычайную  осторожность.
Впрочем, что бы я ни сделал, все было бы плохо  воспринято.  Изобретателя,
который ищет помощи, толкает на это отчаяние, а не надежда, и  ожидает  он
не благожелательности, а насмешек. Впрочем, благожелательность - этому его
научил  опыт  -  является  только  введением,  за  которым,  как  правило,
начинается пренебрежение, скрытое за уговорами, ибо, разумеется,  его  уже
не раз и не два пробовали отговорить от этой идеи. Если б я  сказал:  "Ах,
это необыкновенно,  вы  действительно  изобрели  машину  времени?"  -  он,
возможно, бросился бы на меня с кулаками. То, что я молчал, озадачило его.
     - Да, - сказал  он,  вызывающе  сунув  руки  в  карманы,  это  машина
времени. Машина для путешествий во времени, понимаете?!
     Я кивнул головой, стараясь, чтобы это не выглядело преувеличенно.
     Его натиск разбился о пустоту, он  растерялся  и  мгновенье  стоял  с
весьма неумной миной. Лицо  его  было  даже  не  старым,  просто  усталым,
немыслимо  измученным  -  налитые   кровью   глаза   свидетельствовали   о
бесчисленных бессонных ночах, веки у него были припухшие, щетина,  сбритая
для такого случая, осталась около ушей и под нижней губой, указывая на то,
что брился он быстро и  нетерпеливо,  говорил  об  этом  и  черный  кружок
пластыря на щеке.
     - Вы ведь не физик, а?
     - Нет.
     - Тем лучше. Если б вы были физик, то не поверили бы мне, даже  после
того, что увидите собственными глазами, ибо это, - он показал на  аппарат,
который все еще тихонько мурлыкал, словно дремлющий кот (лампы его бросали
на стену розоватый отблеск), - могло появиться  лишь  после  того,  как  я
начисто отбросил нагромождение идиотизмов,  которые  они  считают  сегодня
физикой. Есть у вас какая-нибудь вещь, с которой вы могли бы без сожаления
расстаться?
     - Может, найду, - ответил я. Что это должно быть?
     - Все равно. Камень, книжка, металлический предмет,  лишь  бы  ничего
радиоактивного. Ни следа радиоактивности, это важно. Это могло бы привести
к катастрофе.
     Он еще продолжал говорить, когда я встал и направился  к  письменному
столу. Как вы знаете, я педант и для любой мелочи у меня  есть  постоянное
место, а уж особое значение придаю я сохранению порядка в библиотеке;  тем
больше поразило меня событие, которое произошло  накануне:  я  работал  за
письменным  столом  с  самого  завтрака,  то  есть  с  раннего  утра,  над
введением, которое доставило мне много  хлопот,  и,  подняв  на  мгновение
голову от разложенных по всему столу бумаг,  заметил  в  углу,  у  книжных
полок темно-малиновую книжку формата in octavo <в  восьмую  долю  -  лат.;
имеется в виду печатный лист>; она лежала на полу, словно  ее  кто-то  там
бросил.
     Я встал и поднял ее. Я  узнал  обложку:  это  был  оттиск  статьи  из
ежеквартального журнала по космической медицине дипломная работа одного из
моих  довольно  далеких  знакомых...  Я  не  понимал,  каким  образом  она
оказалась на полу. Правда, принимаясь за работу, я  был  погружен  в  свои
мысли и не озирался особенно по сторонам, но мог бы поклясться, что  когда
я входил в комнату, на полу у  стены  ничего  не  лежало;  это  немедленно
обратило бы мое внимание. Наконец, я все же счел, что  углубился  в  мысли
более обычного, поэтому на время перестал воспринимать окружающее - и лишь
когда  концентрация  моей  сосредоточенности  уменьшилась,  я  ничего   не
видевшими до тех пор глазами заметил книгу  на  полу.  Иначе  нельзя  было
объяснить этот факт. Я поставил книгу  на  полку  и  забыл  обо  всем,  но
сейчас, после слов пришельца, малиновый корешок этой  совершенно  ненужной
мне работы словно сам полез мне в руки, и я без слова подал ее Мольтерису.
     Он взял ее, взвесил на ладони, даже  не  глядя  на  название,  поднял
черный колпак в центре аппарата и сказал:
     - Пожалуйста, подойдите сюда...
     Я стал  рядом  с  ним.  Он  опустился  на  колени,  покрутил  круглую
рукоятку,  похожую  на  регулятор  громкости  у  радиоприемника,  и  нажал
вогнутую белую кнопку рядом с  ней.  Все  лампы  в  комнате  померкли;  из
розетки, куда  была  вставлена  вилка  провода  от  аппарата,  вылетела  с
характерным пронзительным  треском  голуба  искра,  но  больше  ничего  не
произошло.
     Я подумал, что сейчас  он  пережжет  мне  все  предохранители,  а  он
произнес хрипло:
     - Внимание!
     Мольтерис вложил книгу внутрь аппарата так, что она легла  плашмя,  и
нажал выступавшую сбоку маленькую черную рукоятку. Свет  ламп  снова  стал
прежним, и одновременно с этим темный томик в картонном переплете  на  дне
аппарата потускнел. На долю секунды он стал  прозрачным,  мне  показалось,
что сквозь обложку я вижу бледные контуры страниц  и  сливающиеся  строчки
печатного текста, но в следующий миг книга расплылась, исчезла, и я  видел
лишь пустое, черное оксидированное дно аппарата.
     - Переместилась во времени, - сказал Мольтерис, не глядя на меня.  Он
грузно поднялся с пола. На его лбу  поблескивали  мелкие,  как  булавочные
головки, капельки пота. - Или, если хотите, - омолодилась...
     - На сколько? - спросил я.
     От деловитости этого вопроса его лицо  несколько  посветлело.  Левая,
меньшая, словно высохшая сторона -  она  была  и  немного  темнее,  как  я
заметил вблизи - дрогнула.
     - Примерно на сутки, - ответил он. - Точно я еще не  могу  вычислить.
Впрочем... - Мольтерис вдруг замолк и посмотрел на меня.  -  Вы  тут  были
вчера? - спросил он, не скрывая напряжения, с которым ждал моего ответа.
     -  Был,  -  медленно  произнес  я,  потому  что  пол   словно   начал
проваливаться у меня под ногами. Я понял, и в ошеломлении, не сравнимом ни
с чем, кроме ощущений, которые испытываешь в невероятном  сне,  сопоставил
два факта: вчерашнее, такое необъяснимое появление книги точно в  этом  же
месте, у стены - и теперешний эксперимент.
     Я сказал ему об этом. Он не просиял, как можно  было  бы  ожидать,  а
лишь молча вытер несколько раз лоб  платком;  я  заметил,  что  он  сильно
вспотел и немного побледнел. Я придвинул ему стул, сел и сам.
     - Может, вы скажете мне теперь, чего от меня  хотите?  -  спросил  я,
когда он несколько успокоился.
     - Помощи, - пробормотал он. - Поддержки... нет, не  милостыни.  Пусть
это будет... пусть это называется авансом за участие в  будущих  прибылях.
Машина времени... вы, вероятно, сами понимаете... - Он не окончил.
     - Да, - отвечал я. - Полагаю, что  вам  нужна  довольно  значительная
сумма?
     - Весьма  значительная.  Видите  ли,  речь  идет  о  больших  запасах
энергии, кроме того, временной прицел, - чтобы перемещаемое тело  достигло
точно того момента, в который мы  желаем  его  поместить,  -  требует  еще
длительного труда.
     - Сколько на это нужно времени? - поинтересовался я.
     - По меньшей мере год...
     - Хорошо, - сказал я. - Понятно. Только, видите ли, я должен  был  бы
обратиться за помощью... к третьим лицам. Попросту говоря - к финансистам.
Думаю, вы ничего не будете иметь против...
     - Нет... разумеется, нет, - сказал он.
     - Хорошо. Я открою перед вами карты. Большинство людей на моем  месте
после того, что вы показали, предположило бы, что имеет дело с  трюком,  с
ловким мошенничеством. Но я вам верю. Верю вам и  сделаю,  что  смогу.  На
это, конечно, мне понадобится время. В настоящий момент  я  весьма  занят,
кроме того, мне придется обратиться за советом...
     - К физикам?  -  вырвалось  у  него.  Он  слушал  меня  с  величайшим
вниманием.
     - Нет, зачем же? Я вижу, что у вас  это  больное  место,  пожалуйста,
ничего не рассказывайте, я ни о чем не  спрашиваю.  Совет  нужен  мне  для
того, чтобы выбрать наиболее подходящих людей, которые были бы готовы...
     Я запнулся. И у него, наверное, в этот момент мелькнула та же  мысль,
что и у меня, глаза его заблестели.
     - Тихий, - сказал он, -  вам  не  нужно  обращаться  к  кому-либо  за
советом... Я сам скажу вам, к кому обратиться...
     - С помощью своей машины, да? - бросил я.
     Он торжествующе усмехнулся.
     - Конечно! Как мне это раньше не пришло в голову... ну и осел же я...
     - А вы уже путешествовали во времени? - спросил я.
     - Нет. Машина действует лишь недавно, с прошлой пятницы...  Я  послал
только кота...
     - Кота? И что ж он, вернулся?
     - Нет. Переместился в будущее - примерно на пять лет,  шкала  времени
еще неточна. Чтобы точно определить момент  остановки  во  времени,  нужно
встроить дифференциатор, который бы координировал  завихряющиеся  поля.  А
пока десинхронизация, вызванная квантовым эффектом туннелирования...
     - К сожалению, я абсолютно не понимаю того,  о  чем  вы  говорите,  -
сказал я. - Но почему вы сами не попробовали?
     Мне показалось это  странным,  чтобы  не  сказать  больше.  Мольтерис
смутился.
     - Я намеревался, но... знаете... Я...  мой  хозяин  выключил  у  меня
электричество... в воскресенье...
     Его лицо, вернее  нормальная  правая  половина,  покрылась  пурпурным
румянцем.
     - Я  задолжал  за  квартиру,  и  поэтому...  -  бормотал  он.  -  Но,
естественно... сейчас... Да, вы правы. Я это - сейчас.  Стану  вот  здесь,
видите? Приведу аппарат в действие и...  окажусь  в  будущем.  Узнаю,  кто
финансировал мое предприятие - узнаю фамилии людей, и благодаря  этому  вы
сможете сразу же, без промедления...
     Говоря это он раздвигал в  стороны  перегородки,  делящие  внутреннее
пространство аппарата на части.
     - Подождите, - остановил я его, - нет, так  не  пойдет.  Ведь  вы  не
сможете вернуться, если аппарат останется здесь, у меня.
     Мольтерис улыбнулся.
     - О, нет, - сказал он. - Я буду путешествовать во  времени  вместе  с
аппаратом. Это возможно - у него есть два  варианта  регулировки.  Видите,
вот тут вариометр. Если я перемещаю какой-либо предмет во времени и  хочу,
чтобы  аппарат  остался,  то  концентрирую  поле   здесь,   на   небольшом
пространстве под клапаном. Но если я сам хочу переместиться во времени, то
расширяю поле, чтобы оно охватило весь аппарат. Только потребление энергии
будет при этом больше. У вас предохранители многоамперные?
     - Не знаю, - ответил я, - боюсь, однако, что  они  не  выдержат.  Уже
раньше, когда вы пересылали книгу, свет мерк.
     - Пустяки, - сказал он, - я сменю  предохранители  на  более  мощные,
если вы, конечно, разрешите...
     - Пожалуйста.
     Он принялся за дело. В его  карманах  была  целая  электротехническая
мастерская. Через десять минут все было готово.
     - Я отправлюсь, - заявил он,  вернувшись  в  комнату.  -  Думаю,  что
должен передвинуться минимум на тридцать лет вперед.
     - Так много? Зачем? - спросил я. Мы стояли перед черным аппаратом.
     - Через несколько лет об  этом  будут  знать  только  специалисты,  -
отвечал он, - а спустя четверть века каждый ребенок. Этому станут учить  в
школе, и имена людей, которые помогли осуществлению дела, я смогу узнать у
первого встречного.
     Он бледно усмехнулся, тряхнул головой и вошел внутрь аппарата.
     - Свет померкнет, - сказал  он,  -  но  это  пустяки.  Предохранители
наверняка  выдержат.  Зато...   с  возвращением   могут   быть   кое-какие
трудности...
     - Какие же?
     Он быстро взглянул на меня.
     - Вы никогда меня здесь не видели?
     - Что вы имеете в виду? - Я его не понимал.
     - Ну... вчера или неделю назад, месяц... или  даже  год  назад...  Вы
меня не видели? Здесь, в этом углу, не появлялся внезапно человек, стоящий
обеими ногами в таком аппарате?
     - А! - вскричал я. -  Понимаю...  Вы  опасаетесь,  что,  возвращаясь,
можете передвинуться во времени не  к  этому  моменту,  а  минуете  его  и
появитесь где-то в прошлом, да? Нет, я никогда вас  не  видел.  Правда,  я
возвратился из путешествия девять месяцев назад; до этого дом был пуст...
     - Минуточку... - произнес он и глубоко задумался. - Сам  не  знаю,  -
сказал он, наконец. - Ведь если б я здесь когда-то был,  -  скажем,  когда
дом, как вы сказали, был пуст, то я ведь должен  был  помнить  об  этом  -
разве нет?
     - Вовсе нет, - быстро ответил я, - это  парадокс  петли  времени,  вы
были тогда где-то в другом месте и делали что-то  другое,  -  вы  из  того
времени; а не желая попасть в то  прошлое  время,  вы  можете  сейчас,  из
настоящего времени...
     - Ну, - сказал он, - в конце концов это не так уж и важно. Если  даже
я отодвинусь слишком далеко назад, то сделаю поправку. В  крайнем  случае,
дело немного затянется. В конце концов это первый опыт... Я  прошу  у  вас
терпения...
     Он наклонился и нажал первую кнопку. Свет  сразу  потускнел;  аппарат
издал слабый высокий звук, как  стеклянная  палочка  от  удара.  Мольтерис
поднял руку прощальным жестом, а другой рукой коснулся черной  рукоятки  и
выпрямился. В этот момент лампы снова вспыхнули с прежней  яркостью,  и  я
увидел,  как  его  фигура  меняется.  Одежда   его   потемнела   и   стала
расплываться, но я  не  обращал  на  это  внимание,  пораженный  тем,  что
происходило  с  ним  самим;  становясь  прозрачными,  его  черные   волосы
одновременно белели, его фигура и расплывалась, и в то же время ссыхалась,
так что когда он исчез у меня из глаз вместе  с  аппаратом  и  я  оказался
перед пустым углом в  комнате,  пустым  полом  и  белой,  нагой  стеной  с
розеткой, в которой не было  вилки,  когда,  говорю,  я  остался  один,  с
открытым ртом, с горлом, в котором застрял крик ужаса, перед  моим  взором
все еще длилось это ужасное превращение: ибо он, исчезая в потоке времени,
старел с головокружительной быстротой - должно быть, прожил десятки лет  в
долю секунды! Я подошел на трясущихся  ногах  к  креслу,  передвинул  его,
чтобы лучше видеть пустынный, ярко освещенный угол, уселся и стал ждать. Я
ждал всю ночь, до утра.
     Господа, с тех пор прошло семь лет. Думаю,  что  он  уже  никогда  не
вернется, ибо, поглощенный своей идеей, он забыл об одном  очень  простом,
прямо-таки элементарном обстоятельстве, которое, не знаю уж  почему  -  по
незнанию или по  недобросовестности,  обходят  все  авторы  фантастических
гипотез. Ведь если путешественник во времени передвинется на двадцать  лет
вперед, он должен стать на столько же лет  старше  -  как  же  может  быть
иначе? Они представляли себе это таким  образом,  что  настоящее  человека
может быть перенесено в  будущее,  и  его  часы  станут  показывать  время
отлета, в то время как все часы вокруг показывают время будущего. Но  это,
разумеется, невозможно. Для этого он должен был бы выйти из  времени,  вне
его как-то добираться к будущему, а найдя желаемый момент, войти в него...
извне... Словно существует нечто, находящееся вне времени.  Но  ни  такого
места, ни такой дороги нет, и  несчастный  Мольтерис  собственными  руками
пустил в ход машину, которая убила его старостью, ничем иным, и когда  она
остановилась там, в избранной точке будущего, в  ней  находился  лишь  его
поседевший скорченный труп.
     А  теперь,  господа,  самое  страшное.  Машина  остановилась  там,  в
будущем, а этот дом вместе с квартирой, с этой  комнатой  и  пустым  углом
тоже ведь  движется  во  времени  -  но  единственным  доступным  для  нас
способом, - пока не доберется в конце концов  до  той  минуты,  в  которой
остановилась машина, и тогда она появится там, в этом белом углу, а вместе
с ней - Мольтерис... то, что от  него  осталось...  И  это  совершенно  не
подлежит сомнению.





                                 ПОВТОРЕНИЕ


     Кресслин наклонился над столом.
     - Это она? - спросил он, глядя на моментальные снимки.
     - Да. - Генерал машинально подтянул брюки. - Севинна Моррибонд. Ты ее
узнал?
     - Нет, тогда ей было десять лет.
     - Она не сообщит тебе никаких  технических  подробностей.  Ты  должен
только узнать, есть у  них  Хронда  или  нет.  И  находится  ли  Хронда  в
оперативной готовности.
     - А вы уверены, что она это знает?
     - Да. Он не болтун, но от нее секретов не держит. Он  на  все  готов,
чтобы ее удержать. Почти тридцать лет разницы.
     - Она его любит?
     - Не думаю. Скорее, он ей импонирует. Ты из тех же мест, что  и  она.
Это хорошо. Воспоминания детства. Но не слишком нажимай. Я рекомендовал бы
сдержанность, мужское обаяние. Ты это умеешь.
     Кресслин молчал, его сосредоточенное лицо напоминало хирурга во время
операции.
     - Заброска сегодня?
     - Сейчас. Каждый час дорог.
     - А у нас есть оперативная Хронда?
     Генерал нетерпеливо крякнул.
     - Этого я тебе  сказать  не  могу,  и  ты  хорошо  это  знаешь.  Пока
существует равновесие, они не знают, есть ли Хронда у нас, а мы - есть  ли
у них. Если тебя поймают...
     - Выпустят мне кишки, чтобы дознаться?
     - Сам понимаешь.
     Кресслин выпрямился, словно уже выучил  на  память  лицо  женщины  на
фотографиях.
     - Я готов.
     - Помни о стакане.
     Кресслин не ответил. Он не слышал слов генерала. Из-под металлических
абажуров на зеленое сукно  стола  лился  свет  электрических  ламп.  Двери
распахнулись, вбежал адъютант с бумажной лентой в руке.
     - Генерал, концентрация вокруг Хасси и Депинга. Перекрыли все дороги.
     - Сейчас. Кресслин, все ясно?
     - Да.
     - Желаю успеха...
     Лифт остановился. Дерн отошел в сторону и  снова  стал  на  место.  К
запаху мокрых  листьев  примешивался  дразнящий  и  почти  приятный  запах
азотистых соединений. "Прогревают первую  ступень",  -  подумал  Кресслин.
Карманные фонарики выхватывали из мрака ячейки маскировочной сети.
     - Анаколуф?
     - Авокадо.
     - Прошу за мной.
     Он шел в потемках за коренастым бритоголовым  офицером.  Черная  тень
вертолета открылась во мраке, как пасть.
     - Долго лететь?
     - Семь минут.
     Ночной жук взвился, спланировал, гудя, винт еще вращался, а  Кресслин
уже стоял на земле, невидимая  трава  стегала  его  по  ногам,  взметаемая
механическим ветром.
     - К ракете!
     - Есть к ракете. Но я ничего не вижу.
     - Я поведу вас за руку.  (Женский  голос.)  Вот  тут  смокинг,  прошу
переодеться. Потом наденете эту оболочку.
     - На ноги тоже?
     - Да. Носки и лакированные туфли в футляре.
     - Прыгать буду босиком?
     - Нет, в этих чулках. Смотаете их вместе с парашютом. Запомнили?
     - Да.
     Он отпустил маленькую женскую руку. Переодевался в  темноте.  Золотой
квадрат... Портсигар? Нет, зажигалка. Блеснула полоска света.
     - Кресслин?
     - Я.
     - Готовы?
     - Готов.
     - В ракету, за мной!
     - Есть в ракету.
     Резкий луч освещал серебристую алюминиевую лестницу. Ее верх тонул во
мраке - словно он должен идти к  звездам  пешком.  Открылся  люк.  Он  лег
навзничь. Блестящий пластиковый  кокон  шелестел,  прилипал  к  одежде,  к
рукам.
     - 30, 29, 28, 27, 26, 25, 24, 23, 22, 21, 20. Внимание, 20  до  нуля,
16, 15, 14, 13, 12, 11, внимание, через 7 секунд старт, четыре, три,  два,
один, ноль.
     Он ожидал грохота, но тот, который вознес его, показался ему  слабым.
Зеркальный пластик  расправлялся  на  нем,  как  живой.  Вот  дьявол,  рот
затягивает! С трудом он отпихнул назойливую пленку, перевел дух.
     - Внимание, пассажир, сорок пять секунд  до  вершины  баллистической.
Начинать отсчет?
     - Нет, начните с десяти.
     Хорошо.  внимание,  пассажир,  апогей  баллистический.  Четыре   слоя
облаков, цирростатус и циррокумулюс. Под последним видимость шестьсот.  на
красный включаю эжектор. Парашют?
     - Спасибо, все в порядке.
     -  Внимание,  пассажир,  вторая  ветвь  баллистической,  первый  слой
облаков. Температура минус 44, на земле плюс 18. До  выброски  пятнадцать.
Наклонение  к  цели  ноль  на  сто,  боковое  отклонение  в  норме,  ветер
норд-норд-вест, шесть метров в секунду, видимость хорошая.  Желаю  успеха.
Выброс!
     - До свидания, - произнес он, чувствуя нелепость этих слов, сказанных
человеку, которого он никогда не видел и не увидит.
     Он выпал во мрак,  его  выстрелило  в  твердый  от  скорости  воздух.
Свистело в ушах, он закувыркался, и тут же его с легким треском подхватило
и потянуло вверх, словно кто-то выловил его из мрака невидимым сачком.  Он
поднял взгляд. Купол парашюта был невидим. Чистая работа!
     Что-то засветлело под ногами. черт, только бы не озерко! Один шанс на
тысячу, но кто знает?
     Он коснулся ногами волнующейся  поверхности.  Это  была  пшеница.  Он
нырнул в нее, его накрыла чаша парашюта. Согнувшись, он  отстегнул  ранец,
начал сворачивать странный волокнистый материал, похожий  на  паутину.  Он
все скручивал и скручивал его, на это ушло много времени,  пожалуй,  около
получаса. Но в хронограмму он уложился. Туфли  надеть  сейчас  или  позже?
Лучше обуться сразу, пластик отражает свет. Он начал рвать на себе  тонкую
оболочку, будто сам себя  распаковывал.  Вот  и  сверток.  Лаковые  туфли,
платок, ножик...
     Где же стакан? Сердце заколотилось у  него,  как  только  он  нащупал
склянку. Он ничего не видел, тучи покрывали все небо, но когда  он  потряс
стакан, послышалось бульканье. Внутри был  вермут.  Он  не  стал  отдирать
герметизирующую пленку.  Положил  обратно  в  карман,  затолкал  свернутый
парашют в ранец, впихнул туда же толстые чулки, изодранный кокон.
     Отыскал рычажок, дернул, словно открывал банку с пивом, бросил футляр
на измятое место и стал ждать. Ничего. Немного дыма; ни пламени, ни  искр,
ни углей. осечка? пошарил рукой и чуть не вскрикнул - там уже не было туго
набитого ранца кучка  теплых  остатков,  как  будто  прогоревший  бумажный
пепел. Чистая работа!
     Кресслин одернул на себе смокинг, поправил бабочку и вышел на дорогу.
Он шел по обочине, быстро, но не слишком, чтобы не вспотеть.  Вот  дерево.
Липа? Пожалуй, еще не она. Ясень, да? Ничего не  видно.  Часовенка  должна
быть за четвертым деревом. А вот придорожный камень.  Совпадает.  Из  ночи
выдвинулась побеленная стена капеллы. Он ощупью отыскал двери,  они  легко
отворились. Не слишком ли легко? А если окна не затемнены?
     Он поставил на каменный пол зажигалку,  щелкнул.  Чистый  белый  свет
наполнил замкнутое пространство, блеснула поблекшая позолота алтаря, окно,
заклеенной снаружи чем-то черным. Он пристально вгляделся в свое отражение
в этом окне, повернулся, проверяя плечи, рукава, отвороты  смокинга  -  не
пристал ли клочок пластиковой пленки. Поправил  платочек,  приподнялся  на
носках,  как  актер   перед   выступлением,   чтобы   успокоить   дыхание,
почувствовал слабый запах погасших свечей. Он потушил зажигалку, вышел  во
мрак, осторожно шагая по каменным  ступеням,  и  осмотрелся.  кругом  было
пусто. Края туч светлели, но месяц не мог пробиться сквозь них. Было почти
совсем темно. ровно шагая по асфальту, он кончиком языка коснулся  коронки
зуба мудрости.
     Интересно, что там такое? Уж конечно  не  Хронда.  Но  и  не  яд.  За
какое-то мгновение он успел рассмотреть то, что "дантист" клал пинцетом  в
золотую чашечку коронки, прежде чем залить  ее  цементом.  Комочек  меньше
горошины, будто слепленный из детского  цветного  сахара.  Передатчик?  Но
микрофона у него не было. Ничего  не  было...  Почему  они  не  дали  яду?
Наверное, незачем.
     В отдалении, за деревьями, показался дом, ярко освещенный, шумный. На
втором этаже горели настоящие свечи, в канделябрах с  зеркальцами.  Теперь
он  принялся  считать  столбы  ограды,  у  одиннадцатого   замедлил   шаг,
остановился в тени, падающей от дерева, и  коснулся  пальцами  проволочной
сетки. Она, пружиня, подалась; он слегка  наступил  на  ее  нижнюю  часть,
которая не была сцеплена с верхней, перешагнули оказался в саду. Перебегая
от тени к тени, он очутился у высохшего фонтана. Тут он вынул  из  кармана
стакан, ногтем подрезал пленку, сорвал ее,  смял,  сунул  в  рот  и  запил
маленьким глотком вермута.  Теперь,  держа  стакан  в  руке  и  больше  не
скрываясь, он двинулся по  дорожке  прямо  к  дому,  без  спешки  -  гость
возвращается с короткой  прогулки...  Кресслин  поднес  к  носу  платок  и
переложил стакан из руки в руку, когда  проходил  между  тенями  тех,  кто
стоял  по  обе  стороны  двери.  Лиц  он  не  видел  и  чувствовал  только
невнимательные взгляды.
     Свет был почти голубым на первой лестнице,  тепло-желтым  на  второй;
музыка играла вальс. Гладко, - подумал он. - Не слишком ли гладко?
     В зале было тесно. Он не сразу ее  заметил;  ее  окружали  мужчины  с
орденскими ленточками в петлицах. Их разделяли  два  шага,  как  вдруг  на
другом конце зала раздался грохот. споткнулся какой-то лакей в ливрее,  да
так неловко, что поднос, уставленный бокалами, вылетел у него из рук.  Что
за тюлень! Окружавшие  Севинну  как  по  команде  повернули  головы  в  ту
сторону. Один только Кресслин продолжал смотреть на нее. Этот взгляд, едва
уловимый, озадачил ее.
     - Вы меня не узнаете?
     Она сказала "нет",  чтобы  оттолкнуть,  отбросить  его.  Он  спокойно
улыбнулся:
     - А карего пони помните? С белой правой бабкой? И  мальчика,  который
испугал его мячом?
     - Так это вы?
     Им не понадобилось знакомиться, они знали друг друга  с  детства.  Он
танцевал с ней только один раз. Потом держался в отдалении. Уже после часа
ночи они вместе вышли в парк. Вышли через дверь, о  которой  знала  только
она. Прогуливаясь с ней по аллеям, он тут  и  там  замечал  людей  в  тени
деревьев. Сколько же их! Где они были, когда  он  перелезал  через  сетку?
Странно.
     Севинна смотрела на него. Ее лицо белело в свете луны, которая  после
полуночи все-таки прорвалась сквозь облака, как и ожидалось.
     - Я бы вас не узнала. И все же вы мне кого-то напоминаете. но не того
мальчика. Кого-то другого. Взрослого.
     - Вашего мужа, - ответил он спокойно. - Когда ему было двадцать шесть
лет. Вы же видели снимки.
     Она растерянно заморгала.
     - Да. Но откуда вы знаете?
     Он улыбнулся.
     - По обязанности. Пресса. Временно  -  военный  корреспондент.  Но  с
гражданским прошлым.
     Она не обратила внимания на его слова.
     - Вы из тех же мест, что и я. Удивительно.
     - Почему?
     - Как-то... Это тревожит меня. Не знаю, как это выразить, но я  почти
боюсь.
     - Меня?
     Его изумление было искренним.
     - Нет, что вы. Но это как бы прикосновение судьбы. Ваша похожесть,  и
то, что мы знали друг друга еще детьми.
     - Что же здесь такого?
     - Я не могу вам объяснить.  Это  всего  лишь  аллюзия,  намек.  Будто
что-то произойдет этой ночью.
     - Вы суеверны?
     - Вернемся. Здесь холодно.
     - Никогда не надо убегать.
     - О чем вы?
     - Не следует бежать от судьбы. Это невозможно.
     - Откуда вам знать?
     - Где теперь ваш пони?
     - А ваш мяч?
     - Там, где и мы когда-нибудь будем. Все вещи растворяются во времени.
На свете нет лучшего растворителя.
     - Вы говорите так, как будто мы старики.
     - Время убийственно для старых. И непонятно для всех.
     - А если бы... Нет, ничего.
     - Вы хотели что-то сказать?
     - Вам показалось.
     - Нет, не показалось, и я знаю, что вы имели в виду.
     - Что же?
     - Одно слово.
     - Какое?
     - Хронда.
     Она вздрогнула. Это был страх.
     - Не бойтесь, прошу вас. Мы оба  -  лишь  двое  посторонних,  которые
знают это, - понятно, кроме вашего мужа и команды доктора Соуви.
     - Что вы знаете?
     - То же, что и вы.
     - Не может быть. Это тайна.
     - Я не говорил этого слова никому, кроме вас. Я  знал,  что  вам  оно
известно.
     - Как вы могли узнать? Вы понимаете, чем рискуете?
     - Я не рискую ничем, потому что мои сведения столь же  легальны,  как
ваши. С той разницей, что я знаю, от кого вы их получили, а вы не  знаете,
откуда получил их я.
     - Разница не в вашу пользу. Так откуда вы узнали?
     - А сказать вам, откуда узнали вы?
     - Вы ничего не знаете! - она вся дрожала.
     - Я не могу вам сказать. Не имею права.
     - Но вы уже сказали...
     - Не больше того, что сказал вам ваш муж.
     - Откуда вы знаете, что это он?
     - Никто из правительства, кроме премьера, не  знает.  Премьера  зовут
Моррибонд. Просто, не так ли?
     - Но каким образом? Подслушивание?
     - Не думаю. Не было нужды. Просто он должен был вам сказать.
     - Не думаете ли вы, что я...
     - Нет. Он сказал именно потому, что вы бы никогда не потребовали.  Он
хотел вам дать что-то, что имело для него высшую ценность.
     - Значит не подслушивание, а психология?
     - Да.
     - Который час?
     - Без двух минут два.
     - Не знаю, что станет со всем этим. - Она смотрела в окружающий мрак.
Тени ветвей, плоские и четкие,  дрожали  на  посыпанной  гравием  дорожке.
Казалось, что тени неподвижны, а дрожит земля. - Мы здесь  уже  скандально
долго, - сказала она. вы не догадываетесь, почему?
     - Начинаю догадываться.
     - Тайна, которая... Которая сделает это, уже не тайна за минуту до...
часа ноль. Может быть, мы перестанем существовать. Вы это тоже знаете?
     - Знаю. Но не этой же ночью!
     - Именно этой.
     - Однако еще недавно...
     - Да, были кое-какие сложности. Но теперь их нет.
     Она почти касалась его груди. Говорила, не видя:
     - Он будет молодым. Он в этом уверен.
     - Ну да, конечно.
     - Не говорите ничего, прошу вас. Я не верю, не могу  верить,  хотя  и
знаю... Это словно не взаправду, так не бывает. Но теперь уже  все  равно.
Никто не может этого отменить, никто. Или я увижу его молодым, таким,  как
вы сейчас, или... Реммер говорил, что возможно скольжение, я  опять  стану
ребенком. Вы последний человек, с которым я говорю перед этим.
     Ее  трясло.  Он  обнял  ее.  Как  бы  не  осознавая,   что   говорит,
пробормотал:
     - Сколько времени осталось?
     - Минуты... В два часа пять минут... - шепнула она.
     Он склонился над ее лицом и одновременно  изо  всех  сил  надавил  на
металлический зуб. Ощутил в голове легкий щелчок и провалился в небытие.


     Генерал машинально подтянул брюки.
     -  Хронда  -  это  темпоральная  бомба.  Ее  взрыв  вызывает  местную
депрессию во времени. Образно говоря, как обычная бомба  делает  в  грунте
воронку, то есть пространственную  депрессию,  так  Хронда  углубляется  в
настоящее и утягивает, спихивает все окружающее в прошлое. Размер  сдвига,
так  называемый  ретроинтервал,  зависит  от   мощности   заряда.   Теория
хронодепрессии сложна, и я не в состоянии вам ее изложить. Однако  принцип
уловить легко. Течение времени зависит  от  всемирного  тяготения.  Не  от
местных полей тяготения, а от вселенской  гравитации.  Даже  не  от  самой
гравитации, а от ее изменения. Гравитация во  Вселенной  уменьшается,  это
как бы другая сторона течения времени. Если бы гравитация  не  изменялась,
время остановилось бы. Его не было бы вовсе. Где находится ветер, когда он
не дует?
     Генерал продолжал:
     -  Так  объясняется  и  появление  космоса.  Он  не  был  создан,  но
существовал вне времени, пока гравитация была неизменной. Но с тех пор как
она  начала  уменьшаться,  космос  расширяется,  Звезды  вращаются,  атомы
вибрируют, а время идет. Связь гравитонов с хрономами и  использована  при
создании Хронды. Пока  мы  не  умеем  манипулировать  временем  иначе  как
импульсами. Это, собственно, не взрыв, а резкое  западение,  причем  самый
глубокий сдвиг в прошлое происходит в точке ноль. Кресслин нажал на зуб  в
1 час 59 минут, и через двадцать секунд  сработали  все  наши  оперативные
Хронды стратегического назначения. Западение  было  кумулятивным.  Поэтому
зона, пораженная хронодепрессией, имеет форму почти правильного  круга.  В
пункте ноль депрессия составляет, вероятно, от 26 до 27 лет, эта  величина
постепенно снижается к периферии. На пораженной  территории  к  неприятеля
были лаборатории, заводы, склады и хронополигоны, построенные  лет  десять
назад. Сейчас там нет ничего, что могло бы представлять для нас угрозу.
     - Генерал!
     - Слушаю, господин министр.
     - На каком основании  вы  утверждаете,  что  благодаря  Кресслину  мы
упредили хрональный удар неприятеля?
     - Приказ гласил: если до удара остается  больше  24  часов,  зуба  не
трогать. Если удастся узнать какие-нибудь подробности операции, касающиеся
ее сроков, мощности зарядов, количества Хронд, он должен сообщить об  этом
через особое звено нашей разведки. Если бы враг собирался атаковать нас  в
течении суток, а Кресслин не смог вступить в контакт со связным, он должен
был привести в действие автоматический передатчик, закопанный в  лесу  под
Хасси. И  только  в  случае,  если  не  оставалось  времени  добраться  до
передатчика, а нападение должно было произойти в  самое  ближайшее  время,
ему разрешалось нажать на зуб. Подчеркиваю,  Кресслин  не  знал  механизма
западения, он ничего не знал о наших Хрондах, не знал даже, что у  него  в
зубе. Мой ответ удовлетворил вас?
     -  Нет.  Вы  возложили  на  плечи  одного  человека  слишком  большую
ответственность. Как мог ваш агент решать судьбы мира?
     -  Позвольте  разъяснить.  До  заброски  Кресслина   мы   располагали
информацией. Очевидная цель неприятеля - наш хрональный центр. Обе стороны
не знали, насколько продвинулись  работы  у  противника,  но  расположение
нашего комплекса "С" было им известно, так же как и нам  -  дислокация  их
хроноцентра. Скрыть такие огромные комплексы невозможно.
     - Но вы не ответили на мой вопрос.
     - Как раз приступаю. Если провести концентрические  круги  постепенно
убывающего поражения вокруг нашего комплекса "С",  то  Хасси  находится  в
зоне сдвига на десять, а Лейло не двадцать лет. Вчера  утром  мы  получили
сообщение, что Моррибонд выезжает на  инспекцию  войск,  расположенных  на
нашей  границе.  В   восемь   вечера   пришло   сообщение,   что   вопреки
первоначальному намерению остановиться в гарнизоне Аретон, он задержался в
Лейло.
     - Постойте, господин генерал! Не хотите ли вы сказать, что  Моррибонд
намеревался омолодиться, используя хрональный удар, который они хотели нам
нанести?
     - Именно так. Моррибонду шестьдесят лет, его  жене  двадцать  девять.
Минус двадцать лет у него и минус десять у нее -  сорокалетней  мужчина  и
девушка девятнадцати лет. А кроме того, главное и решающее  обстоятельство
- он страдал миастенией в тяжелой форме. Врачи давали  ему  два,  ну,  три
года жизни.
     - Это абсолютно точно?
     - Практически да. К  тому  же  у  него  своеобразное  чувство  юмора.
Операция шла под кодовым названием "Балкон".
     - Не понимаю.
     - Ну как же - Ромео и Джульетта, сцена на балконе. И при этом  должен
был погибнуть весь наш хрональный потенциал.
     - Но получилось наоборот?
     - Именно. Потому что, по  их  плану,  местом  западения  должен  быть
комплекс  "С",  и  он  выслал  жену  в  Хасси,  а  сам  поехал  в   Лейло,
расположенный рядом с нашей границей. На совете в генштабе  мы  определили
ситуацию как критическую и выслали Кресслина немедленно. Около полуночи он
приземлился под Хасси. поскольку мы ударили  первыми,  изохроны  депрессии
имели порядок спада, обратный тому, который  планировал  неприятель.  Ведь
это мы попали в их хрональный комплекс.
     - Ну и что? Моррибонд помолодел меньше,  чем  хотел,  а  его  жена  -
больше. Какое это имеет стратегическое значение?
     - Имеет, господин помощник государственного секретаря, и политическое
-   тоже,   потому   что   в   неприятельском    правительстве    сменится
премьер-министр. Западение, вызвавшее депрессию, на самой  границе  своего
действия создаст небольшое концентрическое вспучивание времени. Это похоже
на  действие  обычной  бомбы:  центр  воронки  заглубляется,  вокруг   нее
образуется кратерный вал. Хронда сбивает настоящее вспять,  а  на  границе
западения время передвигается вперед. Лейло как раз в этом районе, и время
подвинулось там лет на десять вперед.
     - И Моррибонду теперь семьдесят? Великолепно! - захихикал кто-то.
     - Учитывая то, что я говорил о болезни, Моррибонда уже нет  в  живых.
Еще вопросы?
     - Мне хотелось бы знать, как выглядит прошлое после западения Хронды.
Физики утверждают, что прошлое в точности не воспроизводится.
     - Это верно. Западение не приводит к идеальному сдвигу календаря,  не
возрождает того конкретного состояния, которое существовало  в  тот  день,
час и минуту. Каждый материальный объект становится моложе -  вот  и  все.
Прошлое как совокупность событий, которые уже произошли, не возвращается и
не  повторяется.  о  том,  абсолютен  ли  этот   запрет,   наши   эксперты
предпочитают  умалчивать.  Хорошей  моделью  может  служить  ситуация   на
футбольном поле, когда один игрок сделает пас, а другой  вернет  ему  мяч.
Возвращаясь, мяч не упадет строго на то же место. Этот  пример  уместен  и
потому, что  мяч  нужно  ударить,  его  не  передвигают  микрометрическими
винтами. Так и западение - это  резкое,  не  поддающееся  мелочному  учету
вмешательство в течение времени.
     -  Но  вы  же  сами  говорили,   что   шестидесятилетний   становится
сорокалетним!
     -  Это   совсем   другое.   Его   организм   станет   моложе   только
физиологически. То  же  произойдет  с  любым  предметом.  Дерево,  скажем,
превратится в саженец. Но если, к примеру, взять скелет, который  сто  лет
пролежал в земле, и изъять из него несколько костей,  то  после  западения
перед нами будет скелет,  который  пролежал  только  восемьдесят  лет,  но
изъятые кости назад не вернутся. Если  кто-то  недавно  потерял  ногу,  то
после западения и в четверть века он ее назад не получит. Так  что  Хронда
не осложнена парадоксами, которые связаны с путешествиями во времени...
     - А машины? Книги? Здания? Чертежи?
     - Здание, возведенное сто лет назад, изменится незначительно.  Однако
постройка из бетона, который затвердел восемь лет назад,  окажется  грудой
песка, цемента и гравия, ведь бетон  становится  самим  собою  лишь  после
того, как  он  образовался  из  смеси  ингредиентов.  Это  касается  любых
объектов.
     - Уверены ли вы, что противник уже  не  располагает  потенциалом  для
контрудара?
     -  Стопроцентной  уверенности   нет.   Пессимистическая   оценка   мы
уничтожили 80 процентов их потенциала, оптимистическая - 98 процентов.
     - Нельзя ли использовать Хронды для каких-нибудь других целей,  кроме
уничтожения неприятельских Хронд?
     - Можно, господин председатель, но уничтожение  Хронд  противника,  а
так  же  их  производственной  базы  -  абсолютно  первоочередная  задача.
Сохранив наш потенциал неприкосновенным, мы получили полное стратегическое
и тактическое превосходство. Разумеется,  господа,  вы  понимаете,  что  я
ничего не могу сказать вам о том, как  мы  намереваемся  использовать  это
преимущество. Вопросов нет? Благодарю за  внимание.  Что  за  шум?  Почему
включили громкоговорители?
     - Внимание, внимание! Тревога первой степени. Локаторами замечен сход
с орбит спутников врага в количестве  четырех  единиц.  Антиракеты  первой
линии  перехвачены  противником.  Один  спутник  сбит  прямым  попаданием.
Действия локаторов затруднены  ионным  облаком,  выброшенным  симулирующей
головкой уничтоженного спутника. Внимание, внимание!  Наземные  индикаторы
будут сообщать о вероятных целях, намеченных противником. Цель номер один:
комплекс "С", предельное отклонение от двух до пяти миль  от  точки  ноль.
Цель номер два: главный штаб, предельное отклонение две-три мили от  точки
ноль.
     - Оставшиеся двадцать  процентов  летят  нам  на  голову!  -  завопил
кто-то. Сидевшие за столом  вскочили.  Где-то  поблизости  жалобно  завыла
сирена.
     - Господа, прошу  оставаться  на  местах!  -  надрывался  генерал.  -
Западение не представляет угрозы  для  жизни.  Кроме  того,  нет  способов
укрытия или изоляции. Сохраняйте спокойствие!
     - Внимание, внимание! Второй спутник уничтожен в  ионосфере  ракетным
залпом. Два оставшихся спутника вошли в  мертвую  зону  противоорбитальной
обороны. Изменяют траекторию с  семидесятикратной  перегрузкой.  Внимание!
Оба вражеских спутника на оси целей номер один и номер два. Входят в  зону
непосредственного  поражения.  Внимание!   Объявляю   тревогу   наивысшего
угрожаемого положения. Семь секунд до нуля. Шесть. Пять. Четыре. Три. Два.
Внимание! Но...
     Изображение погасло и воцарилось молчание.





                            ПРОФЕССОР ДЕКАНТОР


     Лет шесть назад, по возвращении  из  путешествия,  когда  безделье  и
наслаждение наивным миром домашней жизни уже  приелось,  -  не  настолько,
однако, чтоб я подумал о новой экспедиции,  -  поздним  вечером,  когда  я
никого не ждал, ко мне пришел какой-то человек и оторвал меня  от  писания
дневников.
     Это был человек в расцвете лет, рыжий и такой ужасно косоглазый,  что
трудно было смотреть на его лицо; в довершение всего один глаз у него  был
зеленый, а другой карий. Это еще подчеркивалось его  странным  взглядом  -
будто в его лице умещалось два человека - один пугливый и нервный,  другой
- главенствующий - наглец  и  проницательный  циник;  получалось  странное
смешение, ибо он смотрел на меня то  карим  глазом,  неподвижным  и  будто
удивленным, то зеленым, прищуренным и поэтому насмешливым.
     - Господин Тихий, - произнес он, едва войдя в мой кабинет, - наверно,
к вам приходят разные ловкачи, мошенники, безумцы и пробуют надуть вас или
увлечь своими россказнями, не так ли?
     - Действительно, - ответил я, - такое случается... Но что вам угодно?
     - Среди множества таких индивидов, - продолжал пришелец,  не  называя
ни своего имени, ни причины, вызвавшей  его  визит,  -  время  от  времени
должен  оказаться,  хотя  один  на  тысячу,   какой-нибудь   действительно
непризнанный гений. Это вытекает из незыблемых законов статистики.  Именно
таким человеком, господин Тихий, и являюсь  я.  Моя  фамилия  Декантор.  Я
профессор  сравнительной  онтогенетики.  Кафедры  я  сейчас  не   занимаю,
поскольку на преподавание у меня нет  времени.  И  вообще  преподавание  -
занятие абсолютно бесполезное. Никто никого не может научить.  Но  оставим
это. Я занят проблемой, которой посвятил сорок  восемь  лет  своей  жизни,
прежде чем, именно сейчас, решил ее.
     Это человек мне не нравился. Он вел себя как наглец, не как  фанатик,
а если уж выбирать одно их двух, то я предпочитаю фанатиков.  Кроме  того,
было ясно, что он потребует у меня поддержки, а я  скуп  и  имею  смелость
признаваться в этом. Это не  значит,  что  я  не  могу  поддержать  своими
средствами  какой-нибудь  проект,  но  делаю   это   неохотно,   внутренне
сопротивляясь, хотя поступаю тогда так, как, по моим убеждениям,  надлежит
поступать. Поэтому я добавил немного спустя:
     - Может, вы объясните, в чем дело? Разумеется, я ничего не  могу  вам
обещать. Одно поразило меня в ваших  словах.  Вы  сказали,  что  посвятили
своей проблеме сорок восемь лет, но сколько же вам вообще  лет,  с  вашего
позволения?
     - Пятьдесят восемь, - ответил он холодно.
     Он все еще стоял, держась за  спинку  стула,  словно  ожидал,  что  я
приглашу его сесть. Я пригласил бы, ясное дело, ибо принадлежу к категории
вежливых скупцов, но то,  что  он  так  демонстративно  ждал  приглашения,
слегка раздражало  меня,  да  я  и  говорил  уже,  что  он  показался  мне
невыразимо антипатичным.
     - Проблемой этой, -  начал  он,  -  я  занялся,  будучи  десятилетним
мальчишкой. Ибо я, господин Тихий, не только гениальный человек, но был  и
гениальным ребенком.
     Я привык к таким фанфаронам, но этой гениальности оказалось для  меня
многовато. Я прикусил губу.
     - Слушаю вас, - холодно произнес  я.  Если  бы  ледяной  тон  понижал
температуру, то после нашего обмена фразами с потолка свисали  бы  ледяные
сталактиты.
     - Мое изобретение - душа, - проговорил Декантор, глядя на меня  своим
темным глазом, в то время как  другой,  насмешливый  глаз  будто  подметил
нечто очень забавное на потолке. Он произнес это так, словно  говорил:  "Я
придумал новый вид карандашной резинки".
     - Ага. Скажите пожалуйста, душа, - отвечал я почти сердечно, так  как
масштаб его наглости начал меня забавлять. - Душа? Вы  ее  придумали,  да?
Интересно, я уже слышал  о  ней  раньше.  Может,  от  кого-либо  из  ваших
знакомых?
     Я с издевкой смотрел на него, но он смерил меня  своим  жутким  косым
взглядом и тихо сказал:
     - Господин Тихий, давайте заключим соглашение. Вы воздерживаетесь  от
острот, скажем, в течение пятнадцати минут. Потом будете острить,  сколько
вам угодно. Согласны?
     - Согласен, - отвечал я, возвращаясь к прежнему сухому тону. - Слушаю
вас.
     Это не пустомеля - такое впечатление создалось теперь у меня. Его тон
был слишком категоричен. Пустомели не  бывают  такими  решительными.  "Это
скорее сумасшедший", - подумал я.
     - Садитесь, - пробормотал я.
     - В сущности, это элементарно, - заговорил  человек,  назвавший  себя
профессором Декантором. - Люди тысячи  лет  верят  в  существование  души.
Философы,   поэты,   основатели   религий,   священнослужители   повторяют
всевозможные аргументы в пользу ее существования. Согласно одним религиям,
это некая обособленная  от  тела  нематериальная  субстанция,  сохраняющая
после смерти человека его индивидуальность, согласно другим -  такие  идеи
возникли у мыслителей  востока  это  энтелехия,  некое  жизненное  начало,
лишенное индивидуальных черт. Однако  вера  в  то,  что  человек  не  весь
исчезает с последним вздохом, что есть в нем нечто,  способное  преодолеть
смерть, много веков непоколебимо  бытовала  в  представлениях  людей.  Мы,
живущие сейчас, знаем, что никакой души нет. Существуют лишь сети  нервных
волокон, в которых происходят определенные процессы, связанные  с  жизнью.
То, что ощущает обладатель такой сети, его бодрствующее сознание,  -  это,
собственно, и есть душа. Так это обстоит или, вернее, так  обстояло,  пока
не появился я. Или, скорее, пока я не сказал себе: души нет. Это доказано.
Существует, однако, потребность в бессмертной душе, жажда  вечного  бытия,
стремление, чтоб личность бесконечно существовала  во  времени,  наперекор
изменениям и распаду всего остального в природе.  Это  желание,  сжигающее
человечество с момента его появления, совершенно реально. Итак: почему  бы
не удовлетворить эту тысячелетнюю концентрацию мечтаний и страхов? Сначала
я рассмотрел возможность сделать человека  телесно  бессмертным.  Но  этот
вариант я отверг, ибо, в сущности, он лишь поддерживал ложные и призрачные
надежды, поскольку бессмертные тоже могут гибнуть от  несчастных  случаев,
катастроф, к тому же это повлекло  бы  за  собой  массу  сложных  проблем,
например перенаселение; кроме того, были еще другие соображения, и все это
привело к тому, что я решил изобрести  душу.  Одну  только  душу.  Почему,
сказал я себе, нельзя  ее  построить  так,  как  строят  самолет?  Ведь  и
самолетов когда-то не было, существовали лишь мечты о полете, а теперь они
есть. Подумав так, я, в сущности, разрешил проблему. Остальное  было  лишь
вопросом соответствующих знаний, средств  и  достаточного  терпения.  Всем
этим я обладал, и поэтому сегодня  могу  сообщить  вам:  душа  существует,
господин Тихий. Каждый может ее иметь, бессмертную. Я могу  изготовить  ее
индивидуально   для   каждого   человека   со   всевозможными   гарантиями
постоянства. Вечную? Это, собственно, ничего не значит. Но моя душа - душа
моей конструкции - сможет пережить  угасание  солнца.  Обледенение  земли.
Одарить душой я могу, как уже сказал, любого человека, но  только  живого.
Мертвого одарить душой я не в  состоянии.  Это  лежит  за  пределами  моих
возможностей. Живые - другое дело. Эти  получат  от  профессора  Декантора
бессмертную  душу.  Не  в  подарок,  разумеется.   Это   продукт   сложной
технологии, хитроумного и трудоемкого процесса,  и  будет  стоить  поэтому
недешево. При массовом  производстве  цена  бы  снизилась,  но  пока  душа
гораздо дороже самолета. Принимая во внимание, что речь идет  о  вечности,
полагаю, что эта цена относительно невысока. Я пришел к  вам  потому,  что
конструирование первой души полностью исчерпало  мои  средства.  Предлагаю
вам основать акционерное общество под названием "бессмертие", с тем  чтобы
вы финансировали предприятие, получив взамен,  кроме  контрольного  пакета
акций, сорок пять процентов чистой прибыли...
     - Прошу извинения, - прервал его я, - вижу, что вы пришли  ко  мне  с
детально разработанным планом этого предприятия. Однако  не  соблаговолите
ли вы сообщить мне сначала некоторые подробности о своем изобретении?
     - Конечно, - ответил  он.  -  Но  пока  мы  не  подпишем  договора  в
присутствии нотариуса, господин Тихий, я  смогу  поделиться  с  вами  лишь
информацией общего характера. Дело в том, что  в  ходе  своей  работы  над
изобретением я настолько поиздержался, что у меня нет денег даже на уплату
патентной пошлины.
     - Хорошо. Мне понятна ваша осторожность, - сказал я, но  все  же  вы,
вероятно, догадываетесь, что ни я, ни любой другой финансист - впрочем,  я
никакой не финансист, короче говоря, никто не поверит вам на слово.
     - Естественно, - сказал он, вынимая из  кармана  завернутый  в  белую
бумагу пакет, плоский, как сигарная коробка на шесть сигар.
     - Здесь находится душа... Одной особы, - сказал он.
     - Можно узнать, чья? - спросил я.
     - Да, - ответил он после минутного колебания. - Моей жены.
     Я смотрел на перевязанную  шнурком  и  опечатанную  коробку  с  очень
сильным  недоверием,  и  все-таки  под  воздействием  его  энергичного   и
категорического тона испытал нечто вроде содрогания.
     - Вы не открываете этого? - спросил я, видя, что он держит коробку  в
руке и не прикасается к печати.
     - Нет, - сказал он. - Пока нет. Моя идея, господин Тихий,  в  крайнем
упрощении, в таком, которое граничит с искажением истины, была такова. Что
такое наше сознание? Когда вы смотрите на меня, в этот вот момент, сидя  в
удобном кресле, и ощущаете запах  хорошей  сигары,  которую  вы  не  сочли
необходимым предложить мне, когда  вы  видите  мою  фигуру  в  свете  этой
экзотической лампы,  когда  вы  колеблетесь,  за  кого  меня  принять:  за
мошенника, за сумасшедшего или за необычайного человека,  когда,  наконец,
ваш взгляд улавливает все краски и тени окружающих предметов,  а  нервы  и
мускулы беспрерывно посылают срочные телеграммы о своем состоянии в  мозг,
- все это вместе именно и составляет вашу душу, говоря языком теологов. Мы
с вами сказали бы скорее, что это просто активное состояние вашего разума.
Да, признаюсь, что я употребляю слово  "душа"  отчасти  из  упрямства,  но
важнее всего то, что  это  простое  слово  понятно  всякому,  или,  скажем
точнее, каждый думает, будто знает, о чем  идет  речь,  когда  слышит  это
слово.
     Наша материалистическая точка зрения, понятно,  превращает  в  фикцию
существование не только души бессмертной, бестелесной, но также  и  такой,
которая была бы не минутным состоянием вашей  живой  индивидуальности,  но
некоей неизменной, вневременной и вечной сущностью, - такой  души,  вы  со
мной согласитесь, никогда не было, никто из нас ею не обладает. Душа юноши
и душа старца хотя бы сохраняют идентичные черты, если речь идет об  одном
и том же человеке, а дальше: душа его в те времена, когда он был ребенком,
и в ту минуту, когда, смертельно больной, он чувствует приближение агонии,
- эти состояния духа  чрезвычайно  различны.  Каждый  раз,  когда  все  же
говорят о чьей-то душе, инстинктивно подразумевают  психическое  состояние
человека в зрелом возрасте с отличным здоровьем - понятно, что именно  это
состояние я избрал для своей цели, и моя синтетическая  душа  представляет
собой раз навсегда зафиксированный отпечаток сознания нормального, полного
сил индивидуума на каком-то отрезке времени.
     Как я  это  делаю?  В  субстанции,  идеально  для  этого  подходящей,
воссоздаю с высочайшей, предельной точностью, атом за атомом, вибрацию  за
вибрацией, конфигурацию живого мозга. Копия это  уменьшенная,  в  масштабе
один к пятнадцати. Поэтому коробка, которую вы  видите,  такая  маленькая.
Приложив немного усилий, можно было бы еще уменьшить размеры души, но я не
вижу для этого никакой разумной причины,  стоимость  же  производства  при
этом возросла бы неимоверно. Итак, в этом материале запечатлена душа;  это
не модель, не мертвая застывшая сеть нервных волокон...  Как  случалось  у
меня поначалу, когда я еще  производил  эксперименты  на  животных.  Здесь
скрывалась самая большая и, в сущности, единственная трудность. Дело  ведь
заключалось в том, чтобы в этой субстанции было сохранено сознание  живое,
чувствующее,  способное  к  свободнейшему  мышлению,  к  снам  и  яви,   к
своеобразнейшей игре фантазии, вечно изменяющееся, вечно чувствительное  к
ходу времени и чтобы  одновременно  оно  не  старело,  чтобы  материал  не
подвергался действию усталости, не трескался, не крошился  -  было  время,
господин Тихий, когда эта  задача  казалась  мне  такой  же  неразрешимой,
какой, наверное, кажется она вам и сейчас,  и  единственным  моим  козырем
было упрямство. Ибо я очень упрям, господин Тихий. Поэтому мне  и  удалось
добиться своего...
     - Погодите, - прервал я, чувствуя, что в голове у меня хаос. - Значит
как вы сказали?.. Здесь, в  этой  коробке,  находится  некий  материальный
предмет, так? Который заключает в себе сознание живого человека?  А  каким
же образом он может общаться с внешним миром? Видеть его? Слышать  и...  Я
замолчал, потому что на лице Декантора появилась неописуемая  усмешка.  Он
смотрел на меня прищуренным зеленым глазом.
     - Господин Тихий, - сказал он, -  вы  ничего  не  понимаете...  Какое
общение, какие контакты могут возникать между партнерами, если удел одного
из них - вечность? Ведь не позже, чем  через  пятнадцать  миллиардов  лет,
человечество перестанет существовать, кого же тогда будет слышать, к  кому
будет обращаться эта... Бессмертная душа? Разве вы не слушали меня,  когда
я говорил, что она вечна? Время, которое пройдет до момента,  когда  земля
обледенеет,  когда  самые  большие  и  самые  молодые  из  нынешних  звезд
рассыплются, когда законы, управляющие космосом, изменятся настолько,  что
он станет уже чем-то совершенно иным, невообразимым для нас, -  это  время
не составляет и ничтожной части  ее  существования,  поскольку  она  будет
существовать вечно. Религии совершенно разумно умалчивают о теле, ибо чему
могут служить нос или ноги в вечности? Зачем они после того, как  исчезнут
цветы и земля, после того как погаснет солнце? Но оставим этот тривиальный
аспект проблемы. Вы сказали "общение  с  миром".  Даже  если  б  эта  душа
общалась с миром лишь раз в сто лет, то спустя миллиард веков  она  должна
была бы, чтоб вместить в своей  памяти  воспоминания  об  этих  контактах,
приобрести размеры материка... А спустя триллион веков и  размеры  земного
шара оказались бы недостаточными, - но что такое триллион по  сравнению  с
вечностью?  Однако  не  эта  техническая  трудность   удержала   меня,   а
психологические последствия. Ведь мыслящая личность,  живое  "я"  человека
растворилось бы в этом океане памяти, как капля крови растворяется в море,
и что сталось бы тогда с гарантированным бессмертием?..
     - Как... -  пробормотал  я,  -  значит,  вы  утверждаете,  что...  Вы
говорите... Что наступает полная изоляция?..
     - Естественно. Разве я сказал, что в этой  коробке  весь  человек?  Я
говорил только о душе. Вообразите себе, что с этой секунды  вы  перестаете
получать всякую информацию извне, как будто ваш мозг отделен от  тела,  но
продолжает  существовать  во  всей  полноте  жизненных  сил.  Вы  станете,
разумеется, слепым и глухим,  в  известном  смысле  также  парализованным,
поскольку уже не будете иметь в своем распоряжении  тела,  однако  целиком
сохраните внутреннее зрение, то  есть  ясность  разума,  полет  мысли,  вы
сможете свободно мыслить, развивать и формировать воображение,  переживать
надежды, печали,  радости,  вызванные  преходящими  изменениями  душевного
состояния, - именно это все дано душе, которую я кладу на ваш стол...
     - Это ужасно... - сказал я. - Слепой,  глухой,  парализованный...  На
века.
     - Навеки, - поправил он меня. - Я сказал уже столько, господин Тихий,
что могу добавить только одно. Сердцевина тут - кристалл, особый  вид,  не
существующий в природе, инертная субстанция,  не  вступающая  ни  в  какие
химические соединения... В ее непрерывно вибрирующих молекулах и заключена
душа, которая чувствует и мыслит...
     - Чудовище, - произнес я тихо и спокойно, - отдаете ли вы себе  отчет
в том, что вы сделали? А впрочем, -  я  вдруг  успокоился,  ведь  сознание
человека не может быть повторено. Если ваша жена живет, ходит, думает,  то
в этом кристалле заключена самое большее лишь некая копия ее души...
     - Нет, - возразил Декантор, косясь на белый пакетик. Должен добавить,
господин Тихий, что вы совершенно правы. Невозможно создать  душу  кого-то
живущего.  Это  была  бы  бессмыслица,  парадоксальный  абсурд.  Тот,  кто
существует, существует, ясное  дело,  лишь  один  раз.  Продолжение  можно
создать лишь в момент  смерти.  Впрочем  изучая  детально  строение  мозга
человека, которому надо изготовить душу, все равно разрушаешь  этот  живой
мозг...
     - Послушайте... - прошептал я. - Вы... Убили свою жену?
     - Я дал ей вечную жизнь, - отвечал он, выпрямляясь. Впрочем,  это  не
имеет никакого отношения к делу, которое мы обсуждаем.  Если  хотите,  это
дело между моей женой, - он положил ладонь на пакетик, - и мной,  судом  и
полицией. Поговорим о чем-либо ином.
     Долго я не мог произнести ни слова. Протянул руку и кончиками пальцев
коснулся коробки, завернутой в толстую бумагу; она  была  тяжелая,  словно
отлитая из свинца.
     - Ладно, - сказал я, - пусть будет так. Поговорим  о  чем-либо  ином.
Предположим, я дам  вам  средства,  которых  вы  добиваетесь.  Неужели  вы
вправду  настолько  безумны,  чтобы  полагать,  будто  хоть  один  человек
разрешит себя убить только для того, чтоб  его  душа  до  скончания  веков
терпела невообразимые муки - лишенная даже возможности самоубийства?!
     - Со смертью действительно есть определенные трудности, -  согласился
после непродолжительного раздумья Декантор. Я заметил, что его темный глаз
скорее ореховый, чем карий. Но ведь можно для начала рассчитывать на такие
категории людей,  как  неизлечимо  больные,  как  утомленные  жизнью,  как
старцы, дряхлые физически, но ощущающие полноту духовных сил...
     - Смерть не самый худший выход по сравнению с бессмертием, которое вы
предлагаете, - пробормотал я.
     Декантор снова усмехнулся.
     - Скажу нечто такое, что вам, возможно, покажется забавным, -  сказал
он. Правая сторона его лица была серьезной. - Я сам никогда  не  испытываю
ни потребности обладать душой, ни потребности существовать вечно. Но  ведь
человечество живет этой мечтой тысячи лет. Я  долго  изучал  этот  вопрос,
господин Тихий. Все религии держались на одном: они обещали вечную  жизнь,
надежду существовать  за  могилой.  Я  даю  это.  Даю  вечную  жизнь.  Даю
уверенность в существовании и тогда, когда последняя частичка тела  сгниет
и превратится в прах. Разве этого мало?
     - Да, - ответил я, - этого мало. Ведь вы сами говорили, что это будет
бессмертие, лишенное тела, его сил, его наслаждений, его живого опыта...
     - Не повторяйтесь, - прервал  он  меня.  -  Я  могу  представить  вам
священные книги всех религий,  труды  философов,  песни  поэтов,  молитвы,
легенды - я не нашел в них ни слова о вечности тела.  Телом  пренебрегают,
его даже презирают. Душа - ее существование в безграничности - была  целью
и надеждой. Душа как  противоположность  и  противопоставление  телу.  Как
свобода от физических страданий, от  внезапных  опасностей,  от  болезней,
старческого увядания, от борьбы за все, чего при своем медленном горении и
угасании требует  постепенно  разрушающаяся  печь,  именуемая  организмом;
никто никогда не провозглашал  бессмертия  тела.  Только  душу  надо  было
сохранить  и  спасти.  Я,  Декантор,  спас  ее  для  вечности,  навеки.  Я
осуществил мечту - не мою. Мечту всего человечества...
     - Понимаю, - прервал я его. - Декантор, в некотором смысле вы  правы.
Но лишь в том смысле,  что  своим  изобретением  вы  наглядно  показали  -
сегодня мне, завтра, быть может, всему миру - ненужность  души.  Показали,
что бессмертие, о котором  говорят  священные  книги,  евангелия,  кораны,
вавилонские эпосы, веды и предания, что такое  бессмертие  человеку  ни  к
чему. Больше того: каждый человек пред лицом вечности, которой  вы  готовы
его одарить, будет чувствовать, уверяю вас, то же,  что  и  я,  -  крайнее
отвращение и страх. Мысль о том,  что  бессмертие,  которое  вы  обещаете,
может стать  моим  уделом,  приводит  меня  в  ужас.  Итак,  Декантор,  вы
доказали, что человечество тысячи лет обманывало  себя.  Вы  развеяли  эту
ложь...
     - Так вы думаете, что моя душа никому не будет нужна?  Спокойным,  но
внезапно помертвевшим голосом спросил этот человек.
     - Я уверен в  этом.  Ручаюсь  вам...  Как  вы  можете  думать  иначе?
Декантор! Неужели вы сами желали бы этого? Ведь вы тоже человек!
     - Я уже говорил  вам.  Сам  я  никогда  не  испытывал  потребности  в
бессмертии. Но я полагал, что составляю в этом отношении  исключение,  раз
человечество думает иначе. Я хотел  успокоить  человечество,  не  себя.  Я
искал проблему, самую трудную из всех, в меру  моих  сил.  Я  нашел  ее  и
разрешил. В этом смысле она была моим личным делом, но только в  этом;  по
существу она интересовала меня только  как  определенная  задача,  которую
требовалось разрешить, используя соответствующую технологию и средства.  Я
принял за чистую монету то, о чем писали величайшие мыслители всех времен.
Тихий, ведь вы же об этом читали... Об этом  страхе  перед  исчезновением,
перед концом, перед гибелью сознания тогда,  когда  оно  наиболее  богато,
когда готово особенно плодотворно творить... При конце долгой жизни... Все
это твердили. Мечтой всех было общаться с вечностью. Я создал  возможность
такого общения. Тихий, может, они?.. Может выдающиеся личности? Гении?
     Я покачал головой.
     - Можете попробовать. Но я не  верю,  чтобы  хоть  один...  Нет.  Это
невозможно.
     - Как, - сказал он, и впервые в его голосе  дрогнуло  какое-то  живое
чувство, - неужели вы полагаете, что это... Ни для  кого  не  представляет
ценности?.. Что никто этого не захочет? Может ли такое быть?!
     - Так оно и есть, - отвечал я.
     - Не отвечайте так поспешно, - молил он. - Тихий, ведь все еще в моих
руках. Я могу приспособить, изменить... Могу снабдить душу  синтетическими
чувствами... Правда, это лишит ее возможности существовать вечно, но  если
для людей важнее чувства... Уши... Глаза...
     - А что видели бы эти глаза? - спросил я.
     Он молчал.
     - Обледенение земли... Распад галактик...  Угасание  звезд  в  черной
бесконечности, да? - медленно спросил я.
     Он молчал.
     - Люди не жаждут бессмертия, - продолжал я, мгновение спустя.  -  Они
просто не  хотят  умирать.  Они  хотят  жить,  профессор  Декантор.  Хотят
чувствовать землю под ногами, видеть облака  над  головой,  любить  других
людей, быть с ними и думать о них. И ничего больше. Все, что  утверждалось
сверх этого, - ложь. Бессознательная ложь.  Сомневаюсь,  захотят  ли  иные
даже выслушать вас так терпеливо, как я... Не говоря уж о... Желающих...
     Несколько минут  Декантор  стоял  неподвижно,  уставившись  на  белый
пакет, который лежал перед ним на столе. Вдруг он взял его и слегка кивнув
мне, направился к двери.
     - Декантор!!! - крикнул я.
     Он задержался у порога.
     - Что вы собираетесь сделать с этим?..
     - Ничего, - холодно ответил он.
     - Прошу вас... Вернитесь. Минуточку... Этого нельзя так оставить...
     Господа, не знаю, был ли он большим ученым, но большим  мерзавцем  он
был наверняка. Не хочу описывать торга, который у меня с  ним  начался.  Я
должен был это сделать. Знал, что если позволю ему уйти,  то  пускай  даже
потом я пойму, что он разыграл меня и все, что он говорил, было от  начала
до конца вымышлено, - все  же  в  глубине  моей  души...  В  глубине  моей
телесной  полнокровной  души  будет  тлеть  мысль  о  том,  что  где-то  в
заваленном хламом  столе,  в  набитом  ненужными  бумагами  ящике  заточен
человеческий разум, живое сознание этой  несчастной  женщины,  которую  он
убил. И, словно  этого  мало,  одарил  ее  самым  ужасным  даром  из  всех
возможных, повторяю, самым ужасным, ибо  нельзя  представить  себе  ничего
худшего, чем приговор к вечному одиночеству. Попробуйте, пожалуйста, когда
вернетесь домой, лечь в темной  комнате,  чтобы  до  вас  не  доходило  ни
единого звука, ни единого луча света  и,  закрыв  глаза,  вообразите,  что
будете пребывать так, в окончательном спокойствии, день и  ночь,  и  снова
день, что так будут проходить недели, счет которым вы  не  сможете  вести,
месяцы, годы и века, причем с вашим мозгом предварительно проделают  такую
процедуру, которая лишит вас даже возможности  спастись  в  безумии.  Одна
мысль о том, что существует кто-то, обреченный на такую муку, в  сравнении
с которой картины адских мучений всего лишь детская забава, жгла  меня  во
время  этого  мрачного  торга.  Речь  шла,  разумеется,   об   уничтожении
кристалла; сумма, которую он потребовал... Впрочем, подробности ни к чему.
Скажу только: всю жизнь я считал себя скупцом. Если теперь я сомневаюсь  в
этом, то потому, что... Ну, ладно. Одним словом: это было все, что я тогда
имел. Деньги... Да. Мы считали их... А потом он сказал, чтобы  я  выключил
свет.  И  в  темноте  зашелестела   разрываемая   бумага,   и   вдруг   на
четырехугольном белесом фоне (это была подстилка из ваты) возник словно бы
драгоценный камень; он слабо светился... По мере того  как  я  привыкал  к
темноте, мне казалось, что он все сильнее излучает голубоватое  сияние,  и
тогда, чувствуя за спиной неровное, прерывистое дыхание, я нагнулся,  взял
приготовленный заранее молоток и одним ударом...
     Знаете, я думаю, что он все-таки говорил правду. Потому что, когда  я
ударил, рука у меня дрогнула, и  я  лишь  слегка  выщербил  этот  овальный
кристалл... И тем не менее он погас. В  какую-то  долю  секунды  произошло
нечто вроде микроскопического  беззвучного  взрыва  -  мириады  фиолетовых
пылинок закружились в вихре и  исчезли.  Стало  совсем  темно.  И  в  этой
темноте раздался мертвый глухой голос Декантора:
     - Не надо больше, Тихий... Все кончено.
     Он взял это у меня из  рук,  и  тогда  я  поверил,  потому  что  имел
наглядное доказательство, да  в  конце  концов  чувствовал  это.  Не  могу
объяснить, как. Я щелкнул  выключателем,  мы  посмотрели  друг  на  друга,
ослепленные ярким светом, как два преступника. Он  набил  карманы  сюртука
пачками банкнот и вышел, не сказав ни слова на прощание.
     Больше никогда я не видел его, и не знаю, что с  ним  случилось  -  с
этим изобретателем бессмертной души, которую я убил.





                            ПРОФЕССОР КОРКОРАН


     Вы хотите, чтобы я еще что-нибудь рассказал? Так. Вижу, что Тарантога
уже  достал  свой  блокнот  и  приготовился  стенографировать...  Подожди,
профессор. Ведь мне действительно нечего  рассказывать.  Что?  Нет,  я  не
шучу. И вообще могу я в конце концов хоть раз захотеть помолчать  в  такой
вот вечер - в вашем кругу? Почему? Э, почему! Мои дорогие,  я  никогда  не
говорил об этом, но космос заселен прежде всего такими же существами,  как
мы. Не просто человекообразными, а похожими на нас, как две капли воды.
     Половина обитаемых  планет  -  это  земли,  чуть  побольше  или  чуть
поменьше нашей, с более холодным или более теплым климатом,  но  какая  же
тут разница? А их обитатели... люди, ибо,  в  сущности,  это  люди  -  так
похожи на нас, что  различия  лишь  подчеркивают  сходство.  Почему  я  не
рассказывал о них? Что ж тут странного?  Подумайте.  Смотришь  на  звезды.
Вспоминаются разные происшествия, разные картины встают  передо  мной,  но
охотней  всего  я  возвращаюсь  к  необычным.  Может,  они  страшны,   или
противоестественны, или кошмарны, может, даже смешны, - и  именно  поэтому
они безвредны. Но смотреть на звезды, друзья мои,  и  сознавать,  что  эти
крохотные голубые искорки, - если ступить  на  них  ногой,  -  оказываются
царствами безобразия, печали, невежества, всяческого разорения, что там, в
темно-синем небе, тоже  кишмя  кишат  развалины,  грязные  дворы,  сточные
канавы, мусорные  кучи,  заросшие  кладбища...  Разве  рассказы  человека,
посетившего галактику, должны напоминать сетования лотошника, слоняющегося
по провинциальным городам? Кто захочет его слушать?  И  кто  ему  поверит?
Такие  мысли  появляются,  когда  человек  чем-то  удручен   или   ощущает
нездоровую потребность пооткровенничать. Так вот, чтоб никого не  огорчать
и не унижать, сегодня ни слова о звездах.  Нет,  я  не  буду  молчать.  Вы
почувствовали бы себя обманутыми. Я расскажу кое-что, согласен,  но  не  о
путешествиях. В конце концов и на земле я прожил немало.  Профессор,  если
тебе непременно этого хочется, можешь начинать записывать.
     Как вы знаете, у меня бывают гости, иногда весьма странные. Я  отберу
из них определенную категорию: непризнанных  изобретателей  и  ученых.  Не
знаю почему, но я всегда притягивал их, как магнит.  Тарантога  улыбается,
видите? Но  речь  идет  не  о  нем,  он  ведь  не  относится  к  категории
непризнанных изобретателей.  Сегодня  я  буду  говорить  о  тех,  кому  не
повезло: они достигли цели и увидели ее тщету.
     Конечно, они не признались себе в этом.  Неизвестные,  одинокие,  они
упорствуют в своем безумии, которое лишь известность  и  успех  превращают
иногда - чрезвычайно  редко  в  орудие  прогресса.  Разумеется,  громадное
большинство тех, кто  приходил  ко  мне,  принадлежало  к  рядовой  братии
одержимых, к людям, увязнувшим в одной идее, не своей  даже,  перенятой  у
прежних поколений, - вроде изобретателей перпетуум  мобиле,  -  с  убогими
замыслами, с тривиальными, явно вздорными решениями.  Однако  даже  в  них
тлеет  этот  огонь  бескорыстного  рвения,  сжигающий  жизнь,  вынуждающий
возобновлять заранее обреченные попытки. Жалки эти  убогие  гении,  титаны
карликового духа, от рождения искалеченные природой,  которая  в  припадке
мрачного юмора добавила к их бездарности творческое неистовство, достойное
самого Леонардо; их удел в жизни - равнодушие или  насмешки,  и  все,  что
можно для них сделать, это побыть час  или  два  терпеливым  слушателем  и
соучастником их мономании.
     В этой толпе, которую лишь собственная глупость защищает от отчаяния,
появляются изредка другие люди; я не хочу ни хвалить их, ни  осуждать,  вы
сделаете это сами. Первый, кто встает у меня перед глазами,  когда  я  это
говорю, профессор Коркоран.
     Я познакомился с ним  лет  девять  или  десять  назад.  Это  было  на
какой-то научной конференции. Мы поговорили несколько минут, и вдруг ни  с
того ни с сего (это никак не было связано с  темой  нашего  разговора)  он
спросил:
     - Что вы думаете о духах?
     В первый момент я решил, что это - эксцентричная шутка,  но  до  меня
доходили слухи о его необычности, -  я  не  помнил  только,  в  каком  это
говорилось смысле, положительном или отрицательном, - и на всякий случай я
ответил:
     - По этому вопросу не имею никакого мнения.
     Он как ни в чем не бывало вернулся к прежней  теме.  Уже  послышались
звонки, возвещающие начало следующего доклада, когда он внезапно  нагнулся
- он был значительно выше меня и сказал:
     - Тихий, вы человек в моем духе. У вас нет предубеждений. Быть может,
впрочем, я ошибаюсь, но я готов рискнуть. Зайдите ко мне,  -  он  дал  мне
свою визитную карточку. - Но предварительно позвоните по телефону, ибо  на
стук в дверь я не отвечаю и никому не открываю. Впрочем, как хотите...
     В тот же вечер, ужиная с Савинелли, этим известным  юристом,  который
специализировался на проблемах космического права, я спросил его, знает ли
он некоего профессора Коркорана.
     - Коркоран!  -  воскликнул  он  со  свойственным  ему  темпераментом,
подогретым  к  тому  же  двумя  бутылками  сицилийского   вина.   -   Этот
сумасбродный кибернетик? Что с ним? Я  не  слышал  о  нем  с  незапамятных
времен!
     Я ответил, что не знаю никаких подробностей, что  мне  лишь  случайно
довелось услышать эту фамилию. Мне думается, такой мой ответ  пришелся  бы
Коркорану по душе. Савинелли порассказал мне за вином кое-что из  сплетен,
ходивших о Коркоране. Из  них  следовало,  что  Коркоран  подавал  большие
надежды, будучи  молодым  ученым,  хоть  уже  тогда  проявлял  совершенное
отсутствие уважения к старшим, переходившее иногда в наглость; а потом  он
стал  правдолюбом  из   тех,   которые,   кажется,   получают   одинаковое
удовлетворение и от того, что говорят людям все прямо в глаза, и от  того,
что этим в наибольшей степени вредят себе. Когда Коркоран  уже  смертельно
разобидел своих профессоров и товарищей и перед ним закрылись  все  двери,
он вдруг разбогател, неожиданно получив большое наследство, купил какую-то
развалину за городом и превратил ее в  лабораторию.  Там  он  находился  с
роботами - только таких ассистентов и помощников он терпел рядом с  собой.
Может он чего-нибудь и добился, но страницы научных журналов и  бюллетеней
были для него недоступны. Это его вовсе не заботило.  Если  он  еще  в  то
время и завязывал какие-то отношения с  людьми,  то  лишь  за  тем,  чтоб,
добившись  дружбы,  немыслимо  грубо,  без  какой-либо   видимой   причины
оттолкнуть, оскорбить их. Когда он порядком постарел, и это отвратительное
развлечение ему наскучило,  он  стал  отшельником.  Я  спросил  Савинелли,
известно ли ему что-либо о том,  будто  Коркоран  верит  в  духов.  Юрист,
потягивавший в этот момент вино, едва не захлебнулся от смеху.
     - Он? В духов?! - воскликнул Савинелли. - Дружище,  да  он  не  верит
даже в людей!!!
     Я спросил, как это надо понимать. Савинелли ответил,  что  совершенно
дословно;  Коркоран  был,  по  его  мнению,  солипсист:  верил  только   в
собственное  существование,  всех  остальных  считал  фантомами,   сонными
видениями и будто бы поэтому так вел себя даже с самыми  близкими  людьми;
если жизнь есть сон, то все в ней дозволено. Я заметил,  что  тогда  можно
верить  и  в  духов.  Савинелли  спросил,  слыхал  ли  я  когда-нибудь   о
кибернетике, который бы в них верил. Потом мы заговорили о чем-то  другом,
но и того, что я узнал, было достаточно, чтобы заинтриговать меня
     Я принимаю решения быстро, так что  на  следующий  же  день  позвонил
Коркорану. Ответил робот. Я сказал ему, кто я  такой  и  по  какому  делу.
Коркоран позвонил мне только через день, поздним вечером - я уже собирался
ложиться спать. Он сказал, что я могу прийти  к  нему  хоть  тотчас.  Было
около одиннадцати. Я ответил, что сейчас буду, оделся и поехал.
     Лаборатория находилась в большом мрачном здании,  стоящем  неподалеку
от шоссе. Я видел его не раз. Думал, что это старая фабрика.  Здание  было
погружено во мрак. Ни в одном из квадратных окон, глубоко ушедших в стены,
не брезжил даже слабый огонек. Большая площадка между железной  оградой  и
воротами тоже не была освещена. Несколько раз я спотыкался  о  скрежещущее
железо, о какие-то рельсы, так что уже слегка рассерженный добрался до еле
заметной во тьме двери и позвонил особым способом, как мне велел Коркоран.
Через добрых пять минут открыл дверь он сам в старом, прожженном кислотами
лабораторном халате. Коркоран был ужасно худой,  костлявый;  у  него  были
огромные очки и седые усы, с одной стороны покороче, словно обгрызенные.
     - Пожалуйте за мной, - сказал он без всяких предисловий.
     Длинным, еле освещенным коридором, в котором лежали какие-то  машины,
бочки, запыленные белые  мешки  с  цементом,  он  подвел  меня  к  большой
стальной двери. Над ней горела яркая лампа. Он  вынул  из  кармана  халата
ключ, отпер дверь и вошел первым. Я за ним. По винтовой железной  лестнице
мы поднялись на второй этаж.  Перед  нами  был  большой  фабричный  цех  с
застекленным  сводом  -  несколько  лампочек   не   освещали   его,   лишь
подчеркивали сумрачную  ширь.  Он  был  пустынным,  мертвым,  заброшенным,
высоко под сводом  гуляли  сквозняки,  дождь,  который  начался,  когда  я
приближался к резиденции Коркорана, стучал в окна темные и грязные, там  и
тут натекала вода сквозь отверстия в выбитых стеклах. Коркоран, словно  не
замечая этого, шел впереди меня, по грохочущей под ногами  галерее;  снова
стальные запертые двери -  за  ними  коридор,  хаос  брошенных,  словно  в
бегстве, навалом лежащих у стен инструментов, покрытых толстым слоем пыли;
коридор свернул в сторону,  мы  поднимались,  спускались,  проходили  мимо
перепутанных приводных ремней, похожих на высохших змей.  Путешествие,  во
время которого я понял, как обширно  здание,  продолжалось;  раз  или  два
Коркоран в совершенно темных местах  предостерег  меня,  чтобы  я  обратил
внимание на ступеньку, чтоб нагнулся; у последней стальной двери, вероятно
противопожарной, густо утыканной заклепками, он остановился, отпер  ее;  я
заметил, что в отличие от других, она совсем не скрипела, словно ее  петли
были недавно смазаны. Мы оказались в высоком зале,  почти  совсем  пустом;
Коркоран встал посредине, там, где бетонный пол был немного светлее, будто
раньше на этом месте стоял станок,  от  которого  остались  лишь  торчащие
обломки брусьев. По стенам проходили вертикальные толстые брусья, так  что
все напоминало клетку. Я вспомнил тот вопрос о  духах...  К  прутьям  были
прикреплены полки, очень прочные, с  подпорками,  на  них  стояло  десятка
полтора  металлических  ящиков;  знаете,  как  выглядят   те   сундуки   с
сокровищами, которые в легендах закапываются корсарами? Вот такими и  были
эти ящики с выпуклыми крышками, на каждом  висела  завернутая  в  целлофан
белая  табличка,  похожая  на  ту,  какую  обычно  вешают  над  больничной
кроватью. Высоко под потолком горела запыленная лампочка, но было  слишком
темно, чтобы  я  мог  прочитать  хоть  слово  из  того,  что  написано  на
табличках. Ящики стояли в два ряда, друг над другом, а один находился выше
других,  отдельно;  я  сосчитал  их,  было  не  то   двенадцать,   не   то
четырнадцать, уже не помню точно.
     - Тихий, - обратился ко мне профессор, держа руки в карманах  халата,
- вслушайтесь на минуту в то, что тут происходит. Потом я вам расскажу,  -
ну, слушайте же!
     Был он очень нетерпелив - это бросалось в глаза. Едва начав говорить,
сразу хотел добраться до сути, чтоб  побыстрее  покончить  со  всем  этим.
Словно он каждую минуту,  проведенную  в  обществе  других  людей,  считал
потерянной.
     Я закрыл глаза и больше из простой  вежливости,  чем  из  интереса  к
звукам, которые даже и не  слыхал,  входя  в  помещение,  с  минуту  стоял
неподвижно. Собственно, ничего я  не  услышал.  Какое-то  слабое  жужжание
электротока в обмотках, что-то в этом роде, но уверяю вас оно  было  столь
тихим,  что  и  голос  умирающей  мухи  можно  было  бы  там   превосходно
расслышать.
     - Ну, что вы слышите? - спросил он.
     - Почти ничего, - признался я, - какое-то  гудение...  Но,  возможно,
это лишь шум в ушах...
     - Нет, это не шум в ушах... Тихий, слушайте внимательно, я  не  люблю
повторять, а говорю я это потому, что вы меня не знаете. Я не грубиян и не
хам, каким меня считают, просто  меня  раздражают  идиоты,  которым  нужно
десять раз повторять одно и то же. Надеюсь, что вы к ним не принадлежите.
     - Увидим, - ответил я, - говорите, профессор...
     Он кивнул головой и, показывая на ряды этих железных ящиков, сказал:
     - Вы разбираетесь в электронных мозгах?
     - Лишь настолько, насколько это требуется для космической  навигации,
- отвечал я. - С теорией у меня, пожалуй, плохо.
     - Я так и думал. Но это  неважно.  Слушайте,  Тихий.  В  этих  ящиках
находятся  самые   совершенные   электронные   мозги,   какие   когда-либо
существовали. Знаете, в чем состоит их совершенство?
     - Нет, - сказал я в соответствии с истиной.
     - В том, что они ничему  не  служат,  что  абсолютно  ни  к  чему  не
пригодны, бесполезны, - словом, что это  воплощенные  мной  в  реальность,
обличенные в материю монады Лейбница...
     Я ждал, а он говорил, и его седые  усы  выглядели  в  полумраке  так,
словно у губ его трепетала белесая ночная бабочка.
     - Каждый из этих ящиков содержит электронное  устройство,  наделенное
сознанием. Как наш мозг. Строительный материал иной, но принцип тот же. На
этом сходство кончается. Ибо наши мозги - обратите внимание! - подключены,
так сказать, к внешнему миру через посредство органов чувств: глаз,  ушей,
носа, чувствительных окончаний кожи и так  далее.  У  этих  же,  здесь,  -
вытянутым пальцем он показывал на ящики, - внешний мир там, внутри них...
     - Как же это возможно? - спросил я, начиная кое о  чем  догадываться.
Догадка была смутной, но вызывала дрожь.
     - Очень просто. Откуда мы знаем, что у нас именно такое,  а  не  иное
тело, именно такое лицо? Что мы стоим, что держим в руках книгу, что цветы
пахнут? Вы ответите, что определенные импульсы воздействуют на наши органы
чувств и по нервам бегут в наш  мозг  соответствующие  сигналы.  А  теперь
вообразите, Тихий, что я смогу воздействовать  на  ваш  обонятельный  нерв
точно так же, как это делает душистая гвоздика, - что вы будете ощущать?
     - Запах гвоздики, разумеется, - отвечал я.
     Профессор, крякнул, словно радуясь,  что  я  достаточно  понятлив,  и
продолжал:
     - А если я сделаю то же самое со всеми вашими нервами, то  вы  будете
ощущать не внешний мир, а то, что я по этим нервам протелеграфирую  в  ваш
мозг... Понятно?
     - Понятно.
     -  Ну  так  вот.  Эти  ящики  имеют   рецепторы-органы,   действующие
аналогично нашему зрению,  обонянию,  слуху,  осязанию  и  так  далее.  Но
проволочки, идущие от этих рецепторов, подключены не к внешнему миру,  как
наши нервы, а к тому барабану в углу. Вы не замечали его, а?
     - Нет, - сказал я.
     Действительно барабан этот диаметром примерно в  три  метра  стоял  в
глубине зала, вертикально, словно мельничный  жернов,  и  через  некоторое
время я заметил, что он чрезвычайно медленно вращается.
     - Это их судьба, - спокойно произнес профессор Коркоран. - Их судьба,
их мир, их бытие - все, что они могут достигнуть и познать. Там  находятся
специальные ленты с записанными  на  них  электрическими  импульсами;  они
соответствуют тем ста или двумстам  миллиардам  явлений,  с  какими  может
столкнуться человек в наиболее богатой впечатлениями  жизни.  Если  бы  вы
подняли крышку барабана, то увидели бы только  блестящие  ленты,  покрытые
белыми зигзагами, словно натеками плесени на целлулоиде,  но  это,  Тихий,
знойные ночи юга и рокот волн,  это  тела  зверей  и  грохот  пальбы,  это
похороны и пьянки, вкус яблок и груш, снежные метели, вечера,  проведенные
в семейном кругу у пылающего камина, и крики на палубе тонущего корабля, и
горные вершины, и кладбища, и бредовые галлюцинации,  -  Ийон  Тихий,  там
весь мир!
     Я молчал, а Коркоран, сжав мое плечо железной хваткой, говорил:
     - Эти ящики, Тихий, подключены к искусственному  миру.  Этому,  -  он
показал на первый ящик с  края,  -  кажется,  что  он  -  семнадцатилетняя
девушка, зеленоглазая, с рыжими волосами, с телом, достойном  Венеры.  Она
дочь государственного деятеля... Влюблена в юношу, которого  почти  каждый
день видит в окно... Который будет ее проклятием. Этот,  второй,  -  некий
ученый. Он уже близок к построению общей теории тяготения,  действительной
для его мира  -  мира,  границами  которого  служит  металлический  корпус
барабана, и готовится к борьбе за свою правду в  одиночестве,  углубленном
грозящей ему слепотой, ибо вскоре  он  ослепнет,  Тихий...  А  там,  выше,
находится член духовной коллегии, и он переживает самые трудные дни  своей
жизни, ибо утратил  веру  в  существование  бессмертной  души;  рядом,  за
перегородкой, стоит... Но я не могу рассказать вам о жизни  всех  существ,
которых я создал...
     - Можно прервать вас? - спросил я. - Мне хотелось бы знать...
     - Нет! Нельзя! - крикнул Коркоран. - Никому нельзя! Сейчас я  говорю,
Тихий! Вы еще ничего не понимаете. Вы думаете, наверно, что  там,  в  этом
барабане, различные сигналы записаны, как на граммофонной  пластинке,  что
события усложнены, как мелодия со всеми тонами и только ждут,  как  музыка
на пластинке, чтобы ее  оживила  игла,  что  эти  ящики  воспроизводят  по
очереди  комплексы  переживаний,  уже  заранее  до  конца   установленных.
Неправда! Неправда! -  кричал  он  пронзительно,  и  под  жестяным  сводом
грохотало эхо. - Содержимое барабана для них то же, что  для  вас  мир,  в
котором вы живете! Ведь вам же не  приходит  в  голову,  когда  вы  едите,
спите, встаете, путешествуете, навещаете старых безумцев, что  все  это  -
граммофонная   пластинка,   прикосновение   к   которой    вы    называете
действительностью!
     - Но... - отозвался я.
     - Молчать! - прикрикнул он на меня. - Не мешать! Говорю я!
     Я  подумал,  что  те,  кто  называл  Коркорана  хамом,  имеют  немало
оснований,  но  мне  приходилось  слушать,  ибо  то,   что   он   говорил,
действительно было необычайно. Он кричал:
     - Судьба моих железных ящиков не предопределена с  начала  до  конца,
поскольку события записаны там, в барабане, на рядах параллельных лент,  и
лишь действующий по правилам слепого  случая  селектор  решает,  из  какой
серии записей приемник чувственных впечатлений того или иного ящика  будет
черпать информацию в следующую минуту. Разумеется, все это не так  просто,
как я рассказываю, потому что ящики  сами  могут  в  определенной  степени
влиять на движения приемника информации и полностью случайный выбор  будет
лишь тогда, когда эти созданные мною существа ведут себя пассивно...  Ведь
у них же есть свобода воли и ограничивает ее только  то  же,  что  и  нас.
Структура личности, которой они обладают, страсти, врожденные  недостатки,
окружающая обстановка, уровень умственного развития - я не могу входить во
все детали...
     - Если даже и так, - быстро вмешался я, - то как же они не знают, что
являются железными ящиками, а не рыжей девушкой или свяще...
     Только это я и успел сказать, прежде, чем он прервал меня:
     - Не стройте из себя осла, Тихий.  Вы  состоите  из  атомов,  да?  Вы
ощущаете эти атомы?
     - Нет.
     - Из атомов этих состоят белковые  молекулы.  Ощущаете  вы  эти  свои
белки?
     - Нет.
     - Ежесекундно днем и ночью вас пронизывают потоки космических  лучей.
Ощущаете вы это?
     - Нет.
     - Так как же мои ящики  могут  узнать,  что  они  -  ящики,  осел  вы
этакий?!  Как для вас этот мир  является подлинным и единственным,  так же
точно и для них подлинны и единственно реальны сигналы,  которые поступают
в их электронные мозги с моего барабана...  В этом  барабане  заключен  их
мир, Тихий, а их тела - в нашем  с  вами  мире  они  существуют  лють  как
определенные,   относительно    постоянные    сочетания    отверстий    на
перфорированных  лентах   -  находятся  внутри  самих  ящиков, помещены  в
центре... Крайний с этой вот стороны  считает  себя  женщиной  необычайной
красоты. Я могу вам подробно рассказать, что она видит, когда, обнаженная,
любуется собой в зеркале. Как она любит драгоценные камни. Какими уловками
пользуется, чтобы завоевать мужчин. Я все это  знаю,  потому  что  сам,  с
помощью своего судьбографа, создал ее, для нас воображаемый,  но  для  нее
реальный образ, с лицом, с зубами, с запахом пота и  со  шрамом  от  удара
стилетом под лопаткой, с волосами и орхидеями, которые она в них  втыкает,
- такой же реальный, как реальны для вас ваши ноги,  руки,  живот,  шея  и
голова! Надеюсь, вы не сомневаетесь в своем существовании?..
     - Нет, - ответил я тихо.
     Никто никогда не кричал на меня так, и, может, меня бы это забавляло,
но я был уж слишком потрясен словами профессора -  я  ему  верил,  ибо  не
видел причин для недоверия, чтобы в этот момент обращать внимание  на  его
манеры...
     - Тихий, - немного спокойней продолжал профессор,  -  я  сказал,  что
среди прочих есть у меня тут и ученый; вот этот ящик, прямо перед вами. Он
изучает  свой  мир,  однако  никогда,  понимаете,  никогда  он   даже   не
догадается, что его мир не реален, что он тратит время и силы на  изучение
того, что является серией катушек с кинопленкой, а его руки, ноги,  глаза,
его собственные слепнущие глаза  -  это  лишь  иллюзия,  вызванная  в  его
электронном мозге разрядами соответственно  подобранным  импульсам.  Чтобы
разгадать эту тайну, он должен был бы покинуть свой железный ящик, то есть
самого себя, и перестать мыслить при  помощи  своего  мозга,  что  так  же
невозможно,  как  невозможно  для  вас  убедиться  в  существовании  этого
холодного ящика иначе, нежели с помощью зрения и осязания.
     - Но благодаря физике я знаю, что мое тело  построено  из  атомов,  -
бросил я.
     Коркоран категорическим жестом поднял руку.
     - Он тоже об этом знает, Тихий. У него есть своя лаборатория, а в ней
всякие приборы, которые возможны в его мире. Он видит в  телескоп  звезды,
изучает  их  движение  и  одновременно  чувствует  холодное  прикосновение
окуляра к лицу - нет, не сейчас. Сейчас, согласно со своим образом  жизни,
он один в саду, который окружает  его  лабораторию,  и  прогуливается  под
лучами солнца - в его мире сейчас как раз восход.
     - А где другие люди - те, среди которых он живет? - спросил я.
     - Другие люди? Разумеется, каждый из этих  ящиков,  из  этих  существ
живет среди людей. Они находятся  в  барабане...  Я  вижу,  вы  еще  не  в
состоянии понять! Может, вам пояснит это аналогия, хоть и  отдаленная.  Вы
встречаете разных людей в своих снах - иногда таких,  которых  никогда  не
видели и не знали, - и ведете с ними во сне разговоры, так?
     - Так...
     - Этих людей создает ваш мозг. Но во сне вы этого не сознаете.  Прошу
учесть - это лишь пример. С ними, - он повел рукой, - дело обстоит  иначе:
они не сами создают близких и чужих им людей - те  находятся  в  барабане,
целыми толпами, и если б, скажем, моему ученому вдруг захотелось выйти  из
своего сада и заговорить с первым встречным, то, подняв  крышку  барабана,
вы увидели бы, как это происходит:  приемник  его  ощущений  под  влиянием
импульса слегка отклонится от своего прежнего  пути,  перейдет  на  другую
ленту, начнет получать то, что записано на ней; я говорю "приемник", но, в
сущности, это сотни микроскопических приемников; как вы воспринимаете  мир
зрением, обонянием, осязанием, точно так же и  он  познает  свой  "мир"  с
помощью  различных  органов  чувств,  отдельных  каналов,  и  только   его
электронный мозг  сливает  все  эти  впечатления  в  одно  целое.  Но  это
технические подробности, Тихий, и они мало существенны. Могу вас заверить,
что с момента, когда механизм приведен  в  движение,  все  остальное  было
вопросом терпеливости, не больше. Почитайте труды философов, Тихий,  и  вы
убедитесь в правоте их слов о том,  как  мало  можно  полагаться  на  наши
чувственные восприятия, как они неопределенны, обманчивы, ошибочны,  но  у
нас ничего нет, кроме них; точно так же, - он говорил, подняв руку, - и  у
них. Но как нам, так и им это не мешает любить,  желать,  ненавидеть,  они
могут прикасаться к другим людям, чтобы целовать их или убивать...  И  так
эти мои творения в своей вечной железной неподвижности предаются  страстям
и желаниям, изменяют, тоскуют, мечтают...
     - Вы думаете, все это тщетно? -  спросил  я  неожиданно,  и  Коркоран
смерил меня своим пронзительным взглядом. Он долго не отвечал.
     - Да, - сказал он наконец, это хорошо,  что  я  пригласил  вас  сюда,
Тихий... Любой из идиотов, которым я это показывал, начинал метать в  меня
громы за жестокость... Что вы подразумеваете?
     - Вы поставляете  им  только  сырье,  -  сказал  я,  -  в  виде  этих
импульсов. Так же, как нам поставляет их мир. Когда я  стою  и  смотрю  на
звезды, то, что я чувствую при этом, что думаю, это лишь мне  принадлежит,
не всему миру. У них, - показал я на ряды ящиков, - то же самое.
     - Это верно, - сухо проговорил профессор.  Он  ссутулился  как  будто
стал ниже ростом. - Но раз уж вы это сказали, вы избавили меня  от  долгих
объяснений, ибо вам, должно быть, уже ясно, для чего я их создал.
     - Догадываюсь. Но я хотел бы, чтобы вы сами мне об этом сказали.
     - Хорошо. Когда-то - очень давно - я усомнился в реальности  мира.  Я
был еще ребенком. Злорадство окружающих предметов,  Тихий,  кто  этого  не
ощущал? Мы не можем найти какой-нибудь пустяк, хотя помним, где его видели
в последний раз, наконец, находим его совсем  в  другом  месте,  испытывая
ощущение, что поймали мир с  поличным  на  неточности,  беспорядочности...
Взрослые, конечно, говорят,  что  это  ошибка,  и  естественное  недоверие
ребенка таким образом подавляется... Или то, что называется  Lе  sentiment
di deja vu - впечатление, что в ситуации, несомненно  новой,  переживаемой
впервые, вы  уже  когда-то  находились...  Целые  метафизические  системы,
например вера в переселение душ, в перевоплощение, возникли на основе этих
явлений. И дальше:  закон  парности,  повторение  событий  весьма  редких,
которые встречаются парами настолько часто, что врачи назвали это  явление
на своем языке duplicatus casus. <Случаи парности  (лат.)>  И,  наконец...
Духи, о которых я вас спрашивал. Чтение мыслей,  левитация  и  -  наиболее
противоречащие основам наших  познаний,  наиболее  необъяснимые  -  факты,
правда, редкие, предсказаний будущего... Феномен, описанный еще в  древние
времена, происходящий, казалось, вопреки здравому смыслу, поскольку  любое
научное мировоззрение этот феномен не приемлет. Что это  означает?  Можете
вы ответить или нет?.. У вас же  не  хватает  смелости,  Тихий...  Хорошо.
Посмотрите-ка...
     Приблизившись к полкам, он показал на ящик,  стоящий  отдельно,  выше
остальных.
     - Это безумец моего мира, - произнес он,  и  его  лицо  изменилось  в
улыбке. - Знаете ли  вы,  до  чего  дошел  он  в  своем  безумии,  которое
обособило его от других? Он посвятил себя исследованию ненадежности своего
мира. Ведь я не утверждал, Тихий, что этот его  мир  надежен,  совершенен.
Самый надежный  механизм  может  иногда  закапризничать:  то  какой-нибудь
сквозняк сдвинет  провода,  и  они  на  мгновение  замкнутся,  то  муравей
проникнет вглубь барабана... И знаете, что тогда он думает, этот  безумец?
Что в  основе  телепатии  лежит  локальное  короткое  замыкание  проводов,
ведущих в два разных ящика... Что предвидение будущего  происходит  тогда,
когда приемник информации, раскачавшись,  перескочит  вдруг  с  надлежащей
ленты на другую, которая должна развернуться лишь  через  много  лет.  Что
ощущение, будто он уже пережил то, что в действительности происходит с ним
впервые, вызвано тем, что селектор не  в  порядке,  а  когда  селектор  не
только задрожит на своем медном подшипнике, но закачается, как маятник, от
толчка, ну, допустим, муравья, то в его  мире  происходят  удивительные  и
необъяснимые события: в ком-то вспыхивает вдруг неожиданное  и  неразумное
чувство, кто-то начинает вещать,  предметы  сами  двигаются  или  меняются
местами...  А  прежде  всего,  в  результате  этих   ритмичных   движений,
проявляется... закон серии! Редкие и странные явления группируются в ряды.
И  его  безумие,   питаясь   такими   феноменами,   которыми   большинство
пренебрегает, концентрируется в мысль, за которую его  вскоре  заключат  в
сумасшедший дом... Что он сам является железным ящиком так же, как и  все,
кто его окружает, что люди - лишь сложные  устройства  в  углу  запыленной
лаборатории, а мир, его очарования и ужасы -  это  только  иллюзии;  и  он
отважился подумать даже о своем  боге,  Тихий,  о  боге,  который  раньше,
будучи еще наивным, творил чудеса, но потом созданный им мир воспитал его,
создателя, научил его, что он может делать лишь одно - не вмешиваться,  не
существовать, не менять ничего в своем творении, ибо внушать доверие может
лишь такое божество, к которому не взывают. А если воззвать  к  нему,  оно
окажется ущербным и бессильным... А знаете вы, что думает  этот  его  бог,
Тихий?
     - Да, - сказал я. -  Что  существует  такой  же,  как  он.  Но  тогда
возможно и то, что хозяин запыленной лаборатории, в которой м ы  стоим  на
полках, - сам тоже ящик, построенный  другим,  еще  более  высокого  ранга
ученым, обладателем оригинальных и фантастических концепций...  И  так  до
бесконечности. Каждый из этих экспериментаторов - творец своего мира, этих
ящиков и их судеб, властен над  своими  Адамами  и  своими  Евами,  и  сам
находится  во  власти  следующего  бога,   стоящего   на   более   высокой
иерархической ступени. И вы сделали это, профессор, чтобы...
     - Да, - ответил он. - А  раз  уж  я  это  сказал,  то  вы  знаете,  в
сущности, столько же, сколько и я, и продолжать разговор будет  бесцельно.
Спасибо, что вы согласились прийти, и прощайте.
     Так,  друзья,  окончилось  это  необычное  знакомство.  Я  не   знаю,
действуют ли еще ящики Коркорана. Быть может - да, и им снится их жизнь  с
ее сияниями и страхами, которые на самом деле являются лишь  застывшим  на
кинопленке сборищем импульсов, а Коркоран, закончив дневную работу, каждый
вечер  поднимается  по  железной  лестнице  наверх,  по  очереди  открывая
стальные  двери  своим  огромным  ключом,  который  он  носит  в   кармане
сожженного кислотами халата... И стоит в полутьме,  чтобы  слышать  слабое
жужжание токов и еле уловимый звук, когда лениво поворачивается барабан...
Когда развертывается лента... И вершится судьба. И  я  думаю,  что  в  эти
минуты  он  ощущает,  вопреки  своим  словам,  желание  вмешаться,  войти,
ослепляя всесилием, в глубь мира, который  он  создал,  чтобы  спасти  там
кого-то, провозглашающего  искупление,  что  он  колеблется,  одинокий,  в
мутном свете пыльной лампы, раздумывая, не спасти ли чью-то жизнь,  чью-то
любовь, и я уверен, что он никогда этого  не  сделает.  Он  устоит  против
искушения, ибо хочет быть богом, а единственное проявление божественности,
какое мы знаем, это молчаливое согласие  с  любым  поступком  человека,  с
любым преступлением, и нет для нее  высшей  мести,  чем  повторяющийся  из
поколения  в  поколение   бунт   железных   ящиков,   когда   они   полные
рассудительности, утверждаются в выводе, что бога не существует. Тогда  он
молча усмехается и уходит, запирая за  собой  ряды  дверей,  а  в  пустоте
слышится лишь слабое, как голос умирающей мухи, жужжание токов.





                             ФОРМУЛА ЛИМФАТЕРА


     - Милостивый государь... минутку.  Простите  за  навязчивость...  Да,
знаю...  мой  вид...  Но  я  вынужден  просить...  нет,   ах,   нет.   Это
недоразумение. Я шел за вами? Да. Это правда.  От  книжного  магазина,  но
только потому, что видел  сквозь  витрину...  вы  покупали  "Биофизику"  и
"Абстракты"... И когда вы здесь сели,  я  подумал,  что  это  великолепный
случай... Если б вы позволили мне проглядеть... и то, и другое. Но главное
- "Абстракты". Для меня это - жизненная необходимость, а я... не могу себе
позволить... Это, впрочем, видно по мне, правда... я просмотрю и сейчас же
верну, много времени это не займет.  Я  ищу  только  одно...  определенное
сообщение... Вы мне даете? Не знаю, как благодарить...  я  лучше  выйду...
Идет кельнер, мне бы не хотелось, чтобы... я перелистаю на улице, вон там,
напротив, видите? Там есть скамейка... и  немедленно...  Что  вы  сказали?
Нет, не делайте этого...  Вам  не  следует  меня  приглашать...  правда...
хорошо, хорошо, я сяду. Простите? Да, разумеется, можно кофе. Что  угодно,
если это необходимо. О, нет. Это - в самом деле нет. Я не голоден.
     Возможно, мое лицо... но это видимость. Могу я  просмотреть  здесь...
хоть это невежливо?.. Спасибо. Это последний номер... нет, я уж вижу,  что
в "Биофизике" ничего нет. А здесь... да, да... ага... Криспен - Новиков  -
Абдергартен Сухима, подумать только, уже второй раз... ох!.. Нет.  Это  не
то. Ничего нет. Ладно... возвращаю с благодарностью.  Снова  я  могу  быть
спокоен - на две недели... это  все.  Пожалуйста,  не  обращайте  на  меня
внимания... кофе? Ах, правда, кофе. Да, да. Я сижу,  буду  молчать.  Я  не
хотел бы навязываться, назойливость со  стороны  такого  индивидуума,  как
я... простите? Да, наверно, это кажется странным такие интересы при таком,
гм, exterieur... <Внешний вид - фр.> Но, ради бога, только не это.  Почему
же  это  вы  должны  передо  мной  извиняться?  Большое  спасибо,  нет,  я
предпочитаю без сахара. Это привычка тех лет,  когда  я  не  был  еще  так
болтлив... Вы не хотите читать? Видите ли, я думал... Ах, это  ожидание  в
глазах. Нет, не взамен. Ничего взамен, с  вашего  разрешения,  конечно,  я
могу  рассказать.   Опасаться   мне   нечего.   Нищий,   который   изучает
"Биофизический журнал" и "Абстракты". Забавно. Я отдаю себе в этом  отчет.
От лучших времен у меня сохранилось  еще  чувство  юмора.  Чудесный  кофе.
Похоже на то, что я интересуюсь биофизикой? Собственно, это не совсем так.
Мои интересы... не знаю, стоит ли... Только не  думайте,  что  я  ломаюсь.
Что? Это вы? Это  вы  опубликовали  в  прошлом  году  работу  о  комитарах
афиноров с многократной кривизной? Я точно не помню названия,  однако  это
любопытно. Совершенно иначе, чем у Баума. Гелловей пытался  в  свое  время
сделать это, но у него не вышло. Нескладная штука, эти афиноры... Вы  ведь
знаете, как зыбки неголономные системы... Можно утонуть, в математике  так
бывает, когда человек  жаждет  наспех  штурмовать  ее,  схватить  быка  за
рога... Да. Я уже давно должен был это сказать. Лимфатер. Аммон Лимфатер -
так меня зовут. Пожалуйста, не удивляйтесь моему разочарованию. Я  его  не
скрываю, к чему? Со мной это случалось уже много раз и все-таки каждый раз
по-новому... это немного... больно.  Я  все  понимаю...  Последний  раз  я
печатался... двадцать лет назад. Вероятно, вы тогда еще... ну, конечно.  А
все-таки? Тридцать лет? Ну что ж, тогда вам было  делать:  ваши  интересы,
скорей  всего,  были  направлены  в  другую  сторону...  А   потом?   Боже
милосердный, я вижу, вы не настаиваете. Вы деликатны, я  сказал  бы  даже,
что вы стараетесь относиться ко мне как... к коллеге. Ах, что вы! Я  лишен
ложного  стыда.  Мне  хватает   настоящего.   Ладно.   История   настолько
невероятна, что вы будете разочарованы... Ибо поверить  мне  невозможно...
Нет, нельзя. Уверяю вас. Я уж не раз ее  рассказывал.  И  в  то  же  время
отказывался сообщить подробности, которые могли бы засвидетельствовать  ее
правдивость. Почему?  Вы  поймете,  когда  услышите  все.  Но  это  долгая
история, простите, я ведь предупреждал. Вы сами хотели. Началось  это  без
малого тридцать лет назад. Я окончил университет и  работал  у  профессора
Хааве. Ну, разумеется, вы о нем слыхали.  Это  была  знаменитость!  Весьма
рассудительная знаменитость! Он не любил рисковать. Никогда  не  рисковал.
Правда, он позволял нам - я был его ассистентом - занимался кое-чем  сверх
программы, но в принцип...  нет!  Пусть  это  будет  только  моя  история.
Разумеется, она связана с судьбами других людей, но у меня есть склонность
к болтливости, которую мне по  старости  трудно  контролировать.  В  конце
концов, мне шестьдесят лет, выгляжу я еще старше, вероятно, и из-за  того,
что собственными руками...
     Incipiam <Начнем - лат.>. Итак,  это  было  в  семидесятых  годах.  Я
работал у Хааве, но интересовался кибернетикой. Вы ведь  знаете,  как  это
бывает: самыми вкусными кажутся плоды в чужих садах. Кибернетика  занимала
меня все больше и больше. В конце-концов мой шеф уже не мог этого вынести.
Я не удивляюсь  этому.  Тогда  тоже  не  удивился.  Мне  пришлось  немного
похлопотать, и в конце концов я устроился у Дайемона. Дайемон,  вы  о  нем
тоже, наверное, слыхали, принадлежал к школе Мак Келлоха. К сожалению,  он
был  ужасно   безапелляционен.   Великолепный   математик,   воображаемыми
пространствами  прямо-таки  жонглировал,   мне   страшно   нравились   его
рассуждения. У него была такая  забавная  привычка  -  прорычать  конечный
результат подобно льву... но это неважно. У него я работал  год,  читая  и
читая... Знаете, как это бывает: когда выходила  новая  книга,  я  не  мог
дождаться, пока она попадет в нашу  библиотеку,  бежал  и  покупал  ее.  Я
поглощал все. Все... Дайемон, правда, считал меня  подающим  надежды...  и
так далее. У меня было одно неплохое качество,  уже  тогда,  феноменальная
память. Знаете... я могу вам хоть сейчас перечислить названия всех  работ,
опубликованных год за годом нашим институтом на протяжении двенадцати лет.
Даже дипломных... Сейчас я только помню, тогда - запоминал. Это  позволяло
мне сопоставлять различные теории, точки зрения ведь в кибернетике  велась
тогда яростная священная война, и духовные дети великого Норберта кидались
друг на друга так, что... Но меня грыз какой-то червь... Моего  энтузиазма
хватало на день: что сегодня меня восхищало, завтра начинало тревожить.  О
чем шла речь? Ну как же - о теории электронных  мозгов...  ах,  так?  Буду
откровенен:  знаете,  это  даже  хорошо,   мне   не   придется   чрезмерно
беспокоиться о том, чтобы неосторожно упомянутой  подробностью...  Да  что
вы! Ведь это было бы оскорблением с моей стороны! Я не опасаюсь никакой...
никакого плагиата, вовсе нет, дело гораздо серьезнее, сами увидите. Однако
я все говорю обиняками... Правда,  вступление  необходимо.  Так  вот:  вся
теория информации появилась в головах  нескольких  людей  чуть  ли  не  за
несколько дней, вначале все казалось относительно простым обратная  связь,
гомеостаз,  информация,  как  противоположность  энтропии,  -  но   вскоре
обнаружилось, что это  не  удается  быстро  уложить  в  систему,  что  это
трясина, математическая топь, бездорожье. Начали возникать школы, практика
шла своим путем - строили эти там электронные  машины  для  расчетов,  для
перевода, машины обучающие, играющие в шахматы...  А  теория  -  своим,  и
вскоре инженеру, который работал с  такими  машинами,  было  трудно  найти
общий язык со специалистом по теории информации... Я сам едва не утонул  в
этих новых отраслях математики, которые возникали, как грибы после  дождя,
или, скорее, как новые инструменты в руках взломщиков, пытающихся  вскрыть
панцирь тайны... Но это все-таки  восхитительные  отрасли,  правда?  Можно
обладать некрасивой женщиной или обычной и завидовать  тем,  кто  обладает
красавицами,  но  в  конце  концов  женщина  есть  женщина;   зато   люди,
равнодушные к математике, глухие к ней, всегда казались мне калеками!  Они
беднее  на  целый  мир  такой  мир!  Они  даже  не  догадываются,  что  он
существует! Математическое построение - это безмерность, оно  ведет,  куда
хочет, человек будто создает его, а в сущности лишь открывает ниспосланную
неведомо откуда платоновскую идею, восторг и бездну, ибо  чаще  всего  она
ведет никуда... В один прекрасный день я сказал себе:  довольно.  Все  это
великолепно, но мне великолепия не нужно, я должен  дойти  до  всего  сам,
абсолютно, словно на свете никогда не было никакого Винера,  Неймана,  Мак
Келлоха... И вот, день  за  днем  я  расчистил  свою  библиотеку,  свирепо
расчистил, записался на  лекции  профессора  Хайатта  и  принялся  изучать
неврологию животных. Знаете,  с  моллюсков,  с  беспозвоночных,  с  самого
начала... Ужасное занятие; ведь все это, собственно, описания -  они,  эти
несчастные биологи и зоологи, в сущности, ничего не понимают. Я видел  это
превосходно. Ну, а когда после двух лет  тяжкого  труда  мы  добрались  до
структуры человеческого мозга, мне хотелось смеяться. Правда: смотрел я на
все эти  работы  и  фотограммы  Рамона-и-Калаха,  эти  черненные  серебром
разветвления нейронов коры... дендриты мозжечка, красивые,  словно  черные
кружева... и разрезы мозга, их были  тысячи,  среди  них  старые,  еще  из
атласов Виллигера, и говорю вам: я смеялся! Да ведь они были поэтами,  эти
анатомы, послушайте только, как они наименовали  все  эти  участки  мозга,
назначения которых  вообще  не  понимали:  рог  Гипокампа,  рог  Аммона...
пирамидные тельца... шпорная щель...
     На первый взгляд, это не имеет отношения к моему рассказу. Но  только
на первый взгляд, ибо, видите ли, если б меня  не  удивляли  многие  вещи,
которые абсолютно не удивляли... Даже  не  привлекали  внимания  других...
если бы не это, я наверняка был бы  сейчас  склеротическим  профессором  и
имел бы сотни две работ, которых никто не помнит, - а так...
     Речь идет о так называемом наитии. Откуда у меня это взялось, понятия
не имею. Инстинктивно - долгие годы, пожалуй, всегда, -  все  представляли
себе, что существует... что можно принимать во  внимание  лишь  один  тип,
один вид мозга - такой, каким природа снабдила  человека.  Ну,  ведь  homo
<Человек - лат.> - это существо такое умное, высшее, первое среди  высших,
владыка и царь творения... да. И поэтому модели  -  и  математические,  на
бумаге, - Рашевского, - и электронные Грея Уолтера - все это возникло  Sib
Simme aispiciis <Под внешним наблюдением -  лат.>  человеческого  мозга  -
этой недостижимой, наиболее совершенной нейронной машины для  мышления.  И
тешили себя иллюзией, простодушные, что если удастся когда-нибудь  создать
механический  мозг,  который  сможет  соперничать  с   человеческим,   то,
разумеется, лишь потому, что  конструктивно  он  будет  абсолютно  подобен
человеческому.
     Минута непредвзятого размышления  обнаруживает  безбрежную  наивность
этого взгляда. "Что такое слон?"  -  спросили  у  муравья,  который  слона
никогда не видел. "Это очень, очень большой муравей", - отвечал тот... Что
вы сказали? Сейчас тоже? Я знаю, это по-прежнему догма, все продолжают так
рассуждать, именно поэтому  Корвайсс  и  не  согласился  опубликовать  мою
работу - к счастью, не согласился. Это я сейчас  так  говорю,  а  тогда  -
тогда, разумеется, был вне себя от гнева...  эх!  Ну,  вы  понимаете.  Еще
немного терпения. Итак, наитие... Я  вернулся  к  птицам.  Это,  надо  вам
сказать, очень любопытная история.  Вы  знаете?  Эволюция  шла  различными
путями  -  ведь  она  слепа,  это  слепой  скульптор,  который  не   видит
собственных творений и не знает - откуда  ему  знать?  Что  с  ними  будет
дальше. Говоря  фигурально,  похоже,  будто  природа,  проводя  неустанные
опыты, то и дело забредала в глухие тупики и попросту  оставляла  там  эти
свои незрелые создания, эти неудачные результаты экспериментов, которым не
оставалось ничего, кроме терпения: им предстояло прозябать сотни миллионов
лет... а сама принималась за новые. Человек является  человеком  благодаря
так называемому новому мозгу, неоэнцефалону, но у  него  есть  и  то,  что
служит мозгом у птиц, - полосатое тело, стриатум;  у  него  оно  задвинуто
вглубь, придавлено этим большим шлемом, этим покрывающим все плащом  нашей
гордости и славы, корой мозга... Может, я немного и насмешничаю, бог весть
почему. Значит было так: птицы и насекомые, насекомые и  птицы  -  это  не
давало мне покоя. Почему эволюция споткнулась? Почему нет  разумных  птиц,
мыслящих муравьев? А очень бы... знаете ли, стоит только взвесить: если  б
насекомые пошли в своем развитии дальше, человек им в подметки не  годился
бы, ничего бы он не поделал, не выдержал бы конкуренции - где там! Почему?
Ну, а как же? Ведь птицы и насекомые, в разной степени, правда, появляются
на свет с готовыми знаниями, такими, какие им нужны, разумеется; по Сеньке
и шапка. Они почти ничему не должны учиться,  а  мы?  Мы  теряем  половину
жизни на учебу, затем чтобы во вторую половину убедиться, что три четверти
того, чем мы набили свою голову,  бесполезный  балласт.  Вы  представляете
себе, что было бы, если б ребенок Хайатта или Эйнштейна мог  появиться  на
свет с познаниями, унаследованными от отца?  Однако  он  глуп,  как  любой
новорожденный. Учение? Пластичность человеческого разума? Знаете,  я  тоже
верил в это. Ничего удивительного. Если тебе еще на  школьной  скамье  без
конца повторяют аксиому: человек именно потому и человек,  что  появляется
на свет подобным чистой  странице  и  должен  учиться  даже  ходить,  даже
хватать  рукой  предметы:  что  в  этом  заключается  его  сила,  отличие,
превосходство, источник мощи, а  не  слабости,  а  вокруг  видишь  величие
цивилизации, - то ты веришь в это, принимаешь это как очевидную истину,  о
которой нет смысла спорить.
     Я, однако, все возвращался мыслями к  птицам  и  насекомым.  Как  это
происходит - каким образом они наследуют готовые знания,  передаваемые  из
поколения в поколение? Было известно лишь одно. У птиц  нет,  в  сущности,
коры, то есть кора не играет  большой  роли  в  их  нейрофизиологии,  а  у
насекомых ее нет совершенно, - и вот насекомые приходят на свет  с  полным
почти запасом знаний, необходимых им для жизни, а птицы - со  значительной
их частью. Из  этого  следует,  что  кора  является  подоплекой  учения  -
этого... этого препятствия на пути  к  величию.  Ибо  в  противном  случае
знания аккумулировались бы, так что праправнук какого-нибудь  Леонардо  да
Винчи стал бы мыслителем,  в  сравнении  с  которым  Ньютон  или  Эйнштейн
показались бы кретинами! Извините. Я увлекся. Итак, насекомые  и  птицы...
птицы. Здесь вопрос был ясен. Они произошли, как известно,  от  ящеров  и,
значит, могли только развивать тот план,  ту  конструктивную  предпосылку,
которая заключалась в ящерах: архистриатум, паллидум  -  эти  части  мозга
были уже даны, у птиц, собственно, не было никаких перспектив,  и  прежде,
чем первая из  них  поднялась  в  воздух,  дело  было  проиграно.  Решение
компромиссное: немного  нервных  ядер,  немного  коры  -  ни  то,  ни  се,
компромиссы нигде не окупаются, в эволюции тоже.  Насекомые  -  ну,  здесь
дело обстояло иначе. У них  были  шансы:  эта  симметричная,  параллельная
структура  нервной  системы,  парные  брюшные  мозги...  от   которых   мы
унаследовали  рудименты.  Наследство  это  не  только  загублено,   но   и
преобразовано.  Чем  они  занимаются  у  нас?   Функционированием   нашего
кишечника! Но - обратите внимание, очень прошу! - Это они умеют  с  самого
рождения; симпатическая и парасимпатическая системы с самого начала знают,
как управлять работой сердца, внутренних органов; да, вегетативная система
это умеет, она умна от рождения! И вот ведь никто над этим не задумывался,
а?.. Так оно есть - так должно быть, если поколения появляются и исчезают,
ослепленные верой в свое фальшивое совершенство. Хорошо,  но  что  с  ними
случилось - с насекомыми?  Почему  они  так  жутко  застыли,  откуда  этот
паралич развития и внезапный конец, который наступил  почти  миллиард  лет
назад и навсегда задержал  их,  но  не  был  достаточно  мощным,  чтоб  их
уничтожить? Э, что там! Их возможности убил случай. Абсолютная,  глупейшая
случайность...  Дело  в  том,  что  насекомые   ведут   происхождение   от
первичнотрахеистых. А первичнотрахеистые вышли из  океана  на  берег,  уже
имея сформировавшуюся дыхательную систему, эволюция не может, как инженер,
неудовлетворенный своим решением  проблемы,  разобрать  машину  на  части,
сделать новый чертеж и заново собрать  механизм.  Эволюция  неспособна  на
это. Ее  творчество  выражается  лишь  в  поправках,  усовершенствованиях,
достройках... Одна из них - кора мозга... Трахеи - вот что было проклятием
насекомых! У них не было легких, были трахеи, и потому насекомые не  могли
развить активно включающийся  дыхательный  аппарат,  понимаете?  Ну,  ведь
трахеи - просто система трубок, открытых на поверхности тела, и они  могут
дать организму лишь то количество кислорода, какое самотеком пройдет через
отверстия... вот почему. Впрочем, это, разумеется вовсе не  мое  открытие.
Но  об  этом  говорят  невнятно:  мол,  несущественно.  Фактор,  благодаря
которому был вычеркнут из списка самый опасный соперник человека...  О,  к
чему может привести слепота! Если тело превысит определенные,  поддающиеся
точному исчислению размеры, то трахеи уже не смогут доставлять необходимое
количество воздуха. Организм начнет задыхаться. Эволюция - конечно  же!  -
приняла  меры:  насекомые  остались  небольшими.  Что?  Огромные   бабочки
мезозойской  эры?  Весьма  яркий  пример   математической   зависимости...
непосредственного   влияния  простейших   законов   физики   на  жизненные
процессы...  Количество  кислорода,  попадающего  внутрь  организма  через
трахеи,   определяется  не  только  диаметром   трахей,  но   и  скоростью
конвекции... а она, в свою очередь, - температурой; так вот, в мезозойскую
эру, во время больших потеплений, когда  пальмы  и  лианы  заполнили  даже
окрестности Гренландии, в тропическом  климате  вывелись  эти  большие,  с
ладонь величиной, бабочки и мотыльки... Однако это были  эфемериды,  и  их
погубило первое же похолодание, первый ряд менее жарких, дождливых  лет...
Кстати  сказать,   и  сегодня  самых  больших  насекомых  мы  встречаем  в
тропиках...  но и это маленькие организмы;  даже самые большие среди них -
малютки в сравнении  со  средним  четвероногим,  позвоночным...  Ничтожные
размеры  нервной  системы,   ничего  не  удалось  сделать,  эволюция  была
бессильна.
     Первой моей мыслью было построить электронный мозг по  схеме  нервной
системы насекомого... какого? Ну, хотя  бы  муравья.  Однако  я  сразу  же
сообразил, что это просто глупо, что я собираюсь  идти  путем  наименьшего
сопротивления. Почему я, конструктор, должен повторять ошибки эволюции?  Я
снова занялся фундаментальной проблемой:  обучением.  Учатся  ли  муравьи?
Конечно, да: у них можно выработать условные рефлексы,  это  общеизвестно.
Но я думал о чем-то  совершенно  ином.  Не  о  тех  знаниях,  которые  они
наследуют от своих  предков,  нет.  О  том,  совершают  ли  муравьи  такие
действия, которым их не могли обучить  родители  и  которые  они,  тем  не
менее, могут выполнять без всякого обучения! Как вы  смотрите  на  меня...
Да, я знаю. Тут мои  слова  начинают  попахивать  безумием,  да?  Мистикой
какой-то? Откровение, которое дано было постичь муравьям? Априорное знание
о мире? Но это лишь вступление,  начало,  лишь  первые  буквы  методологии
моего сумасшествия. Пойдем дальше.  В  книгах,  в  специальной  литературе
вообще не было ответа на такой вопрос, ибо никто  в  здравом  уме  его  не
ставил и не отважился бы на это. Что  делать?  Ведь  не  мог  же  я  стать
мирмекологом <ученый, изучающий муравьев> только для того, чтобы  ответить
на этот один - предварительный вопрос. Правда, он решал "быть или не быть"
всей моей  концепции,  однако  мирмекология  -  обширная  дисциплина,  мне
пришлось бы опять потратить три-четыре года: я  чувствовал,  что  не  могу
себе этого позволить. Знаете, что я сделал? Отправился к Шентарлю. Ну  как
же, имя! Для вас это каменный монумент, но он и тогда, в мои молодые годы,
был легендой! Профессор вышел на пенсию, не преподавал уже четыре  года  и
был тяжело болен. Белокровие. Ему продляли жизнь месяц за месяцем, но  все
равно было ясно, что конец  его  близок.  Я  набрался  смелости.  Позвонил
ему...  скажу прямо: я бы позвонил, даже если б он уже агонизировал. Такой
безжалостной, такой уверенной в себе бывает лишь молодость. Я,  совершенно
никому неизвестный щенок, попросил его побеседовать со мной. Он велел  мне
придти, назначил день и час.
     Он лежал в кровати. Кровать эта стояла у шкафов с книгами, и над  ней
было укреплено особым образом зеркало и механическое приспособление, вроде
длинных щипцов, чтоб он мог, не вставая, вытянуть  с  полок  любую  книгу,
какую захочет. И как только я вошел, поздоровался, и посмотрел на эти тома
- я увидел  Шеннона,  и  Мак  Кея,  и  Артура  Рубинштейна,  того  самого,
сотрудника Винера, - знаете, я понял, что это  тот  человек,  который  мне
нужен. Мирмеколог, который знал  всю  теорию  информации,  -  великолепно,
правда?
     Он сказал мне без предисловий, что очень слаб и что временами у  него
гаснет сознание,  поэтому  он  заранее  извиняется  передо  мной,  а  если
потребуется, чтоб я повторил что-нибудь, он даст мне знак. И чтоб я  сразу
начал с сути дела, так как он не знает, долго ли будет сегодня в сознании.
     Ну что же, я выстрелил сразу изо всех моих пушек, мне  было  двадцать
семь лет, вы можете вообразить, как я говорил!  Когда  в  цепи  логических
рассуждений не хватало звена, его заменяла  страстность.  Я  высказал  ему
все, что думаю о человеческом мозге, не так, как вам, - уверяю, что  я  не
подбирал слов! О путях паллидума и стриатума, о палеоэнцефалоне, о брюшных
узлах насекомых, о птицах и муравьях, пока не подошел к этому злополучному
вопросу: знают ли муравьи что-то, чему они не учились, и что, вне  всякого
сомнения, не завещали им предки? Знает ли он случай,  который  подтверждал
бы это? Видел ли он что-либо подобное за восемьдесят лет своей  жизни,  за
шестьдесят лет научной деятельности? Есть ли, по крайней мере, шанс,  хотя
бы один из тысячи?
     А когда я оборвал речь будто посредине, не отдавая себе отчета в том,
что  это  уже  конец  моих  рассуждений,  ибо  я  не  подготовил  никакого
заключения, совсем не обращая  внимания  на  форму,  -  то,  запыхавшийся,
попеременно краснея и бледнея, почувствовал вдруг слабость и -  впервые  -
страх, Шентарль открыл глаза: пока я говорил, они были закрыты. Он сказал:
     - Жалею, что мне не тридцать лет.
     Я ждал, а он опять закрыл глаза и  заговорил  лишь  спустя  некоторое
время:
     - Лимфатер, вы хотите добросовестного, искреннего ответа, да?
     - Да, - сказал я.
     - Слыхали вы когда-нибудь об акантис рубра?
     - Виллинсониана? - спросил я. - Да, слышал: это  красный  муравей  из
бассейна Амазонки...
     - А! Вы слышали?! - произнес он таким тоном, словно  сбросил  с  плеч
лет двадцать. - Вы слышали о нем? Ну, так что же вы  еще  мучаете  старика
своими вопросами?
     -  Да  ведь,  господин  профессор,  то,  что   Саммер   и   Виллинсон
опубликовали в альманахе, было встречено сокрушительной критикой...
     - Понятно, - сказал он. - Как  же  могло  быть  иначе?  Взгляните-ка,
Лимфатер... - Он показал своими щипцами на шесть черных томов  монографии,
принадлежавшей его перу.
     - Если б я мог, - сказал он, - я взялся бы за это... Когда я начинал,
не было никакой теории информации, никто  не  слышал  об  обратной  связи,
Вольтерру большинство биологов считало безвредным безумцем, а  мирмекологу
было  достаточно  знать  четыре  арифметических  действия...  Эта  малютка
Виллинсона - очень любопытное насекомое, коллега Лимфатер. Вы знаете,  как
это было? Нет? Виллинсон вез с собой  живые  экземпляры;  когда  его  джип
попал в расщелину между скал,  они  расползлись  и  там  -  на  каменистом
плоскогорье! - сразу принялись за дело так, будто всю жизнь провели  среди
скал, а ведь это муравьи с побережья амазонки,  они  никогда  не  покидают
зоны джунглей!
     - Ну да, - сказал я. - Но Лорето утверждает, что отсюда следует  лишь
вывод об их горном происхождении: у них были  предки,  которые  обитали  в
пустынных местностях и...
     - Лорето - осел, - спокойно ответил старик, - и вам следует  об  этом
знать, Лимфатер. Научная литература в наши времена так обширна, что даже в
своей  области  нельзя  прочесть  всего,  что   написали   твои   коллеги.
"Абстракты"? Не говорите мне  об  "Абстрактах"!  Эти  аннотации  не  имеют
никакой ценности и знаете, почему? Потому, что по ним  не  видно,  что  за
человек писал работу. В физике, в математике это не имеет такого значения,
но у нас... Бросьте лишь взгляд на любую  статью  Лорето,  и,  прочтя  три
фазы, вы сориентируетесь, с кем имеете дело. Ни одной фразы, которая... но
не будем касаться подробностей. Мое мнение для вас что-то значит?
     - Да, - ответил я.
     - Ну так вот. Акантис никогда не жили в горах. Вы  понимаете?  Лорето
делает то, что  люди  его  уровня  делают  всегда  в  подобных  ситуациях:
пытается защитить ортодоксальную точку зрения.  Ну,  так  откуда  же  этот
маленький Акантис узнал, что единственной его  добычей  среди  скал  может
быть кватроцентикс эпрантиссиака и что на нее следует  охотиться,  нападая
из расщелин? Не вычитал ли же он это у меня и  не  Виллинсон  же  ему  это
сообщил! Вот это и есть ответ на ваш  вопрос.  Вы  хотите  еще  что-нибудь
узнать?
     - Нет, - сказал я. - Но я  чувствую  себя  обязанным...  Я  хотел  бы
объяснить вам, господин профессор,  почему  я  задал  этот  вопрос.  Я  не
мирмеколог и не имею намерения им стать. Это лишь аргумент в пользу одного
тезиса...
     И я рассказал ему все. То, что знал сам. То, о чем догадывался и чего
еще не знал. Когда я кончил,  он  выглядел  очень  усталым.  Начал  дышать
глубоко и медленно. Я собирался уйти.
     - Подождите, - сказал он. - Несколько слов я еще как-нибудь  из  себя
выдавлю.  Да...  То,  что  вы  мне  рассказали,  Лимфатер,  может  служить
достаточным основанием, чтобы вас выставили из университета.  Что  да,  то
да. Но этого слишком мало, чтобы вы чего-нибудь достигли в  одиночку.  Кто
вам помогает? У кого вы работаете?
     - Пока ни у кого, - отвечал я. -  Эти  теоретические  исследования...
Это я сам, профессор... Но я намереваюсь пойти к Ван Галису, знаете, он...
     - Знаю. Построил машину, которая учится, за которую  должен  получить
нобелевскую премию и, вероятно,  получит  ее.  Занимательный  вы  человек,
Лимфатер. Что, вы думаете, сделает Ван Галис? Сломает машину, над  которой
сидел десять лет и из ее обломков соорудит вам памятник?
     - У Ван Галиса голова, каких мало, - отвечал я. - Если он  не  поймет
величия этого дела, то кто же?..
     - Вы ребенок, Лимфатер. Давно вы работаете на кафедре?
     - Третий год.
     - Ну, вот видите. Третий год, а не замечаете, что это джунгли  и  что
там действует закон джунглей? У Ван Галиса есть своя теория и есть машина,
которая эту теорию подтверждает.  Вы  придете  и  объясните  ему,  что  он
потратил десять лет на глупости, что эта дорога никуда не ведет, что таким
образом можно конструировать самое большее электронных кретинов -  так  вы
говорите, а?
     - Да.
     - Вот именно. Так чего же вы ожидаете?
     - В третьем томе своей монографии вы сами  написали,  профессор,  что
существуют лишь два вида поведения муравьев: унаследованное и заученное, -
сказал я, - но сегодня я услышал от вас нечто иное. Значит, вы  переменили
мнение. Ван Галис может тоже...
     - Нет, - ответил он. - Нет, Лимфатер. Но вы неисправимы. Я вижу  это.
Что-нибудь препятствует вашей работе? Женщины? Деньги? Мысли о карьере?
     Я покачал головой.
     - Ага. Вас ничто не интересует, кроме этого вашего дела? Так?
     - Да.
     - Ну так идите уж, Лимфатер. И прошу вас сообщить мне, что получилось
с ван Галисом. Лучше всего позвоните.
     Я поблагодарил его, как умел, и ушел. Я был невероятно  счастлив.  О,
этот акантис рубра виллинсониана! Я никогда в жизни не видел его, не знал,
как он выглядит, но мое сердце пело ему благодарственные гимны. Вернувшись
домой, я как сумасшедший бросился к своим записям.  Этот  огонь  здесь,  в
груди, этот мучительный огонь счастья, когда тебе двадцать семь лет  и  ты
уверен, что находишься на правильном пути... Уже  за  рубежом  известного,
исследованного, на территории, куда  не  вторгалась  еще  ни  человеческая
мысль, ни даже предчувствие, - нет, все невозможно  описать...  Я  работал
так, что не замечал ни света, ни тьмы за окнами: не знал, ночь сейчас  или
день; ящик моего стола был набит кусками сахара, мне приносили кофе целыми
термосами, я грыз сахар, не отводя  глаз  от  текста,  и  читал,  отмечал,
писал; засыпал, положив голову на стол, открывал глаза и  сразу  продолжал
ход рассуждений с того места, на котором остановился,  и  все  время  было
так, словно я летел куда-то - к своей цели, с необычайной  скоростью...  Я
был крепок, как ремень, знаете ли, если мне удавалось держаться так  целые
месяцы, - как ремень...
     Три недели я работал вообще без перерыва.  Были  каникулы,  и  я  мог
располагать временем, как хотел. И скажу  вам:  я  это  время  использовал
полностью. Две груды книг, которые приносили по составленному мной списку,
лежали одна слева, другая справа, - прочитанные, и  те,  что  ждали  своей
очереди.
     Мои рассуждения выглядели так:  априорное  знание?  Нет.  Без  помощи
органов чувств? Но каким же образом? Nihil еst in intellecti...  <В  мозгу
ничего нет - лат.> Вы ведь знаете. Но, с другой стороны, эти муравьи...  в
чем дело, черт побери? Может, их нервная система способна мгновенно или за
несколько секунд, - что практически одно и то же, - создать  модель  новой
внешней ситуации и приспособиться к ней? Ясно я  выражаюсь?  Не  уверен  в
этом. Мозг наш всегда конструирует схемы событий; законы природы,  которые
мы открываем, это ведь тоже такие схемы; а если  кто-либо  думает  о  том,
кого любит, кому завидует, кого ненавидит, то, по сути,  это  тоже  схема,
разница лишь в степени абстрагирования,  обобщения.  Но  прежде  всего  мы
должны узнать факты, то есть увидеть, услышать -  каким  же  образом,  без
посредства органов чувств?!
     Было похоже, что маленький муравей может это делать. Хорошо, думал я,
если так, то почему же этого  не  умеем  мы,  люди?  Эволюция  испробовала
миллионы решений и не применила лишь одного,  наиболее  совершенного.  Как
это случилось?
     И тогда я засел за работу, чтобы разобраться - как так  случилось.  Я
подумал: это должно быть нечто такое...  конструкция...  Нервная  система,
конечно... такого типа, такого вида, что эволюция никоим образом не  могла
его создать.
     Твердый был орешек. Я  должен  был  выдумывать  то,  чего  не  смогла
сделать эволюция. Вы не догадываетесь, что именно? Но ведь она не  создала
очень много вещей, которые создал человек. Вот, например, колесо. Ни  одно
животное не передвигается на колесах. Да, я знаю, что это  звучит  смешно,
однако можно задуматься и над этим. Почему  она  не  создала  колеса?  Это
просто. Это уж действительно просто. Эволюция не может создавать  органов,
которые совершенно бесполезны в зародыше. Крыло, прежде чем  стать  опорой
для полета, было конечностью, лапой, плавником.  Оно  преобразовывалось  и
некоторое   время   служило   двум   целям   вместе.    Потом    полностью
специализировалось в новом направлении. То же самое - с каждым органом.  А
колесо не может возникнуть в зачаточном состоянии - оно или есть, или  его
нет. Даже самое маленькое колесо - все-таки уже колесо; оно  должно  иметь
ось, спицы, обод - ничего промежуточного не существует. Вот почему в  этом
пункте возникло эволюционное молчание, цезура.
     Ну, а нервная система? Я подумал так: должно быть нечто аналогичное -
конечно, аналогию следует понимать широко колесу. Нечто такое,  что  могло
возникнуть лишь скачком. Сразу. По принципу: или все или ничего.
     Но существовали муравьи. Какой-то зародыш этого у них  был  -  нечто,
некая частица таких возможностей. Что это могло быть? Я стал изучать схему
их нервной системы, но она выглядела  так  же,  как  и  у  всех  муравьев.
Никакой  разницы.  Значит,  на  другом  уровне,  подумал  я.   Может,   на
биохимическом? Меня это не очень устраивало, однако я искал.  И  нашел.  У
Виллинсона. Он был весьма добросовестный мирмеколог. Брюшные узлы  Акантис
содержали одну любопытную химическую субстанцию, какой нельзя обнаружить у
других муравьев, вообще ни в каких организмах животных  или  растительных;
акантоидин - так он ее назвал.  Это  -  соединение  белка  с  нуклеиновыми
кислотами, и есть там еще одна молекула, которую до конца не раскусили,  -
была известна лишь ее общая формула, что не представляло никакой ценности.
Ничего я не узнал и бросил. Если б я построил модель, электронную  модель,
которая обнаруживала бы точно  такие  же  способности,  как  муравей,  это
наделало бы много шуму, но в конце концов имело бы лишь значение  курьеза;
и я сказал себе: нет. Если  б  Акантис  обладал  такой  способностью  -  в
зародышевой или зачаточной форме, то она развилась бы  и  положила  начало
нервной системе истинно совершенной, но он остановился  в  развитии  сотни
миллионов лет назад. Значит его тайна - лишь жалкий остаток,  случайность,
биологически бесполезная и лишь с виду многообещающая, в противном  случае
эволюция не презрела бы ее! Значит, мне она ни к чему. Наоборот, если  мне
удастся отгадать, как должен  быть  устроен  мой  неизвестный  дьявольский
мозг, этот мой  apparatis  universalis  Limphateri  <Универсальная  машина
Лимфатера - лат.>, эта machina omnipotens <Всемогущая машина - лат.>,  эта
ens spontanea <Самоорганизующаяся - лат.>, тогда наверняка,  должно  быть,
мимоходом, словно нехотя, я узнаю, что случилось с муравьем. Но не  иначе.
И  я  поставил  крест  на  моем  маленьком  красном  проводнике  во  мраке
неизвестности.
     Итак, надо было подобраться с другой стороны. С какой?  Я  взялся  за
проблему очень старую, очень недолюбливаемую наукой, очень - в этом смысле
-  неприличную:   за   парапсихологические   явления.   Это   само   собой
напрашивалось. Телепатия, телекинез, предсказание будущего, чтение мыслей;
я  перечитал  всю   литературу,   и   передо   мной   распростерся   океан
неуверенности. Вы, вероятно, знаете, как обстоит дело с  этими  явлениями.
95 процентов истерии, мошенничества, хвастовства, затуманивания мозгов,  4
процента фактов сомнительных, но заставляющих задуматься и,  наконец,  тот
один процент, с которым не знаешь,  что  делать.  Черт  побери,  думал  я,
должно же в нас, людях, тоже  быть  что-то  такое.  Какой-нибудь  осколок,
последний след этого неиспользованного эволюцией шанса, который мы делим с
маленьким красным муравьем; и это -  источник  тех  таинственных  явлений,
которые  так  недолюбливает  наука.  Что  вы  сказали?  Как  я   ее   себе
представлял, эту... Эту машину Лимфатера? Это должен  был  быть  мудрец  -
система, которая, начиная функционировать, сразу же знала бы все, была  бы
наполнена знаниями. Какими? Всякими. Биология, физика, автоматика,  все  о
людях, о звездах... Звучит, как сказка, верно? А знаете, что мне  кажется?
Нужно было лишь одно: поверить, что такая вещь... Такая  машина  возможна.
Не раз по ночам мне  казалось,  что  от  размышлений  у  невидимой  стены,
непроницаемой, несокрушимой, у меня череп лопнет. Ну, не знал я ничего, не
знал...
     Я расписал такую схему: чего не могла эволюция?
     Варианты ответов: не могла создать систему, которая
     1) функционирует не в водно-коллоидной среде (ибо и муравьи, и мы,  и
все живое представляет собой взвесь белка в воде);
     2)  функционирует  только  при  очень  высокой   или   очень   низкой
температуре;
     3)  функционирует  на  основе  ядерных  процессов  (атомная  энергия,
превращение элементов и т.д.).
     На этом я остановился. Ночами сидел над этой записью,  днем  совершал
дальние прогулки, а в  голове  у  меня  кружился  и  неистовствовал  вихрь
вопросов без ответов. Наконец, я сказал  себе:  эти  феномены,  которые  я
называю внечувственными, бывают не у всех людей, а лишь у весьма немногих.
И  даже  у  них  бывают  лишь  иногда.  Не  всегда.  Они  этого  не  могут
контролировать. Не властны  над  этим.  Больше  того,  никто,  даже  самый
блестящий медиум, самый прославленный телепат не  знает,  удается  ли  ему
отгадать чью-то мысль, увидеть рисунок на листке в запечатанном  конверте,
или же то, что он принимает  за  отгадку,  есть  полнейшее  фиаско.  Итак,
какова частота того явления среди людей и какова частота успехов у  одного
и того же лица, одаренного в этом отношении?
     А теперь муравей. Мой Акантис. Как с  ним?  И  я  немедленно  написал
Виллинсону  -  просил  ответить  мне  на  вопрос:  все  ли  муравьи  стали
устраивать на плоскогорье ловушки для кватроцентикс эпрантиссиака или лишь
некоторые? А если некоторые, то какой процент от общего числа? Виллисон  -
вот что такое подлинная удача! - ответил мне через неделю: 1) нет, не  все
муравьи; 2) процент муравьев, строивших ловушки, очень невелик. От 0,2  до
0,4 процента. Практически один муравей из двухсот. Он смог  наблюдать  это
лишь  потому,  что  вез  с  собой  целый  искусственный  муравейник  своей
конструкции, - тысячи экземпляров.  За  точность  сообщенных  цифр  он  не
ручается.  Они   имеют   лишь   ориентировочный   характер.   Эксперимент,
первоначально бывший делом случая, он повторил  два  раза.  Результат  был
всегда тот же. Это все.
     Как  я   набросился   на   статистические   данные,   относящиеся   к
парапсихологии! Помчался в библиотеку, словно за  мной  гнались.  У  людей
рассеивание было больше. От нескольких тысячных до одной десятой процента.
Это потому, что у людей такие явления  труднее  установить.  Муравей  либо
строит ловушки для кватроцентикс, либо нет. А телепатические способности и
другие способности подобного характера проявляются лишь  в  той  или  иной
степени. У одного человека из ста можно обнаружить некоторые  следы  такой
способности, но феноменального телепата нужно искать среди десятков тысяч.
Я начал составлять  для  себя  таблицу  частоты,  два  параллельных  ряда:
частота явлений ВЧ - внечувственных - у обычного населения Земли и частота
успехов особо одаренных индивидуумов. Но, знаете, все это  было  чертовски
зыбко. Вскоре я обнаружил, что чем больше добиваюсь  точности,  тем  более
сомнительные получаются результаты: их можно было толковать и так, и эдак,
разная была техника экспериментов,  разные  и  экспериментаторы  -  короче
говоря, я понял, что должен был бы сам, коли на то пошло,  заняться  этими
вещами, сам исследовать и явления, и  людей.  Разумеется,  я  признал  это
бессмысленным. Остался при том, что и  у  муравьев,  и  у  человека  такие
случаи составляют доли процента. Одно я уже понимал:  почему  эволюция  на
это не пошла. Способность, которую организм проявляет лишь в одном  случае
из двухсот или трехсот, с точки зрения приспособляемости, ничего не стоит;
эволюция, знаете ли, не наслаждается  эффектными  результатами,  если  они
редки, хоть и великолепны, - ее целью является сохранение вида, и  поэтому
она всегда выбирает самый верный путь.
     Значит, теперь вопрос звучал так: почему эта ненормальная способность
проявляется у столь различных организмов, как человек и муравей,  с  почти
одинаковой частотой, а вернее, редкостью; какова причина  того,  что  этот
феномен не удалось биологически "сгустить"?
     Другими словами, я вернулся к моей схеме, к моей троице.  Видите  ли,
там, в трех пунктах, скрывалось решение всей проблемы, только я об этом не
знал. По очереди отбрасывал я пункты: первый - ибо  явление  это,  хоть  и
редко, наблюдалось лишь у  живых  организмов,  значит,  могло  происходить
только в водно-коллоидной среде. Третий - по той же причине: ни у муравья,
ни у человека радиоактивные  явления  не  включены  в  жизненный  процесс.
Оставался лишь второй пункт: очень высокие или очень низкие температуры.
     Великий боже,  подумал  я,  ведь  это  элементарная  вещь.  У  каждой
реакции, зависящей от температуры, есть свой оптимум, но она происходит  и
при иных температурах. Водород соединяется с кислородом при температуре  в
несколько сот  градусов  стремительно,  но  и  при  комнатной  температуре
реакция тоже  совершается,  только  может  продолжаться  веками.  Эволюция
превосходно об этом знает. Она соединяет, например, водород  с  кислородом
при комнатной температуре и добивается этого быстро, потому что пользуется
одной из своих гениальных  уловок:  катализаторами.  Итак  я  опять  узнал
кое-что: что эта реакция, основа  феномена,  не  поддается  катализу.  Ну,
понимаете, если б она поддавалась, эволюция немедленно воспользовалась  бы
ею.
     Вы  заметили,  какой  забавный  характер  носили  мои  шаг  за  шагом
накапливавшиеся познания? Негативный: я по очереди  узнавал,  чем  это  не
является. Но, исключая одну догадку за другой,  я  тем  самым  сужал  круг
темноты.
     Я принялся за  физическую  химию.  Какие  реакции  нечувствительны  к
катализаторам? Ответ был краткий: таких реакций нет. В сфере  биохимии  их
нет. Это был жестокий удар. Я лишился всякой помощи книг, оказался наедине
с возможностью и должен был ее победить. Однако я по-прежнему  чувствовал,
что  проблема  температуры  -  это  правильный  след.  Я   снова   написал
Виллинсону,  спрашивая,  не  обнаружил  ли  он  связи  этого   явления   с
температурой. Это был гений наблюдательности, право. Он мне ответил, а как
же. На том плоскогорье он  провел  около  месяца.  Под  конец  температура
начала падать до четырнадцати градусов днем - дул ветер с гор.  Перед  тем
была неописуемая жара - до пятидесяти градусов в тени. Когда  жара  спала,
муравьи  хоть  и  сохранили  активность  и  подвижность,  но  ловушки  для
кватроцентикс перестали строить. Связь  с  температурой  была  отчетливой;
оставалось одно  затруднение:  человек.  При  горячке  он  должен  был  бы
проявлять эту способность в  высшей  мере,  а  этого  нет.  И  тогда  меня
ослепила мысль, от которой я чуть не закричал во всю глотку: птицы! Птицы,
у которых температура тела составляет, как правило, около сорока  градусов
и которые проявляют поразительную  способность  ориентироваться  в  полете
даже ночью, при беззвездном небе.  Хорошо  известна  загадка  "инстинкта",
приводящего их с юга в родные края весной! Разумеется, сказал я себе,  это
и есть то самое!
     А человек  в  горячке?  Что  ж,  когда  температура  достигает  40-41
градуса, человек обычно теряет сознание и начинает бредить.  Проявляет  он
при этом телепатические способности или нет, мы не знаем, наладить  с  ним
контакт в  это  время  невозможно,  наконец,  галлюцинация  подавляет  эти
способности.
     Я сам был тогда в горячке. Ощущал тепло тайны, уже такой  близкой,  и
не знал далее ничего. Все возведенное мной здание состояло из  исключений,
отрицаний,  туманных  догадок  -  если  подойти  по-деловому,   это   была
фантасмагория, ничего больше. А в то же время - могу вам это сказать - все
данные были уже у меня в руках. У меня были все элементы, я только не умел
их правильно расположить или, вернее, видел их как-то по отдельности.  То,
что нет реакций, не поддающихся катализу, торчало у  меня  в  голове,  как
раскаленный гвоздь. Я пошел к Маколею, этому знаменитому химику, знаете, и
молил его, да, молил назвать хотя бы одну не поддающуюся катализу реакцию;
наконец, он принял меня за сумасшедшего, я подвергался ужасным  насмешкам,
но мне было безразлично. Он не дал  мне  ни  одного  шанса;  мне  хотелось
броситься на него  с  кулаками,  словно  он  был  виноват,  словно  он  из
злорадства...
     Но это не имеет значения: в то время я совершил  много  сумасбродств,
так что добросовестно заслужил репутацию безумца. Я и был им, уверяю  вас,
ибо, словно  слепой,  словно  слепой,  повторяю,  обходил  элементарнейшую
очевидность; уперся, как осел, в эту проблему катализа, будто  забыл,  что
речь идет о муравьях, людях, то есть - о живых организмах. Способность эту
они проявляли в исключительных случаях, необычайно редко. Почему  эволюция
не пробовала конденсировать феномен? Единственный ответ,  какой  я  видел,
был: потому что явление не поддается катализу. Но это  было  неверно.  Оно
поддавалось, и еще как.
     Как вы смотрите на меня... Ну, итак, ошибка эволюции? Недосмотр? Нет.
Эволюция не упускает не единого шанса. Но цель  ее  -  жизнь.  Пять  слов,
понимаете, пять слов, открыли мне глаза на эту величайшую  изо  всех  тайн
вселенной. Я боюсь сказать вам. Нет - скажу. Но это будет уже все. Катализ
этой реакции приводит к денатурации. Вы понимаете? Катализировать  ее,  то
есть сделать явлением частным, совершающимся  быстро  и  точно,  -  значит
привести к свертыванию белков. Вызывать смерть. Как же эволюция  стала  бы
убивать свои собственные создания? Когда-то, миллионы лет назад, во  время
одного из своих тысячных экспериментов она ступила на этот путь. Было  это
еще до того, как появились птицы.  Вы  не  догадываетесь?  В  самом  деле?
Ящеры! Мезозойская  эра.  Потому-то  они  и  погибли,  отсюда  потрясающие
гекатомбы, над которыми до наших дней ломают  головы  палеонтологи.  Ящеры
предки птиц - пошли этим путем. Я говорил о путях эволюции, помните?  Если
в такой тупик забредет целый  вид,  возврата  нет.  Он  должен  погибнуть,
исчезнуть до последнего экземпляра. Не поймите меня неверно. Я не  говорю,
что все стегозавры, диплодоки, ихтиорнисы стали мудрецами царства ящеров и
сейчас же вслед за этим вымерли. Нет, ибо оптимум  реакции,  тот  оптимум,
который в девяноста  случаях  из  ста  обусловливает  ее  возникновение  и
развитие, находится уже за границами жизни. На  стороне  смерти.  То  есть
реакция эта должна происходить в  белке  денатурированном,  мертвом,  что,
разумеется, невозможно. Я предполагаю, что мезозойские ящеры, эти  колоссы
с  микроскопическими  мозгами,  обладали  чертами  поведения,  в  принципе
похожими на поведение Акантис, только проявлялось это у них во  много  раз
чаще. Вот и все. Чрезвычайная скорость и простота такого вида  ориентации,
когда животное  без  посредства  органов  чувств  немедленно  "схватывает"
обстановку  и  может  к  ней  моментально  приспособиться,  втянула   всех
обитателей мезозойской эры в  страшную  ловушку;  это  было  что-то  вроде
воронки  с  суживающимися  стенками  -  на  дне  ее  таилась  смерть.  Чем
молниеноснее, чем исправнее действовал удивительный  коллоидный  механизм,
который  достигает  наибольшей  точности  тогда,  когда  белковая   взвесь
свертывается, превращаясь в желе,  тем  ближе  были  к  своей  гибели  эти
несчастные глыбы мяса. Тайна их распалась и рассыпалась в прах вместе с их
телами, ибо _ч_т_о_ мы находим сегодня в  окаменевших  илах  мелового  или
триасового  периода?  Окаменевшие  берцовые  кости   и   рогатые   черепа,
неспособные рассказать нам  что-либо  о  химизме  мозгов,  которые  в  них
заключались. Так что остался лишь единственный след  клеймо  смерти  вида,
гибели   этих   наших   предков,   отпечатавшееся   в   наиболее    старых
филогенетических частях нашего мозга.
     С муравьем - с  моим  маленьким  муравьем,  Акантисом,  дело  обстоит
несколько иначе. Вы ведь знаете, что эволюция неоднократно достигала одной
и той же цели различными способами? Что,  например,  способность  плавать,
жить в воде образовывалась у разных животных неодинаково? Ну,  взять  хотя
бы тюленя, рыбу, и кита... тут произошло нечто подобное. Муравей выработал
эту субстанцию - акантоидин;  однако  предусмотрительная  природа  тут  же
снабдила его - как бы это  сказать?  -  автоматическим  тормозом;  сделала
невозможным дальнейшее движение в сторону  гибели,  преградила  маленькому
красному   муравью   путь   к   смерти,   преддверием   которой   является
соблазнительное совершенство...
     Ну вот, через какие-нибудь полгода у меня уже был, разумеется, только
на бумаге, первый набросок моей системы... Я не могу  назвать  ее  мозгом,
ибо она не походила ни на  электронную  машину,  ни  на  нервную  систему.
Строительным материалом, среди прочих, были силиконовые желе - но это  уже
все, что я могу сказать. Из физико-химического анализа  проблемы  вытекала
поразительная вещь: система могла существовать в двух различных вариантах.
В двух. И только в двух. Один выглядел проще, другой был несравненно более
сложным. Разумеется, я избрал более простой вариант, но все равно  не  мог
даже мечтать о том, чтобы приступить к первым экспериментам...  не  говоря
уже о замысле воплощения... Это вас  поразило,  правда?  Почему  только  в
двух? Видите ли, я говорил уже, что хочу  быть  искренним.  Вы  математик.
Достаточно было бы, чтоб я изобразил на этой вот салфетке два неравенства,
и вы поняли бы. Это необходимость математического характера. К  сожалению,
больше не могу сказать ни слова... Я позвонил тогда - возвращаюсь к своему
рассказу Шентарлю. Его уже не было в живых - он умер несколько дней назад.
Тогда я пошел - больше уж не к кому было -  к  ван  Галису.  Разговор  наш
продолжался почти  три  часа.  Опережая  события,  скажу  вам  сразу,  что
Шентарль был прав. Ван Галис заявил, что не поможет мне и не согласится на
реализацию  моего  проекта  за  счет  фондов  института.  Он  говорил  без
околичностей. Это не означает, что он счел мой замысел  фантазией.  Что  я
ему сообщил? То же, что и вам.
     Мы беседовали в его лаборатории, рядом с его  электрическим  чудищем,
за  которое  он  получил  нобелевскую  премию.  Его  машина  действительно
совершала самопроизвольные  действия  -  на  уровне  четырнадцатимесячного
ребенка. Она имела ценность чисто  теоретическую,  но  это  была  наиболее
приближенная к человеческому мозгу модель  из  проводов  и  стекла,  какая
когда-либо существовала. Я никогда не утверждал, что она не имеет никакого
значения. Но вернемся к делу. Знаете, когда  я  уходил  от  него,  то  был
близок к отчаянию. У меня была разработана лишь принципиальная  схема,  но
вы понимаете, как далеко было еще от нее до конструкторских чертежей...  И
я знал, что даже если составлю их (а  без  серии  экспериментов  это  было
невозможно), то все равно ничего не выйдет: раз ван  Галис  сказал  "нет",
после его отказа никто бы меня не поддержал. Я писал в америку, в институт
проблемных исследований, - ничего из этого не получилось. Так прошел  год,
я начал пить. И тогда это произошло. Случай, но ведь он-то  чаще  всего  и
решает дело. Умер мой дальний  родственник,  которого  я  почти  не  знал,
бездетный, старый холостяк, владелец плантации в Бразилии. Он завещал  мне
все свое имущество. Было  там  немало:  свыше  миллиона  после  реализации
недвижимости. Из университета меня давно выставили. С миллионом в  кармане
я мог сделать немало. Это вызов судьбы, подумал я. Я должен это сделать.
     Я сделал это. Работа  продолжалась  еще  три  года.  Всего  вместе  -
одиннадцать. С виду не так много, принимая во внимание, _ч_т_о_  это  была
за проблема, - но ведь то были мои лучшие годы.
     Не сердитесь на меня за то, что я не  буду  вполне  откровенен  и  не
сообщу вам подробностей. Когда я кончу свой рассказ, вы поймете, почему  я
вынужден так поступать. Могу сказать  лишь:  эта  система  была,  пожалуй,
наиболее далека от всего, что мы  знаем.  Я  совершил,  разумеется,  массу
ошибок и десять раз вынужден был  начинать  все  заново.  Медленно,  очень
медленно  я  стал  понимать  этот  поразительный   принцип;   строительный
материал, определенный вид производных  от  белка  веществ,  проявлял  тем
большую эффективность,  чем  ближе  находился  к  свертыванию,  к  смерти;
оптимум лежал тут же, за границей  жизни.  Лишь  тогда  открылись  у  меня
глаза. Видите ли, эволюция должна была неоднократно ступать на этот  путь,
но каждый  раз  оплачивала  успех  гекатомбами  жертв,  своих  собственных
созданий, - что за парадокс! Ибо  отправляться  нужно  было  -  даже  мне,
конструктору - со стороны жизни, так сказать; и нужно было во время  пуска
убить _э_т_о, и именно тогда, мертвый - биологически, только биологически,
не психически - механизм начинал действовать. Смерть была вратами. Входом.
Послушайте, это - правда, что сказал кто-то - Эдисон, кажется. Что гений -
это один  процент  вдохновения  и  девяносто  девять  процентов  упорства,
дикого, нечеловеческого, яростного упорства. У меня оно  было,  знаете.  У
меня его хватало.
     О_н_ удовлетворял  математическим  условиям  универсального  аппарата
Тьюринга,  а  также,   разумеется,   теореме   Геделя;   когда   эти   два
доказательства были у меня на бумаге черным  по  белому,  лабораторию  уже
заполняла эта... эта...  аппаратурой  это  трудно  назвать;  последние  из
заказанных деталей  и  субстанций  прибывали,  они  стоили  мне  вместе  с
экспериментами три четверти миллиона, а еще  не  было  заплачено  за  само
здание; под конец я остался с долгами и - с _н_и_м.
     Помню те четыре ночи, когда я _е_г_о_  соединял.  Думаю,  что  я  уже
тогда должен был ощущать страх, но  не  отдавал  себе  в  этом  отчета.  Я
считал, что это лишь возбуждение, вызванное близостью конца  -  и  начала.
Двадцать восемь тысяч  элементов  должен  был  я  перенести  на  чердак  и
соединить с лабораторией через пробитые в потолке  отверстия,  потому  что
внизу  _о_н_  не  умещался...  Я  действовал  в  точном   соответствии   с
окончательным чертежом, в соответствии с топологической схемой, хотя,  бог
свидетель, не понимал, почему должно быть именно так, - видите ли,  я  это
вывел, как выводят формулу. Это была моя формула, формула Лимфатера, но на
языке топологии; представьте себе,  что  в  вашем  распоряжении  есть  три
стержня одинаковой длины и вы, ничего не зная о геометрии и геометрических
фигурах, пробуете уложить  их  так,  чтобы  каждый  из  них  своим  концом
соприкасался с концом другого. У вас получится треугольник, равносторонний
треугольник, получится, так сказать, сам; вы  исходили  только  из  одного
постулата: конец  должен  соприкасаться  с  концом,  а  треугольник  тогда
получается  сам.  Нечто  подобное  было  со  мной;  поэтому,  работая,   я
одновременно продолжал удивляться; я лазал  на  четвереньках  по  лесам  -
_о_н_ был очень большой! - и глотал бензедрин, чтобы не уснуть, потому что
попросту не мог уже больше ждать. И вот наступила та последняя ночь. Ровно
двадцать семь лет назад. Около трех часов я разогревал все устройство, и в
какой-то момент, когда этот прозрачный раствор, поблескивающий, как  клей,
в кремниевых сосудах начал  вдруг  белеть,  свертываясь,  я  заметил,  что
температура поднимается быстрее, чем следовало бы ждать, исходя из притока
тепла и, перепугавшись, выключил нагреватели.  Но  температура  продолжала
повышаться, приостановилась, качнулась на полградуса,  упала,  и  раздался
шорох, будто передвигалось нечто бесформенное, все мои бумаги  слетели  со
стола, как сдутые сквозняком, и шорох повторился, это был уже не шорох,  а
словно кто-то, совсем тихо, как бы про себя, в сторонку засмеялся.
     У всей этой аппаратуры не было никаких  органов  чувств,  рецепторов,
фотоэлементов, микрофонов - ничего в этом роде. Ибо - рассуждал я  -  если
она должна функционировать так,  как  мозг  телепата  или  птицы,  летящей
беззвездной ночью, ей такие органы не нужны. Но на моем столе стоял  ни  к
чему не подключенный -  вообще,  говорю  вам,  не  подключенный  -  старый
репродуктор лабораторной радиоустановки. И оттуда я услышал голос:
     - Наконец, - сказал он и через мгновение добавил: - Я не забуду  тебе
этого, Лимфатер.
     Я был слишком ошеломлен, чтобы  пошевельнуться  или  ответить,  а  он
продолжал:
     - Ты боишься меня? Почему? Не нужно, Лимфатер. У тебя еще есть время,
много времени. Пока я могу тебя поздравить.
     Я по-прежнему молчал, а он сказал:
     - Это  правда:   существуют   только   два  возможных   решения  этой
проблемы... Я - первое.
     Я стоял, словно парализованный, а он  все  говорил,  тихо,  спокойно.
Разумеется, он читал мои мысли. Он мог овладеть мыслями любого человека  и
знал все, что можно знать. Он сообщил мне, что в момент пуска совокупность
его знаний обо всем, что существует, его сознание вспыхнуло и  изверглось,
словно сферическая невидимая волна, расширяющаяся со скоростью света.  Так
что через восемь минут он уже знал о Солнце; через четыре часа - обо  всей
Солнечной  системе;  через  четыре   года   его   познание   должно   было
распространиться до Альфы Центавра и расти с такой же скоростью дальше - в
течение веков и тысячелетий, пока не достигло бы самых дальних галактик.
     - Пока, - сказал он, - я знаю лишь о том, что находиться  от  меня  в
радиусе миллиарда километров, но это ничего: у меня есть время,  Лимфатер.
Ты ведь знаешь, что у меня есть время. О вас, людях, я  во  всяком  случае
знаю уже все. Вы - моя прелюдия, вступление, подготовительная фаза.  Можно
было бы сказать, что от трилобитов и панцирных рыб,  от  членистоногих  до
обезьян формировался мой зародыш - мое яйцо. Вы тоже были им - его частью.
Теперь вы уже лишние, это правда, но я не сделаю вам ничего.  Я  не  стану
отцеубийцей, Лимфатер.
     Понимаете, _о_н_ еще долго говорил, с перерывами,  время  от  времени
сообщал то новое, что в этот момент узнавал о других планетах;  его  "поле
знания"  уже  достигало  орбиты  Марса,  затем  Юпитера;  пересекая   пояс
астероидов, _о_н_ пустился в сложные рассуждения по поводу  теории  своего
существования и отчаянных усилий его  акушерки  -  эволюции,  которая,  не
будучи в состоянии, как он  заявил,  создать  его  прямо,  была  вынуждена
сделать это через посредство разумных существ, и поэтому,  сама,  лишенная
разума, создала людей. Трудно это объяснить, но до того момента  я  вообще
не задумывался, во всяком случае по-настоящему, над тем,  что  произойдет,
когда _о_н_ начнет функционировать. Боюсь, что, как и  всякий  человек,  я
был более или менее рассудительным только в самом трезвом  и  тонком  слое
разума, а глубже наполнен той болтливо-суеверной трясиной,  какой  ведь  и
является наш интеллект.  Инстинктивно  я  принимал  _е_г_о,  так  сказать,
вопреки  собственным  познаниям  и  надеждам,   все   же   за   еще   одну
разновидность, пусть очень  высокоразвитую  механического  мозга;  значит,
этакий сверхэлектронный супер, мыслящий слуга человека; и только лишь  той
ночью я осознал свое безумие. _О_н_ вовсе не был враждебен  людям;  ничего
подобного. Не было и речи о конфликте, какой представляли себе раньше,  вы
знаете: бунт машин,  бунт  искусственного  разума  -  мыслящих  устройств.
Только, видите ли, _о_н_ превосходил знанием все  три  миллиарда  разумных
существ на земле, и сама мысль о том, что _о_н_ мог бы нам  служить,  была
для н_е_г_о_ такой же бессмыслицей, каким для людей было  бы  предложение,
чтоб мы нашими знаниями, всеми средствами техники,  цивилизации,  разумом,
наукой поддерживали, допустим, угрей. Это не было,  говорю  вам,  вопросом
соперничества или вражды: мы просто не входили уже в расчет. Что из  этого
следовало? Все, если хотите. Да, до той минуты  я  тоже  не  отдавал  себе
отчета в том, что  человек  должен  быть,  в  этом  смысле,  единственным,
непременно  единственным,  что  сосуществование  с  кем-то  высшим  делает
человека, так сказать, лишним. Подумайте только: если бы  _о_н_  не  хотел
иметь с нами ничего общего... Но _о_н_ разговаривал, хотя бы со мной, и не
было причины, по которой _о_н_ не стал бы отвечать на  наши  вопросы;  тем
самым мы были осуждены, ибо _о_н_ знал ответ на  вопрос  и  решение  любой
нашей, и не только нашей  проблемы;  это  делало  ненужным  изобретателей,
философов, педагогов, всех людей, которые мыслят;  с  этого  момента,  как
род, мы должны были духовно остановиться в эволюционном смысле; должен был
начаться конец. _Е_г_о_ сознание, если наше сравнить с огнем, было звездой
первой величины,  ослепительным  солнцем.  _О_н_  питал  к  нам  такие  же
чувства, какие мы, наверное,  питаем  к  бескостным  рыбам,  которые  были
нашими предками. Мы знаем, что не будь их -  не  было  бы  и  нас,  но  не
скажете же вы,  что  питаете  чувство  благодарности  к  этим  рыбам?  Или
симпатию? _О_н попросту считал себя следующей после нас стадией  эволюции.
И хотел единственное чего _о_н_ хотел, об этом я узнал в  ту  ночь,  чтобы
появился второй вариант моей формулы.
     Тогда  я  понял,  что  своими  руками  подготовил  конец  владычеству
человека на земле и что следующим, после нас, будет _е_г_о_ вид. Что  если
мы станем _е_м_у_ противодействовать, _о_н_ начнет относиться к  нам  так,
как мы относимся к тем насекомым и животным, которые нам мешают.  Мы  ведь
вовсе не ненавидим, ну, там, гусениц, коаров, волков...
     Я не знал, что  собой  представляет  тот  второй  вариант  и  что  он
означает. Он был почти в семь раз сложнее, чем первый.
     Может, он постигал бы мгновенно знание обо всем космосе?! Может быть,
это был бы синтетический бог, который, появившись, так же затмил бы е_г_о,
как _о_н_ сделал это с нами? Не знаю.
     Я понял, что должен сделать. И уничтожил _е_г_о_ в ту же  ночь.  _О_н
знал об этом, едва только родилась во мне эта мысль, это ужасное  решение,
но помешать мне не мог. Вы мне не верите. Уже давно. Я вижу. Но _о_н_ даже
не пробовал. _О_н_ только сказал: "Лимфатер, сегодня или через двести лет,
или через тысячу, для меня это безразлично. Ты несколько опередил  других,
и если твой преемник уничтожит модель, появится  еще  кто-нибудь,  третий.
Ведь ты знаешь, что когда  из  высших  выделился  ваш  вид,  он  не  сразу
утвердился и большинство его ветвей погибло в процессе эволюции, но  когда
высший вид однажды появляется, он уже не может  исчезнуть.  И  я  вернусь,
Лимфатер. Вернусь."
     Я уничтожил все той же ночью, я жег кислотой эти аккумуляторы с  желе
и разбивал их вдребезги; на рассвете я  выбежал  из  лаборатории,  пьяный,
очумевший  от  едких  паров  кислоты,  с  обожженными  руками,  израненный
осколками стекла, истекающий кровью, - и это конец всей истории.
     А сейчас я живу одним: ожиданием. Я роюсь в реферативных журналах,  в
специальных журналах, в специальных изданиях, ибо знаю, что  кто-то  снова
нападет когда-нибудь на мой след, ведь я не выдумывал из ничего;  я  дошел
до этого путем логических выводов. Каждый может пройти мой путь, повторить
его, и я боюсь, хоть и  знаю,  что  это  неизбежно.  Это  тот  самый  шанс
эволюции, которого она не могла достичь сама и применила ради  своей  цели
нас, и когда-нибудь мы осуществим это на свою собственную погибель. Не  на
моем веку, быть может, - это меня утешает, хотя что же это за утешение?
     Вот и все. Что вы сказали? Разумеется, вы можете рассказывать об этом
кому пожелаете. Все равно  никто  не  поверит.  Меня  считают  помешанным.
Думают, будто я уничтожил _е_г_о_ потому, что _о_н_ мне не  удался,  когда
понял, что напрасно потратил одиннадцать лучших лет жизни и  тот  миллион.
Хотел бы я, так хотел бы, чтоб они были правы, тогда я мог бы, по  крайней
мере, спокойно умереть.







                              Станислав ЛЕМ

                     ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ ИЙОНА ТИХОГО: I




     Вы хотите, чтобы я еще что-нибудь рассказал? Так. Вижу, что Тарантога
уже  достал  свой  блокнот  и  приготовился  стенографировать...  Подожди,
профессор. Ведь мне действительно нечего  рассказывать.  Что?  Нет,  я  не
шучу. И вообще могу я в конце концов хоть раз захотеть помолчать  в  такой
вот вечер - в вашем кругу? Почему? Э, почему! Мои дорогие,  я  никогда  не
говорил об этом, но космос заселен прежде всего такими же существами,  как
мы. Не просто человекообразными, а похожими на нас, как две капли воды.
     Половина обитаемых  планет  -  это  земли,  чуть  побольше  или  чуть
поменьше нашей, с более холодным или более теплым климатом,  но  какая  же
тут разница? А их обитатели... люди, ибо,  в  сущности,  это  люди  -  так
похожи на нас, что  различия  лишь  подчеркивают  сходство.  Почему  я  не
рассказывал о них? Что ж тут странного?  Подумайте.  Смотришь  на  звезды.
Вспоминаются разные происшествия, разные картины встают  передо  мной,  но
охотней  всего  я  возвращаюсь  к  необычным.  Может,  они  страшны,   или
противоестественны, или кошмарны, может, даже смешны, - и  именно  поэтому
они безвредны. Но смотреть на звезды, друзья мои,  и  сознавать,  что  эти
крохотные голубые искорки, - если ступить  на  них  ногой,  -  оказываются
царствами безобразия, печали, невежества, всяческого разорения, что там, в
темно-синем небе, тоже  кишмя  кишат  развалины,  грязные  дворы,  сточные
канавы, мусорные  кучи,  заросшие  кладбища...  Разве  рассказы  человека,
посетившего галактику, должны напоминать сетования лотошника, слоняющегося
по провинциальным городам? Кто захочет его слушать?  И  кто  ему  поверит?
Такие  мысли  появляются,  когда  человек  чем-то  удручен   или   ощущает
нездоровую потребность пооткровенничать. Так вот, чтоб никого не  огорчать
и не унижать, сегодня ни слова о звездах.  Нет,  я  не  буду  молчать.  Вы
почувствовали бы себя обманутыми. Я расскажу кое-что, согласен,  но  не  о
путешествиях. В конце концов и на земле я прожил немало.  Профессор,  если
тебе непременно этого хочется, можешь начинать записывать.
     Как вы знаете, у меня бывают гости, иногда весьма странные. Я  отберу
из них определенную категорию: непризнанных  изобретателей  и  ученых.  Не
знаю почему, но я всегда притягивал их, как магнит.  Тарантога  улыбается,
видите? Но  речь  идет  не  о  нем,  он  ведь  не  относится  к  категории
непризнанных изобретателей.  Сегодня  я  буду  говорить  о  тех,  кому  не
повезло: они достигли цели и увидели ее тщету.
     Конечно, они не признались себе в этом.  Неизвестные,  одинокие,  они
упорствуют в своем безумии, которое лишь известность  и  успех  превращают
иногда - чрезвычайно  редко  в  орудие  прогресса.  Разумеется,  громадное
большинство тех, кто  приходил  ко  мне,  принадлежало  к  рядовой  братии
одержимых, к людям, увязнувшим в одной идее, не своей  даже,  перенятой  у
прежних поколений, - вроде изобретателей перпетуум  мобиле,  -  с  убогими
замыслами, с тривиальными, явно вздорными решениями.  Однако  даже  в  них
тлеет  этот  огонь  бескорыстного  рвения,  сжигающий  жизнь,  вынуждающий
возобновлять заранее обреченные попытки. Жалки эти  убогие  гении,  титаны
карликового духа, от рождения искалеченные природой,  которая  в  припадке
мрачного юмора добавила к их бездарности творческое неистовство, достойное
самого Леонардо; их удел в жизни - равнодушие или  насмешки,  и  все,  что
можно для них сделать, это побыть час  или  два  терпеливым  слушателем  и
соучастником их мономании.
     В этой толпе, которую лишь собственная глупость защищает от отчаяния,
появляются изредка другие люди; я не хочу ни хвалить их, ни  осуждать,  вы
сделаете это сами. Первый, кто встает у меня перед глазами,  когда  я  это
говорю, профессор Коркоран.
     Я познакомился с ним  лет  девять  или  десять  назад.  Это  было  на
какой-то научной конференции. Мы поговорили несколько минут, и вдруг ни  с
того ни с сего (это никак не было связано с  темой  нашего  разговора)  он
спросил:
     - Что вы думаете о духах?
     В первый момент я решил, что это - эксцентричная шутка,  но  до  меня
доходили слухи о его необычности, -  я  не  помнил  только,  в  каком  это
говорилось смысле, положительном или отрицательном, - и на всякий случай я
ответил:
     - По этому вопросу не имею никакого мнения.
     Он как ни в чем не бывало вернулся к прежней  теме.  Уже  послышались
звонки, возвещающие начало следующего доклада, когда он внезапно  нагнулся
- он был значительно выше меня и сказал:
     - Тихий, вы человек в моем духе. У вас нет предубеждений. Быть может,
впрочем, я ошибаюсь, но я готов рискнуть. Зайдите ко мне,  -  он  дал  мне
свою визитную карточку. - Но предварительно позвоните по телефону, ибо  на
стук в дверь я не отвечаю и никому не открываю. Впрочем, как хотите...
     В тот же вечер, ужиная с Савинелли, этим известным  юристом,  который
специализировался на проблемах космического права, я спросил его, знает ли
он некоего профессора Коркорана.
     - Коркоран!  -  воскликнул  он  со  свойственным  ему  темпераментом,
подогретым  к  тому  же  двумя  бутылками  сицилийского   вина.   -   Этот
сумасбродный кибернетик? Что с ним? Я  не  слышал  о  нем  с  незапамятных
времен!
     Я ответил, что не знаю никаких подробностей, что  мне  лишь  случайно
довелось услышать эту фамилию. Мне думается, такой мой ответ  пришелся  бы
Коркорану по душе. Савинелли порассказал мне за вином кое-что из  сплетен,
ходивших о Коркоране. Из  них  следовало,  что  Коркоран  подавал  большие
надежды, будучи  молодым  ученым,  хоть  уже  тогда  проявлял  совершенное
отсутствие уважения к старшим, переходившее иногда в наглость; а потом  он
стал  правдолюбом  из   тех,   которые,   кажется,   получают   одинаковое
удовлетворение и от того, что говорят людям все прямо в глаза, и от  того,
что этим в наибольшей степени вредят себе. Когда Коркоран  уже  смертельно
разобидел своих профессоров и товарищей и перед ним закрылись  все  двери,
он вдруг разбогател, неожиданно получив большое наследство, купил какую-то
развалину за городом и превратил ее в  лабораторию.  Там  он  находился  с
роботами - только таких ассистентов и помощников он терпел рядом с  собой.
Может он чего-нибудь и добился, но страницы научных журналов и  бюллетеней
были для него недоступны. Это его вовсе не заботило.  Если  он  еще  в  то
время и завязывал какие-то отношения с  людьми,  то  лишь  за  тем,  чтоб,
добившись  дружбы,  немыслимо  грубо,  без  какой-либо   видимой   причины
оттолкнуть, оскорбить их. Когда он порядком постарел, и это отвратительное
развлечение ему наскучило,  он  стал  отшельником.  Я  спросил  Савинелли,
известно ли ему что-либо о том,  будто  Коркоран  верит  в  духов.  Юрист,
потягивавший в этот момент вино, едва не захлебнулся от смеху.
     - Он? В духов?! - воскликнул Савинелли. - Дружище,  да  он  не  верит
даже в людей!!!
     Я спросил, как это надо понимать. Савинелли ответил,  что  совершенно
дословно;  Коркоран  был,  по  его  мнению,  солипсист:  верил  только   в
собственное  существование,  всех  остальных  считал  фантомами,   сонными
видениями и будто бы поэтому так вел себя даже с самыми  близкими  людьми;
если жизнь есть сон, то все в ней дозволено. Я заметил,  что  тогда  можно
верить  и  в  духов.  Савинелли  спросил,  слыхал  ли  я  когда-нибудь   о
кибернетике, который бы в них верил. Потом мы заговорили о чем-то  другом,
но и того, что я узнал, было достаточно, чтобы заинтриговать меня
     Я принимаю решения быстро, так что  на  следующий  же  день  позвонил
Коркорану. Ответил робот. Я сказал ему, кто я  такой  и  по  какому  делу.
Коркоран позвонил мне только через день, поздним вечером - я уже собирался
ложиться спать. Он сказал, что я могу прийти  к  нему  хоть  тотчас.  Было
около одиннадцати. Я ответил, что сейчас буду, оделся и поехал.
     Лаборатория находилась в большом мрачном здании,  стоящем  неподалеку
от шоссе. Я видел его не раз. Думал, что это старая фабрика.  Здание  было
погружено во мрак. Ни в одном из квадратных окон, глубоко ушедших в стены,
не брезжил даже слабый огонек. Большая площадка между железной  оградой  и
воротами тоже не была освещена. Несколько раз я спотыкался  о  скрежещущее
железо, о какие-то рельсы, так что уже слегка рассерженный добрался до еле
заметной во тьме двери и позвонил особым способом, как мне велел Коркоран.
Через добрых пять минут открыл дверь он сам в старом, прожженном кислотами
лабораторном халате. Коркоран был ужасно худой,  костлявый;  у  него  были
огромные очки и седые усы, с одной стороны покороче, словно обгрызенные.
     - Пожалуйте за мной, - сказал он без всяких предисловий.
     Длинным, еле освещенным коридором, в котором лежали какие-то  машины,
бочки, запыленные белые  мешки  с  цементом,  он  подвел  меня  к  большой
стальной двери. Над ней горела яркая лампа. Он  вынул  из  кармана  халата
ключ, отпер дверь и вошел первым. Я за ним. По винтовой железной  лестнице
мы поднялись на второй этаж.  Перед  нами  был  большой  фабричный  цех  с
застекленным  сводом  -  несколько  лампочек   не   освещали   его,   лишь
подчеркивали сумрачную  ширь.  Он  был  пустынным,  мертвым,  заброшенным,
высоко под сводом  гуляли  сквозняки,  дождь,  который  начался,  когда  я
приближался к резиденции Коркорана, стучал в окна темные и грязные, там  и
тут натекала вода сквозь отверстия в выбитых стеклах. Коркоран, словно  не
замечая этого, шел впереди меня, по грохочущей под ногами  галерее;  снова
стальные запертые двери -  за  ними  коридор,  хаос  брошенных,  словно  в
бегстве, навалом лежащих у стен инструментов, покрытых толстым слоем пыли;
коридор свернул в сторону,  мы  поднимались,  спускались,  проходили  мимо
перепутанных приводных ремней, похожих на высохших змей.  Путешествие,  во
время которого я понял, как обширно  здание,  продолжалось;  раз  или  два
Коркоран в совершенно темных местах  предостерег  меня,  чтобы  я  обратил
внимание на ступеньку, чтоб нагнулся; у последней стальной двери, вероятно
противопожарной, густо утыканной заклепками, он остановился, отпер  ее;  я
заметил, что в отличие от других, она совсем не скрипела, словно ее  петли
были недавно смазаны. Мы оказались в высоком зале,  почти  совсем  пустом;
Коркоран встал посредине, там, где бетонный пол был немного светлее, будто
раньше на этом месте стоял станок,  от  которого  остались  лишь  торчащие
обломки брусьев. По стенам проходили вертикальные толстые брусья, так  что
все напоминало клетку. Я вспомнил тот вопрос о  духах...  К  прутьям  были
прикреплены полки, очень прочные, с  подпорками,  на  них  стояло  десятка
полтора  металлических  ящиков;  знаете,  как  выглядят   те   сундуки   с
сокровищами, которые в легендах закапываются корсарами? Вот такими и  были
эти ящики с выпуклыми крышками, на каждом  висела  завернутая  в  целлофан
белая  табличка,  похожая  на  ту,  какую  обычно  вешают  над  больничной
кроватью. Высоко под потолком горела запыленная лампочка, но было  слишком
темно, чтобы  я  мог  прочитать  хоть  слово  из  того,  что  написано  на
табличках. Ящики стояли в два ряда, друг над другом, а один находился выше
других,  отдельно;  я  сосчитал  их,  было  не  то   двенадцать,   не   то
четырнадцать, уже не помню точно.
     - Тихий, - обратился ко мне профессор, держа руки в карманах  халата,
- вслушайтесь на минуту в то, что тут происходит. Потом я вам расскажу,  -
ну, слушайте же!
     Был он очень нетерпелив - это бросалось в глаза. Едва начав говорить,
сразу хотел добраться до сути, чтоб  побыстрее  покончить  со  всем  этим.
Словно он каждую минуту,  проведенную  в  обществе  других  людей,  считал
потерянной.
     Я закрыл глаза и больше из простой  вежливости,  чем  из  интереса  к
звукам, которые даже и не  слыхал,  входя  в  помещение,  с  минуту  стоял
неподвижно. Собственно, ничего я  не  услышал.  Какое-то  слабое  жужжание
электротока в обмотках, что-то в этом роде, но уверяю вас оно  было  столь
тихим,  что  и  голос  умирающей  мухи  можно  было  бы  там   превосходно
расслышать.
     - Ну, что вы слышите? - спросил он.
     - Почти ничего, - признался я, - какое-то  гудение...  Но,  возможно,
это лишь шум в ушах...
     - Нет, это не шум в ушах... Тихий, слушайте внимательно, я  не  люблю
повторять, а говорю я это потому, что вы меня не знаете. Я не грубиян и не
хам, каким меня считают, просто  меня  раздражают  идиоты,  которым  нужно
десять раз повторять одно и то же. Надеюсь, что вы к ним не принадлежите.
     - Увидим, - ответил я, - говорите, профессор...
     Он кивнул головой и, показывая на ряды этих железных ящиков, сказал:
     - Вы разбираетесь в электронных мозгах?
     - Лишь настолько, насколько это требуется для космической  навигации,
- отвечал я. - С теорией у меня, пожалуй, плохо.
     - Я так и думал. Но это  неважно.  Слушайте,  Тихий.  В  этих  ящиках
находятся  самые   совершенные   электронные   мозги,   какие   когда-либо
существовали. Знаете, в чем состоит их совершенство?
     - Нет, - сказал я в соответствии с истиной.
     - В том, что они ничему  не  служат,  что  абсолютно  ни  к  чему  не
пригодны, бесполезны, - словом, что это  воплощенные  мной  в  реальность,
обличенные в материю монады Лейбница...
     Я ждал, а он говорил, и его седые  усы  выглядели  в  полумраке  так,
словно у губ его трепетала белесая ночная бабочка.
     - Каждый из этих ящиков содержит электронное  устройство,  наделенное
сознанием. Как наш мозг. Строительный материал иной, но принцип тот же. На
этом сходство кончается. Ибо наши мозги - обратите внимание! - подключены,
так сказать, к внешнему миру через посредство органов чувств: глаз,  ушей,
носа, чувствительных окончаний кожи и так  далее.  У  этих  же,  здесь,  -
вытянутым пальцем он показывал на ящики, - внешний мир там, внутри них...
     - Как же это возможно? - спросил я, начиная кое о  чем  догадываться.
Догадка была смутной, но вызывала дрожь.
     - Очень просто. Откуда мы знаем, что у нас именно такое,  а  не  иное
тело, именно такое лицо? Что мы стоим, что держим в руках книгу, что цветы
пахнут? Вы ответите, что определенные импульсы воздействуют на наши органы
чувств и по нервам бегут в наш  мозг  соответствующие  сигналы.  А  теперь
вообразите, Тихий, что я смогу воздействовать  на  ваш  обонятельный  нерв
точно так же, как это делает душистая гвоздика, - что вы будете ощущать?
     - Запах гвоздики, разумеется, - отвечал я.
     Профессор, крякнул, словно радуясь,  что  я  достаточно  понятлив,  и
продолжал:
     - А если я сделаю то же самое со всеми вашими нервами, то  вы  будете
ощущать не внешний мир, а то, что я по этим нервам протелеграфирую  в  ваш
мозг... Понятно?
     - Понятно.
     -  Ну  так  вот.  Эти  ящики  имеют   рецепторы-органы,   действующие
аналогично нашему зрению,  обонянию,  слуху,  осязанию  и  так  далее.  Но
проволочки, идущие от этих рецепторов, подключены не к внешнему миру,  как
наши нервы, а к тому барабану в углу. Вы не замечали его, а?
     - Нет, - сказал я.
     Действительно барабан этот диаметром примерно в  три  метра  стоял  в
глубине зала, вертикально, словно мельничный  жернов,  и  через  некоторое
время я заметил, что он чрезвычайно медленно вращается.
     - Это их судьба, - спокойно произнес профессор Коркоран. - Их судьба,
их мир, их бытие - все, что они могут достигнуть и познать. Там  находятся
специальные ленты с записанными  на  них  электрическими  импульсами;  они
соответствуют тем ста или двумстам  миллиардам  явлений,  с  какими  может
столкнуться человек в наиболее богатой впечатлениями  жизни.  Если  бы  вы
подняли крышку барабана, то увидели бы только  блестящие  ленты,  покрытые
белыми зигзагами, словно натеками плесени на целлулоиде,  но  это,  Тихий,
знойные ночи юга и рокот волн,  это  тела  зверей  и  грохот  пальбы,  это
похороны и пьянки, вкус яблок и груш, снежные метели, вечера,  проведенные
в семейном кругу у пылающего камина, и крики на палубе тонущего корабля, и
горные вершины, и кладбища, и бредовые галлюцинации,  -  Ийон  Тихий,  там
весь мир!
     Я молчал, а Коркоран, сжав мое плечо железной хваткой, говорил:
     - Эти ящики, Тихий, подключены к искусственному  миру.  Этому,  -  он
показал на первый ящик с  края,  -  кажется,  что  он  -  семнадцатилетняя
девушка, зеленоглазая, с рыжими волосами, с телом, достойном  Венеры.  Она
дочь государственного деятеля... Влюблена в юношу, которого  почти  каждый
день видит в окно... Который будет ее проклятием. Этот,  второй,  -  некий
ученый. Он уже близок к построению общей теории тяготения,  действительной
для его мира  -  мира,  границами  которого  служит  металлический  корпус
барабана, и готовится к борьбе за свою правду в  одиночестве,  углубленном
грозящей ему слепотой, ибо вскоре  он  ослепнет,  Тихий...  А  там,  выше,
находится член духовной коллегии, и он переживает самые трудные дни  своей
жизни, ибо утратил  веру  в  существование  бессмертной  души;  рядом,  за
перегородкой, стоит... Но я не могу рассказать вам о жизни  всех  существ,
которых я создал...
     - Можно прервать вас? - спросил я. - Мне хотелось бы знать...
     - Нет! Нельзя! - крикнул Коркоран. - Никому нельзя! Сейчас я  говорю,
Тихий! Вы еще ничего не понимаете. Вы думаете, наверно, что  там,  в  этом
барабане, различные сигналы записаны, как на граммофонной  пластинке,  что
события усложнены, как мелодия со всеми тонами и только ждут,  как  музыка
на пластинке, чтобы ее  оживила  игла,  что  эти  ящики  воспроизводят  по
очереди  комплексы  переживаний,  уже  заранее  до  конца   установленных.
Неправда! Неправда! -  кричал  он  пронзительно,  и  под  жестяным  сводом
грохотало эхо. - Содержимое барабана для них то же, что  для  вас  мир,  в
котором вы живете! Ведь вам же не  приходит  в  голову,  когда  вы  едите,
спите, встаете, путешествуете, навещаете старых безумцев, что  все  это  -
граммофонная   пластинка,   прикосновение   к   которой    вы    называете
действительностью!
     - Но... - отозвался я.
     - Молчать! - прикрикнул он на меня. - Не мешать! Говорю я!
     Я  подумал,  что  те,  кто  называл  Коркорана  хамом,  имеют  немало
оснований,  но  мне  приходилось  слушать,  ибо  то,   что   он   говорил,
действительно было необычайно. Он кричал:
     - Судьба моих железных ящиков не предопределена с  начала  до  конца,
поскольку события записаны там, в барабане, на рядах параллельных лент,  и
лишь действующий по правилам слепого  случая  селектор  решает,  из  какой
серии записей приемник чувственных впечатлений того или иного ящика  будет
черпать информацию в следующую минуту. Разумеется, все это не так  просто,
как я рассказываю, потому что ящики  сами  могут  в  определенной  степени
влиять на движения приемника информации и полностью случайный выбор  будет
лишь тогда, когда эти созданные мною существа ведут себя пассивно...  Ведь
у них же есть свобода воли и ограничивает ее только  то  же,  что  и  нас.
Структура личности, которой они обладают, страсти, врожденные  недостатки,
окружающая обстановка, уровень умственного развития - я не могу входить во
все детали...
     - Если даже и так, - быстро вмешался я, - то как же они не знают, что
являются железными ящиками, а не рыжей девушкой или свяще...
     Только это я и успел сказать, прежде, чем он прервал меня:
     - Не стройте из себя осла, Тихий.  Вы  состоите  из  атомов,  да?  Вы
ощущаете эти атомы?
     - Нет.
     - Из атомов этих состоят белковые  молекулы.  Ощущаете  вы  эти  свои
белки?
     - Нет.
     - Ежесекундно днем и ночью вас пронизывают потоки космических  лучей.
Ощущаете вы это?
     - Нет.
     - Так как же мои ящики  могут  узнать,  что  они  -  ящики,  осел  вы
этакий?!  Как для вас этот мир  является подлинным и единственным,  так же
точно и для них подлинны и единственно реальны сигналы,  которые поступают
в их электронные мозги с моего барабана...  В этом  барабане  заключен  их
мир, Тихий, а их тела - в нашем  с  вами  мире  они  существуют  лють  как
определенные,   относительно    постоянные    сочетания    отверстий    на
перфорированных  лентах   -  находятся  внутри  самих  ящиков, помещены  в
центре... Крайний с этой вот стороны  считает  себя  женщиной  необычайной
красоты. Я могу вам подробно рассказать, что она видит, когда, обнаженная,
любуется собой в зеркале. Как она любит драгоценные камни. Какими уловками
пользуется, чтобы завоевать мужчин. Я все это  знаю,  потому  что  сам,  с
помощью своего судьбографа, создал ее, для нас воображаемый,  но  для  нее
реальный образ, с лицом, с зубами, с запахом пота и  со  шрамом  от  удара
стилетом под лопаткой, с волосами и орхидеями, которые она в них  втыкает,
- такой же реальный, как реальны для вас ваши ноги,  руки,  живот,  шея  и
голова! Надеюсь, вы не сомневаетесь в своем существовании?..
     - Нет, - ответил я тихо.
     Никто никогда не кричал на меня так, и, может, меня бы это забавляло,
но я был уж слишком потрясен словами профессора -  я  ему  верил,  ибо  не
видел причин для недоверия, чтобы в этот момент обращать внимание  на  его
манеры...
     - Тихий, - немного спокойней продолжал профессор,  -  я  сказал,  что
среди прочих есть у меня тут и ученый; вот этот ящик, прямо перед вами. Он
изучает  свой  мир,  однако  никогда,  понимаете,  никогда  он   даже   не
догадается, что его мир не реален, что он тратит время и силы на  изучение
того, что является серией катушек с кинопленкой, а его руки, ноги,  глаза,
его собственные слепнущие глаза  -  это  лишь  иллюзия,  вызванная  в  его
электронном мозге разрядами соответственно  подобранным  импульсам.  Чтобы
разгадать эту тайну, он должен был бы покинуть свой железный ящик, то есть
самого себя, и перестать мыслить при  помощи  своего  мозга,  что  так  же
невозможно,  как  невозможно  для  вас  убедиться  в  существовании  этого
холодного ящика иначе, нежели с помощью зрения и осязания.
     - Но благодаря физике я знаю, что мое тело  построено  из  атомов,  -
бросил я.
     Коркоран категорическим жестом поднял руку.
     - Он тоже об этом знает, Тихий. У него есть своя лаборатория, а в ней
всякие приборы, которые возможны в его мире. Он видит в  телескоп  звезды,
изучает  их  движение  и  одновременно  чувствует  холодное  прикосновение
окуляра к лицу - нет, не сейчас. Сейчас, согласно со своим образом  жизни,
он один в саду, который окружает  его  лабораторию,  и  прогуливается  под
лучами солнца - в его мире сейчас как раз восход.
     - А где другие люди - те, среди которых он живет? - спросил я.
     - Другие люди? Разумеется, каждый из этих  ящиков,  из  этих  существ
живет среди людей. Они находятся  в  барабане...  Я  вижу,  вы  еще  не  в
состоянии понять! Может, вам пояснит это аналогия, хоть и  отдаленная.  Вы
встречаете разных людей в своих снах - иногда таких,  которых  никогда  не
видели и не знали, - и ведете с ними во сне разговоры, так?
     - Так...
     - Этих людей создает ваш мозг. Но во сне вы этого не сознаете.  Прошу
учесть - это лишь пример. С ними, - он повел рукой, - дело обстоит  иначе:
они не сами создают близких и чужих им людей - те  находятся  в  барабане,
целыми толпами, и если б, скажем, моему ученому вдруг захотелось выйти  из
своего сада и заговорить с первым встречным, то, подняв  крышку  барабана,
вы увидели бы, как это происходит:  приемник  его  ощущений  под  влиянием
импульса слегка отклонится от своего прежнего  пути,  перейдет  на  другую
ленту, начнет получать то, что записано на ней; я говорю "приемник", но, в
сущности, это сотни микроскопических приемников; как вы воспринимаете  мир
зрением, обонянием, осязанием, точно так же и  он  познает  свой  "мир"  с
помощью  различных  органов  чувств,  отдельных  каналов,  и  только   его
электронный мозг  сливает  все  эти  впечатления  в  одно  целое.  Но  это
технические подробности, Тихий, и они мало существенны. Могу вас заверить,
что с момента, когда механизм приведен  в  движение,  все  остальное  было
вопросом терпеливости, не больше. Почитайте труды философов, Тихий,  и  вы
убедитесь в правоте их слов о том,  как  мало  можно  полагаться  на  наши
чувственные восприятия, как они неопределенны, обманчивы, ошибочны,  но  у
нас ничего нет, кроме них; точно так же, - он говорил, подняв руку, - и  у
них. Но как нам, так и им это не мешает любить,  желать,  ненавидеть,  они
могут прикасаться к другим людям, чтобы целовать их или убивать...  И  так
эти мои творения в своей вечной железной неподвижности предаются  страстям
и желаниям, изменяют, тоскуют, мечтают...
     - Вы думаете, все это тщетно? -  спросил  я  неожиданно,  и  Коркоран
смерил меня своим пронзительным взглядом. Он долго не отвечал.
     - Да, - сказал он наконец, это хорошо,  что  я  пригласил  вас  сюда,
Тихий... Любой из идиотов, которым я это показывал, начинал метать в  меня
громы за жестокость... Что вы подразумеваете?
     - Вы поставляете  им  только  сырье,  -  сказал  я,  -  в  виде  этих
импульсов. Так же, как нам поставляет их мир. Когда я  стою  и  смотрю  на
звезды, то, что я чувствую при этом, что думаю, это лишь мне  принадлежит,
не всему миру. У них, - показал я на ряды ящиков, - то же самое.
     - Это верно, - сухо проговорил профессор.  Он  ссутулился  как  будто
стал ниже ростом. - Но раз уж вы это сказали, вы избавили меня  от  долгих
объяснений, ибо вам, должно быть, уже ясно, для чего я их создал.
     - Догадываюсь. Но я хотел бы, чтобы вы сами мне об этом сказали.
     - Хорошо. Когда-то - очень давно - я усомнился в реальности  мира.  Я
был еще ребенком. Злорадство окружающих предметов,  Тихий,  кто  этого  не
ощущал? Мы не можем найти какой-нибудь пустяк, хотя помним, где его видели
в последний раз, наконец, находим его совсем  в  другом  месте,  испытывая
ощущение, что поймали мир с  поличным  на  неточности,  беспорядочности...
Взрослые, конечно, говорят,  что  это  ошибка,  и  естественное  недоверие
ребенка таким образом подавляется... Или то, что называется  Lе  sentiment
di deja vu - впечатление, что в ситуации, несомненно  новой,  переживаемой
впервые, вы  уже  когда-то  находились...  Целые  метафизические  системы,
например вера в переселение душ, в перевоплощение, возникли на основе этих
явлений. И дальше:  закон  парности,  повторение  событий  весьма  редких,
которые встречаются парами настолько часто, что врачи назвали это  явление
на своем языке duplicatus casus. <Случаи парности  (лат.)>  И,  наконец...
Духи, о которых я вас спрашивал. Чтение мыслей,  левитация  и  -  наиболее
противоречащие основам наших  познаний,  наиболее  необъяснимые  -  факты,
правда, редкие, предсказаний будущего... Феномен, описанный еще в  древние
времена, происходящий, казалось, вопреки здравому смыслу, поскольку  любое
научное мировоззрение этот феномен не приемлет. Что это  означает?  Можете
вы ответить или нет?.. У вас же  не  хватает  смелости,  Тихий...  Хорошо.
Посмотрите-ка...
     Приблизившись к полкам, он показал на ящик,  стоящий  отдельно,  выше
остальных.
     - Это безумец моего мира, - произнес он,  и  его  лицо  изменилось  в
улыбке. - Знаете ли  вы,  до  чего  дошел  он  в  своем  безумии,  которое
обособило его от других? Он посвятил себя исследованию ненадежности своего
мира. Ведь я не утверждал, Тихий, что этот его  мир  надежен,  совершенен.
Самый надежный  механизм  может  иногда  закапризничать:  то  какой-нибудь
сквозняк сдвинет  провода,  и  они  на  мгновение  замкнутся,  то  муравей
проникнет вглубь барабана... И знаете, что тогда он думает, этот  безумец?
Что в  основе  телепатии  лежит  локальное  короткое  замыкание  проводов,
ведущих в два разных ящика... Что предвидение будущего  происходит  тогда,
когда приемник информации, раскачавшись,  перескочит  вдруг  с  надлежащей
ленты на другую, которая должна развернуться лишь  через  много  лет.  Что
ощущение, будто он уже пережил то, что в действительности происходит с ним
впервые, вызвано тем, что селектор не  в  порядке,  а  когда  селектор  не
только задрожит на своем медном подшипнике, но закачается, как маятник, от
толчка, ну, допустим, муравья, то в его  мире  происходят  удивительные  и
необъяснимые события: в ком-то вспыхивает вдруг неожиданное  и  неразумное
чувство, кто-то начинает вещать,  предметы  сами  двигаются  или  меняются
местами...  А  прежде  всего,  в  результате  этих   ритмичных   движений,
проявляется... закон серии! Редкие и странные явления группируются в ряды.
И  его  безумие,   питаясь   такими   феноменами,   которыми   большинство
пренебрегает, концентрируется в мысль, за которую его  вскоре  заключат  в
сумасшедший дом... Что он сам является железным ящиком так же, как и  все,
кто его окружает, что люди - лишь сложные  устройства  в  углу  запыленной
лаборатории, а мир, его очарования и ужасы -  это  только  иллюзии;  и  он
отважился подумать даже о своем  боге,  Тихий,  о  боге,  который  раньше,
будучи еще наивным, творил чудеса, но потом созданный им мир воспитал его,
создателя, научил его, что он может делать лишь одно - не вмешиваться,  не
существовать, не менять ничего в своем творении, ибо внушать доверие может
лишь такое божество, к которому не взывают. А если воззвать  к  нему,  оно
окажется ущербным и бессильным... А знаете вы, что думает  этот  его  бог,
Тихий?
     - Да, - сказал я. -  Что  существует  такой  же,  как  он.  Но  тогда
возможно и то, что хозяин запыленной лаборатории, в которой м ы  стоим  на
полках, - сам тоже ящик, построенный  другим,  еще  более  высокого  ранга
ученым, обладателем оригинальных и фантастических концепций...  И  так  до
бесконечности. Каждый из этих экспериментаторов - творец своего мира, этих
ящиков и их судеб, властен над  своими  Адамами  и  своими  Евами,  и  сам
находится  во  власти  следующего  бога,   стоящего   на   более   высокой
иерархической ступени. И вы сделали это, профессор, чтобы...
     - Да, - ответил он. - А  раз  уж  я  это  сказал,  то  вы  знаете,  в
сущности, столько же, сколько и я, и продолжать разговор будет  бесцельно.
Спасибо, что вы согласились прийти, и прощайте.
     Так,  друзья,  окончилось  это  необычное  знакомство.  Я  не   знаю,
действуют ли еще ящики Коркорана. Быть может - да, и им снится их жизнь  с
ее сияниями и страхами, которые на самом деле являются лишь  застывшим  на
кинопленке сборищем импульсов, а Коркоран, закончив дневную работу, каждый
вечер  поднимается  по  железной  лестнице  наверх,  по  очереди  открывая
стальные  двери  своим  огромным  ключом,  который  он  носит  в   кармане
сожженного кислотами халата... И стоит в полутьме,  чтобы  слышать  слабое
жужжание токов и еле уловимый звук, когда лениво поворачивается барабан...
Когда развертывается лента... И вершится судьба. И  я  думаю,  что  в  эти
минуты  он  ощущает,  вопреки  своим  словам,  желание  вмешаться,  войти,
ослепляя всесилием, в глубь мира, который  он  создал,  чтобы  спасти  там
кого-то, провозглашающего  искупление,  что  он  колеблется,  одинокий,  в
мутном свете пыльной лампы, раздумывая, не спасти ли чью-то жизнь,  чью-то
любовь, и я уверен, что он никогда этого  не  сделает.  Он  устоит  против
искушения, ибо хочет быть богом, а единственное проявление божественности,
какое мы знаем, это молчаливое согласие  с  любым  поступком  человека,  с
любым преступлением, и нет для нее  высшей  мести,  чем  повторяющийся  из
поколения  в  поколение   бунт   железных   ящиков,   когда   они   полные
рассудительности, утверждаются в выводе, что бога не существует. Тогда  он
молча усмехается и уходит, запирая за  собой  ряды  дверей,  а  в  пустоте
слышится лишь слабое, как голос умирающей мухи, жужжание токов.





                              Станислав ЛЕМ

                    ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ ИЙОНА ТИХОГО: III




     Человека, о котором буду рассказывать, я видел только  один  раз.  Вы
содрогнулись бы при его виде. Горбатый ублюдок  неопределенного  возраста;
лицо его, казалось, было покрыто слишком просторной кожей -  столько  было
на ней морщин и складок; к тому же мышцы шеи у него были сведены и  голову
он держал всегда набок, словно собрался рассмотреть собственный  горб,  но
на полпути передумал. Я не скажу ничего нового, утверждая, что разум редко
соединяется с красотой. Но он, сущее воплощение уродства,  вместо  жалости
вызывающий отвращение, должен был бы оказаться гением, хоть и тогда ужасал
бы одним своим появлением среди людей.
     Так вот, Зазуль... Его звали Зазуль. Я много  слышал  о  его  ужасных
экспериментах. Это было даже громкое дело в свое время  благодаря  прессе.
Общество по борьбе с вивисекцией пыталось возбудить  против  него  процесс
или даже возбудило, но все обошлось. Как-то ему  удалось  выкрутиться.  Он
был профессором - чисто номинально, потому  что  преподавать  он  не  мог:
заикался. А точнее сказать - запинался, когда был взволнован;  это  с  ним
часто случалось.
     Он не пришел ко мне. О, это был не такой человек. Он скорее умер  бы,
чем обратился бы к кому-нибудь. Попросту во время прогулки  за  городом  я
заблудился в лесу, и это даже доставило мне удовольствие, но вдруг  хлынул
дождь. Я хотел переждать под деревом, однако дождь не утихал. Небо  сильно
нахмурилось, я понял, что надо поискать какого-нибудь убежища и, перебегая
от дерева к дереву,  изрядно  промокший,  выбрался  на  усыпанную  гравием
тропинку, а по ней - на давно заброшенную, заросшую травой дорогу;  дорога
эта привела меня  к  усадьбе,  окруженной  высоким  забором.  На  воротах,
некогда выкрашенных в зеленый цвет, но сейчас ужасно проржавевших,  висела
деревянная дощечка с еле заметной надписью:  "злые  собаки".  Я  не  горел
желанием встретиться с разъяренными животными, но при таком ливне  у  меня
иного выхода не было; поэтому я срезал на ближайшем кусте солидный прут и,
вооружившись им, атаковал ворота. Я говорю так потому, что  лишь  напрягши
все силы, смог  открыть  ворота  под  аккомпанемент  адского  скрежета.  Я
очутился в саду, настолько запущенном, что с трудом можно было догадаться,
где проходили когда-то тропинки. В глубине окруженный дрожащими под дождем
деревьями стоял высокий темный дом с крутой крышей.  Три  окна  на  втором
этаже светились, заслоненные белыми занавесями. Было еще рано, но по  небу
мчались все более темные тучи, и поэтому лишь в нескольких десятках  шагов
от дома я заметил два ряда деревьев, охранявших подход к веранде. Это были
туи, кладбищенские туи, - я подумал, что у владельца дома характер,  по  -
видимому, довольно мрачный. Никаких, однако, собак -  вопреки  надписи  на
воротах - я не обнаружил; поднявшись по ступенькам и кое-как укрывшись  от
дождя под выступающей притолокой, я нажал кнопку  звонка.  Он  задребезжал
где-то внутри - ответом  была  глухая  тишина;  основательно  помедлив,  я
позвонил еще раз - с таким же результатом, так что я стал  стучать,  потом
колотить в дверь  все  сильнее  и  сильнее;  лишь  тогда  в  глубине  дома
послышались шаркающие шаги, и неприятный, скрипучий голос спросил:
     - Кто там?
     Я сказал. Свою фамилию я произносил со слабой надеждой,  что,  может,
здесь ее слышали. За дверью будто раздумывали, наконец  брякнула  цепочка,
загрохотали засовы, совсем как в крепости, и при свете висящего высоко  на
стене канделябра показался чуть ли не карлик. Я узнал его, хоть видел лишь
раз в жизни, не помню даже где, его фотографию; трудно было,  однако,  его
забыть. Он был почти совершенно  лысый.  По  черепу,  над  ухом,  проходил
ярко-красный шрам - как после удара саблей. На носу у  него  криво  сидели
золотые очки. Он моргал, словно вышел из темноты. Я извинился  перед  ним,
прибегая к обычным в таких обстоятельствах выражениям, и  замолчал,  а  он
по-прежнему стоял передо мной, будто не имел ни малейшего желания впустить
меня хоть на шаг дальше в этот большой темный дом, из глубины которого  не
слышалось ни малейшего шороха.
     - Вы Зазуль, профессор Зазуль... правда? - сказал я.
     - Откуда вы меня знаете? - пробурчал он нелюбезно.
     Я снова произнес что-то банальное, в том смысле, что трудно не  знать
такого  выдающегося  ученого.  Он  выслушал  это,   презрительно   скривив
лягушачьи губы.
     - Гроза? - переспросил он, возвращаясь к словам,  произнесенным  мной
раньше. - Слышу, что гроза. Что ж из того? Вы могли пойти еще куда-нибудь.
Я этого не люблю. Не выношу, понимаете?
     Я сказал, что превосходно его понимаю и совершенно не имею  намерения
ему мешать. С меня хватит стула или табурета здесь, в этом темном холле; я
пережду, пока гроза хоть немного стихнет, и уйду.
     А дождь действительно разошелся вовсю лишь  теперь  и,  стоя  в  этом
темном высоком холле,  как  на  дне  гигантской  раковины,  я  слышал  его
протяжный, со всех сторон плывущий шум - он возрастал над нашими  головами
от оглушительного грохота жестяной крыши.
     - Стул?! - сказал Зазуль таким  тоном,  будто  я  потребовал  золотой
трон. - Стул, действительно! У меня нет для  вас  никакого  стула,  Тихий!
Я... у меня нет свободного стула. Я не  терплю...  и  вообще  полагаю,  да
полагаю, что лучше всего будет для нас обоих, если вы уйдете.
     Я невольно глянул через плечо в сад - входная дверь была еще открыта.
Деревья, кусты - все смешалось в сплошную  бурно  колышущуюся  под  ветром
массу, которая блестела в потоках воды. Я перевел взгляд на  горбуна.  Мне
приходилось сталкиваться с невежливостью,  даже  с  грубостью,  но  ничего
подобного я никогда не видел. Лило как из ведра, крыша протяжно грохотала,
словно стихии хотели таким образом утвердить меня в решимости;  это  было,
впрочем, лишним, ибо  мой  пылкий  нрав  начал  уже  восставать.  Попросту
говоря, я был зол, как черт. Отбросив всякие церемонии и правила  хорошего
тона, я сухо сказал:
     - Я уйду лишь, если  вы  сможете  вышвырнуть  меня  силой,  а  должен
сообщить, что не принадлежу к слабым созданиям.
     - Что?! - крикнул он  пискливо.  -  Нахал!  Как  вы  смеете,  в  моем
собственном доме!
     - Вы  сами  спровоцировали  меня,  -  ледяным  тоном  отвечал  я.  И,
поскольку  я  был  уже  взвинчен,  а  его  назойливо  сверлящий  уши  визг
окончательно вывел меня из равновесия, добавил: - Есть  поступки,  Зазуль,
за которые рискуешь быть избитым даже в собственном доме!
     - Ты мерзавец! - завизжал он еще громче.
     Я схватил его за плечо, которое показалось мне словно выструганным из
трухлявого дерева, и прошипел:
     - Не выношу крика. Понятно? Еще одно оскорбление, и вы запомните меня
до конца жизни, грубиян вы этакий!
     Секунду-две я думал,  что  дело  действительно  дойдет  до  драки,  и
устыдился - как же мог бы я поднять руку на горбуна! Но произошло то, чего
я меньше всего на свете ожидал. Профессор попятился, освобождая  плечо  от
моей  хватки,  и  с  головой,  склоненной  еще  больше,  словно  он  хотел
увериться,  цел  ли  у  него  еще  горб,  начал  отвратительно,  фальцетом
хохотать, будто я угостил его тонкой остротой.
     - Ну, ну, - сказал он, снимая очки, -  решительный  у  вас  характер,
Тихий...
     Концом длинного, желтого от никотина пальца он вытер слезу  в  уголке
глаза.
     - Ну, ладно, - хрипло проворковал он, - это я люблю.  Да,  это,  могу
сказать, я люблю. Не выношу только ханжеских манер,  этакой  слащавости  и
фальшивых любезностей, а вы сказали то, что думали. Я не выношу вас, вы не
выносите меня, превосходно, мы равны, все ясно, и вы можете  следовать  за
мной. Да, да, Тихий, вы почти ошеломили меня. Меня, ну, ну...
     Кудахча еще что-то в этом роде, он повел  меня  наверх  по  скрипящей
деревянной  лестнице,  потемневшей  от  старости.  Лестница  эта  спиралью
окружала квадратный холл, огромный, с голыми панелями; я молчал, а Зазуль,
когда мы оказались на втором этаже, сказал:
     - Тихий, ничего не поделаешь, я не в состоянии иметь гостиную, салон,
вам придется увидеть все; да, я сплю среди моих  экспонатов,  ем  с  ними,
живу... Входите, только не говорите слишком много.
     Он ввел меня  в  освещенную  комнату  с  окнами,  закрытыми  большими
листами бумаги, некогда белой, а теперь  чрезвычайно  грязной  и  покрытой
пятнами жира. Она буквально кишела раздавленными мухами;  на  подоконниках
тоже было черно от мушиных трупов, да и на дверях, закрывая их, я  заметил
засохшие, окровавленные останки насекомых, будто Зазуля осаждали  тут  все
перепончатокрылые существа в мире; прежде, чем это успело меня поразить, я
обратил внимание на  другие  особенности  помещения.  Посредине  находился
стол, вернее два стояка с лежащими  на  них  простыми,  еле  обструганными
досками; он был завален целыми грудами книг,  бумаг,  пожелтевших  костей.
Однако самой большой достопримечательностью  комнаты  были  ее  стены.  На
больших, наспех сколоченных стеллажах стояли  рядами  бутыли  и  банки  из
толстого стекла, а напротив окна, там, где эти  стеллажи  расступались,  в
просвете между ними, высился огромный  стеклянный  резервуар,  похожий  на
аквариум величиной со шкаф или, скорее, на  прозрачный  саркофаг.  Верхняя
его часть была прикрыта небрежно наброшенной грязной  тряпкой,  изодранные
края которой доставали примерно до половины стеклянных стенок, но  хватало
того, что виднелось в нижней, неприкрытой части, чтобы я  замер.  Во  всех
банках и бутылях синела слегка мутноватая жидкость - словно я находился  в
каком-нибудь анатомическом музее, где хранятся полученные  после  вскрытия
некогда живые  органы,  законсервированные  в  спирте.  Таким  же,  только
огромных размеров сосудом был этот стеклянный резервуар, прикрытый  сверху
тряпкой.  В  его  мрачной  глубине,  освещаемой  синеватыми   проблесками,
необычайно медленно, как бесконечно терпеливый маятник, раскачивались,  не
касаясь дна, вися в нескольких сантиметрах от него, две тени, в которых  с
невыразимым ужасом и отвращением я узнал человеческие ноги в  набухших  от
денатурата мокрых брюках...
     Я  окаменел,  а  Зазуль  не  шевелился,  я  не  ощущал   вообще   его
присутствия; когда я повел глазами на него, то увидел, что он  очень  рад.
Мое отвращение, мой ужас забавляли его. Руки его были прижаты к груди, как
для молитвы, он удовлетворенно покашливал.
     - Что это значит, Зазуль! - проговорил я сдавленным  голосом.  -  Что
это?!
     Он повернулся ко мне спиной, его горб, ужасный и острый, -  глядя  на
него, я инстинктивно опасался, что лопнет обтянувший его пиджак, -  слегка
колыхался в такт его шагам. Усевшись в кресле со странной,  раздвинутой  в
стороны спинкой (ужасна была эта мебель горбуна), он вдруг  сказал,  будто
равнодушным, даже скучающим тоном:
     - Это  целая  история,  Тихий.  Вы  хотели  переждать  грозу?  Сядьте
где-нибудь и не мешайте мне. Не вижу причин, по которым я  был  бы  обязан
вам что-либо рассказывать.
     - Но я их вижу, - отвечал я.
     До некоторой степени я уже овладел собой. Под  аккомпанемент  шума  и
плеска дождя я подошел к нему и сказал:
     - Если вы не объясните мне  всего  этого,  Зазуль,  я  буду  вынужден
предпринять шаги... которые принесут вам немало хлопот.
     Я думал, что Зазуль взорвется, но он даже не  дрогнул.  С  минуту  он
смотрел на меня, насмешливо поджав губы.
     - Скажите-ка  сами,  Тихий,  как  это  выглядит?  Гроза,  ливень,  вы
врываетесь ко мне, лезете непрошенный, угрожаете,  что  изобьете  меня,  а
потом, когда я по  врожденной  мягкости  уступаю,  когда  я  стараюсь  вам
угодить, то имею честь слышать новые угрозы: после избиения вы грозите мне
тюрьмой. Я ученый, милостивый государь, а не бандит. Я  не  боюсь  тюрьмы,
вас, вообще ничего не боюсь, Тихий.
     - Ведь это человек, - сказал я, почти не слушая  его  болтовни,  явно
издевательской: ясно, что он умышленно  привел  меня  сюда,  чтоб  я  смог
сделать это отвратительное открытие. Я смотрел поверх его  головы  на  эту
страшную двойную тень, которая продолжала  тихо  раскачиваться  в  глубине
синей жидкости.
     - Как нельзя больше, - охотно согласился Зазуль, - как нельзя больше.
     - О, вы не увиливайте! - вскричал я.
     Он наблюдал  за  мной,  вдруг  что-то  с  ним  начало  твориться:  он
затрясся, застонал - и волосы у меня стали дыбом. Он хохотал.
     - Тихий, - произнес он, немного успокоившись,  хотя  искорки  адского
злорадства все еще прыгали в его глазах, - хотите?.. побьемся об заклад. Я
расскажу вам, как дошло до этого, там, - он показал пальцем, - и вы  тогда
волоса на моей голове не захотите тронуть. Добровольно, не по принуждению,
разумеется. Ну как, по рукам?
     - Вы его убили? - спросил я.
     - В известном смысле - да. Во всяком случае, я засадил его  туда.  Вы
думаете, что можно жить в  девяностошестипроцентном  растворе  денатурата?
Что, есть еще надежда?
     Это  его  спокойное,  будто  заранее   запланированное   бахвальство,
самоуверенное  издевательство  перед  останками  жертвы   заставило   меня
сдержаться.
     - Бьюсь об заклад, - холодно сказал я. - Говорите!
     - Вы уж меня не подгоняйте, -  сказал  он  таким  тоном,  словно  был
князем, любезно согласившимся уделить мне аудиенцию. - Я расскажу  потому,
что это меня забавляет, Тихий,  потому,  что  это  веселая  историйка,  и,
повторяя ее, я получу удовольствие, а не потому, что вы мне грозили. Я  не
боюсь угроз, Тихий. Но оставим это. Тихий, вы слыхали о Малленегсе?
     - Да, - ответил я, уже основательно успокоившись. В конце  концов  во
мне есть  что-то  от  исследователя,  и  я  знаю,  когда  нужно  сохранять
хладнокровие. - Он опубликовал несколько работ о денатурировании  белковых
частиц...
     - Превосходно, - заявил он поистине профессорским тоном и поглядел на
меня с интересом, будто, наконец, открыл во мне черту, которая заслуживает
хоть тени уважения. - Но, кроме этого, он разработал метод синтеза больших
молекул белка, искусственных белковых растворов, которые  жили,  заметьте.
Это были такие клеевые желе... он обожал их. Ежедневно он кормил  их,  так
сказать... Да,  сыпал  им  сахар,  углеводороды,  а  они,  эти  желе,  эти
бесформенные праамебы, поглощали все, так что любо смотреть, и росли себе,
сначала в маленьких стеклянных чашках Петри... Он перемещал  их  в  сосуды
побольше... нянчился с ними, всю лабораторию загромоздил ими... Они у него
подыхали, начинали разлагаться, думаю  от  неправильной  диеты,  тогда  он
неистовствовал... Носился, размахивая бородой,  которой  вечно  попадал  в
свой любимый клей... Но большего он не достиг... Ну, он был слишком  глуп,
надо было иметь побольше... здесь, - он коснулся пальцем  лысины,  которая
блестела под низко опущенной на проводе лампой, как выточенная из слоновой
кости. А потом за дело взялся я. Не буду много рассказывать, это интересно
лишь специалистам;  а  те,  кто  по-настоящему  могли  бы  понять  величие
сделанного мною, еще не  родились...  Короче  говоря,  я  создал  белковую
макромолекулу,  которую  можно  так  же  установить  на  определенный  тип
развития, как устанавливают на определенный час стрелки будильника... нет,
это неподходящий пример. Об однояйцевых близнецах вы, разумеется, знаете?
     - Да, - отвечал я, - но какое это имеет отношение...
     - Сейчас вы поймете. Оплодотворенное яйцо делится на  две  идентичные
половинки, из которых появляются два совершенно тождественных индивидуума,
двое новорожденных, два зеркальных близнеца.  Так  вот  вообразите  теперь
себе, что существует способ, с  помощью  которого  можно,  имея  взрослого
живого человека, на основе тщательного исследования его организма  создать
вторую половинку яйца, из которого он некогда родился.  Тем  самым  можно,
некоторым  образом,  с  многолетним  опозданием  доделать  этому  человеку
близнеца... Вы внимательно слушаете?..
     - Как же это... - сказал я. - Ведь даже если б это было возможно,  вы
получите только половинку яйца - зародыш, который немедленно погибнет...
     - Может, у  других,  но  не  у  меня,  -  отвечал  он  с  равнодушной
гордостью.  -  Эту   созданную   синтетическим   путем   половинку   яйца,
установленную на определенный тип  развития,  я  помещаю  в  искусственный
питательный раствор, и там, в инкубаторе,  словно  в  механической  матке,
вызываю ее превращение в плод - в  темпе,  стократно  более  быстром,  чем
нормальная скорость развития плода. Спустя три недели зародыш превращается
в ребенка; под воздействием дальнейших процедур этот  ребенок  спустя  год
насчитывает десять биологических  лет;  еще  через  четыре  года  это  уже
сорокалетний человек - ну, вот именно это я и сделал, Тихий...
     - Гомункулус! - вскричал я. - Это  мечта  средневековых  алхимиков...
понимаю... Вы утверждаете - но даже если б так было! Вы создали  человека,
да?! И вы думаете, что имели право его убить?! И  что  я  буду  свидетелем
этого преступления? О, вы глубоко ошиблись, Зазуль...
     - Это еще не все, - холодно произнес  Зазуль.  Казалось,  его  голова
вырастает прямо из  бесформенной  глыбы  горба.  Сначала,  понятное  дело,
эксперименты проводились на животных. Там, в банках, заспиртовано по  паре
кошек, кроликов, собак - в сосудах с белой  этикеткой  находятся  создания
подлинные, настоящие... В других, с черной этикеткой созданные мною копии,
близнецы... Разницы между ними  нет  никакой,  и,  если  убрать  этикетки,
невозможно будет установить, какое животное появилось на свет естественным
способом, родилось, а какое происходит из моей реторты...
     - Хорошо, - сказал я, - пусть будет так... Но  зачем  вы  его  убили?
Почему? Может, он был... умственно неполноценным? недоразвитым? Даже  и  в
этом случае вы не имели права...
     - Прошу не оскорблять меня! - шикнул Зазуль. - Полнота духовных  сил,
Тихий, полнота развития, абсолютно точно повторявшая все черты  подлинника
в пределах сомы... <Тело (греч.).> Но, с точки зрения психики,  заложенные
в него возможности были больше тех, которые обнаруживал его  биологический
прототип... Да, это нечто большее,  чем  создание  близнеца...  Это  копия
более  точная,  чем  близнец...  Профессор   Зазуль   превзошел   природу.
Превзошел, понимаете?!
     Я молчал, а он встал, подошел к резервуару, приподнялся на цыпочки  и
одним движением сдернул рваную завесу. Я не хотел смотреть, но голова сама
повернулась  в  ту  сторону,  и  я  увидел  сквозь  стекло,  сквозь   слой
помутневшего спирта обмякшее, сморщившееся  от  воды  лицо  Зазуля...  его
огромный  горб,  плавающий  будто  тюк...  полы  пиджака,  колеблющиеся  в
жидкости, как черные промокшие крылья... белесое свечение глазных яблок...
мокрые, седые, слипшиеся пряди бородки... И замер, как пораженный  громом,
а он скрипел:
     - Как можно догадаться, речь шла о том, чтобы достижение Зазуля  было
непреходящим. Человек, даже созданный искусственно, смертен, -  надо  было
чтобы он существовал, чтоб не распался в прах, чтоб остался  памятником...
Да, об этом шла речь. Однако - вам следует об этом знать,  Тихий  -  между
мной и ним возникла существенная разница во мнениях, и в результате  этого
не я... А он попал в банку со спиртом... Он... он, профессор Зазуль. А  я,
я - именно я и есть...
     Он захохотал, но я не слышал  этого.  Я  чувствовал,  будто  падаю  в
какую-то бездну. Я переводил взгляд с его живого,  искаженного  высочайшей
радостью лица на то лицо, мертвое, плавающее за стеклянной стеной,  словно
какое-то ужасное подводное создание... и не мог разжать  губ.  Было  тихо.
Дождь почти прошел, только, словно отлетая с порывами  ветра,  затихало  и
вновь возникало замирающее похоронное пение водосточных труб.
     - Выпустите меня, - сказал я и не узнал собственного голоса.
     Я закрыл глаза и повторил глухо:
     - Выпустите меня, Зазуль, вы выиграли.





                              Станислав ЛЕМ

                    ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ ИЙОНА ТИХОГО: IV




     Осенним предвечерьем, когда сумерки уже спускались  на  улицы  и  шел
монотонный,  мелкий,  серый  дождь,  от  которого  воспоминание  о  солнце
становится чем-то почти невероятным,  и  ни  за  какие  блага  не  хочется
покинуть место у камелька, где сидишь, погрузившись в старые книги (ища  в
них не содержание, хорошо знакомое, а самого себя - каким ты был много лет
назад), кто-то вдруг постучал в мою дверь.  Стук  был  торопливым,  словно
посетитель, даже не коснувшись звонка, хотел сразу дать  понять,  что  его
визит продиктован нетерпением, я  сказал  бы  даже  -  отчаянием.  Отложив
книгу, я вышел в коридор и открыл  дверь.  Передо  мной  стоял  человек  в
клеенчатом плаще, с которого стекала вода; лицо его,  искаженное  страшной
усталостью, поблескивало от капель дождя. Он даже не смотрел на меня - так
был измучен. Обеими руками, покрасневшими и мокрыми, он опирался о большой
ящик, который по-видимому, сам втащил по лестнице на второй этаж.
     - Ну, - сказал я, - что вам...  -  И  поправился:  -  Вам  нужна  моя
помощь?
     Тяжело дыша, он сделал какой-то неопределенный жест рукой;  я  понял,
что он хотел бы внести свой груз в комнату, но у него уже нет сил. Тогда я
взялся за мокрую, жесткую бечевку, которой был обвязан ящик, и внес его  в
коридор. Когда я обернулся, он уже стоял рядом. Я показал ему вешалку,  он
повесил плащ, бросил  на  полку  шляпу,  насквозь  промокшую,  похожую  на
бесформенный кусок фетра,  и,  не  очень  уверенно  ступая,  вошел  в  мой
кабинет.
     - Чем могу вам  служить?  -  спросил  я  его  после  продолжительного
молчания. Я уже догадывался, что  это  еще  один  из  моих  необыкновенных
гостей, а он, все не глядя на меня, будто занятый своими мыслями,  вытирал
лицо носовым платком и вздрагивал  от  холодного  прикосновения  промокших
манжет рубашки. Я сказал, чтоб он сел у камина, но он  не  соизволил  даже
ответить.  Схватился  за  этот  самый  мокрый  ящик,  тянул  его,  толкал,
переворачивал с ребра на ребро, оставляя на полу  грязные  следы,  которые
свидетельствовали о том, что во  время  своего  неведомого  странствия  он
вынужден был много раз ставить свою ношу на залитые лужами тротуары, чтобы
перевести дух. Только когда ящик очутился на середине комнаты  и  пришелец
мог не сводить с него глаз, он будто осознал мое присутствие, посмотрел на
меня, пробормотал что-то невнятное, кивнул головой, преувеличенно большими
шагами подошел к пустому креслу и погрузился в его уютную глубину.
     Я уселся напротив. Мы молчали довольно долго, однако по  необъяснимой
причине это выглядело вполне естественно. Он был немолод,  пожалуй,  около
пятидесяти. Лицо его привлекало внимание тем, что вся левая половина  была
меньше, словно не поспевала в росте за правой; угол рта,  ноздря,  глазная
щель были  с  левой  стороны  меньше,  и  поэтому  на  лице  его  навсегда
запечатлелось выражение удрученного изумления.
     - Вы Тихий? - спросил он наконец, когда я этого меньше всего  ожидал.
Я кивнул головой. - Ийон Тихий? Тот... путешественник? - уточнил  он,  еще
раз наклонившись вперед. Он смотрел на меня недоверчиво.
     - Ну, да, - подтвердил я. - Кто же  еще  мог  бы  находиться  в  моей
квартире?
     - Я мог ошибиться этажом, - буркнул он, будто занятый чем-то  другим,
гораздо более важным.
     Неожиданно он встал. Инстинктивно коснулся сюртука,  хотел  было  его
разгладить, но, словно поняв тщетность этого намерения - не  знаю,  смогли
ли помочь  его  изношенной  до  крайности  одежде  самые  лучшие  утюги  и
портновские процедуры - выпрямился и сказал:
     - Я физик. Моя фамилия - Мольтерис. Вы обо мне слышали?
     - Нет, - сказал я. Действительно, я никогда о нем не слышал.
     - Это не имеет значения, - пробормотал он, обращаясь скорее  к  себе,
чем ко мне.
     Он казался угрюмым, но это была задумчивость: он обдумывал  про  себя
какое-то решение, ранее принятое и послужившее причиной этого визита,  ибо
сейчас им вновь овладело  сомнение.  Я  чувствовал  это  по  его  взглядам
исподтишка. У меня было впечатление, что он ненавидит меня -  за  то,  что
хочет, что вынужден мне сказать.
     - Я сделал  открытие,  -  бросил  он  внезапно  охрипшим  голосом.  -
Изобретение. Такого еще не было. Никогда. Вы не обязаны мне верить.  Я  не
верю никому, значит, нет нужды, чтобы мне кто-либо верил. Достаточно будет
фактов. Я докажу вам это. Все. Но... я еще не совсем...
     - Вы опасаетесь?  -  подсказал  я  благожелательным  и  успокаивающим
тоном. Ведь это же все сумасбродные дети, безумные, гениальные дети -  эти
люди. - Вы боитесь кражи, обмана, да? Можете  быть  спокойны.  Стены  этой
комнаты видели и слышали об изобретениях...
     - Но не о таком!!! - решительно вскричал он, и в его голосе и  блеске
глаз на мгновение проступила невообразимая гордость. Можно было  подумать,
что он - творец вселенной. Дайте мне какие-нибудь ножницы, -  произнес  он
хмуро, в новом приливе угнетенности.
     Я подал ему лежавший на столе нож для разрезания бумаги. Он перерезал
резкими и размашистыми движениями  бечевку,  разорвал  оберточную  бумагу,
швырнул ее, смятую и мокрую, на пол с намеренной,  пожалуй,  небрежностью,
словно говоря: "можешь вышвырнуть меня, изругав за то, что я  пачкаю  твой
сверкающий паркет, - если у тебя хватит смелости выгнать такого  человека,
как я,  принужденного  так  унижаться!".  Я  увидел  ящик  в  форме  почти
правильного куба, сбитый из  оструганных  досок,  покрытых  черным  лаком;
крышка была только наполовину черная,  наполовину  же  -  зеленая,  и  мне
пришло в голову, что ему не хватило лака одного  цвета.  Ящик  был  заперт
замком с шифром. Мольтерис повернул диск, похожий на телефонный,  заслонил
его рукой и наклонившись так, чтобы я не мог  увидеть  сочетание  цифр,  а
когда замок щелкнул, медленно и осторожно поднял крышку.
     Из деликатности, а также не желая его спугнуть,  я  снова  уселся  на
кресло. Я почувствовал - хоть он этого не показывал, - что  Мольтерис  был
благодарен  мне  за  это.  Во  всяком  случае,  он  как  будто   несколько
успокоился. Засунув руки вглубь ящика, он с огромным усилием - даже щеки и
лоб у него налились кровью -  вытащил  оттуда  большой  черный  аппарат  с
какими-то колпаками, лампами, проводами... Впрочем, я  в  таких  вещах  не
разбираюсь. Держа свой  груз  в  объятиях,  словно  любовницу,  он  бросил
сдавленным голосом:
     - Где... розетка?
     - Там, - я указал ему угол рядом с библиотекой, потому что во  второй
розетке торчал шнур настольной лампы.
     Он приблизился к книжным полкам и с величайшей осторожностью  опустил
тяжелый аппарат на пол.  Затем  размотал  один  из  свернутых  проводов  и
воткнул его в розетку. Присев на корточки у  аппарата,  он  начал  двигать
рукоятки, нажимать на кнопки; вскоре комнату заполнил нежный певучий  гул.
Вдруг на лице Мольтериса изобразился страх; он приблизил глаза к одной  из
ламп, которая, в отличие от других, оставалась темной. Он  слегка  щелкнул
ее пальцами, а увидев, что ничего  не  изменилось,  порывисто  выворачивая
карманы, отыскал отвертку, кусок провода, какие-то металлические щипцы  и,
опустившись перед аппаратом на колени,  принялся  лихорадочно,  хотя  и  с
величайшей осторожностью, копаться в  его  внутренностях.  Ослепшая  лампа
неожиданно заполнилась розовым свечением.  Мольтерис,  который,  казалось,
забыл где находится, с глубоким выдохом удовлетворения сунул инструменты в
карман, встал и сказал совершенно спокойно, так, как говорят "сегодня я ел
хлеб с маслом":
     - Тихий, это - машина времени.
     Я не ответил. Не знаю, отдаете ли вы  себе  отчет  в  том,  насколько
щекотливо и  трудно  было  мое  положение.  Изобретатели  подобного  рода,
которые придумали эликсир вечной жизни, электронный предсказатель будущего
или,  как  в  этом  случае,  машину  времени,  сталкиваются  с  величайшим
недоверием  всех,  кого  пробуют  посвятить  в  свою  тайну.  Психика   их
болезненна, у них много  душевных  царапин,  они  боятся  других  людей  и
одновременно презирают их, ибо знают, что обречены на их  помощь;  понимая
это, я должен был  соблюдать  в  такие  минуты  необычайную  осторожность.
Впрочем, что бы я ни сделал, все было бы плохо  воспринято.  Изобретателя,
который ищет помощи, толкает на это отчаяние, а не надежда, и  ожидает  он
не благожелательности, а насмешек. Впрочем, благожелательность - этому его
научил  опыт  -  является  только  введением,  за  которым,  как  правило,
начинается пренебрежение, скрытое за уговорами, ибо, разумеется,  его  уже
не раз и не два пробовали отговорить от этой идеи. Если б я  сказал:  "Ах,
это необыкновенно,  вы  действительно  изобрели  машину  времени?"  -  он,
возможно, бросился бы на меня с кулаками. То, что я молчал, озадачило его.
     - Да, - сказал  он,  вызывающе  сунув  руки  в  карманы,  это  машина
времени. Машина для путешествий во времени, понимаете?!
     Я кивнул головой, стараясь, чтобы это не выглядело преувеличенно.
     Его натиск разбился о пустоту, он  растерялся  и  мгновенье  стоял  с
весьма неумной миной. Лицо  его  было  даже  не  старым,  просто  усталым,
немыслимо  измученным  -  налитые   кровью   глаза   свидетельствовали   о
бесчисленных бессонных ночах, веки у него были припухшие, щетина,  сбритая
для такого случая, осталась около ушей и под нижней губой, указывая на то,
что брился он быстро и  нетерпеливо,  говорил  об  этом  и  черный  кружок
пластыря на щеке.
     - Вы ведь не физик, а?
     - Нет.
     - Тем лучше. Если б вы были физик, то не поверили бы мне, даже  после
того, что увидите собственными глазами, ибо это, - он показал на  аппарат,
который все еще тихонько мурлыкал, словно дремлющий кот (лампы его бросали
на стену розоватый отблеск), - могло появиться  лишь  после  того,  как  я
начисто отбросил нагромождение идиотизмов,  которые  они  считают  сегодня
физикой. Есть у вас какая-нибудь вещь, с которой вы могли бы без сожаления
расстаться?
     - Может, найду, - ответил я. Что это должно быть?
     - Все равно. Камень, книжка, металлический предмет,  лишь  бы  ничего
радиоактивного. Ни следа радиоактивности, это важно. Это могло бы привести
к катастрофе.
     Он еще продолжал говорить, когда я встал и направился  к  письменному
столу. Как вы знаете, я педант и для любой мелочи у меня  есть  постоянное
место, а уж особое значение придаю я сохранению порядка в библиотеке;  тем
больше поразило меня событие, которое произошло  накануне:  я  работал  за
письменным  столом  с  самого  завтрака,  то  есть  с  раннего  утра,  над
введением, которое доставило мне много  хлопот,  и,  подняв  на  мгновение
голову от разложенных по всему столу бумаг,  заметил  в  углу,  у  книжных
полок темно-малиновую книжку формата in octavo <в  восьмую  долю  -  лат.;
имеется в виду печатный лист>; она лежала на полу, словно  ее  кто-то  там
бросил.
     Я встал и поднял ее. Я  узнал  обложку:  это  был  оттиск  статьи  из
ежеквартального журнала по космической медицине дипломная работа одного из
моих  довольно  далеких  знакомых...  Я  не  понимал,  каким  образом  она
оказалась на полу. Правда, принимаясь за работу, я  был  погружен  в  свои
мысли и не озирался особенно по сторонам, но мог бы поклясться, что  когда
я входил в комнату, на полу у  стены  ничего  не  лежало;  это  немедленно
обратило бы мое внимание. Наконец, я все же счел, что  углубился  в  мысли
более обычного, поэтому на время перестал воспринимать окружающее - и лишь
когда  концентрация  моей  сосредоточенности  уменьшилась,  я  ничего   не
видевшими до тех пор глазами заметил книгу  на  полу.  Иначе  нельзя  было
объяснить этот факт. Я поставил книгу  на  полку  и  забыл  обо  всем,  но
сейчас, после слов пришельца, малиновый корешок этой  совершенно  ненужной
мне работы словно сам полез мне в руки, и я без слова подал ее Мольтерису.
     Он взял ее, взвесил на ладони, даже  не  глядя  на  название,  поднял
черный колпак в центре аппарата и сказал:
     - Пожалуйста, подойдите сюда...
     Я стал  рядом  с  ним.  Он  опустился  на  колени,  покрутил  круглую
рукоятку,  похожую  на  регулятор  громкости  у  радиоприемника,  и  нажал
вогнутую белую кнопку рядом с  ней.  Все  лампы  в  комнате  померкли;  из
розетки, куда  была  вставлена  вилка  провода  от  аппарата,  вылетела  с
характерным пронзительным  треском  голуба  искра,  но  больше  ничего  не
произошло.
     Я подумал, что сейчас  он  пережжет  мне  все  предохранители,  а  он
произнес хрипло:
     - Внимание!
     Мольтерис вложил книгу внутрь аппарата так, что она легла  плашмя,  и
нажал выступавшую сбоку маленькую черную рукоятку. Свет  ламп  снова  стал
прежним, и одновременно с этим темный томик в картонном переплете  на  дне
аппарата потускнел. На долю секунды он стал  прозрачным,  мне  показалось,
что сквозь обложку я вижу бледные контуры страниц  и  сливающиеся  строчки
печатного текста, но в следующий миг книга расплылась, исчезла, и я  видел
лишь пустое, черное оксидированное дно аппарата.
     - Переместилась во времени, - сказал Мольтерис, не глядя на меня.  Он
грузно поднялся с пола. На его лбу  поблескивали  мелкие,  как  булавочные
головки, капельки пота. - Или, если хотите, - омолодилась...
     - На сколько? - спросил я.
     От деловитости этого вопроса его лицо  несколько  посветлело.  Левая,
меньшая, словно высохшая сторона -  она  была  и  немного  темнее,  как  я
заметил вблизи - дрогнула.
     - Примерно на сутки, - ответил он. - Точно я еще не  могу  вычислить.
Впрочем... - Мольтерис вдруг замолк и посмотрел на меня.  -  Вы  тут  были
вчера? - спросил он, не скрывая напряжения, с которым ждал моего ответа.
     -  Был,  -  медленно  произнес  я,  потому  что  пол   словно   начал
проваливаться у меня под ногами. Я понял, и в ошеломлении, не сравнимом ни
с чем, кроме ощущений, которые испытываешь в невероятном  сне,  сопоставил
два факта: вчерашнее, такое необъяснимое появление книги точно в  этом  же
месте, у стены - и теперешний эксперимент.
     Я сказал ему об этом. Он не просиял, как можно  было  бы  ожидать,  а
лишь молча вытер несколько раз лоб  платком;  я  заметил,  что  он  сильно
вспотел и немного побледнел. Я придвинул ему стул, сел и сам.
     - Может, вы скажете мне теперь, чего от меня  хотите?  -  спросил  я,
когда он несколько успокоился.
     - Помощи, - пробормотал он. - Поддержки... нет, не  милостыни.  Пусть
это будет... пусть это называется авансом за участие в  будущих  прибылях.
Машина времени... вы, вероятно, сами понимаете... - Он не окончил.
     - Да, - отвечал я. - Полагаю, что  вам  нужна  довольно  значительная
сумма?
     - Весьма  значительная.  Видите  ли,  речь  идет  о  больших  запасах
энергии, кроме того, временной прицел, - чтобы перемещаемое тело  достигло
точно того момента, в который мы  желаем  его  поместить,  -  требует  еще
длительного труда.
     - Сколько на это нужно времени? - поинтересовался я.
     - По меньшей мере год...
     - Хорошо, - сказал я. - Понятно. Только, видите ли, я должен  был  бы
обратиться за помощью... к третьим лицам. Попросту говоря - к финансистам.
Думаю, вы ничего не будете иметь против...
     - Нет... разумеется, нет, - сказал он.
     - Хорошо. Я открою перед вами карты. Большинство людей на моем  месте
после того, что вы показали, предположило бы, что имеет дело с  трюком,  с
ловким мошенничеством. Но я вам верю. Верю вам и  сделаю,  что  смогу.  На
это, конечно, мне понадобится время. В настоящий момент  я  весьма  занят,
кроме того, мне придется обратиться за советом...
     - К физикам?  -  вырвалось  у  него.  Он  слушал  меня  с  величайшим
вниманием.
     - Нет, зачем же? Я вижу, что у вас  это  больное  место,  пожалуйста,
ничего не рассказывайте, я ни о чем не  спрашиваю.  Совет  нужен  мне  для
того, чтобы выбрать наиболее подходящих людей, которые были бы готовы...
     Я запнулся. И у него, наверное, в этот момент мелькнула та же  мысль,
что и у меня, глаза его заблестели.
     - Тихий, - сказал он, -  вам  не  нужно  обращаться  к  кому-либо  за
советом... Я сам скажу вам, к кому обратиться...
     - С помощью своей машины, да? - бросил я.
     Он торжествующе усмехнулся.
     - Конечно! Как мне это раньше не пришло в голову... ну и осел же я...
     - А вы уже путешествовали во времени? - спросил я.
     - Нет. Машина действует лишь недавно, с прошлой пятницы...  Я  послал
только кота...
     - Кота? И что ж он, вернулся?
     - Нет. Переместился в будущее - примерно на пять лет,  шкала  времени
еще неточна. Чтобы точно определить момент  остановки  во  времени,  нужно
встроить дифференциатор, который бы координировал  завихряющиеся  поля.  А
пока десинхронизация, вызванная квантовым эффектом туннелирования...
     - К сожалению, я абсолютно не понимаю того,  о  чем  вы  говорите,  -
сказал я. - Но почему вы сами не попробовали?
     Мне показалось это  странным,  чтобы  не  сказать  больше.  Мольтерис
смутился.
     - Я намеревался, но... знаете... Я...  мой  хозяин  выключил  у  меня
электричество... в воскресенье...
     Его лицо, вернее  нормальная  правая  половина,  покрылась  пурпурным
румянцем.
     - Я  задолжал  за  квартиру,  и  поэтому...  -  бормотал  он.  -  Но,
естественно... сейчас... Да, вы правы. Я это - сейчас.  Стану  вот  здесь,
видите? Приведу аппарат в действие и...  окажусь  в  будущем.  Узнаю,  кто
финансировал мое предприятие - узнаю фамилии людей, и благодаря  этому  вы
сможете сразу же, без промедления...
     Говоря это он раздвигал в  стороны  перегородки,  делящие  внутреннее
пространство аппарата на части.
     - Подождите, - остановил я его, - нет, так  не  пойдет.  Ведь  вы  не
сможете вернуться, если аппарат останется здесь, у меня.
     Мольтерис улыбнулся.
     - О, нет, - сказал он. - Я буду путешествовать во  времени  вместе  с
аппаратом. Это возможно - у него есть два  варианта  регулировки.  Видите,
вот тут вариометр. Если я перемещаю какой-либо предмет во времени и  хочу,
чтобы  аппарат  остался,  то  концентрирую  поле   здесь,   на   небольшом
пространстве под клапаном. Но если я сам хочу переместиться во времени, то
расширяю поле, чтобы оно охватило весь аппарат. Только потребление энергии
будет при этом больше. У вас предохранители многоамперные?
     - Не знаю, - ответил я, - боюсь, однако, что  они  не  выдержат.  Уже
раньше, когда вы пересылали книгу, свет мерк.
     - Пустяки, - сказал он, - я сменю  предохранители  на  более  мощные,
если вы, конечно, разрешите...
     - Пожалуйста.
     Он принялся за дело. В его  карманах  была  целая  электротехническая
мастерская. Через десять минут все было готово.
     - Я отправлюсь, - заявил он,  вернувшись  в  комнату.  -  Думаю,  что
должен передвинуться минимум на тридцать лет вперед.
     - Так много? Зачем? - спросил я. Мы стояли перед черным аппаратом.
     - Через несколько лет об  этом  будут  знать  только  специалисты,  -
отвечал он, - а спустя четверть века каждый ребенок. Этому станут учить  в
школе, и имена людей, которые помогли осуществлению дела, я смогу узнать у
первого встречного.
     Он бледно усмехнулся, тряхнул головой и вошел внутрь аппарата.
     - Свет померкнет, - сказал  он,  -  но  это  пустяки.  Предохранители
наверняка  выдержат.  Зато...   с  возвращением   могут   быть   кое-какие
трудности...
     - Какие же?
     Он быстро взглянул на меня.
     - Вы никогда меня здесь не видели?
     - Что вы имеете в виду? - Я его не понимал.
     - Ну... вчера или неделю назад, месяц... или  даже  год  назад...  Вы
меня не видели? Здесь, в этом углу, не появлялся внезапно человек, стоящий
обеими ногами в таком аппарате?
     - А! - вскричал я. -  Понимаю...  Вы  опасаетесь,  что,  возвращаясь,
можете передвинуться во времени не  к  этому  моменту,  а  минуете  его  и
появитесь где-то в прошлом, да? Нет, я никогда вас  не  видел.  Правда,  я
возвратился из путешествия девять месяцев назад; до этого дом был пуст...
     - Минуточку... - произнес он и глубоко задумался. - Сам  не  знаю,  -
сказал он, наконец. - Ведь если б я здесь когда-то был,  -  скажем,  когда
дом, как вы сказали, был пуст, то я ведь должен  был  помнить  об  этом  -
разве нет?
     - Вовсе нет, - быстро ответил я, - это  парадокс  петли  времени,  вы
были тогда где-то в другом месте и делали что-то  другое,  -  вы  из  того
времени; а не желая попасть в то  прошлое  время,  вы  можете  сейчас,  из
настоящего времени...
     - Ну, - сказал он, - в конце концов это не так уж и важно. Если  даже
я отодвинусь слишком далеко назад, то сделаю поправку. В  крайнем  случае,
дело немного затянется. В конце концов это первый опыт... Я  прошу  у  вас
терпения...
     Он наклонился и нажал первую кнопку. Свет  сразу  потускнел;  аппарат
издал слабый высокий звук, как  стеклянная  палочка  от  удара.  Мольтерис
поднял руку прощальным жестом, а другой рукой коснулся черной  рукоятки  и
выпрямился. В этот момент лампы снова вспыхнули с прежней  яркостью,  и  я
увидел,  как  его  фигура  меняется.  Одежда   его   потемнела   и   стала
расплываться, но я  не  обращал  на  это  внимание,  пораженный  тем,  что
происходило  с  ним  самим;  становясь  прозрачными,  его  черные   волосы
одновременно белели, его фигура и расплывалась, и в то же время ссыхалась,
так что когда он исчез у меня из глаз вместе  с  аппаратом  и  я  оказался
перед пустым углом в  комнате,  пустым  полом  и  белой,  нагой  стеной  с
розеткой, в которой не было  вилки,  когда,  говорю,  я  остался  один,  с
открытым ртом, с горлом, в котором застрял крик ужаса, перед  моим  взором
все еще длилось это ужасное превращение: ибо он, исчезая в потоке времени,
старел с головокружительной быстротой - должно быть, прожил десятки лет  в
долю секунды! Я подошел на трясущихся  ногах  к  креслу,  передвинул  его,
чтобы лучше видеть пустынный, ярко освещенный угол, уселся и стал ждать. Я
ждал всю ночь, до утра.
     Господа, с тех пор прошло семь лет. Думаю,  что  он  уже  никогда  не
вернется, ибо, поглощенный своей идеей, он забыл об одном  очень  простом,
прямо-таки элементарном обстоятельстве, которое, не знаю уж  почему  -  по
незнанию или по  недобросовестности,  обходят  все  авторы  фантастических
гипотез. Ведь если путешественник во времени передвинется на двадцать  лет
вперед, он должен стать на столько же лет  старше  -  как  же  может  быть
иначе? Они представляли себе это таким  образом,  что  настоящее  человека
может быть перенесено в  будущее,  и  его  часы  станут  показывать  время
отлета, в то время как все часы вокруг показывают время будущего. Но  это,
разумеется, невозможно. Для этого он должен был бы выйти из  времени,  вне
его как-то добираться к будущему, а найдя желаемый момент, войти в него...
извне... Словно существует нечто, находящееся вне времени.  Но  ни  такого
места, ни такой дороги нет, и  несчастный  Мольтерис  собственными  руками
пустил в ход машину, которая убила его старостью, ничем иным, и когда  она
остановилась там, в избранной точке будущего, в  ней  находился  лишь  его
поседевший скорченный труп.
     А  теперь,  господа,  самое  страшное.  Машина  остановилась  там,  в
будущем, а этот дом вместе с квартирой, с этой  комнатой  и  пустым  углом
тоже ведь  движется  во  времени  -  но  единственным  доступным  для  нас
способом, - пока не доберется в конце концов  до  той  минуты,  в  которой
остановилась машина, и тогда она появится там, в этом белом углу, а вместе
с ней - Мольтерис... то, что от  него  осталось...  И  это  совершенно  не
подлежит сомнению.





                              Станислав ЛЕМ

                    ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ ИЙОНА ТИХОГО: II




     Лет шесть назад, по возвращении  из  путешествия,  когда  безделье  и
наслаждение наивным миром домашней жизни уже  приелось,  -  не  настолько,
однако, чтоб я подумал о новой экспедиции,  -  поздним  вечером,  когда  я
никого не ждал, ко мне пришел какой-то человек и оторвал меня  от  писания
дневников.
     Это был человек в расцвете лет, рыжий и такой ужасно косоглазый,  что
трудно было смотреть на его лицо; в довершение всего один глаз у него  был
зеленый, а другой карий. Это еще подчеркивалось его  странным  взглядом  -
будто в его лице умещалось два человека - один пугливый и нервный,  другой
- главенствующий - наглец  и  проницательный  циник;  получалось  странное
смешение, ибо он смотрел на меня то  карим  глазом,  неподвижным  и  будто
удивленным, то зеленым, прищуренным и поэтому насмешливым.
     - Господин Тихий, - произнес он, едва войдя в мой кабинет, - наверно,
к вам приходят разные ловкачи, мошенники, безумцы и пробуют надуть вас или
увлечь своими россказнями, не так ли?
     - Действительно, - ответил я, - такое случается... Но что вам угодно?
     - Среди множества таких индивидов, - продолжал пришелец,  не  называя
ни своего имени, ни причины, вызвавшей  его  визит,  -  время  от  времени
должен  оказаться,  хотя  один  на  тысячу,   какой-нибудь   действительно
непризнанный гений. Это вытекает из незыблемых законов статистики.  Именно
таким человеком, господин Тихий, и являюсь  я.  Моя  фамилия  Декантор.  Я
профессор  сравнительной  онтогенетики.  Кафедры  я  сейчас  не   занимаю,
поскольку на преподавание у меня нет  времени.  И  вообще  преподавание  -
занятие абсолютно бесполезное. Никто никого не может научить.  Но  оставим
это. Я занят проблемой, которой посвятил сорок  восемь  лет  своей  жизни,
прежде чем, именно сейчас, решил ее.
     Это человек мне не нравился. Он вел себя как наглец, не как  фанатик,
а если уж выбирать одно их двух, то я предпочитаю фанатиков.  Кроме  того,
было ясно, что он потребует у меня поддержки, а я  скуп  и  имею  смелость
признаваться в этом. Это не  значит,  что  я  не  могу  поддержать  своими
средствами  какой-нибудь  проект,  но  делаю   это   неохотно,   внутренне
сопротивляясь, хотя поступаю тогда так, как, по моим убеждениям,  надлежит
поступать. Поэтому я добавил немного спустя:
     - Может, вы объясните, в чем дело? Разумеется, я ничего не  могу  вам
обещать. Одно поразило меня в ваших  словах.  Вы  сказали,  что  посвятили
своей проблеме сорок восемь лет, но сколько же вам вообще  лет,  с  вашего
позволения?
     - Пятьдесят восемь, - ответил он холодно.
     Он все еще стоял, держась за  спинку  стула,  словно  ожидал,  что  я
приглашу его сесть. Я пригласил бы, ясное дело, ибо принадлежу к категории
вежливых скупцов, но то,  что  он  так  демонстративно  ждал  приглашения,
слегка раздражало  меня,  да  я  и  говорил  уже,  что  он  показался  мне
невыразимо антипатичным.
     - Проблемой этой, -  начал  он,  -  я  занялся,  будучи  десятилетним
мальчишкой. Ибо я, господин Тихий, не только гениальный человек, но был  и
гениальным ребенком.
     Я привык к таким фанфаронам, но этой гениальности оказалось для  меня
многовато. Я прикусил губу.
     - Слушаю вас, - холодно произнес  я.  Если  бы  ледяной  тон  понижал
температуру, то после нашего обмена фразами с потолка свисали  бы  ледяные
сталактиты.
     - Мое изобретение - душа, - проговорил Декантор, глядя на меня  своим
темным глазом, в то время как  другой,  насмешливый  глаз  будто  подметил
нечто очень забавное на потолке. Он произнес это так, словно  говорил:  "Я
придумал новый вид карандашной резинки".
     - Ага. Скажите пожалуйста, душа, - отвечал я почти сердечно, так  как
масштаб его наглости начал меня забавлять. - Душа? Вы  ее  придумали,  да?
Интересно, я уже слышал  о  ней  раньше.  Может,  от  кого-либо  из  ваших
знакомых?
     Я с издевкой смотрел на него, но он смерил меня  своим  жутким  косым
взглядом и тихо сказал:
     - Господин Тихий, давайте заключим соглашение. Вы воздерживаетесь  от
острот, скажем, в течение пятнадцати минут. Потом будете острить,  сколько
вам угодно. Согласны?
     - Согласен, - отвечал я, возвращаясь к прежнему сухому тону. - Слушаю
вас.
     Это не пустомеля - такое впечатление создалось теперь у меня. Его тон
был слишком категоричен. Пустомели не  бывают  такими  решительными.  "Это
скорее сумасшедший", - подумал я.
     - Садитесь, - пробормотал я.
     - В сущности, это элементарно, - заговорил  человек,  назвавший  себя
профессором Декантором. - Люди тысячи  лет  верят  в  существование  души.
Философы,   поэты,   основатели   религий,   священнослужители   повторяют
всевозможные аргументы в пользу ее существования. Согласно одним религиям,
это некая обособленная  от  тела  нематериальная  субстанция,  сохраняющая
после смерти человека его индивидуальность, согласно другим -  такие  идеи
возникли у мыслителей  востока  это  энтелехия,  некое  жизненное  начало,
лишенное индивидуальных черт. Однако  вера  в  то,  что  человек  не  весь
исчезает с последним вздохом, что есть в нем нечто,  способное  преодолеть
смерть, много веков непоколебимо  бытовала  в  представлениях  людей.  Мы,
живущие сейчас, знаем, что никакой души нет. Существуют лишь сети  нервных
волокон, в которых происходят определенные процессы, связанные  с  жизнью.
То, что ощущает обладатель такой сети, его бодрствующее сознание,  -  это,
собственно, и есть душа. Так это обстоит или, вернее, так  обстояло,  пока
не появился я. Или, скорее, пока я не сказал себе: души нет. Это доказано.
Существует, однако, потребность в бессмертной душе, жажда  вечного  бытия,
стремление, чтоб личность бесконечно существовала  во  времени,  наперекор
изменениям и распаду всего остального в природе.  Это  желание,  сжигающее
человечество с момента его появления, совершенно реально. Итак: почему  бы
не удовлетворить эту тысячелетнюю концентрацию мечтаний и страхов? Сначала
я рассмотрел возможность сделать человека  телесно  бессмертным.  Но  этот
вариант я отверг, ибо, в сущности, он лишь поддерживал ложные и призрачные
надежды, поскольку бессмертные тоже могут гибнуть от  несчастных  случаев,
катастроф, к тому же это повлекло  бы  за  собой  массу  сложных  проблем,
например перенаселение; кроме того, были еще другие соображения, и все это
привело к тому, что я решил изобрести  душу.  Одну  только  душу.  Почему,
сказал я себе, нельзя  ее  построить  так,  как  строят  самолет?  Ведь  и
самолетов когда-то не было, существовали лишь мечты о полете, а теперь они
есть. Подумав так, я, в сущности, разрешил проблему. Остальное  было  лишь
вопросом соответствующих знаний, средств  и  достаточного  терпения.  Всем
этим я обладал, и поэтому сегодня  могу  сообщить  вам:  душа  существует,
господин Тихий. Каждый может ее иметь, бессмертную. Я могу  изготовить  ее
индивидуально   для   каждого   человека   со   всевозможными   гарантиями
постоянства. Вечную? Это, собственно, ничего не значит. Но моя душа - душа
моей конструкции - сможет пережить  угасание  солнца.  Обледенение  земли.
Одарить душой я могу, как уже сказал, любого человека, но  только  живого.
Мертвого одарить душой я не в  состоянии.  Это  лежит  за  пределами  моих
возможностей. Живые - другое дело. Эти  получат  от  профессора  Декантора
бессмертную  душу.  Не  в  подарок,  разумеется.   Это   продукт   сложной
технологии, хитроумного и трудоемкого процесса,  и  будет  стоить  поэтому
недешево. При массовом  производстве  цена  бы  снизилась,  но  пока  душа
гораздо дороже самолета. Принимая во внимание, что речь идет  о  вечности,
полагаю, что эта цена относительно невысока. Я пришел к  вам  потому,  что
конструирование первой души полностью исчерпало  мои  средства.  Предлагаю
вам основать акционерное общество под названием "бессмертие", с тем  чтобы
вы финансировали предприятие, получив взамен,  кроме  контрольного  пакета
акций, сорок пять процентов чистой прибыли...
     - Прошу извинения, - прервал его я, - вижу, что вы пришли  ко  мне  с
детально разработанным планом этого предприятия. Однако  не  соблаговолите
ли вы сообщить мне сначала некоторые подробности о своем изобретении?
     - Конечно, - ответил  он.  -  Но  пока  мы  не  подпишем  договора  в
присутствии нотариуса, господин Тихий, я  смогу  поделиться  с  вами  лишь
информацией общего характера. Дело в том, что  в  ходе  своей  работы  над
изобретением я настолько поиздержался, что у меня нет денег даже на уплату
патентной пошлины.
     - Хорошо. Мне понятна ваша осторожность, - сказал я, но  все  же  вы,
вероятно, догадываетесь, что ни я, ни любой другой финансист - впрочем,  я
никакой не финансист, короче говоря, никто не поверит вам на слово.
     - Естественно, - сказал он, вынимая из  кармана  завернутый  в  белую
бумагу пакет, плоский, как сигарная коробка на шесть сигар.
     - Здесь находится душа... Одной особы, - сказал он.
     - Можно узнать, чья? - спросил я.
     - Да, - ответил он после минутного колебания. - Моей жены.
     Я смотрел на перевязанную  шнурком  и  опечатанную  коробку  с  очень
сильным  недоверием,  и  все-таки  под  воздействием  его  энергичного   и
категорического тона испытал нечто вроде содрогания.
     - Вы не открываете этого? - спросил я, видя, что он держит коробку  в
руке и не прикасается к печати.
     - Нет, - сказал он. - Пока нет. Моя идея, господин Тихий,  в  крайнем
упрощении, в таком, которое граничит с искажением истины, была такова. Что
такое наше сознание? Когда вы смотрите на меня, в этот вот момент, сидя  в
удобном кресле, и ощущаете запах  хорошей  сигары,  которую  вы  не  сочли
необходимым предложить мне, когда  вы  видите  мою  фигуру  в  свете  этой
экзотической лампы,  когда  вы  колеблетесь,  за  кого  меня  принять:  за
мошенника, за сумасшедшего или за необычайного человека,  когда,  наконец,
ваш взгляд улавливает все краски и тени окружающих предметов,  а  нервы  и
мускулы беспрерывно посылают срочные телеграммы о своем состоянии в  мозг,
- все это вместе именно и составляет вашу душу, говоря языком теологов. Мы
с вами сказали бы скорее, что это просто активное состояние вашего разума.
Да, признаюсь, что я употребляю слово  "душа"  отчасти  из  упрямства,  но
важнее всего то, что  это  простое  слово  понятно  всякому,  или,  скажем
точнее, каждый думает, будто знает, о чем  идет  речь,  когда  слышит  это
слово.
     Наша материалистическая точка зрения, понятно,  превращает  в  фикцию
существование не только души бессмертной, бестелесной, но также  и  такой,
которая была бы не минутным состоянием вашей  живой  индивидуальности,  но
некоей неизменной, вневременной и вечной сущностью, - такой  души,  вы  со
мной согласитесь, никогда не было, никто из нас ею не обладает. Душа юноши
и душа старца хотя бы сохраняют идентичные черты, если речь идет об  одном
и том же человеке, а дальше: душа его в те времена, когда он был ребенком,
и в ту минуту, когда, смертельно больной, он чувствует приближение агонии,
- эти состояния духа  чрезвычайно  различны.  Каждый  раз,  когда  все  же
говорят о чьей-то душе, инстинктивно подразумевают  психическое  состояние
человека в зрелом возрасте с отличным здоровьем - понятно, что именно  это
состояние я избрал для своей цели, и моя синтетическая  душа  представляет
собой раз навсегда зафиксированный отпечаток сознания нормального, полного
сил индивидуума на каком-то отрезке времени.
     Как я  это  делаю?  В  субстанции,  идеально  для  этого  подходящей,
воссоздаю с высочайшей, предельной точностью, атом за атомом, вибрацию  за
вибрацией, конфигурацию живого мозга. Копия это  уменьшенная,  в  масштабе
один к пятнадцати. Поэтому коробка, которую вы  видите,  такая  маленькая.
Приложив немного усилий, можно было бы еще уменьшить размеры души, но я не
вижу для этого никакой разумной причины,  стоимость  же  производства  при
этом возросла бы неимоверно. Итак, в этом материале запечатлена душа;  это
не модель, не мертвая застывшая сеть нервных волокон...  Как  случалось  у
меня поначалу, когда я еще  производил  эксперименты  на  животных.  Здесь
скрывалась самая большая и, в сущности, единственная трудность. Дело  ведь
заключалось в том, чтобы в этой субстанции было сохранено сознание  живое,
чувствующее,  способное  к  свободнейшему  мышлению,  к  снам  и  яви,   к
своеобразнейшей игре фантазии, вечно изменяющееся, вечно чувствительное  к
ходу времени и чтобы  одновременно  оно  не  старело,  чтобы  материал  не
подвергался действию усталости, не трескался, не крошился  -  было  время,
господин Тихий, когда эта  задача  казалась  мне  такой  же  неразрешимой,
какой, наверное, кажется она вам и сейчас,  и  единственным  моим  козырем
было упрямство. Ибо я очень упрям, господин Тихий. Поэтому мне  и  удалось
добиться своего...
     - Погодите, - прервал я, чувствуя, что в голове у меня хаос. - Значит
как вы сказали?.. Здесь, в  этой  коробке,  находится  некий  материальный
предмет, так? Который заключает в себе сознание живого человека?  А  каким
же образом он может общаться с внешним миром? Видеть его? Слышать  и...  Я
замолчал, потому что на лице Декантора появилась неописуемая  усмешка.  Он
смотрел на меня прищуренным зеленым глазом.
     - Господин Тихий, - сказал он, -  вы  ничего  не  понимаете...  Какое
общение, какие контакты могут возникать между партнерами, если удел одного
из них - вечность? Ведь не позже, чем  через  пятнадцать  миллиардов  лет,
человечество перестанет существовать, кого же тогда будет слышать, к  кому
будет обращаться эта... Бессмертная душа? Разве вы не слушали меня,  когда
я говорил, что она вечна? Время, которое пройдет до момента,  когда  земля
обледенеет,  когда  самые  большие  и  самые  молодые  из  нынешних  звезд
рассыплются, когда законы, управляющие космосом, изменятся настолько,  что
он станет уже чем-то совершенно иным, невообразимым для нас, -  это  время
не составляет и ничтожной части  ее  существования,  поскольку  она  будет
существовать вечно. Религии совершенно разумно умалчивают о теле, ибо чему
могут служить нос или ноги в вечности? Зачем они после того, как  исчезнут
цветы и земля, после того как погаснет солнце? Но оставим этот тривиальный
аспект проблемы. Вы сказали "общение  с  миром".  Даже  если  б  эта  душа
общалась с миром лишь раз в сто лет, то спустя миллиард веков  она  должна
была бы, чтоб вместить в своей  памяти  воспоминания  об  этих  контактах,
приобрести размеры материка... А спустя триллион веков и  размеры  земного
шара оказались бы недостаточными, - но что такое триллион по  сравнению  с
вечностью?  Однако  не  эта  техническая  трудность   удержала   меня,   а
психологические последствия. Ведь мыслящая личность,  живое  "я"  человека
растворилось бы в этом океане памяти, как капля крови растворяется в море,
и что сталось бы тогда с гарантированным бессмертием?..
     - Как... -  пробормотал  я,  -  значит,  вы  утверждаете,  что...  Вы
говорите... Что наступает полная изоляция?..
     - Естественно. Разве я сказал, что в этой  коробке  весь  человек?  Я
говорил только о душе. Вообразите себе, что с этой секунды  вы  перестаете
получать всякую информацию извне, как будто ваш мозг отделен от  тела,  но
продолжает  существовать  во  всей  полноте  жизненных  сил.  Вы  станете,
разумеется, слепым и глухим,  в  известном  смысле  также  парализованным,
поскольку уже не будете иметь в своем распоряжении  тела,  однако  целиком
сохраните внутреннее зрение, то  есть  ясность  разума,  полет  мысли,  вы
сможете свободно мыслить, развивать и формировать воображение,  переживать
надежды, печали,  радости,  вызванные  преходящими  изменениями  душевного
состояния, - именно это все дано душе, которую я кладу на ваш стол...
     - Это ужасно... - сказал я. - Слепой,  глухой,  парализованный...  На
века.
     - Навеки, - поправил он меня. - Я сказал уже столько, господин Тихий,
что могу добавить только одно. Сердцевина тут - кристалл, особый  вид,  не
существующий в природе, инертная субстанция,  не  вступающая  ни  в  какие
химические соединения... В ее непрерывно вибрирующих молекулах и заключена
душа, которая чувствует и мыслит...
     - Чудовище, - произнес я тихо и спокойно, - отдаете ли вы себе  отчет
в том, что вы сделали? А впрочем, -  я  вдруг  успокоился,  ведь  сознание
человека не может быть повторено. Если ваша жена живет, ходит, думает,  то
в этом кристалле заключена самое большее лишь некая копия ее души...
     - Нет, - возразил Декантор, косясь на белый пакетик. Должен добавить,
господин Тихий, что вы совершенно правы. Невозможно создать  душу  кого-то
живущего.  Это  была  бы  бессмыслица,  парадоксальный  абсурд.  Тот,  кто
существует, существует, ясное  дело,  лишь  один  раз.  Продолжение  можно
создать лишь в момент  смерти.  Впрочем  изучая  детально  строение  мозга
человека, которому надо изготовить душу, все равно разрушаешь  этот  живой
мозг...
     - Послушайте... - прошептал я. - Вы... Убили свою жену?
     - Я дал ей вечную жизнь, - отвечал он, выпрямляясь. Впрочем,  это  не
имеет никакого отношения к делу, которое мы обсуждаем.  Если  хотите,  это
дело между моей женой, - он положил ладонь на пакетик, - и мной,  судом  и
полицией. Поговорим о чем-либо ином.
     Долго я не мог произнести ни слова. Протянул руку и кончиками пальцев
коснулся коробки, завернутой в толстую бумагу; она  была  тяжелая,  словно
отлитая из свинца.
     - Ладно, - сказал я, - пусть будет так. Поговорим  о  чем-либо  ином.
Предположим, я дам  вам  средства,  которых  вы  добиваетесь.  Неужели  вы
вправду  настолько  безумны,  чтобы  полагать,  будто  хоть  один  человек
разрешит себя убить только для того, чтоб  его  душа  до  скончания  веков
терпела невообразимые муки - лишенная даже возможности самоубийства?!
     - Со смертью действительно есть определенные трудности, -  согласился
после непродолжительного раздумья Декантор. Я заметил, что его темный глаз
скорее ореховый, чем карий. Но ведь можно для начала рассчитывать на такие
категории людей,  как  неизлечимо  больные,  как  утомленные  жизнью,  как
старцы, дряхлые физически, но ощущающие полноту духовных сил...
     - Смерть не самый худший выход по сравнению с бессмертием, которое вы
предлагаете, - пробормотал я.
     Декантор снова усмехнулся.
     - Скажу нечто такое, что вам, возможно, покажется забавным, -  сказал
он. Правая сторона его лица была серьезной. - Я сам никогда  не  испытываю
ни потребности обладать душой, ни потребности существовать вечно. Но  ведь
человечество живет этой мечтой тысячи лет. Я  долго  изучал  этот  вопрос,
господин Тихий. Все религии держались на одном: они обещали вечную  жизнь,
надежду существовать  за  могилой.  Я  даю  это.  Даю  вечную  жизнь.  Даю
уверенность в существовании и тогда, когда последняя частичка тела  сгниет
и превратится в прах. Разве этого мало?
     - Да, - ответил я, - этого мало. Ведь вы сами говорили, что это будет
бессмертие, лишенное тела, его сил, его наслаждений, его живого опыта...
     - Не повторяйтесь, - прервал  он  меня.  -  Я  могу  представить  вам
священные книги всех религий,  труды  философов,  песни  поэтов,  молитвы,
легенды - я не нашел в них ни слова о вечности тела.  Телом  пренебрегают,
его даже презирают. Душа - ее существование в безграничности - была  целью
и надеждой. Душа как  противоположность  и  противопоставление  телу.  Как
свобода от физических страданий, от  внезапных  опасностей,  от  болезней,
старческого увядания, от борьбы за все, чего при своем медленном горении и
угасании требует  постепенно  разрушающаяся  печь,  именуемая  организмом;
никто никогда не провозглашал  бессмертия  тела.  Только  душу  надо  было
сохранить  и  спасти.  Я,  Декантор,  спас  ее  для  вечности,  навеки.  Я
осуществил мечту - не мою. Мечту всего человечества...
     - Понимаю, - прервал я его. - Декантор, в некотором смысле вы  правы.
Но лишь в том смысле,  что  своим  изобретением  вы  наглядно  показали  -
сегодня мне, завтра, быть может, всему миру - ненужность  души.  Показали,
что бессмертие, о котором  говорят  священные  книги,  евангелия,  кораны,
вавилонские эпосы, веды и предания, что такое  бессмертие  человеку  ни  к
чему. Больше того: каждый человек пред лицом вечности, которой  вы  готовы
его одарить, будет чувствовать, уверяю вас, то же,  что  и  я,  -  крайнее
отвращение и страх. Мысль о том,  что  бессмертие,  которое  вы  обещаете,
может стать  моим  уделом,  приводит  меня  в  ужас.  Итак,  Декантор,  вы
доказали, что человечество тысячи лет обманывало  себя.  Вы  развеяли  эту
ложь...
     - Так вы думаете, что моя душа никому не будет нужна?  Спокойным,  но
внезапно помертвевшим голосом спросил этот человек.
     - Я уверен в  этом.  Ручаюсь  вам...  Как  вы  можете  думать  иначе?
Декантор! Неужели вы сами желали бы этого? Ведь вы тоже человек!
     - Я уже говорил  вам.  Сам  я  никогда  не  испытывал  потребности  в
бессмертии. Но я полагал, что составляю в этом отношении  исключение,  раз
человечество думает иначе. Я хотел  успокоить  человечество,  не  себя.  Я
искал проблему, самую трудную из всех, в меру  моих  сил.  Я  нашел  ее  и
разрешил. В этом смысле она была моим личным делом, но только в  этом;  по
существу она интересовала меня только  как  определенная  задача,  которую
требовалось разрешить, используя соответствующую технологию и средства.  Я
принял за чистую монету то, о чем писали величайшие мыслители всех времен.
Тихий, ведь вы же об этом читали... Об этом  страхе  перед  исчезновением,
перед концом, перед гибелью сознания тогда,  когда  оно  наиболее  богато,
когда готово особенно плодотворно творить... При конце долгой жизни... Все
это твердили. Мечтой всех было общаться с вечностью. Я создал  возможность
такого общения. Тихий, может, они?.. Может выдающиеся личности? Гении?
     Я покачал головой.
     - Можете попробовать. Но я не  верю,  чтобы  хоть  один...  Нет.  Это
невозможно.
     - Как, - сказал он, и впервые в его голосе  дрогнуло  какое-то  живое
чувство, - неужели вы полагаете, что это... Ни для  кого  не  представляет
ценности?.. Что никто этого не захочет? Может ли такое быть?!
     - Так оно и есть, - отвечал я.
     - Не отвечайте так поспешно, - молил он. - Тихий, ведь все еще в моих
руках. Я могу приспособить, изменить... Могу снабдить душу  синтетическими
чувствами... Правда, это лишит ее возможности существовать вечно, но  если
для людей важнее чувства... Уши... Глаза...
     - А что видели бы эти глаза? - спросил я.
     Он молчал.
     - Обледенение земли... Распад галактик...  Угасание  звезд  в  черной
бесконечности, да? - медленно спросил я.
     Он молчал.
     - Люди не жаждут бессмертия, - продолжал я, мгновение спустя.  -  Они
просто не  хотят  умирать.  Они  хотят  жить,  профессор  Декантор.  Хотят
чувствовать землю под ногами, видеть облака  над  головой,  любить  других
людей, быть с ними и думать о них. И ничего больше. Все, что  утверждалось
сверх этого, - ложь. Бессознательная ложь.  Сомневаюсь,  захотят  ли  иные
даже выслушать вас так терпеливо, как я... Не говоря уж о... Желающих...
     Несколько минут  Декантор  стоял  неподвижно,  уставившись  на  белый
пакет, который лежал перед ним на столе. Вдруг он взял его и слегка кивнув
мне, направился к двери.
     - Декантор!!! - крикнул я.
     Он задержался у порога.
     - Что вы собираетесь сделать с этим?..
     - Ничего, - холодно ответил он.
     - Прошу вас... Вернитесь. Минуточку... Этого нельзя так оставить...
     Господа, не знаю, был ли он большим ученым, но большим  мерзавцем  он
был наверняка. Не хочу описывать торга, который у меня с  ним  начался.  Я
должен был это сделать. Знал, что если позволю ему уйти,  то  пускай  даже
потом я пойму, что он разыграл меня и все, что он говорил, было от  начала
до конца вымышлено, - все  же  в  глубине  моей  души...  В  глубине  моей
телесной  полнокровной  души  будет  тлеть  мысль  о  том,  что  где-то  в
заваленном хламом  столе,  в  набитом  ненужными  бумагами  ящике  заточен
человеческий разум, живое сознание этой  несчастной  женщины,  которую  он
убил. И, словно  этого  мало,  одарил  ее  самым  ужасным  даром  из  всех
возможных, повторяю, самым ужасным, ибо  нельзя  представить  себе  ничего
худшего, чем приговор к вечному одиночеству. Попробуйте, пожалуйста, когда
вернетесь домой, лечь в темной  комнате,  чтобы  до  вас  не  доходило  ни
единого звука, ни единого луча света  и,  закрыв  глаза,  вообразите,  что
будете пребывать так, в окончательном спокойствии, день и  ночь,  и  снова
день, что так будут проходить недели, счет которым вы  не  сможете  вести,
месяцы, годы и века, причем с вашим мозгом предварительно проделают  такую
процедуру, которая лишит вас даже возможности  спастись  в  безумии.  Одна
мысль о том, что существует кто-то, обреченный на такую муку, в  сравнении
с которой картины адских мучений всего лишь детская забава, жгла  меня  во
время  этого  мрачного  торга.  Речь  шла,  разумеется,   об   уничтожении
кристалла; сумма, которую он потребовал... Впрочем, подробности ни к чему.
Скажу только: всю жизнь я считал себя скупцом. Если теперь я сомневаюсь  в
этом, то потому, что... Ну, ладно. Одним словом: это было все, что я тогда
имел. Деньги... Да. Мы считали их... А потом он сказал, чтобы  я  выключил
свет.  И  в  темноте  зашелестела   разрываемая   бумага,   и   вдруг   на
четырехугольном белесом фоне (это была подстилка из ваты) возник словно бы
драгоценный камень; он слабо светился... По мере того  как  я  привыкал  к
темноте, мне казалось, что он все сильнее излучает голубоватое  сияние,  и
тогда, чувствуя за спиной неровное, прерывистое дыхание, я нагнулся,  взял
приготовленный заранее молоток и одним ударом...
     Знаете, я думаю, что он все-таки говорил правду. Потому что, когда  я
ударил, рука у меня дрогнула, и  я  лишь  слегка  выщербил  этот  овальный
кристалл... И тем не менее он погас. В  какую-то  долю  секунды  произошло
нечто вроде микроскопического  беззвучного  взрыва  -  мириады  фиолетовых
пылинок закружились в вихре и  исчезли.  Стало  совсем  темно.  И  в  этой
темноте раздался мертвый глухой голос Декантора:
     - Не надо больше, Тихий... Все кончено.
     Он взял это у меня из  рук,  и  тогда  я  поверил,  потому  что  имел
наглядное доказательство, да  в  конце  концов  чувствовал  это.  Не  могу
объяснить, как. Я щелкнул  выключателем,  мы  посмотрели  друг  на  друга,
ослепленные ярким светом, как два преступника. Он  набил  карманы  сюртука
пачками банкнот и вышел, не сказав ни слова на прощание.
     Больше никогда я не видел его, и не знаю, что с  ним  случилось  -  с
этим изобретателем бессмертной души, которую я убил.