Святослав ЛОГИНОВ
			Сборник рассказов и повестей

			      СОДЕРЖАНИЕ:

HABILIS                          СВЕЧКА
MONSTRUM MAGNUM                  СМИРНЫЙ ЖАК
АВТОПОРТРЕТ                      СОЛЕНЫЕ ОГУРЧИКИ
АДЕПТ СЕРГЕЕВ                    СТРАЖ ПЕРЕВАЛА
БЫЛЬ О СКАЗОЧНОМ ЗВЕРЕ           ТЕМНЫЙ ГЛАЗ
ВО ИМЯ ТВОЕ                      УСПЕЮ
ГАНС КРЫСОЛОВ                    ХОЗЯИН
ДАЧНИКИ                          ЦИРЮЛЬНИК
ДОМ У ДОРОГИ                     ЧАСЫ
ЖЕЛЕЗНЫЙ ВЕК                     ШИШАК
ЖИЛ-БЫЛ...                       Я НЕ ТРОГАЮ ТЕБЯ
ЗАБОТА                           ЯБЛОЧКО ОТ ЯБЛОНЬКИ
ЗАМОШЬЕ                          ЯЩЕРА
ЗАКАТ НА ПЛАНЕТЕ ЗЕМЛЯ
ИЗБА С КРАЮ
КОМАР
КОММУНАЛКА
МАШЕНЬКА
МЕД ЖИЗНИ
МИРАКЛЬ РЯДОВОГО ДНЯ
ОБЕРЕГ У ПУСТЫХ ХОЛМОВ
РАВЕН БОГУ
РЫЧАЛО





                                  ЗАБОТА


     Звонко стучали топоры. Их разноголосая песнь привычно разносилась  по
всему посаду. Не бывает такого времени, чтобы нигде ничего не рубили, лишь
по праздникам топоровый  звон  сменяется  колокольным.  Нет  звука  уютней
человечьему уху.
     Но сегодня ладный перестук словно иной - заставляет прислушиваться  и
ежиться в испуге, представляя плотницкую работу.
     Ладили сруб. Мастерили добротно с вылежанного леса,  рубили  в  лапу,
как не всякую избу делают. Старались, хоть и знали, что работе  стоять  не
долго. Да и сама работа, господи помилуй, что за сруб такой?  Для  колодца
велик, для избы - да что там,  для  избы  -  для  баньки  захудалой  и  то
маловат. И место выбрано то ж не для байны -  у  воеводских  хором,  перед
самым красным крыльцом.
     Господи, воля твоя. Байну строят  плотники.  Омоется  в  ней  грешная
душа, а там, как господь решит.
     В других странах, говорят,  с  этим  просто  -  прикрутят  беднягу  к
столбу, накидают хворосту - и вся недолга. Но  мы-то,  чай,  не  кафолики,
крещеный народ, о душе промышляем. Первосвященный велел, чтобы сруб, чтобы
сраму не было. Вот и трудятся мужики. О людях забота.
     Виновник шума сидел в подвале. То  лежал  ниц  на  соломе,  то  бегал
словно пленный зверь от стены к стене, то молиться хотел на пустой угол  -
откуда божье благословение в яме? -  Нету.  Но  чаще  стоял,  приникнув  к
крепко зарешетчатому оконцу. Сквозь таковой лаз и свету-то не проходит,  и
пролезть сквозь него не мочно, даже ежели сподобит сорвать оков. Но все  ж
не отойти от оконца, там  слишком  хорошо  слышится  плотницкий  перестук.
Ставят сруб. Дело небывалое, да и проступок небывалый. Не татя казнят,  не
убийцу,  не  вора  государева.  Словесами  согрешил,  собака,  и   в   том
упорствовал, како на воле, тако и в узилище. Ну так  и  сиди,  сучий  сын,
слушай заупокойный перезвон топориков.
     Ополосанная железом дверь отворилась. Вошел кат. Не наряден вошел,  в
затрапезе. Значит, еще не за ним.
     - Подь-ка сюда, стерво, - ласково позвал кат.
     Пленник подошел.
     - Поворотись. Мерку снять хочу.
     - Боишься сруб не в пору придется?
     - Ох ты, язва господня! И  здесь  языка  не  укоротил.  А  я  о  тебе
забочусь. Умолил я воеводу с  первосвященным.  Велено  тебя  допрежь  огня
удавить. Значица, рубаха нужна без ворота. Времена,  сам  знаешь,  тяжкие.
Где на всех рубах набрать?  Но  иначе,  сам  посуди,  не  по  христианству
выходит. Ну, вертайся.
     Стучите, топорики, стучите. Не для меня ладите сруб  -  для  мертвого
тела. Моя забота ныне - об удавочке. Чудны дела твои, господи!





                                  РЫЧАЛО


     В квартире на девятом этаже, в комнате,  что  на  солнечную  сторону,
жили-были два брата: Димка и Дениска. Еще в  комнате  жил  ворох  игрушек,
которые валялись и на столе, и под столом, и на  диване,  и  на  полу,  и,
вообще, где угодно. А под диваном пряталось Рычало. Его никто не видел, но
все боялись. Рычало сидело тихо, никогда  его  не  услышишь,  и  от  этого
становилось еще страшнее.
     Братья жили одни - мама ушла к соседке долго говорить по телефону,  а
папы дома не было, потому что он в кресле газету читал. Когда один живешь,
надо чем-то нескучным заниматься. Мальчишки  кегли  расставили,  стали  их
шарами сбивать. Кто больше насбивает - тот  генерал.  А  уж  кому  повезет
главную кеглю подбить, которая с большой головой, тот сразу король.
     Дениска считает громко, но не  очень  правильно:  "Один,  два,  семь,
пять!.."  -  поэтому  Дима  всегда  получается  генералом.  Ну  а  королем
становится тот, у кого рука тверже и глаз верней.
     Братья шары катают, а Рычало под диваном молча  сидит,  подглядывает.
Неприятно, конечно, только что с Рычала взять, раз оно такое.
     Димка первый шар пустил,  он  между  кеглей  завертелся,  об  упавшую
стукнулся и укатился под диван в темноту. Дениска свой шар кинул  и  попал
прямо по голове королевской кегле. Кегля так и прыгнула под диван прямо  к
Рычале. И шар за ней. Доигрались! Теперь Рычало будет кегли сбивать -  оба
шара у него, и королевская кегля тоже у него.
     - Ты виноват, - говорил Димка, - вот и полезай за кеглей под диван.
     - Ты сам виноват, - отвечает Дениска. - Ты первый шар укатил.
     - А ты королевскую кеглю!
     - А я король, короли под диван не ползают!
     - А я генерал, генералы тоже не ползают.
     Что же делать? Рычало все под себя подгребло и сидит довольное.
     - Давай, - предлагает Дима, - палкой достанем.
     - Давай!  Только  палка  спрятанная,  ее  папа  отнял,  чтобы  мы  не
сражались.
     - Ну, тогда веником.
     Пошли мальчишки на кухню, принесли два веника. Один новый -  широкий,
лопатой, а второй старый огрызок. Подошли  к  дивану.  Дениска  под  диван
заглянул Там темно, ничего не видно, Рычало притаилось, словно и нет его.
     - Вдруг зарычит? - спрашивает Дениска.
     - Ничего, мы его веником.
     Стали вениками в темноту тыкать. Там что-то катается,  но  наружу  не
выкатывается - Рычало не пускает.  Все  глубже  братья  под  диван  лезут,
вениками машут, друг друга подбадривают:
     - Вон оно побежало!
     - И кеглю тащит!
     - Отдай кеглю, тебе говорят!
     - Дима, а вдруг оно зарычит?..
     - Веником бей! Вот тебе!
     Наконец, вылезли братья на свет и вытащили за собой оба шара,  кеглю,
синего пластмассового пеликанчика, детали от конструктора, огрызок  яблока
и бумажки от конфет. И еще что-то серое, пушисто будто вата.
     - Смотри, - шепчет Дима, - рычалина шерсть...
     - Это я его веником расколотил!
     - Нет, только шерсть ободрал. А само  Рычало  убежало,  теперь  сидит
голое и злится.
     - А почему там конфеты? - спросил Дениска  и  посмотрел  на  Димку  с
подозрением.
     - Это все Рычало. Оно ночью знаешь как по всем комнатам шныряет, и на
кухню. И в холодильник залезает.
     - И варенье ест, - добавил Дениска, потому что вспомнил, как  ему  за
варенье попало.
     - Точно, - согласился старший брат. - Рычало и варенье может слопать.
Ты только маме не говори. Давай лучше шерсть обратно под диван спрячем.
     - Давай!..
     Но тут  вернулась  мама.  Сначала  она  ахнула,  потому  что  увидела
рубашки, которые после поддивана стали почему-то серыми, а потом  заметила
сор и веники и обрадовалась:
     - Никак вы без меня пол подметали! Наконец-то дождалась  -  помощники
подрастают, - и посмотрела на папу.
     Но папа все равно ничего не слышал. Он так  газету  читал,  что  даже
телевизора не слышал.
     А Дениска вдруг ни с того ни с сего признался:
     - Мы Рычалу гоняли, - и добавил, чтобы успокоить маму: -  Только  его
дома не было. Ты не бойся, если оно снова вернется, мы его опять  вениками
разбомбим.





                             СОЛЕНЫЕ ОГУРЧИКИ


                       Алина! сжальтесь надо мною.
                       Не смею требовать любви:
                       Быть может, за грехи мои,
                       Мой ангел, я любви не стою!

     Строки Пушкина звонко  разносились  под  сводами  Стеклянного  рынка,
удивительно  контрастируя   с   гулом   обыденных   рыночных   разговоров.
Заинтригованный, я поспешил на голос, но когда добрался, представление уже
закончилось. Во всяком  случае,  ничего  необычного  я  не  увидел.  Перед
прилавком с надписью "Соленья" топтались люди, а одинокий парнишка  по  ту
сторону прилавка взвешивал покупательнице соленые огурчики.
     Огурчики  были  небольшие,  усеянные  аккуратными  пупырышками.  Даже
отсюда видно, какие они упруго хрусткие. И запах от бочки шел несказанный.
Ароматы  укропа  и  тмина,  горького  перца,  чеснока  и  листьев   хрена,
соединившись вместе, создавали сказочный эффект и  вызывали  настоятельную
потребность встать в очередь и приобрести.
     Впрочем, людей в очереди стояло  немного.  Оно  и  понятно,  цена  на
огурчики нынче такая, что перешибет  любой  аромат.  Хотя,  ценника  возле
продавца не было.
     - Спасибо, - сказала покупательница и отошла.
     К прилавку придвинулась дородная дама в ярком платье.
     - Моя очередь, - произнесла она.
     Парнишка одернул белую казенную  курточку  и  ожидающе  посмотрел  на
даму. Та вдруг покрылась пунцовыми пятнами и закричала:
     - Хватит глупостей! Говорите толком - почем ваш товар?
     -  Меняю  на  стихи,  -  негромко  ответил  продавец.   -   За   одно
стихотворение, не входящее в школьную программу - полкило огурцов.
     - Вот что, - подвела итог дама. - На Кузнецком рынке огурцы  идут  по
три рубля. Пусть у вас будет также. Мне два килограмма.
     - За три рубля поезжайте на Кузнецкий.
     - Да он издевается! - взвизгнула дама, но очередь, поднажав,  оттерла
ее.
     К весам протиснулась маленькая старушка и сходу затараторила:

                   Дети, овсяный кисель на столе!
                   Смирно сидеть, рукавов не марать.
                   Читайте молитву...

     - Кто автор? - уважительно спросил продавец, когда старушка замолкла.
     - Ну, милый, этого не скажу.  Сколько  лет  прошло,  как  учила.  Где
упомнить...
     - Видите?.. - закричала из-за спин дама. -  Это  программное!  Просто
программа изменилась. Не давайте ей!
     - Если вы расскажете из программы церковно-приходского училища - тоже
получите  огурцов,   отрезал   продавец,   запуская   в   бочку   огромный
эмалированный дуршлаг.
     Народу в очереди было немного, и я, после секундного колебания, встал
в конец.
     - Я еще Чуковского помню,  и  Агнию  Барто,  и  Дядю  Степу;  у  меня
правнуков девять душ... - доказывала старушка, пряча в сумку огурцы, но на
нее шикнули и заставили молчать - пришла  пора  расплачиваться  следующему
покупателю.
     Очередь  двигалась  медленно,  особенно,  когда  попадалось   длинное
стихотворение, но покупатели не роптали. Выступившие смешивались с  толпой
и сами становились слушателями.
     Никто больше не пытался и получить огурцы за  деньги,  лишь  какой-то
дядька испитого вида то и дело вклинивался в очередь, невнятно  произносил
что-то и отходил прочь. Было видно, что у него нет ни стихов, ни денег, но
огурцов ему хочется.
     Спортивного вида парень прочел  по-французски  апполинеровский  "Мост
Мирабо",  а  потом  повторил  его  в  переводе  Кудинова.   Вытряхнул   из
пластикового мешка несколько тетрадок,  зажал  их  под  мышкой,  переложил
огурчики в мешок и быстро ушел, смущаясь чего-то.
     Бойкая школьница вдохновенно проскандировала  Асадова  и  получила  в
награду десяток кривобоких пупырчатых уродцев.
     Следующей была моя очередь, но тут вновь появился испитой  гражданин.
На этот раз он решился.
     - Я тоже знаю! - гаркнул он:

                         Спасибо партии родной,
                         Что нету водки в выходной.
                         Но ты не плачь, моя Маруся:
                         Одеколону, но напьюся!

     - Рассолу могу налить, - предложил продавец.
     Дядька возмущенно крякнул и ретировался. Взгляды повернулись ко  мне.
Я вздохнул и произнес:

                  Ты лучше голодай, чем что попало есть,
                  И лучше будь один, чем вместе с кем попало.

     - Хорошо... - неуверенно сказал продавец.
     - Но мало, - подсказал я.
     - Да нет, дело не в количестве строк...
     Мне стало жаль паренька, и я сказал:
     - Дайте один огурчик, но такой, чтобы был достоин этих строк.
     Я шел по рынку, хрустел свежепросольным чудом  и  думал,  что  старик
Хайям не обиделся бы на меня за такой обмен. Уж он-то  прекрасно  понимал,
что людям равно нужны и стихи, и огурцы. Да и другие поэты, наверное, тоже
не в претензии. Ведь их помнят, учат наизусть...
     У входа в рынок я заметил даму в  цветастом  платье.  Двумя  холеными
пальчиками она держала купленную в газетном киоске поэтическую однодневку.
В глазах дамы застыло отчаяние.





                                  ХОЗЯИН


     Аникину было пять лет. Он спал на широкой бабушкиной кровати. Бабушка
спала в соседней комнате на второй кровати, такой же широкой, как  первая.
Размеренный бабушкин храп доносился до Аникина, пропитывал его сон. Аникин
думал, что это рычат звери, прячущиеся под кроватью, глядящие сквозь  дыры
кружевных подзоров. Один зверь, большой и  белый  свернулся  у  Аникина  в
ногах. Он тоже спал.
     Аникин видел сон. Страшный и бестолковый.  И  одновременно  он  видел
себя спящего с белым, свернувшимся клубком зверем. Этого зверя  Аникин  не
боялся, хотя, кажется, тот все-таки не спал.
     Утром Аникин рассказал бабушке длинный сон и о  звере  тоже.  Бабушка
слушала, кивала головой, жевала губами, а потом сказала:
     - Домовик это. Ты не бойся, малого он те тронет, -  и  больше  ничего
объяснять не стала, а днем, наскучив  вопросами,  пообещала  даже  выдрать
прутом, если он не  выбросит  из  головы  глупости,  потому  что  это  все
фантазии, и на деле не  бывает.  Но  Аникин-то  знал,  что  это  вовсе  не
фантазии, ведь он подглядел, как бабушка сыпала воле кровати пшенной кашей
и шептала  что-то.  Больше  Аникин  белого  зверя  не  видел,  хотя  из-за
бабушкиного ночного рычания сны представлялись один  другого  страшнее.  А
кашу на другой день склевала курица, нагло ворвавшаяся прямо в дом,  после
чего случился переполох с квохтаньем и хлопаньем крыльями.
     Аникин вырос. Ему было двадцать пять лет. Он спал на  тахте  в  своей
однокомнатной кооперативной квартире. Рядом посапывала женщина, на которой
Аникин собирался, но все никак не решался жениться.  Аникину  снился  сон,
длинный и бестолковый, гротескно повторяющий дела и  разговоры  прошедшего
дня. И  в  то  же  время  Аникин  видел  самого  себя  спящего.  В  ногах,
свернувшись клубком дремал белый, похожий на песца зверь.
     Сон тянулся и путался, мешал спать, не давал  следить  за  зверем,  и
Аникин пропустил тот момент, когда зверь поднялся, прошел, неслышно ступая
по одеялу, и сел на груди Аникина. Зверь был тяжелый, он вдавил Аникина  в
поролоновое нутро тахты, во сне  очередной  собеседник  замахал  руками  и
закричал, обвиняя Аникина в небывалом, а сам Аникин силился и никак не мог
вдохнуть воздух. Зверь смотрел желтыми куриными глазами. Потом он протянул
лапу с длинными тонкими, нечеловечески сильными пальцами и схватил Аникина
за горло...
     С трудом промаявшись до утра, Аникин собрался и поехал к бабушке.  Он
вообще часто  в  ней  ездил,  и  бабушка  тоже  любила  Аникина.  Ей  было
восемьдесят лет, она жила все в том же доме и спала  на  той  же  кровати.
Бабушка  слушала,  качала  головой,  тихо   поддакивала,   слепо   щурясь,
рассматривала пятна кровоподтеков на аникинской шее. А потом сказала:
     - Это и впрямь домовик. Значит, такая твоя судьба - с ним жить. Любит
он тебя и своим считает...
     - Как же - любит... - возразил Аникин, но бабушка не дала продолжать:
     - Который человек домовика видит, тот уж знает, что ничего с  ним  не
станется. Его и поезд не зарежет, и на войне не убьют. Везде  его  домовик
охранит. Такой человек в своей постели умрет. Как обидит  он  домовика-то,
так тот покажется в каком ни есть обличье и начнет душить. До двух раз  он
прощает, попугает да отпустит, а  уж  на  третий  раз  придушит.  Я  сама,
грешная, с ним видаюсь. А на неделе приходил домовичок и за сердце брался.
Второй уж раз. Это он не со зла,  просто  пора  мне  приспела,  вот  он  и
напоминает.
     - А меня-то за что? - спросил Аникин.
     - Значит, погано живешь, обижаешь хозяина.  Да  и  покормить  его  не
мешает. Посыпь кашкой в углах и скажи: "Кушай,  батюшка,  на  здоровье,  а
меня не тронь". Иной раз помогает.
     Кормить домовика Аникин не стал. Зато он бросил пить и ограничил себя
в сигаретах. А первое время даже начал зарядку делать по утрам. С девушкой
своей Аникин разошелся  -  она  ничем  не  помогла  ему  против  домовика.
Впрочем, сделал он это достаточно тонко, так что они даже не поссорились И
на будущее он заводил связи так, чтобы не водить никого к себе  домой,  не
показывать ревнивому домовику случайных женщин.
     Аникин ушел из института, где была вредная работа, хотя за  вредность
и не платили, и устроился инженером на завод. Там он понравился  и  быстро
пошел вверх. Домовика он не видел, но на всякий случай  таскал  в  кармане
тюбик валидола.
     Аникину было сорок пять лет. Он  спал,  когда  объявившийся  в  ногах
зверь вспрыгнул на грудь, придавил и рванул за  горло.  Аникина  увезли  с
инфарктом.
     В больнице было много незанятого  времени.  Аникин  смотрел  в  белый
потолок и думал. Выходило, что домовику есть за что обижаться на  Аникина.
Что делать белому зверю в бетонной  городской  квартире?  А  бабушкин  дом
стоит пустой и рассыпается.
     Оправившись, Аникин в ближайший  же  отпуск  привел  в  порядок  дом.
Подрубил нижний венец, вместо  потемневшей  гнилой  дранки  воздвиг  серую
гребенку шифера. Мужики, обрадованные  неожиданной  халтурой,  уважительно
величали его хозяином. Каждое лето Аникин, презрев надоевшие юга, приезжал
в деревню и ковырялся в огороде. Домовика он не видел, но порой,  вечером,
перед тем, как улечься, стыдясь самого себя,  сыпал  под  кровать  остатки
ужина.
     Аникину было шестьдесят лет.  Он  освободился  от  завода  и  высокой
должности, решительно запер квартиру и уехал домой в деревню. Аникин  спал
на бабушкиной, суеверно сохраняемой  кровати.  Рядом  на  тумбочке  лежала
открытая пробирка с нитроглицерином. Аникину снился сон. Он шел по  своему
деревенскому дому, переходя из одной комнаты в другую, потом  в  третью  и
дальше без конца. Дом  был  отремонтирован  и  ухожен.  В  комнатах  пахло
сосновой смолой и холостяцким обедом. Не пахло только домом.
     "Для кого все это? - думал Аникин. - Неужели  домовику  здесь  лучше?
Бабушка говорила, что хозяин с людьми живет, а  не  со  стенами.  Но  ведь
кроме меня здесь не бывает никого..."
     Аникин бестолково кружил по неуютным комнатам, искал что-то, хотя сам
понимал, что это только сон, и параллельно с этим сном видел  себя  самого
спящего, и белого зверя в ногах, и знал, что зверь не спит.





                                 HABILIS


     Еще недавно еды было больше, чем удавалось съесть. Крошечные серые  и
серо-зеленые твари позли отовсюду,  падали  с  неба,  перелетали,  трепеща
крыльями, и все, кто мог, хватали их, ели, плотно  набивая  животы,  зная,
что изобилие пришло ненадолго, и скоро есть станет нечего.
     Стая двигалась по опустошенной саранчой степи. Саранча пришла и ушла,
и уже третий день стае не попадалось никакой  добычи.  Исчез  и  привычный
зеленый корм, земля лежала пустая, редкие деревья засохли. Звери,  которых
можно было поймать, ушли. Остались лишь  шакалы,  тянувшиеся  за  стаей  в
ожидании поживы: остатков крупной добычи или кого-нибудь из  ослабевших  и
брошенных членов стаи.
     Одна из самок отстала от группы. Это была молодая, сильная самка,  но
сейчас ей было трудно двигаться вместе со всеми. Сразу же к  ней  повернул
крупный, покрытый рыжей шерстью самец. Он  чаще  других  подходил  к  этой
самочке на ночевках, а днем старался держаться поближе, охранял. Отставших
заметили, но  стая  не  остановилась,  все  хотели  поскорее  добраться  к
водопою. А эти двое сильны, не так много найдется зверей, которые могли бы
напасть на них. Стая перевалила через холм и скрылась.
     Самец  бродил  кругами,  выискивая  среди  камней  засохшие   остатки
погибшей саранчи. Ему хотелось пить, колкие лапки  насекомых,  которые  он
старательно разжевывал, царапали горло, но все же самец покорно ждал, пока
его подруга не поднялась. Тогда он пошел за ней следом,  сзади  и  чуть  в
стороне, чтобы не пропустить что-нибудь съедобное.
     Вскоре они нашли воду.
     Небольшое озерцо  лежало  среди  обглоданных  кустов.  Самка,  первой
поднявшаяся  на  водораздел,  огляделась  и  мгновенно   подавив   вскрик,
прижалась к земле. На берегу она увидела добычу. Самец бесшумно подполз  и
тоже глянул вниз.  У  кромки  воды  по  черному  высыхающему  илу  бродило
несколько мелких существ. Так же как свои они были покрыты бурой  шерстью,
передвигались на двух ногах  и  тоже  перекрикивались  хриплыми  голосами.
Мелкие выискивали в грязи улиток  и,  по-видимому,  совершенно  забыли  об
опасности.
     Самец осторожно приподнялся, выбрал среди рассыпанных вокруг обломков
увесистый, ложащийся в кулак, камень и молча ринулся вниз  к  воде.  Самка
последовала за ним. Их заметили, мелкие разноголосо завопили,  в  самца  и
самку полетели комья грязи, затем мелкие, поняв, что камней под рукой нет,
а грязью врага не остановишь, обратились в бегство. Один из мелких остался
лежать с проломленной головой.
     Это была славная добыча! Самец с самкой  оттащили  убитого  на  сухое
место, туда, где красную землю покрывали россыпи гальки.
     Существа не могли как другие хищники  раздирать  добычу  клыками.  Их
зубы были плоскими и с трудом прокусывали даже тонкую кожу. Зато они умели
разбивать камни, так, чтобы получались  осколки  с  острым  краем,  и  эти
осколки заменяли им и зубы, и хищные когти.
     Самцу повезло. Первый же камень от удара развалился, блеснув  гладким
стекловидным изломом.  Заурчав,  самец  схватил  острый  сколок,  принялся
кромсать им мелкого, стремясь  поскорей  достать  мягкую  лакомую  печень.
Самка продолжала бить гальки друг о друга. Сухой каменный стук  разносился
над озером. Гальки раскалывались неудачно - ни одного годного куска.  Хотя
и так, скоро ее спутник насытится и  уступит  место  ей.  Самка  отбросила
камень и принялась рассматривать добычу. Убитая тоже была самочкой, совсем
молоденькой и похожей на нее саму. Только поменьше.
     Перемазанный кровью самец вырвал из распоротого живота жертвы  что-то
красное, недоверчиво обнюхал и отбросил прочь. Самка поднялась посмотреть.
На земле валялся скорчившийся, недоношенный детеныш. Маленький как  крыса,
морщинистый и неживой. И  все  же  самка  почувствовала,  как  напрягся  в
глубине  ее  тела,  пытаясь  распрямиться,  ее   собственный,   тоже   еще
нерожденный детеныш.
     Самец издал приглашающее  ворчание,  самочка  отвернулась,  подобрала
брошенный самцом камень и поспешила к пище.
     Они несколько раз  отходили  к  воде  пить  и  снова  возвращались  к
истерзанному телу, стремясь наесться впрок. Их животы раздулись, лица сыто
лоснились. Шакалы, видя  как  мало  им  останется,  заливались  неподалеку
обиженным воем, но подойти не решались.
     И все же,  хотя  мелкий  был  съеден  лишь  наполовину,  пришла  пора
уходить.  До  темноты  надо  найти  стаю,  иначе  сам   можешь   оказаться
чьей-нибудь добычей.
     Самец поднялся, готовый отправиться в  путь,  но  самка  медлила.  Ее
внимание снова привлек комочек неродившегося детеныша.  Подошел  и  самец,
недоумевающий, что могло заинтересовать его подругу. Если бы им не хватило
еды, они съели бы и этот кусок. Во время  больших  голодовок  членам  стаи
приходилось есть даже своих, умерших или ослабевших,  но  сейчас  самец  с
самкой были сыты.
     Стая, откочевывая на новое  место,  спокойно  оставляла  на  ночевках
умирающих и больных, на их призывы никто не оборачивался, хотя  всем  было
известно, что  едва  стая  уйдет,  на  стоянке  появятся  трупоеды.  Живых
бросали, но мертвых - никогда. Свой мертвый пугает. Умерших  или  съедали,
или, прежде чем уйти, заваливали ветками и камнями.
     Неродившийся не был своим, но он  был  очень  похож,  и  к  тому  же,
будущий детеныш, сдавленный раздувшимся желудком, бился тревожно и часто.
     Подчиняясь этому  безмолвному  приказу,  самка  принялась  стаскивать
отовсюду камни и наваливать их над распластанным тельцем. Самец  удивленно
выпятил губы, загукал, но все же начал помогать. На берегу  выросла  кучка
камней.  Здесь  были  собраны   причудливые   обломки,   отвалившиеся   от
выветрившихся скал,  и  круглая,  хорошо  окатанная  галька,  и  множество
осколков, набитых самкой, когда она безуспешно  пыталась  изготовить  себе
инструмент. И тут же валялся тот, удачно расколотый кругляш,  которым  они
поочередно рубили мясо. Теперь существа были сыты  и  привычно  бросали  и
недоеденное  мясо,  и  ненужный  больше  камень.  Мясо  достанется  ждущим
шакалам, а камней, когда понадобится, можно наколоть сколько угодно. Хотя,
такое удобное рубило выходит редко.
     Самец и самка двинулись в путь, но прошли совсем немного, когда самку
остановило еще не успевшее погаснуть воспоминание: ее  товарищ  с  хрустом
разрезает плоть мелкого, а она безнадежно бьет тяжелым камнем  по  гальке,
но та или остается целой или, покрываясь сложной сетью трещин, рассыпается
на ни к чему не пригодные куски.
     Не обращая внимания на недовольный окрик  самца,  самка  вернулась  к
холмику, схватила  обломок  и  торопливо  побежала  обратно.  Самец  сразу
успокоился и двинулся к водоразделу, за  которым,  по  всему  судя,  течет
река. Там они должны отыскать ушедшую вперед стаю.
     Теперь они шли иначе чем утром. Самец двигался  первым,  женщина  шла
сзади, прижимая к туго выпяченному животу острый камень.





                               ДОМ У ДОРОГИ


     Дом стоял на большой  дороге.  Если  внимательно  присмотреться,  еще
можно  заметить  некогда  глубокие  колеи,  заросшие  сорным   лопухом   и
иглошипом. Стонущие по ночам  деревья  остерегались  выходить  на  плотную
ленту дороги, и нетоптаная  тропинка  прихотливо  извивалась  по  ней,  не
ожидая плохого. Дом уставился в  бесконечность  бельмами  плотно  закрытых
ставень, глухой забор в рост человека окружал его,  скрывая  внешний  мир.
Тяжелые ворота всегда были на замке.
     По утрам в доме открывалась дверь, на пороге появлялся хозяин с косой
на плече. Звякнув лезвием о жестяную  вывеску,  качавшуюся  над  крыльцом,
спускался по ступеням. Вывеска изображала котел  и  петушиную  голову  над
ним. Дом был гостиницей.
     Хозяин, ворча обходил  двор,  выкашивал  наросшую  траву,  с  руганью
перекидывал  через  ограду  выползшие  за  ночь  плети  удавника.   Порой,
вытягивая шею, глядел поверх забора и кричал в безмолвный лес:
     - Балуй у меня!.. Вот я ужо!.. -  и  тогда  сидящие  на  цепи  собаки
начинали выть и рваться с привязи.
     То утро выдалось на редкость пригожим. Ночью в чаще никто не  плакал,
роса пала на удивление чистая, и даже дряблые грибы, на которых  ежедневно
поскальзывался хозяин, не вылезли на  ступенях  крыльца.  Хозяин  окашивал
колючки, временами осторожно проводя  бруском  по  заметно  истончившемуся
лезвию, и по его лицу бродило что-то напоминающее довольную  улыбку.  И  в
это время раздался сильный стук в ворота. Мгновенно  подобравшись,  хозяин
подхватил косу и мягким шелестящим шагом метнулся к воротам. По ту сторону
дубовых  створок  кто-то  был,  слышалось  усталое  дыхание.  Потом   стук
повторился.
     - Кто?.. - тяжело выдохнул хозяин.
     - Откройте! - донеслось до него.
     - Ты кто? Откуда?
     - Да из города я! Заблудился. Всю ночь иду, и хоть бы одна живая душа
повстречалась!
     - Сейчас, - проворчал хозяин, положив руку на запор, - только  ты  не
входи сразу, а то я могу и того...
     Ворота, издав долгий немазанный  скрип,  приоткрылись.  Хозяин  ждал,
держа косу наперевес, целясь оттянутым острием в пространство за воротами.
Там стоял человек.
     - А ну повернись! - скомандовал хозяин.
     - Ты чего?.. - путник, увидав такую встречу, перепугался. -  Я  лучше
пойду...
     - Не дури! - рявкнул хозяин. - Я сказал повернуться,  значит  слушай.
Может там хвост у тебя, так я мигом обкошу.
     Путник повернулся, испуганно поглядывая через плечо. Хозяин  отступил
на шаг.
     - Входи, - разрешил он.
     Гость, не осмеливаясь перечить,  шагнул  во  двор.  Хозяин  навалился
телом на  взвизгнувшие  ворота,  захлопнул  их,  припер  створки  обрезком
бревна.
     - Откуда ты такой взялся? - спросил он.
     - Из города я! - страдальчески выкрикнул пришелец. - Пройтись  вышел,
да заплутал. Куда идти - не знаю... и лес у вас чудной какой-то.
     - Как тебя там никто не задрал? - удивился хозяин.  -  Значит,  такое
твое счастье. А что, город еще стоит? - спросил он вдруг.
     - Стоит. Что с ним сделается? - гость ничего не понимал.
     - А нечисть? - начал хозяин, но в этот момент его прервали.
     - Эй, привет! - раздался молодой звонкий голос. -  Отворяй,  когда  к
тебе пришли!
     Над забором показалась человеческая фигура. Веселое лицо  под  шапкой
спутанных  волос,  обнаженный  торс,  густо  заросший  кудрявой   шерстью,
узловатые, мощные, тоже волосатые руки. Хозяин развернулся  и,  не  глядя,
ударил. Лезвие косы, коротко вжикнув, прошло  в  каком-то  дюйме  от  лица
успевшего отшатнуться незнакомца. Тот обидно захохотал и исчез. Послышался
удаляющийся лошадиный топот.
     - Что ты его так? - испуганно спросил путник. - Ведь живой человек...
     - Как же, человек! - бросил хозяин. - Нечисть это, наполовину  мужик,
наполовину конь. Понял?
     Прохожий, приподнявшись, глянул поверх забора и тихо ахнул.
     - То-то, - сказал хозяин. Он распахнул двери дома и,  повернувшись  к
онемевшему гостю,  продолжил:  -  Иди,  пока  отдыхай,  пожрать  на  столе
найдешь. А у меня дела. Косить надо, да полоть. День запустишь, так  потом
капусту от репья не отличишь.
     Полдня прохожий послушно просидел в доме один, а когда тяжелое солнце
стало клониться к верхушкам деревьев, в доме появился хозяин.  Поставил  в
угол косу, сполоснул в лохани черные земляные руки, уселся и только  тогда
потребовал:
     - Рассказывай.
     - Что рассказывать-то?
     - Город как, как народ справляется, и  что  говорят:  откуда  напасть
взялась, и конец будет ли?
     - Город как город, живут, помаленьку кормятся. А чтобы нечисть  рядом
водилась, никто и не слыхивал! Это ты откуда такой взялся, вместе с  лесом
и гостиницей твоей?!
     - Как откуда? Я на Вычежской дороге стою,  мимо  меня  тысячи  народу
ходили! - хозяин замолк, а потом жалобно прибавил: - Ходили, да перестали.
И путь зарос. Неужто никому в Вычеж не надо?
     - Почему - не надо? Есть дорога в Вычеж,  -  удивился  гость.  -  Вот
только не слыхал я, чтобы страсти такие на ней творились...
     - А ты, парень, часом не врешь? - хозяин нагнулся вперед.
     - Чего врать-то? - забеспокоился тот. - Ты лучше скажи, как мне домой
попасть? А то ведь пора.
     - Куда ты сейчас пойдешь? Зажрут тебя в лесу. С утра  надо  выходить,
пока туман. Может и дойдешь. На рассвете они  посмирнее,  хотя  все  равно
дрянь. В этом лесу все нелюдское: и трава, и деревья, и зверье. Они и сюда
лезут, подбираются. Овцы у меня были, берег их, а потом гляжу  -  не  овцы
это. Глядят зло, а по ночам разговаривают  промеж  себя,  совсем  как  мы,
только не понять ничегошеньки. Зарезал я их  и  в  яме  закопал.  А  собак
держу, куда я без них? Умнющие твари, аж боязно, но терплю. Я их  порой  в
лес пускаю, так они мясо приносят, здоровенные куски. А от кого мясо - я и
не гадаю.
     Хозяин прервал  речь  и  встал.  Со  двора  донесся  прерывистый  вой
спущенных с цепи псов.
     - Слышишь? - сказал хозяин. - Давай спать ложиться, пока не стемнело,
а то как бы ночью вскакивать не пришлось, если вдруг кто в гости пожалует.
     Они молча разошлись по своим комнатам,  и  дом  затих,  прижавшись  к
земле, стараясь не слишком бросаться в  глаза  просыпающемуся  лесу.  Одни
собаки серыми тенями кружили по двору, и порой тоскливо выли в сгущающийся
лесной сумрак.
     Среди ночи хозяин неожиданно сел на постели. Его била крупная  дрожь.
Не издав ни одного звука, он скатился на пол, на коленях подполз к  выходу
и припал к щели  под  дверью.  Коридор,  освещенный  призрачным  мерцанием
пятнающей стены плесени, был пуст. Потом в его конце качнулась тень, и там
показался утренний гость. Он бежал по коридору на  четвереньках,  неслышно
переставляя лапы. Лицо его страшно изменилось,  уши  прижались  к  черепу,
челюсти выехали вперед. Нервные губы дрожали, приоткрывая массивные желтые
клыки.
     Хозяин  оскалился  и  молниеносным  движением  выметнулся   навстречу
пришельцу. На  мгновение  они  застыли,  буравя  друг  друга  ненавидящими
точками красных глаз, шерсть на загривках поднялась, зубы  оскалились,  и,
издав вой,  полный  злобы  и  разочарования,  двое  кинулись  вперед.  Они
катались по полу, стараясь достать клыками до горла врага, гневное рычание
разносилось далеко над бессонным лесом, а дом раскачивался, ходил  ходуном
и гулко хохотал, хлопая ладонями ставень.





                                  ШИШАК


     Утром очухался, лежу, зырю в потолок. Фигово - мочи нет. И главное  -
не врубиться, где я так накандырился, что такая ломка. Ни  фига  вроде  не
было. С утра сволоклись командой Джона затаривать в угловой, там "Русскую"
привезли, а у Джона  с  хозяином  контракт,  чтобы  без  талонов.  Очередь
подвинули, взяли двадцать ящиков. Джон автобус подогнал - и где он  каждый
раз нового шефа берет? Старушенции в очереди, конечно раскрякались,  но  у
нас железный уговор - с ними не связываться, ментовка нам ни к чему. Пусть
крякают. Джон мужик широкий, отстегнул каждому по три чирика и по  пузырю.
Притусовались во дворе, оприходовали... а  дальше  не  помню,  хоть  убей.
Неужели меня с одного пузыря там ломает?  Или  добавляли  где?  Пошарил  в
ксивнике - вот они, все три чирика на месте, значит не добавлял.
     Поднатужился, встал и повлекся в ванну,  подлечиться.  Там  у  предка
"Гусар" должен быть, полный флакон. Наклонился к зеркалу - блин!  -  ну  и
шишак! С два кулака. Теперь ясно, почему ломает, хорошо, что вообще копыта
не откинул. Кто же это меня отоварил?  Не  иначе  -  Бык,  больше  некому.
Ладно, Бычара, попомним мы тебе этот фингал,  время  придет,  у  тебя  два
выскочат. Вот только за что мне Бык приложил? Он еще тот  мужик,  над  ним
стебаться можно до опупения, не достанешь. Что же  я  ему  такого  сказал,
интересно знать?.. на будущее, чтобы не повториться. Напрягся я,  и  вдруг
выплывает из памяти фраза: "бытие кривой линии  исходит  от  бесконечности
прямой, но при этом последняя формирует ее не как форма, а как  причина  и
основание".
     Я и сел. Все. Приехали. Я, конечно, геометрию в школе мотал,  но  тут
зуб даю от расчески, что этого и без  меня  не  проходили.  Значит,  крыша
поехала.  Ну,  спасибо,  Бычара,  удружил,  корешок.  Ну  да  за  мной  не
заржавеет, мне теперь все можно, готовься,  Бычара,  высплюсь  я  на  тебе
всласть.
     Втиснулся в "Монтану" и полетел Быка искать.
     А у лифта стоит Шаланда - старушенция из соседней квартиры. У меня  с
соседями полный кайф, но Шаланда достает. И не так ты одет, и  не  так  ты
живешь. Зудит хуже матери, словно я к ней в зятья прошусь. Вот  и  сейчас,
пока лифт наверх ползал да  вниз,  она  принялась  мне  мозги  полировать.
Берись, мол, за ум, бросай пьянку, работать иди, ты  же  мальчик  хороший,
лицо у тебя смышленое, лоб, вон, какой красивый, благородный. И пальцем по
шишаку - толк! Здесь мне и заплохело. Не от боли - не больно ничуть - а от
догадки. Лифт я стопорнул - и  наверх.  В  квартиру  ворвался,  к  зеркалу
припал - точно! - не шишак это никакой, а голова!
     От такого зрелища крыша у меня точно поехала. От самого себя  тащусь,
узнать не могу. С фейсом сплошной ажур, рубильник цел, хлебало не разбито,
все как есть при себе, но сверх того еще и голова. И  мысли  в  ней,  мля,
разные, все больше о  том,  что  "когда  искомое  сравнивается  с  заранее
известным путем краткой пропорциональной редукции, то  познающее  суждение
незатруднительно". Нет, соображаю, Бык тут ни при чем, Бык так  не  может.
Он по-простому, а с этой головой карточку так  покривило,  что  на  пленер
показаться нельзя. А Джона пора  затаривать.  Это  святое,  потому  что  с
бабками у меня не амбаристо. Прибрал я вчерашние чирики, а то мужики мигом
раскрутят, на шишак плевок натянул до самого пупа - хоть и не по сезону, а
все сраму меньше - и повлекся. Нашел  всех  возле  углового.  Мужикам  мой
прикид до фени,  Хоха,  вон,  вообще  ходит  словно  бомж,  но  на  плевок
вылупились. Ленон так вежливо спрашивает:
     - Ты, никак, менингит подцепил?
     Короче, начинается стеб. В другое время я бы им ответил, а сейчас  не
могу, мысли раздухарились - мочи нет.
     - Мужики, - говорю, - кто помнит, что вчера было?
     - Я тебя предупреждал, - гундит Хоха, - чтобы полегче. У таких хмырей
обычно весь генералитет в ментовке знакомый. Тебя, что, помели?
     Псих Хоха явный. Какое "помели", если я тут? Только я хотел это  Хохе
культурненько изложить, как внутри словно щелкнуло, и я все вспомнил.
     Пузыри мы оприходовали во дворе. Там домик стоит и  рядом  скамеечки.
Законное место. Сидим, балдеем. И тут ползет какой-то  сморчок.  Я  его  и
раньше во дворе видал, но  не  обращал  внимания,  потому  как  человек  я
мирный. Но на этот раз он сам начал  выступать.  Здесь,  трындит,  детская
площадка, как вам не стыдно - и дальше в том же духе. Я ему сперва ласково
сказал: "Папаша, канай отсюда", - так он не понял. Опять за свое. Короче -
достал. Дал я этому козлу в лоб раза два, несильно, даже очки не  побил  -
он и уполз. А Ленон смеется: "Ну, ты орел!  Не  страшно  было,  что  назад
отскочит?" Накаркал, падла, -  отскочило.  Что  теперь  делать  -  ума  не
приложу. Надо сморчка искать. А где? Во дворе три дома, в  каждом  квартир
до фига и больше. Потом допер - в библиотеке! Где еще такому быть, а  если
самого нет, то знать должны. Библиотека в  нашем  же  квартале  окнами  на
бродвей. Закатился я туда, спросил, а мне отвечают,  что  у  них  половина
читателей в очках. Не выгорело. Хотел уже задний ход давать и вдруг гляжу:
на полках книжки! И понимаю, что "аще кто не имея книги  мудрует,  таковый
подобен оплоту без подпор стоящу: аще будет ветр, падется".  И  опомниться
не успел, как сижу за столом и листаю книжечку.  И  книжечка-то  парашная,
забоя ни малейшего, про чудика одного, у которого  нос  сбежал,  но  сижу,
лишь порой через окно поглядываю, как на той  стороне  у  сокового  отдела
очередь ждет, пока наши Джона затаривают. Плакали сегодня  мои  бабки,  на
листалово променял. Злоба меня взяла: подумаешь, нос  сбежал  и  генералом
прикинулся! Если бы у того чувака чужой нос вырос - генеральский, да начал
без спроса в генеральские дела соваться - вот был бы забой! И только я так
прошурупил, гляжу - ползет по улице давешний сморчок.
     Книжечку я зафигачил куда подальше - и за дедом. В  последнюю  минуту
догнал, уже на лестнице. Втиснулся за ним в лифт и... мне бы его за  кадык
взять, а я - перечитался, что ли? - беседу начинаю, слово в слово как тот,
в книжечке:
     - Милостивый государь! - говорю, -  не  знаю,  как  удовлетворительно
объясниться... но согласитесь, мне ходить в таком виде и неприлично... тем
более, что не имел чести получить вашего образования... Так что войдите  в
мое положение.
     - Простите?.. - говорит хмырь, я а знай заливаю:
     - Видите ли, во время вчерашнего  недоразумения,  о  коем  я  глубоко
сожалею... Здесь все дела, кажется, совершенно очевидно... Ведь  это  ваша
собственная голова! - тут я плевок содрал и по шишаку стучу.
     У сморчка в зенках прояснело - допер.
     - Ах вот оно что! Так это не страшно, вы  не  беспокойтесь,  я  не  в
претензии, у меня работа такая - умом делиться.
     - Вам же самим нужно, - канючу я, - заберите...
     - Да нет, - скалится тот. - У меня ничего не убыло, у мыслей  природа
такая, что ими можно делиться сколько угодно без всякого ущерба для  себя.
Пользуйтесь на здоровье, я очень рад... - тут он  мне  ладонь  пожал  и  -
фюить - из лифта!
     Полный облом.
     Как день скинул - не знаю. Без бабок,  трезвый  и  при  мыслях.  Хоть
обратно в библиотеку беги. Под вечер ожил, закатился к  Светке.  Светка  в
аптеке калымит: место фартовое, в жилу. У других шмар вечно стоны: "Ах,  я
забеременела - женись!.." - а за Светкой такого не водится, будь спок, она
у себя в аптеке все что надо по этой части вовремя добывает. И на  опохмел
у нее всегда можно  пару  флаконом  календулы  стрельнуть  или  пиона.  Но
шмонает от нее как от зубного врача -  я  этого  не  выношу.  А  так  баба
крутая, не соскучишься.
     Только сегодня мне и Светка не  в  дугу.  Мысли  одолевают,  и  кроме
книжных уже и свои проклевываются. Зачем живу? Что в жизни  видал?  Пузыри
один от другого не отличаются, сегодняшний заглотил -  вчерашнего  уже  не
помнишь. Видик посмотреть, на дискотеку смотать, со шмарой трахнуться, так
без газа не в кайф, а под газом - назавтра как не было  ничего.  А  другие
как-то живут. Неужто все книжки листают?
     - Свет, - говорю, - ты чего делаешь, когда одна дома остаешься?
     - По тебе вздыхаю.
     - Да я серьезно. Ну, с нами потусуешься, у телека побалдишь, а дальше
что?
     - Что-то ты темнишь, - говорит Светка, - жениться,  что  ли,  хочешь?
Так я за тебя  не  пойду.  Просто  так  ты  мне  годишься,  а  в  мужья  -
извини-подвинься. Квартиру в притон превращать не дам.
     Вот дура озабоченная! Больно мне надо жениться...
     - Я не о том. Мне просто интересно.
     - Ну ты удод назойливый! Ты зачем пришел: ко мне  или  так  и  будешь
Муму мочить?
     - Дура! Не видишь, что ли - голова у меня! И мысли в ней ползают  как
червяки. Жизни от этих мыслей нет!
     Светка на меня вызверилась:
     - Это какие же мысли? У тебя их и в заводе не было. Давай, рожай, что
намыслил?
     Я и выдал ей по-умному, что размышляю о том, как  "здравый  свободный
интеллект  схватывает  в  любовных  объятиях  и  познает  истину,  которую
ненасытно стремится достичь".
     Тут Светка взорвалась.
     - Ты что, - кричит, - с прибабахом? Раз ты ко  мне  пришел,  ты  меня
должен в любовных объятиях схватывать, а не истину свою вонючую!
     - Да не я это! Сами они в голове живут... Это меня  очкарик  заразил.
Кранты мне, понимаешь?
     Видно крепко меня достало, если Светке плакаться начал. А у той сразу
морда жалостливая стала.
     - Погоди, - говорит, сейчас что-нибудь придумаю.
     Уходит и возвращается с двумя блямбами вроде виноградин, но черных.
     - Глотай, только целиком, они горькие.
     А мне уже: что план, что отрава - разницы  нет.  Проглотил.  И  через
десять минут меня так повело, что еле в сортир успел вскочить. Понесло как
из брандсбойта. А Светка через дверь стебется:
     - Не дрейфь, это глистогонное.  Прочистит  как  следует  и  будешь  в
норме.
     Не ждал я такой подлянки. Так все ночь  и  провел  на  очке.  К  утру
полегчало. Вылез смурной, словно с будуна. Не сразу  и  допер,  что  права
Светка оказалась, отпустило меня. К зеркалу подошел - нет шишака.  Фейс  в
порядке, волосы платформой, а шишака нет. И мыслей чужих  как  не  бывало.
Жизнь сразу лайфом обернулась.  На  радостях  и  Светку  простил,  а  ведь
собирался ей козью морду устроить. Перспектива впереди хрустальная:  Джона
обслужить, бабки - на карман, пузырь  раздавить...  Хорошо  все-таки,  что
Светка в медицине шурупит, а то листал бы сейчас философию да моргал бы на
библиотекаршу. Кадра она вроде ничего, но сразу понятно, что перепихнуться
с такой можно только через кольцо. Ну и фиг  с  ней.  Главное  -  со  мной
порядок и в душе крутой кайф.
     Но Бычару я все равно укорочу. В другой раз вперед думать будет.





                                  УСПЕЮ


     Резчик жил в городе на берегу  реки.  Город  был  маленький,  а  река
большая, поэтому из окон любого дома была видна и сама  река,  и  плывущие
корабли, и синяя полоса леса на том берегу.  Резчик  сидел  в  мастерской,
вырезал из белой кости вычурные шкатулки для домовитых хозяек, из  темного
черепахового панциря - гребни  городским  модницам,  а  из  желтых  бивней
старых  мамонтов  -  ножи  для  разрезания  бумаг  ученым  профессорам   и
библиотекарям. Когда Резчик уставал, он смотрел в окно на реку, на корабли
и вырезал корабль. Потом смотрел на лес и вырезал диковинных зверей, какие
должны водиться в дремучем синем лесу. В это  время  распахивалась  дверь,
вбегал кто-нибудь из заказчиков и начинал жаловаться, что время уходит,  а
мастер занимается совершенно  посторонними  пустяками,  в  то  время,  как
заказанная работа стоит.
     - Успею, - отвечал Резчик. - Срок еще не вышел.
     И он в самом деле успевал к сроку, потому что был настоящим  мастером
и любил свое дело.
     Тот, кто думает, будто мастер был стал, близорук и седоус  -  жестоко
ошибается. Конечно, усы у Резчика казались белыми, но только  из-за  того,
что  их  густо  покрывала  костяная  пыль.  Зато  когда  Резчик  умывался,
расчесывался  старым  плохоньким  гребешком  и  выходил   на   улицу,   то
оказывалось, что усы у него вовсе не седые, а... в конце концов -  неважно
какие. Мне лично думается, что рыжие, но если вам больше нравятся брюнеты,
то сойдемся на соломенных и пусть все будут довольны.
     Резчик спускался к реке, где жили рыбаки и матросы, или поднимался на
гору к университету - у него везде было много друзей. Но чаще всего он шел
в предместье, где жила одна красивая девушка. Девушка  выходила  гулять  с
маленьким братом, и Резчик дарил брату  резную  свистульку  или  трещотку,
чтобы брат больше шумел и не мешал целоваться.
     Так все и шло до  тех  пор,  пока  однажды  после  работы  Резчик  не
заметил, что никак не может отмыться. Нет,  его  усы  как  и  прежде  были
рыжими (или, если угодно, соломенными), но одна волосинка оказалась белой,
словно ее густо покрыла костяная пыль.
     Каждый знает, что одна  волосина  еще  ничего  не  значит,  ее  можно
попросту вырвать и забыть о ней. К возрасту первый седой  волос  не  имеет
никакого отношения. Бывает, что и  у  десятилетнего  мальчишки  сквозит  в
вихрастой голове седина. Профессор из университета, что на холме,  раскрыв
том, заложенный вместо закладки костяным  ножиком,  научно  объяснит,  что
дело не в возрасте, а в нехватке меланина.  Не  скажет  лишь,  где  другие
берут этот меланин. Может быть, у браконьеров покупают или из-под прилавка
левый товар - не знаю.
     Во  всяком  случае,  обнаружив   нехватку   меланина,   Резчик   стал
задумываться о времени и бояться, что его тоже не хватит. Только он  никак
не мог решить, что в жизни важнее всего, и продолжал жить  как  и  прежде,
тратя время на все подряд и надеясь, что успеет все.
     И  вот,  когда  меланин  кончился  во  втором   волоске,   и   Резчик
встревожился не на шутку, к  нему  пришел  некий  заказчик.  Этот  человек
приехал в город недавно и выстроил себе дом  в  ложбине,  откуда  не  было
видно реки. Нельзя сказать, чтобы этого человека в городе не любили - даже
в маленьком городе  нельзя  любить  или  не  любить  каждого  человека.  К
большинству не относишься никак. Вот и к заказчику не относились никак.  И
он тоже никак не относился к жителям городка, словно  их  и  не  было.  Но
когда Резчик встревожился не на шутку, он пришел к нему, положил  на  стол
резную пластину из плотной слоновой кости и сказал:
     - Мне нужно сто тысяч таких  пластин.  Чтобы  они  походили  одна  на
другую и их нельзя было различить.
     Мастер присвистнул.
     - Добрый человек, целой жизни не хватит, чтобы выполнить твой заказ.
     - Я расплачиваюсь временем, - последовал ответ.  -  За  каждую  сотню
пластин я даю три года жизни. За это время ты не состаришься  ни  на  один
день, ни на один час, ни на одну минуту. Но работать ты будешь  в  подвале
моего дома.
     Резчик осмотрел образец. Сложный узор  покрывал  пластину,  ее  делал
настоящий художник, и повторить такую работу было непросто. Но Резчик  был
хорошим мастером, он не  пугался  сложных  заказав  и  умел,  когда  надо,
работать быстро. К тому же, ему обещали платить временем, которого так  не
хватало.
     "Успею", - подумал мастер и сказал:
     - Согласен.
     Резчик собрал инструменты и пришел  в  подвал,  где  его  ждал  целый
штабель дорогой слоновой кости. Время здесь не двигалось, и часы на  стене
стояли. Резчик взял первую пластину и приступил к работе.
     Не так это весело - в сотый раз копировать один и тот же завиток,  но
Резчик не унывал и работал споро, ведь его ничто не отвлекало. Он трудился
день и ночь, руки его не уставали и не утомлялись глаза. Но все же,  когда
сотая пластина была готова, Резчик увидел, что от  заработанных  трех  лет
остался один день. Резчик сдал работу, вымылся от белой пыли  и  вышел  на
улицу. Он отправился в предместье и узнал там, что  младший  брат  девушки
подрос, и ему больше не нужна нянька, а сама девушка вышла замуж и  гуляет
теперь с маленьким сыном. Резчик не стал осуждать  девушку,  ведь  это  он
исчез на три года прежде чем она успела дать ему слово.
     Он вернулся в подвал и, получая задание, спросил заказчика:
     - Зачем тебе нужно столько одинаковых пластин?
     - Вообще, это не твое дело,  -  ответил  заказчик,  -  но  ты  хорошо
работал, и поэтому я отвечу на твой вопрос. Но только  на  один.  Я  строю
башню из слоновой кости, и эти пластины будут украшать ее стены.
     И снова Резчик, не разгибаясь трудился три года и опять выиграл день.
Он пошел к реке, где жили его друзья - рыбаки и матросы,  но  не  встретил
никого. Одни ушли в  кругосветное  плавание,  другие  обзавелись  семьями,
остепенились и теперь им было не до старой дружбы. А кто-то утонул.
     Резчик вспомнил, как он сам собирался в кругосветное  путешествие,  и
ему стало грустно. Но он утешал себя: "Ничего, ведь я не  постарел  ни  на
одну минуту. Еще успею".
     А вернувшись в подвал, спросил у заказчика:
     - Башня уже строится?
     - Да. В ней пятьсот локтей высоты,  и  она  станет  подниматься  еще.
Слоновая кость очень прочный материал, для башни не будет предела.
     Через три года Резчик поднялся к университету. Его  приятели,  бывшие
студенты, уже стали профессорами и могли ответить на любой  вопрос,  кроме
двух: "Куда уходит время?" и "Где стоит башня из слоновой кости?".  Резчик
ничего не узнал у них.
     Вечером он спросил:
     - Твоя башня красива?
     - Она прекрасна, - последовал ответ. - Она высока, но  соразмерна,  в
ней нет ни единого изъяна, каждая  ее  часть  достойна  удивления,  а  все
вместе они вызывают восторг.
     Постепенно в городе  забыли  о  Резчике  и,  восхищаясь  его  старыми
работами, уже не могли назвать имя автора. А сам Резчик, выходя  в  город,
не искал постаревших друзей, которым не о чем было с ним говорить, а шел в
библиотеку. За день он успевал просмотреть газеты и узнать новости за  три
года. Среди этих новостей  все  чаще  встречались  печальные  сообщения  о
смерти бывших друзей, но ни разу не попалась статья о чудесной башне.
     - Где стоит башня? - задал он вопрос и впервые не получил ответа.
     - Ты не должен этого знать. И  ты  никогда  ее  не  увидишь.  С  тебя
довольно, что ты помогаешь строить ее и получаешь самую большую плату,  на
какую может рассчитывать человек.
     Сначала в печальных заметках  звучало  горькое  слово  "безвременно",
потом оно исчезло, ибо время,  которого  никто  не  ждет,  подошло.  Потом
появились слова: "в глубокой старости", и наконец,  имена  друзей  исчезли
совсем. Один Резчик ничуть не менялся, и усы его,  когда  он  мылся  перед
выходом в город, были все такими же рыжими (или черными, раз  уж  вам  так
неймется). Работа уже давно не радовала Резчика, да и как  может  радовать
бесконечное повторение одного и того же? Не радовали и городские  новости.
В газете он читал: собираются сводит лес,  что  синеет  на  другом  берегу
реки. "Нет, - думал мастер, - я этого не допущу. Когда я приду в следующий
раз, я немедленно вмешаюсь". Но в следующий раз он узнавал,  что  лес  уже
срублен. Он узнавал про угрозу старым домам, после того,  как  их  снесли,
про отравление реки, когда рыба уже сдохла. Он не мог изменить ничего, ему
оставалось лишь читать газеты.
     Утешала мастера мысль, что он свои каторжным трудом создает  красоту.
Где-то поднимается в небо невообразимо прекрасная башня из слоновой кости,
и в ней есть частица его труда. И дома тоже еще ничто  не  потеряно,  ведь
заказчик держит свое слово, и он не постарел ни на  одну  секунду,  ни  на
единый волос.
     В тот раз мастер закончил десятитысячную пластину и  свой  вопрос  он
задал не вернувшись вечером, а сдавая урок:
     - Что говорят о башне те люди, которые видели ее?
     - Башни никто не видел, - сказал заказчик. - Она стоит там, где нет и
никогда не будет ни единого человека.
     - Зачем тогда строить ее?
     Заказчик усмехнулся.
     - Это уже второй вопрос. Но сегодня ты  выполнил  десятую  долю  всей
работы, и я отвечу на два вопроса. Красота самодостаточна. Башня,  которую
мы строим, прекрасна сама по себе. Зачем ей люди?
     Резчик пришел в библиотеку, взял газеты, но сегодня ему почему-то  не
читалось, и он ушел,  отправившись  бродить  по  городу,  ставшему  совсем
незнакомым. Он пришел в бывшее предместье, где теперь вырос центр  города,
и там в парке увидел девушку. Она гуляла с младшим братом -  почему-то  он
сразу понял, что это ее брат. Резчик разгладил пальцем рыжие усы  (что  бы
вы ни говорили, усы у него были чисто рыжими!) и пошел представляться.
     - Вы похожи на одну мою  знакомую,  которая  жила  здесь  триста  лет
назад, - сказал он.
     - Не  иначе,  это  была  моя  пра-пра-пра-прабабушка,  -  согласилась
девушка. - Или еще несколько раз "пра-". И что же, она была красивой?
     - Очень. Резчик сунул руку в  карман,  достал  завалившуюся  костяную
свистульку,
отдал ее малышу, и они пошли по дорожке: девушка, рыжеусый мастер, а
сзади мальчишка, распугавший свистом всех посторонних.
     - Ты здесь часто бываешь? - спросил он.
     - Каждый день. Родителям некогда,  поэтому  брата  выгуливаю  я.  Все
думают, что это мой сын, и ко мне никто не пристает.
     - Ну, я-то сразу догадался, - довольно заметил мастер.
     Вечером Резчик зашел в свою мастерскую, которая тоже не постарела  ни
на одну минуту, даже пыль не села на столе. Резчик  думал,  что  ему  пора
возвращаться в подвал, откуда он выйдет лишь через  три  года.  Но  вместо
того, чтобы уйти, он взял кусок  кости  и  начал  вырезать  странный,  без
единого паруса корабль, какие плавали теперь по реке. Кончив  эту  работу,
взялся за трещотку - подарить младшему брату девушки, чтобы он не  слишком
мешал.
     "Ничего, - думал он. - Один день ничего не значит. Я вернусь в подвал
на день позже и буду работать очень быстро. Я успею."





                              ЖЕЛЕЗНЫЙ ВЕК


     Маркграф Раймунд Второй  может  быть  более  всех  коронованных  особ
приблизился к светлому образу платоновского  "Государя".  История  о  двух
алхимиках, которая сейчас будет рассказана, как нельзя лучше  подтверждает
это.  Взят  сей  анекдот  из  мемуаров  достопамятного   Николя   Пфальца,
прозванного за мудрость и нелицемерие Феррариусом,  и  потому  заслуживает
полного доверия, чего нельзя сказать о  многих  иных  измышлениях  досужих
историков.
     Великий Раймунд, пишет Феррариус, один день в году посвящал нелишнему
занятию выслушивать всякого, кто придет сообщить ему нечто важное.  Строго
запрещалось в тот день являться с доносом, жалобой и  наветом,  ослушникам
грозили плети, и, надо сказать, природа человеческая такова,  что  немалое
число просителей бывало изрядно бито.
     В такой день явились ко двору двое алхимиков: Якоб  Септимус  и  Петр
Берг. Более непохожих людей трудно было вообразить. Первый из  проходимцев
был низок ростом и лыс, отвисшие  щеки  и  дряблый  подбородок  совершенно
скрывали шею, опускаясь прямо на плечи, и старая  мантия,  в  которую  был
облачен  алхимик,  вечно  оказывалась  засаленной  от  этого   неприятного
соседства. Второй проситель был высок жилист и угрюм. Даже отправившись во
дворец, он не снял прожженного рабочего  фартука,  может  быть,  для  того
лишь, чтобы хоть немного прикрыть то, что было под ним.
     И вот эти-то жалкие существа, более напоминающие  некрофагов,  нежели
благородный людской род, объявили, что владеют древним секретом  извлекать
из земли небесный металл, и в подтверждение  сего  подали  государю  некий
слиток,  в  котором  графский  ювелир  тотчас  же   признал   истинное   и
неподдельное железо.
     История старая как мир,  и  одинаково  печально  кончавшаяся  во  все
времена! Но когда государь спросил, что желают алхимики получить  за  свой
секрет и почему, раз  они  теперь  самые  богатые  люди  в  мире,  они  не
приобрели этого без его помощи, то получил  ответ,  заставивший  некоторых
близких власти людей усомниться, действительно ли  мошенники  стоят  перед
ними.
     -  Нам  нужно  спокойно  работать,  -  сказал  Септимус.  -  Мы  ищем
покровительства великого Раймунда, дабы бежать тревожных хлопот и скрыться
от угроз иных  сильных  завистников.  Обратиться  же  к  тебе,  пресветлый
государь, нам посоветовала молва, называющая тебя мудрейшим из князей.
     - Нам нужно место на берегу реки, разрешение жечь уголь, нужны камни,
глина и право брать руды во всех реках  и  болотах  графства,  -  пробасил
Берг.
     - А много ли нужно вам изумрудов  и  бериллов,  ведь,  как  известно,
железо можно получить, только перенасытив бронзу самоцветными  камнями?  -
вкрадчиво спросил граф.
     - Изумруды нам не нужны вовсе, - отрезал Берг,  и  тогда  плети,  уже
приготовленные, были убраны, а все просимое предоставлено.
     - Эти двое либо очень опытные мошенники, либо благородные безумцы,  -
пояснил Раймунд своему сыну, которого уже в те годы обучал государственной
мудрости, - и в том и в другом случае будет небезынтересно посмотреть, что
они предпримут.
     Много  недель  кряду  на  берегу  речки,  протекавшей  неподалеку  от
Маркенбурга, слышался стук и скрежет, поднимались к сияющему  небу  черные
столбы дыма. Великан Берг на плечах  таскал  камни,  калил  их  в  костре,
бракуя  негодные,  а  из  оставшихся  складывал  печь.  Септимус,   словно
сказочная жаба,  шнырял  по  самым  зловонным  болотам,  черпал  грязь  из
бездонных трясин, сушил ее и прокаливал в ювелирном тигле.
     Опытный в  своем  деле  шпион,  приставленный  к  алхимикам,  доносил
Раймунду, что поступки их лишены всякого смысла и что  несчастных  следует
признать бесноватыми и запереть в клетку.
     Но государь медлил и ждал. По прошествии некоторого времени  алхимики
представили ему еще  один  драгоценный  слиток  и  предложили  приехать  и
осмотреть  печи.  Государь  благодарил,  поздравлял  с  удачей,  советовал
продолжить дело, столь счастливо начатое, но никуда не поехал.
     Прибыл же он в логово алхимиков неожиданно и не  предупредив  никого,
даже ближайших советников. Картина,  открывшаяся  перед  ним,  давно  была
знакома ему по обстоятельным  доносам.  Небо  застилал  дым,  Септимус,  в
мантии, еще  более  грязной,  чем  всегда  вертелся  вокруг  печи,  что-то
подбрасывал в узкое отверстие, над которым колыхался дымный султан, и в то
же время ногой нажимал на большой мех, пристроенный сбоку,  и  при  каждом
качании султан плавно вздрагивал. Берг, стоя неподалеку, страшными ударами
огромного молота плющил на обугленной  колоде  серый  бесформенный  кусок.
Звон разносился далеко окрест.
     Все это было бы очень похоже на печи для  выплавки  меди,  но,  когда
граф,  сопровождаемый  всего  лишь  двумя  телохранителями,   подъехал   и
спешился, он увидел такое, что удивление его граничило с ужасом.  Молот  в
руках Берга был не из меди и не из тугого камня. То не  была  и  плотничья
киянка из переплетенной северной березы. В руках оборванца благородно сиял
железный молот. Он мерно поднимался и опускался, и при каждом ударе из-под
него летели искры.
     А рядом,  прямо  на  голой  земле,  валялось  несколько  тяжеловесных
слитков, и Раймунду не нужен был ювелир, чтобы  понять,  что  лежит  перед
ним.  Как  завороженный  смотрел  он  на  могучие   размахи   драгоценного
инструмента.
     Подошел, вытирая грязные руки краем мантии, Септимус.
     - Довольны ли ваше величество нашим усердием? - тихо спросил он.
     - О-о!.. - протянул граф, не зная,  что  сказать,  а  бряцающий  удар
прервал его, выручив растерявшуюся мысль.
     Пораженный маркграф молчал, а молот в руках Берга  звучал  все  тише,
наконец он стукнул последний раз, уже не  громыхая,  а  протяжной  певучей
нотой, и Берг, столкнув в пыль очередной кусок железа, стер со лба  пот  и
тоже приблизился к правителю.
     - Много ли металла успели изготовить вы? - спросил маркграф, стараясь
не произносить рокового названия.
     - Мало! - буркнул Берг.
     - Мы получили всего двадцать два куска весом от пяти до  семи  фунтов
каждый, - ответил Септимус. - Теперь нам нужны  помощники  и  подмастерья,
чтобы выполнять простую работу и  учиться  мастерству.  Мы  же  хотели  бы
продолжить поиски и исследования болотных руд...
     - Я рассмотрю вашу просьбу, - бросил граф, вскакивая в седло, - а  вы
пока передайте весь металл казначею и приготовьте инструмент к отправке во
дворец. Не исключено, что вам придется переехать туда.
     Вернувшись во дворец, государь отдал некоторые  приказания.  Воля  же
великого Раймунда исполнялась столь  быстро  и  точно,  что  порой  бывала
выполнена  прежде,  нежели  высказана.  Не  удивляйся  тому,  простодушный
читатель, но знай, что предки наши были мудрее своих потомков.
     Так что уже через  два  часа,  спустившись  по  винтовой  лестнице  в
подземные казематы, маркграф  нашел  там  и  выкованные  куски  железа,  и
инструмент, и самих алхимиков, связанных по  рукам  и  ногам,  с  кляпами,
вбитыми в растянутые рты.
     При виде государя Септимус завозился,  елозя  скрученными  руками  по
шершавому камню, а Берг издал носом неопределенный звук, не то стон, не то
задушенный кляпом смех.
     - Приветствую тебя, любезный друг, - мягко  сказал  граф,  подходя  к
Септимусу и касаясь его  носком  узкого,  расшитого  серебряной  канителью
башмака. - Мне очень  жаль,  что  нам  приходится  встречаться  при  таких
прискорбных обстоятельствах. Конечно, я мог бы просто умертвить  тебя,  но
разум и совесть не позволяют мне того. Ты мудрый,  мыслящий  человек,  то,
что я назвал бы солью земли, в этом ты равен мне. Да-да,  я  сам  признаю,
что мы равны, хотя ты и лежишь в грязи. В конце концов,  царских  путей  в
геометрию нет, и все мы учили латынь по  Теодолету.  Внешность  обманчива,
важна  душа,  ты,  как  лицо  духовное,  знаешь  это.  Поэтому   было   бы
бесчеловечно убить тебя, не объяснив причин.
     Септимус вновь завозился и глухо замычал, вращая выпученными глазами.
     - Не трудись, друг мой, я и так знаю, что ты можешь  мне  сказать,  -
заверил его граф. - Сначала пункты успокоительные. Primo: я верю, что  вам
открылся способ естественного алхимического  получения  истинного  железа.
Ergo - с вас снимаются подозрения в обмане. Secundo: я  не  вижу  в  вашем
искусстве ничего противоречащего божьим  установлениям  и  противного  его
воле. Ergo - с вас снимаются обвинения в чернокнижии. Теперь вы  спросите,
что послужило причиной столь сурового наказания, и я отвечу: вы невиновны.
Единственная твоя беда - чрезмерно пытливый разум, не желающий считаться с
некоторыми запретами. Он-то и привел  тебя  к  столь  прискорбному  концу.
Слушай же! Вы хотели облагодетельствовать мир, сделать всех богатыми...
     Септимус напрягся и отрицательно замотал головой, а Берг  протестующе
заревел, словно бык, приведенный на бойню и почуявший запах крови.
     - О-о?.. - удивился государь. - Ты еще разумнее, чем  показалось  мне
вначале! Значит, ты понимаешь, что железо  обесценится  и  станет  простым
металлом. Но  скажи  в  таком  случае,  кому  оно  будет  нужно?  Государи
обеднеют, торговля нарушится, но  во  имя  чего?  Когда-нибудь  все  вновь
придет к норме, и что же выгадают потомки в результате такого  потрясения?
Финансы расстроены, там, где ныне платят унцию железа, будут отдавать фунт
и более золота или серебра. Сделки затруднятся, и купцы первыми  проклянут
тебя. А  ведь  именно  на  купцах  держится  благосостояние  просвещенного
государства. Какие же блага принесет  подданным  дешевое  железо?  Медь  и
олово изгонят его с кухонь и столовых, а золото  и  серебро  из  ювелирных
лавок. Подумай, любезный, ведь железо вовсе не красиво и ценится только за
свою редкость! И все же есть одна область, где подобное изобретение примут
с радостью. Оружие! Ты  мирный  человек,  Септимус,  так  скажи:  тебе  не
страшно? Я полжизни провел в седле, но все же едва не поседел от мысли, во
что  превратится  мир,  полный  железа...  Бронза,  сваренная  с   должным
количеством бериллов, конечно, прочнее и лучше подходит  для  изготовления
пик и секир, но ведь железо будет дешево! Никто больше  не  станет  пахать
землю и пасти овец, оголтелые толпы мародеров начнут шататься по стране  и
рвать друг у друга остатки добычи. Благородное искусство войны  отойдет  в
предание, оружие будет в руках черни,  и  подлый  удар  в  спину  зачтется
великим подвигом. И все оттого, что ты, Септимус,  обратил  свой  взор  на
болота! Может быть, скажешь ты мне, все будет вовсе не так. Многочисленные
и хорошо вооруженные войска изгонят бандитов и охранят труд  земледельцев,
которым  орудия  из  нового  материала  принесут   невиданную   пользу   и
процветание... Увы!.. Человек подл и неблагодарен, а из кос слишком  легко
получаются ножи. Чтобы перековать  орала  на  мечи,  вовсе  не  надо  быть
ученейшим Септимусом.
     Лежащий монах только чуть слышно вздохнул и закрыл глаза.
     - Ах, не перебивайте же меня! - в нетерпении вскричал Раймунд. -  Вам
была дана полная  возможность  говорить  в  свою  пользу,  перечислять  те
области, где сие пагубное  открытие  могло  бы  показать  себя  с  хорошей
стороны. Теперь буду говорить я! Помимо потрясений преходящих будут утраты
невосполнимые.  Погибнут  старинные  произведения   гениальных   ювелиров.
Сделанные из никчемного феррума, кому будут нужны эти украшения?  Исчезнут
целые ремесла, запустеют  цветущие  области,  никто  больше  не  пойдет  в
пустыню на поиски упавших небесных камней, одни дикари  будут  бродить  по
бесплодным пескам. Зачахнут науки, да-да,  твои  любимые  науки  зачахнут!
Ныне сотни астрономов сидят у зрительных труб,  ожидая  появления  болида,
кому он будет нужен  завтра?  Опытнейшие  и  искушенные  в  арифметических
действиях ученые рассчитывают время появления падающих звезд. К чему?
     Государь замолчал и отер с чела пот. Алхимики лежали недвижимо.
     - Что ж ты молчишь? - спросил государь. - Тебе  нечего  сказать!  Вот
потому-то я, скрепя сердце, решил умертвить тебя и  твоего  подручного,  а
заодно и шпиона - он уже мертв. Так что никто не узнает,  получили  ли  вы
земное железо и как вам это удалось. Прощай!
     С этими словами маркграф  вышел.  Алхимики  словно  не  заметили  его
ухода. Септимус лежал, закрыв глаза, а в темных  зрачках  Берга  никто  не
сумел бы прочесть его мыслей, да никого это и не интересовало.
     С того дня прошло без малого полгода, когда  однажды,  ранним  утром,
государь был поднят с постели перепуганным казначеем. С железными слитками
и инструментом алхимиков произошло нечто  непонятное.  Их  густо  покрывал
налет  наподобие  зеленой  пленки,  что  ложится  на   старую   медь,   но
грязно-рыжего цвета.
     Раймунд взял в руки удивительный молот  Берга.  На  ладонях  остались
желтые пятна. Государь презрительно усмехнулся и промолвил:
     - Все-таки я оказался прав. Истинное железо  не  ржавеет.  А  это,  -
обратился он к казначею, - вычистить до блеска, набить из него полновесной
монеты и тайно, по частям, пустить в обращение.
     И, помолчав, добавил:
     - Деньги чеканьте французские.
     И  эта  последняя  фраза  более  всего  убеждает  историка,  что  все
вышерассказанное является чистой, неприукрашенной правдой.





                               ТЕМНЫЙ ГЛАЗ


     - А мальчишки тебя обижают?
     - Не-а...
     - Совсем-совсем?
     - Ну, немножко обижают, только я необидная.
     - Что, что?
     - Ну, необидная.  Они  обижают,  а  я  не  обижаюсь,  вот  и  выходит
необидная.
     - Надо говорить - необидчивая.
     - Ну, необидчивая.
     - Только без "ну".
     - Ну, без "ну" необидчивая.
     Я засмеялся и сказал:
     - Темя следовало назвать на Надя, а Нудя. Очень похоже.
     - И неправда, - возразила Надя. - Когда Нудя, то значит всегда  нудит
и совсем противная. Нудя сидит и ревет, а я бегаю быстрее всех мальчишек.
     Она говорила, не глядя на меня, опустив голову и  рассматривая  одной
ей видимый узор, который вычерчивала среди белых  головок  кашки  пальцами
босой ноги.
     - Быстро бегаешь? - спросил я. - А давай наперегонки,  до  дома,  кто
быстрее.
     Надя вскинула глаза, странно  серые  для  такого  веснушчатого  лица,
внимательно меня оглядела и спокойно ответила:
     - Да ну, с вами неинтересно. У вас ботинки, а я босиком. И еще у  вас
вон пузо какое. Так я  вас  завсегда  перебегаю.  Если  хотите,  мы  потом
побежим, только вы без ботинок, а я к животу подушку подвяжу.
     Ответ меня настолько удивил, что в  первую  минуту  я  не  нашел  что
сказать, и только потом пробормотал:
     - Теперь ясно, почему тебя мальчишки бьют.
     - Вы не сердитесь, - извиняющимся голосом проговорила Надя.  -  Я  не
хотела. Это просто я ехидна такая. Ну, оттого, что по земле много  ползаю.
Так бабушка говорит. Давайте лучше я вас сейчас разобижу?
     - Куда уж больше, -  сказал  я.  -  И  потом,  тебе  все  равно  меня
по-настоящему не обидеть.
     - Да я наоборот! - Надя  сморщила  нос,  очевидно  подыскивая  слово,
которым можно было бы все разом объяснить. - Вот вы  обиделись,  а  я  вас
обратно разобижу, чтобы хорошее настроение стало.
     - То есть, извинишься?
     - Да нет, просто разобижу и все. Только идти надо.
     - Давай, - согласился я, и мы пошли. Идти пришлось недалеко. На самом
краю луга, где он мыском вдавался в
серый ольшаник, Надя остановилась, быстро огляделась по сторонам и,
понизив голос, таинственно сказала:
     - Тут.
     Она наклонилась к небольшому  камню,  торчащему  из  травы,  сказала:
"Раз-два, взяли!" - и  прежде  чем  я  успел  помочь,  сдвинула  камень  в
сторону. Под камнем оказалась круглая черная дыра, уходящая отвесно вниз.
     - Зря ты так, - сказал я. - В нем килограммов пятнадцать, а то и  все
двадцать. Надорвешься.
     - Ну, вот еще! - отмахнулась Надя. - Я дома воду двумя ведрами  ношу,
и ничего. Вы, лучше, ложитесь и смотрите в дыру. Это знаете,  какая  дыра?
До самой середины Земли! Ее  геологи  провертели.  Только  они  ничего  не
вертели, а просто  трубой  стучали,  и  потом  из  нее  землю  вытаскивали
столбиками. Я вокруг бегала и все-все видела, хотя они на меня ругались  и
гнали. Подумаешь, дырка-то все равно мне осталась.
     - Положим, дырка не до самого центра Земли, но глубокая. Зря она тут.
Кто-нибудь наступит и сломает ногу.
     - Не сломает, я ее камнем прикрываю, - пояснила Надя.  -  А  вы  вниз
глядите, чего так стоять.
     Я присел  на  корточки  и  заглянул  в  отверстие.  Оно  было  узким,
только-только просунуть руку. Наверху с земляных стенок  свисали  корешки,
дальше я ничего не мог  разобрать,  только  где-то  совсем  далеко  тускло
поблескивала вода.
     - Не так, - нетерпеливо сказала Надя. - Надо на живот лечь,  носом  в
дыру, в самую середку смотреть.
     "Костюм светлый, пятна останутся", -  запоздало  шевельнулся  здравый
смысл, но я уже послушно растянулся на земле, ткнувшись  носом  в  затхлую
темноту. Пахло сыростью и гниющей  травой.  Блик  света  в  глубине  почти
пропал, светил едва заметно,  порой  подрагивая,  словно  многозначительно
подмигивающий темный глаз.
     Внушительно и сильно таинственно. Не мудрено, что Надя забывает возле
старой скважины свои неприятности Что они значат по сравнению с дырой  "до
самой середины Земли"? Да и вообще, что  это  за  обиды?  Коська  за  косу
дернул или Максимка лягушку за шиворот сунул. Впрочем,  Надька  сама  кому
хочешь лягушек напихает.
     Темный глаз улыбнулся и мигнул, молча соглашаясь с моими  мыслями.  А
воздух в дыре вовсе не затхлый, наоборот,  переполненный  свежестью  живой
земли.
     Настоящие обиды хуже. Они, может быть, еще глупее, бессмысленнее,  но
и страшнее именно своей глупостью. Первая обида на самого себя:  пять  лет
работать как вол, и все впустую, а сейчас, когда  появился  просвет  -  не
выдержать и слететь с  нарезки.  Приступы  эти  дурацкие,  слабость,  пот,
голова кружится. Короче - уходился до предела. Обида на шефа: как  дело  в
группе на лад пошло, так меня сразу в  отпуск,  подальше  от  результатов,
даже заботу проявил, лишь бы оттереть. Сам понимаю, что чушь  несу,  никто
меня оттирать не пытался, но все равно на сердце тяжесть. Еще одна  глупая
обида на тетку из профкома. Ведь видит, что человек  уходит  в  отпуск  по
состоянию здоровья, могла бы хоть ради  проформы  предложить  какую-нибудь
путевку. Знает же, что все равно откажусь и поеду в Тикилово. Не нужна мне
их путевка, человеческое отношение нужно. Хотя, если  разобраться,  винить
некого, сам когда-то раз и навсегда отказался от всех санаториев. Не  знаю
даже, есть теперь профсоюзные путевки, или в профкомах  народ  так  просто
сидит.
     Темный глаз смотрел, понимая и соболезнуя.  Влажный  отблеск  казался
капелькой слезы. Но, все-таки, дуйся не дуйся, а  уехал  я  правильно.  По
закону отпуск положен, не обижаться же в  самом  деле  еще  и  на  законы.
Валерка Петров, наш лабораторный медик,  говорил,  что  все  мои  беды  от
плохого самочувствия. Отдохну и пойму, что никаких неприятностей нет. А то
до чего дошел: в очередях со старушками ругаться начал.
     Глаз глядел мне в лицо, рассматривал. Он  моргал  и  щурился,  словно
добрый близорукий человек.  Трудно  так  просто  взять  и  объяснить  свои
ощущения. Я совершенно забыл про то, что лежу на траве  в  новом  костюме,
что еще не зашел домой, и  чемодан  стоит  рядом,  не  думал,  как  смешно
выгляжу со стороны, а ведь Надька - великая насмешница.  Я,  не  отрываясь
смотрел в самую середину Земли, и мне было удивительно легко и спокойно.
     - Господи, да что  же  это  такое?  -  резкий  голос  вывел  меня  из
прострации.
     Передо мной с хворостиной в руке стояла тетя Клава.
     - Я Надьку ищу ужинать, - говорила она, азартно размахивая прутом,  -
а здесь он! Откуда ты взялся? Домой глаз не показал, никому ни здрасте, ни
привета, на луг умчал, оглашенный, пиджак мазать!
     - Тетя Клава!..
     - Я знаю, что я тетя! На меня кто ни глянет,  всякий  поймет,  что  я
тетя.  А  ты?  Ты  ведь,  балбес  большой,  этой  егозе   дядькой   родным
приходишься! А как себя ведешь? Я про дурной пример вовсе молчу, моя  сама
кому угодно пример покажет. Подумать только, взрослого человека  заставила
по сырой земле на брюхе ползать! Погоди у меня, я твою яму засыплю,  следа
не останется.
     - Ладно, тетя Клава, - примирительно сказал я. - Давайте я вам  лучше
дрова до дому донести помогу.
     - Какие дрова еще выдумал?
     - Вот эти, - пояснил я, взяв у нее из рук прут. - Ведь это вы хворост
собираете на растопку, да?
     - Я тебя сейчас этим хворостом отхожу как следует, не  посмотрю,  что
инженер, так узнаешь, какая растопка бывает, - проворчала тетя Клава очень
сердитым голосом, и мы пошли домой в самом лучшем расположении духа. Надя,
непривычно долго молчавшая, успокоилась относительно бабушкиных  намерений
и всю дорогу болтала, держась, однако, на всякий случай, так, чтобы  между
ней и розгой все время находился я.


     Это была первая за  много  месяцев  ночь,  когда  я  спал  крепко,  а
проснулся рано  и  с  хорошим  настроением.  Справедливости  ради  следует
заметить, что еще не было случая, чтобы  мне  плохо  спалось  на  сеновале
после ужина из парного молока с горячими лепешками. Но тогда я не думал  о
парном молоке. Всему виной, несомненно, была таинственная  яма  в  дальнем
уголке луга.
     Я разыскал на чердаке старые брюки и рубаху с  заплатами  на  локтях,
закатал брючины повыше, чтобы не вымочить в росе,  и  потихоньку  ушел  на
луг. Уходя я слышал, как тетя Клава встает и идет к  корове,  стараясь  не
греметь подойником, чтобы не разбудить меня.
     Солнце  только-только  проклюнулось  на  востоке,  и  полосы   тумана
заволновались, забегали прозрачными струями, опускаясь на траву капельками
росы. Трава была высокая, штанины все равно промокли, так что  можно  было
не обращать на росу внимания и идти прямиком, чувствуя, как постукивают по
ногам головки ромашек.
     Минут двадцать я разыскивал вчерашнее место. Наконец, нашел,  отвалил
камень и заглянул в отверстие. При ярком утреннем свете (солнце уже совсем
поднялось), дыра потеряла почти  всю  свою  таинственность,  но  когда  я,
собравшись с духом, лег в росу и, заслонив головой утро, заглянул в  самое
сердце Земли,  меня  снова  охватило  вчерашнее  настроение.  Темный  глаз
качался и кивал, а воздух был совершенно не таким,  как  наверху,  но  все
равно замечательно вкусным.
     Я немного пожаловался на  свои  трудности.  Глаз  посмотрел  на  меня
испытующе, и мне стало ясно, что глупости  все  это,  плоды  расстроенного
воображения, сам понавешал собак на правых и виноватых, и вообще,  Валерка
правду говорил, что все пройдет. Уже прошло.
     Темный глаз блеснул чуть ярче, задрожал, я вдруг  понял,  что  делать
мне здесь больше нечего, и поднял голову.
     В двух шагах от меня стояла Надя и задумчиво вычерчивала ногой узор.
     - Я  знала,  что  вы  тут  будете,  -  сказала  она,  -  что  придете
досматривать. Пойдемте, а то бабушка вас ищет.
     - А ты, что, каждый день сюда ходишь? - спросил я, -  оглядывая  свой
костюм. Следы преступления были  налицо:  и  штаны,  и  рубаха  безнадежно
вымокли.
     - Не-а... Ну, зачем каждый день?  Каждый  день  и  так  хорошо.  Туда
глядеть нужно, чтобы разобидеться.
     - А зимой как же? Засыплет дырку снегом...
     Надя на секунду задумалась, потом тряхнула головой и сказала:
     - Я раскопаю. Или весны дождусь. И потом,  зима  еще  когда  будет!..
Давайте, лучше домой скорее, а то бабушка сердиться станет.
     - Наперегонки? - предложил я, выставив босую ногу.
     - Подушку забыла, - сообщила Надя.
     - Ничего, ты сена охапочку возьми.
     Разумеется, Надя обогнала меня, но зато от сена не осталось и следа.
     - У вас пузо крепко сидит, а мне руками надо махать, вот  сено  и  не
держится, - объяснила Надя. - Мы с вами потом перебегаем, чтобы честно.
     - Ладно, согласился я.
     Уже около  дома,  когда  мы  степенно  шли  по  деревне,  Надя  вдруг
остановилась, приподнялась на цыпочки и доверительно прошептала:
     - Дядя Коля, а там в яме, что, гномы  сидят  волшебные?  Поэтому  она
такая хитрая? Правда?
     - Не знаю. Надо посмотреть.
     - Ой, только вы не разрывайте!
     - Не буду разрывать, - пообещал я.


     Валерку Петрова я встретил в коридоре института.
     - Так, - мрачно сказал он, подойдя  вплотную  и  ткнув  мне  в  грудь
указательным пальцем. - Если тебе кажется, что  те  девять  дней,  кои  ты
отсутствовал, составляют четыре недели, то ты  глубоко  заблуждаешься,  по
самым оптимистическим подсчетам это несколько меньше полутора недель.
     - Валера, - сказал я, вложив в его  имя  всю  силу  убеждения,  какую
сумел в себе отыскать. - Я весьма здоров, бодр и брызжу идеями.
     - Интересно было бы посмотреть, чем это ты брызжешь. Как ты  думаешь,
батенька, что будет, если мы сейчас возьмем и снимем энцефалограмку  не  с
подопытного студента, а с тебя? Пиво холодное будет.
     - Идет, - согласился я. - Сколько?
     - Полдюжины, - быстро ответил Валерка.  Он  всегда  налету  схватывал
предложения, связанные с пивом. - Только пить это пиво я буду один. Ты же,
проиграв спор и уплатив долг, немедленно отправляешься в свое Кавголово  и
отсиживаешь весь срок сполна.
     - В Тикилово, - поправил я.
     - Ну, в Тикилово.
     - Без "ну" Тикилово.
     Валерка посмотрел на меня с состраданием.


     Пиво досталось мне. Но распили его мы  с  Валеркой  не  на  следующий
день, а несколько месяцев спустя.  На  следующий  же  день  мы  поехали  в
Тикилово.
     Восторженные журналисты потом писали, что с этой поездки началась эра
психофизиотерапии.  Это,   конечно,   сильно   сказано   -   эра.   Ничего
сверхъестественного в  скважине  не  нашли.  Просто  раньше  никто  такими
изысканиями не занимался, руки не доходили, и головы другим были заняты. А
дырка "до середины Земли" заставила обратить на себя внимание.
     Теперь в любой поликлинике рядом с генераторами  УВЧ  стоят  аппараты
Петрова. Валерка долго бился за название "Темный глаз",  но  его  отвергли
из-за возможности превратных толкований вроде "дурного глаза". Если у  вас
найдут переутомление, то пропишут курс терапии.  Вы  пройдете  в  кабинет,
накроете голову черным суконным  мешком,  вроде  тех,  что  на  допотопных
фотоаппаратах, и будете  смотреть  в  тусклый  черный  кружок,  в  котором
временами неярко мерцает искра.
     Вот и все лечение. Говорят, помогает.  Так  ли  это  -  не  знаю.  От
Валеркиных приглашений опробовать прибор я уклонился, а лечиться  пока  не
требуется. Но даже если когда-нибудь мне понадобится психофизиотерапия,  я
на аппарат Петрова не пойду. Я поеду в Тикилово, найду  на  лугу  знакомый
камень, подниму его и увижу Темный глаз. А если отверстие зарастет к  тому
времени, или тетя Клава, не дай  бог,  выполнит  свою  угрозу  и  засыплет
скважину, то я просто лягу лицом в цветущую кашку.
     Думаю, что поможет не хуже.





                                КОММУНАЛКА


                                  Кажется, что автора во время работы
                                  одолевала одна мысль: внушить читающему,
                                  что ничего не может быть хуже
                                  перестройки и вообще социализма.
                                          Из собрания внутренних рецензий.


     Дом шел на капремонт. Уже была известна дата расселения, и на  кухнях
во время схода жильцов звучали  экзотические  топонимы:  "Уткина  заводь",
"Район трех хохлов", "Веселый поселок". "Веселого поселка" никто не хотел,
"Района трех хохлов" - тоже: далеко ездить. Вообще, уезжать не хотелось  -
дом удобно стоял в центре города, богатом магазинами и транспортом,  а  от
магистрали его прикрывал скверик. Вот если бы в этом  доме,  да  отдельную
квартиру после ремонта...
     Мечты,  мечты...  Уже  третье  поколение  мечтателей  доживало   век,
сгрудившись  в  коммуналках.  Такой  образ  жизни  вообще  располагает   к
мечтаниям, поэтому всякий  воображал  свое  скорое  возвращение  в  родную
четырехэтажку, хотя трезво  понимал,  что  отдельные  квартиры  улучшенной
планировки достанутся князьям производства,  баронам  перестройки  и  иным
общественно-ценным лицам, единственная привилегия которых состоит  в  том,
чтобы первыми идти туда,  где  раздают  квартиры  и  прочий  ширпотреб.  А
впрочем, почему бы и не  повздыхать  о  несбыточном  в  надежном  ожидании
персонального рая на далеких окраинах?
     И лишь в одной квартире не возникали по вечерам крамольные  разговоры
о  нерасселении.  Хотя,  четвертая  квартира  всегда  была  наособицу.  Не
водилось в ней  пенсионерок,  выползающих  по  погоде  в  сквер,  не  было
драчливых многодетных семей, многодетность которых проистекает единственно
от  пьянства  и  незнания  собственной  физиологии.  Четвертая   значилась
малонаселенкой - всего в ней насчитывалось три жилых комнаты и кухня. Была
еще четвертая комната, смежная с кухней и  без  окна,  а  потому  даже  по
нынешним меркам  к  жилью  непригодная.  В  темной  комнате  по  всеобщему
согласию жильцов устроилось нечто вроде большущей кладовки: там стояли три
холодильника, помещался старый  комод  Павла  Антоновича,  хранился  мопед
Стаса и подержанный полотер Мары.
     В трех комнатах, каждая из которых уступала размерами кладовке,  жили
трое случайных, чужих друг  другу  людей  -  владельцы  комода,  мопеда  и
полотера. Разумеется, они здоровались по утрам и разговаривали на кухне  -
обсуждали введение визиток и отмену талонов на чай, но о том, как  "хорошо
бы после ремонта..." - в четвертой квартире ни разу не заговаривали. А все
потому, что кое у кого обнаружились серьезные намерения получить отдельную
жилплощадь улучшенной планировки, расположенную в центре города - короче -
по старому адресу. А кроме намерений имелись и возможности.


     Стас  -  молодой  человек  спортивного   сложения,   темноволосый   и
симпатичный, на самом деле был инопланетянином, прилетевшим  с  одного  из
южных созвездий на космоплане, замаскированном под мопед.
     Бог знает, чего ему недоставало  в  родном  созвездии,  где  тепло  и
растут мандарины, но в нашем холодном  климате  хотелось  иметь  отдельную
квартиру в центре. Как следует поразмыслив, Стас решил, что  квартира  ему
сойдет и неперепланированная. В трех  комнатах  можно  сносно  жить,  а  в
темном зале - хранить мандарины, привезенные с далекого южного  созвездия.
Оставалось лишь  дождаться,  когда  скучные  соседи  уберутся  в  "Веселый
поселок", а потом забрать себе квартиру.  Помочь  в  этом  непростом  деле
должна была инопланетная техника.
     Первым делом предполагалось  заблокировать  силовыми  полями  вход  в
квартиру и отдельно  в  личную  комнату  Стаса.  Кроме  того,  Стас  решил
замаскировать дверь голографическим  изображением  соседней  стены.  Таким
образом, квартира выпадала из поля зрения строителей. Себя Стас  собирался
телепортировать с улицы прямо на койку и так пережить эпоху  разрушений  и
отсутствия дверей.
     А чтобы потом никто  не  вселился  в  спасенную  квартиру,  Стас  дал
задание киберштурману своего мопеда направить мощный  амнезийный  удар  по
горжилотделу.  Тысячелетний  опыт  космических  захватчиков  говорил,  что
вспыхнувший  склероз  не  помешает  сотрудникам  отдела   исполнять   свои
должности и вовремя получать зарплату, а вот о квартире номер  четыре  они
должны забыть.
     Стас запрограммировал мопед, а сам затворился в  угловой  комнате,  в
окно которой по ночам смотрелось родное созвездие.
     Но на этот раз то ли автоматика  подвела,  и  волны  забвения  начали
распространяться во все стороны, то  ли  иное  что  случилось,  но  только
склероз овладел и самим черноволосым гуманоидом. Он помнил о квартире,  но
никак не мог сообразить, сколько же в ней комнат. Своя -  угловая,  темная
кладовка, а еще?.. В  конце  концов  Стас  успокоился,  решив,  что  когда
киберштурман отключит луч, он пересчитает комнаты заново.  Соседи  к  тому
времени давно уедут, и вспоминать их нет никакой нужды.
     Здесь и скрывался грубый просчет пришельца, потому что еще кое у кого
были серьезные намерения въехать в отдельную квартиру в центре  города.  И
возможности кое у кого тоже были.


     Мара - сухопарая особа изрядно высушенная  временем  и  одиночеством,
была сущей ведьмой как по характеру, так  и  по  должности.  Она  наводила
порчу, накладывала заклятья, вызывала несчастья, а  в  свободное  от  этих
важных дел время, оседлав  полотер  летала  на  шабаш  к  более  удачливым
товаркам, чья жилплощадь позволяла устраивать приемы.
     Меркантилизм был чужд душе ведьмы, но хотелось быть не хуже других  и
самой затевать вечера кощунств, оргии и  высокоинтеллектуальные  беседы  с
кадаврами. Одно время Мара воображала, что ей  удастся  привлечь  к  своей
деятельности Стаса  или  Павла  Антоновича,  но  Павел  Антонович  обладал
иммунитетом к любого  рода  чарам,  а  здоровый  материализм  межзвездного
технаря отпугнул саму Мару. Неудивительно, что одинокая  ведьма  возжелала
отдельной квартиры.
     Весь уклад будущей жизни был расписан заранее. В собственной  комнате
Мары, где  стояла  большая  изразцовая  печь  с  сохранившимся  дымоходом,
предполагалось устроить прихожую. Темный зал предназначался для приемов, в
сырой, на нору похожей комнатенке Павла Антоновича предстояло быть  адской
лаборатории, а в угловой комнате - спальне. Мара тоже любила  смотреть  на
далекие  южные   созвездия,   вспоминая   днепровские   кручи,   где   она
стажировалась совсем юной чертовкой.
     Теперь, когда дом отправлялся на ремонт, планы ведьмы  быстро  обрели
плоть. Оставалось  лишь  дождаться,  когда  надоевшие  мужики  соблазнятся
"Гражданкой" и освободят комнаты,  а  затем  оформить  квартиру  на  себя.
Помочь в этом деле должно было колдовское искусство.
     Мара была великой мастерицей отводить глаза, а  посему  первым  делом
она позаботилась, чтобы все заинтересованные лица позабыли о квартире. При
этом могло случиться, что Стас или Павел Антонович уедут в спальный район,
позабыв на старой квартире постельные принадлежности, но ведьму  это  мало
волновало. Она  даже  присмотрела  одного  нагловатого  бесенка,  готового
купить стасов мопед.
     На зелье, отшибающее память пошли клопы и тараканы со  всего  дома  и
такое количество купленных в аптеке трав, что с  этого  дня  лекарственные
растения  стали  сугубым  дефицитом.  Зато   и   зелье   получилось   силы
сокрушительной.  Хотя  оно  не   смогло   полностью   уничтожить   тройную
психозащиту инопланетчика, но все же Стас был временно выведен  из  строя.
Он лежал на койке за  блокированной  дверью  и  даже  думы  о  мандаринах,
которые с углублением  перестройки  все  больше  поднимались  в  цене,  не
согревали его сердца.
     Путь для Мары  был  открыт.  Но  отправившись  в  жилотдел  оформлять
документы на квартиру, Мара была сбита  мопедом,  вернее,  его  амнезийным
лучом. Тренированная лиходейская воля не сломилась, но  Мара  забыла,  что
она должна здесь делать. Понуро вернувшись домой, ведьма  закляла  вход  в
свою комнату и повалилась в узкую девичью постель.
     На следующий день Стас и Мара пришли в  норму,  но  оба  пребывали  в
уверенности,  что  вчера  разрешили  жилищные  проблемы,  а  потому  могут
заняться иными делами. Друг друга они считали уехавшими. Случайная встреча
на кухне или возле туалета могла разрушить  иллюзию,  но  комнатные  двери
пребывали замкнутыми каждая на свой лад.
     Стас,  телепортируясь  сквозь  стену,  занимался  таинственной,  лишь
инопланетянам доступной деятельностью,  а  Мара,  пробуравив  тощим  телом
дымоход,   прямиком   неслась   на   какой-нибудь   митинг,    где    волю
кликушествовала, призывая адские и  небесные  громы  на  головы  нахальной
чужеплеменной нечисти, в  особенности  на  приверженцев  Кабалы  и  прочих
масонов, вытеснявших православную чародейку с колдовского рынка.
     Между тем, наколдованный туман забытья, резонируя с мощным амнезийным
лучом, вовсю хозяйничал в городе. Горожане  дружно  запамятовали,  что  на
работе следует работать, многие даже забыли, что  значит  быть  человеком.
Взрослые дети теряли в подвалах престарелых родителей, а юные  родители  -
малолетних детей. Избранные депутаты,  регулярно  забывали  о  собственных
программах и обещаниях. Короче - все забывали все, кроме  дней  получки  и
аванса. Забывать стало хорошим тоном, и в  городе  появилось  неформальной
общество "Забвение", формальной  целью  которого  было  забывание  горьких
уроков прошлого и повторение старых ошибок.
     Подхваченные эпидемией беспамятства, Стас и Мара совершенно не думали
о своем третьем соседе. А зря, потому что и Павел  Антонович  желал  иметь
отдельную квартиру непременно в центре. И тоже кое что мог.


     Трехкомнатная квартира была не нужна Павлу Антоновичу,  но  иметь  ее
хотелось. Павел Антонович являлся  обычным  человеком,  и  комод  его  был
всего-лишь старым комодом, набитым всяким хламом. От прочих граждан  Павла
Антоновича отличало лишь непоколебимое  здравомыслие,  делавшее  его,  как
известно, нечувствительным ко всем и всяческим чарам, а  также  зловредным
влияниям НЛО. Несмотря на старания  соседей,  Павел  Антонович  ничего  не
позабыл и шел к цели неуклонно. Если бы не он, то в горжилотделе могли  бы
упустить из виду не только четвертую квартиру, но и весь дом. Во избежание
этого  Павел  Антонович  поставил  вопрос  о  доме  на   особый   контроль
хозяйственных органов, и ремонт начался.
     Хотя  Павел  Антонович  не  имел  никакого  отношения  не  только   к
жилотделу, но и вообще к горисполкому, однако, проработав тридцать  восемь
лет   в   Управлении   Центрсоюзснабсбыткомплектации,   он   стал   старой
канцелярской крысой и среди  любого  делопроизводства  чувствовал  себя  в
родной стихии. Крысой Павел  Антонович  был  фигуральной.  Чтобы  оформить
собственное вселение по старому адресу, ему вовсе не пришлось  пробираться
в архив тесными ходами, волоча голый, перепачканный  чернилами  хвост.  Не
владел такими кунштюками Павел Антонович, но тем не менее,  когда  подошла
пора, бумаги оказались оформленными. Павел  Антонович  попросту  пришел  в
сектор учета и распределения, уселся за стол и оформил документы  по  всем
правилам. И никто не увидел подлога, как  не  заметил  бы  подмены  одного
казенного стула другим точно таким же.
     Дом, задвинутый вглубь улицы и прикрытый от магистрали сквером,  зиял
выбитыми окнами. Рабочие сновали среди  его  стен  так,  словно  вернулись
застойные времена всеобщего ускорения, когда  дома  улучшенной  планировки
сдавались не просто в срок, но и много раньше срока, поскольку  улучшенные
граждане не любят ждать.
     И лишь на втором этаже не  было  видно  каменщиков  и  штукатуров,  а
случайный маляр или сантехник  с  голубым  унитазом  на  плече,  скользнув
взглядом по ровной стене, судорожно  зевал  и  спешил  дальше.  За  ровной
стеной второго этажа скрывалась невидимая постороннему  взгляду  четвертая
квартира.
     Павел Антонович как и прежде жил в своей комнате.  За  много  лет  он
привык входить домой, не  глядя  по  сторонам,  и  потому  не  замечал  ни
голографических, ни иных ухищрений Стаса. Разумеется, Павел Антонович  мог
бы обнаружить неладное, если бы зашел в комнаты соседей,  но  как  честный
человек, он  решил  этого  не  делать,  пока  не  получит  ордер,  и  лишь
посмеивался над южными жителями, переехавшими,  как  он  полагал,  куда-то
"Севернее Муринского ручья".
     Солнечным сентябрем шестого года перестройки дом был сдан  под  ключ.
Началась выдача ордеров. Но за  сутки  до  этого  в  списках  на  вселение
оказались  еще   два   имени,   появившиеся   так   сверхъестественным   и
суперъестественным путем. На четвертую квартиру было выписано три ордера.
     Когда  Павел  Антонович  с  ордером,  бережно  уложенным   в   бювар,
перешагнул порог своей - теперь уже полностью своей!  -  квартиры,  в  это
самое мгновение распахнулись двери двух пустовавших комнат, и  в  коридоре
объявились неуехавшие соседи.
     Стряслась немая сцена.
     Затем к действующим лицам вернулся голос.
     - Не имеете  права!  -  по-крысиному  проскрипел  Павел  Антонович  и
вскинул наизготовку бювар.
     - Изыди! - каркнула Мара, хватаясь за полотер.
     - Зар-р-рэжу!.. - проскрежетал  Стас,  потянув  из  кармана  бластер,
выполненный в виде зажигалки...


     Раскрашенная по трафарету  лестница  сияла  послеремонтной  чистотой.
Блестели эмалевые пуговки звонков, лаковое  дерево  сколоченных  на  заказ
дверей еще не осквернила ничья варварская рука. И  лишь  дверь  на  втором
этаже, которую больше не скрывал голографический экран, бросалась в  глаза
первобытным обшарпанным уродством.
     За дверью кипела жизнь - бухал бластер, слышался сатанинский хохот  и
выкрики:
     - Прекратите хулиганство!
     Спешившие  мимо  новые  жители  дома  -  бескомпромиссные   защитники
светлого социалистического настоящего  или  доблестные  борцы  за  сияющее
капиталистическое будущее, вздрагивали от неожиданности  и  бормотали  про
себя:
     - Демократия в действии...





                             Святослав ЛОГИНОВ

                           ОБЕРЕГ У ПУСТЫХ ХОЛМОВ




     - Добрый день, любезный! Где я могу найти почтеннейшего Вади?
     Вади еще раз подбросил на ладони  камешек,  затем  поднял  взгляд  на
говорившего.
     Гость возвышался словно башня. На Закате вообще  обитают  крупноватые
существа, но этот выделялся даже среди них. Его ноги не стояли на земле, а
попирали ее. Широкая грудь  сверкала  чеканкой  доспехов,  поверх  которых
кривилась уродливая ухмылка эгиды. Мускулистые руки были обнажены до локтя
и безоружны - видимо пришелец не считал Вади за угрозу - стальной шестопер
остался висеть у пояса. Ничего удивительного: гость силен и велик  -  даже
подпрыгнув Вади не смог  бы  достать  рубчатой  рукоятки  праздно  висящей
булавы.
     Задрав голову, Вади  взглянул  в  глаза  великану.  Нормальное  лицо,
человеческое. А шлем золотой, блестит, указуя зенит отточенной спицей.
     "Через Ожогище, должно, на карачках полз, - прикинул про себя Вади, -
а шапку догадался снять. А то бы нипочем не прошел - молниям в такой шишак
метить самое милое дело. Видать хороший человек - не дурак и не  спесивец.
Жаль его..."
     Вади подбросил камешек, поймал.
     - И зачем тебе понадобился Вади?
     - Это я скажу только ему.
     - Говори. Вади это я.
     Великан не удивился, верно за  долгое  путешествие  успел  навидаться
всякого и знал, что не рост определяет человека, не золото и не железо.
     - Меня зовут Хаген. Я из  Западных  земель.  Мне  нужен  светлый  меч
Шолпан.
     Вади щелчком отбросил камешек, показал пустые ладони:
     - У меня нет меча. Я не воин, не кузнец и даже сувенирами не  торгую,
хотя в округе валяется немало старого железа.
     - Молва говорит, что у тебя есть талисман,  с  которым  можно  пройти
мимо Пустых холмов.
     Вади согласно кивнул.
     - Верно, оберег у меня есть.
     Великан быстро наклонился. Тяжелая тень накрыла Вади.
     - Дай мне его! Дай на один только день.  Этого  времени  мне  хватит,
чтобы обшарить Пустые холмы вдоль и поперек. Всем известно, что меч Шолпан
там. Умирающий богатырь вонзил его в брюхо смоляного чудовища,  и  уже  не
имел сил вырвать обратно.  А  потом  на  холмы  пало  безвременье,  и  меч
остался, вплавленный в груду смолы. Клянусь светом и тьмой, я  верну  тебе
твой талисман, едва найду меч.
     - Зачем тебе именно этот меч? Неужели на свете мало других клинков?..
Я могу показать подходящий  камень,  из  него  торчит  рукоять  так  густо
изрисованная рунами, что нельзя прочесть ни  единого  слова.  Правда,  это
камень, а не смола, меч выдернуть будет непросто...
     Хаген покачал головой.
     - Мне нужен именно светлый меч. Если бы мне противостоял  дракон  или
гидра, я бы нашел способ управиться с ними, но сейчас на моем  пути  стоит
нечто иное. Может быть ты слышал, почтенный Вади, что на  Закате,  в  моих
краях, есть Темный дол. Это проклятое место! Днем оно ничуть не отличается
от всякой иной долины, но не приведи судьба заночевать  там.  Твой  костер
погаснет, и факел изойдет чадом, а следом явится Страх темноты. Он  выпьет
твою душу и оставит бежать  пустое  тело.  Никто  из  повстречавших  Страх
темноты не может рассказать,  что  было  с  ними,  но  из  их  боромотания
родились злые легенды. Одни твердят о черном  звере,  невидимом  во  тьме,
лишь два синих глаза мутят взор жертвы. Другие рассказывают  о  женщине  в
траурном платье и с бездонной дырой лица, где плавают те  же  синие  огни.
Мужики прозвали Страх тьмы Синевалкой и  осмеливаются  заходить  в  долину
лишь по утрам. Я тоже не знаю, кто  обитает  там,  но  нечисть  не  должна
мешать людям, поэтому мне нужен светлый меч, рассекающий духов ночи.
     - Неужели Синевалка выползла из Темного  дола?  Или  брюква,  которую
крестьяне сажают на ничьей земле, по ночам стала сходить с ума от ужаса?
     Хаген усмехнулся понимающе, присел на  корточки,  чтобы  тоже  видеть
лицо Вади.
     - До этого пока не дошло.  Львы  не  едят  капусты,  а  Синевалка  не
трогает брюквы, либо же брюква не способна сойти с ума.
     - Тогда в чем же дело?
     Великан коротко хохотнул.
     - Дело в том, что я не брюква и не турнепс. Я не могу спать спокойно,
когда нечисть бродит рядом с моим домом. Я - человек.
     Вади подобрал с земли пяток камешков, выбрал  подходящий,  примерился
подкинуть его на ладони, но  не  стал  -  лицо  собеседника  было  слишком
близко.
     - Ты не человек. Ты - герой. Человек не  может  уснуть  только  когда
рядом непонятное. Тогда он называет его Синевалкой  и  засыпает  довольный
тем, как замечательно все объяснил. Но ты не таков. Тебе нужен  противник.
Думаю, что если бы Синевалка жила под семнадцатым  морем,  ты  бы  и  туда
нырнул, чтобы сразиться с нею.
     Хаген выпрямился. Островерхий шлем пронзил небо.
     - Да, ты прав. И именно поэтому я - человек.
     Теперь Вади снова мог подкидывать и ловить камешек и  глядеть  ввысь,
не боясь обидеть гостя.
     - А вдруг там нет  зверя?  Что  если  там  женщина,  синеокая  ночная
красавица, а твои путники сходили с ума от безнадежной любви к ней?
     - Женщину я бить не стану. Но и в этом случае я должен взглянуть в ее
глаза.
     - Держа в руках меч?..
     Хаген смолчал, лишь  желваки  на  скулах  разом  вздулись,  сдерживая
резкое слово.
     Камешек взлетел, упал, скрылся в сомкнувшейся ладони.
     "Какая узкая ладонь стала у меня... и морщинистая. Любопытно было  бы
узнать, долго ли я еще проживу..."
     Камешек, презирая людской закон  тяготения,  взлетел  к  небу,  потом
вернулся, покорный этому закону.
     Небо  улыбалось  новорожденной  голубизной,  не  выцветшей  даже  над
Пустыми холмами. В замершей бирюзовости  небес  описывал  спирали  молодой
вишневый дракон. Съезжал вниз, словно проваливаясь  в  невидимую  воронку,
круги быстро сжимались, пока весь летун не сливался в глазах, обращаясь  в
пунцовое  мерцание,  но   в   самый   последний   миг   спираль   начинала
раскручиваться, и, не шевельнув крылом, дракон  уходил  в  поднебесье.  Он
тоже не любил подчиняться законам, котоорые не велят ему летать.
     Семь...  девять...  шестнадцать   тонких   штрихов   прорвали   небо,
перечеркнув тугую циклоиду  дракона.  От  них  было  некуда  деваться,  но
взорвавшись малиновыми отблесками, дракон  совершил  немыслимый  курбет  и
вновь  вернулся  к  плавному  кружению.  Это  было  красиво,  как   всякая
отточенная игра. И вдвойне красиво  оттого,  что  игра  была  смертельной.
Лучники из ближней деревни попытались взять вишневого  красавца  врасплох.
Удайся им это - небо над округой осиротеет, а весь мир  станет  на  одного
дракона скучнее.
     Камешек взлетел и, передумав, вернулся на ладонь. Взлетел, вернулся -
и упал на землю. Морщинистая ладошка сомкнулась в кулак.
     - Не сердись,  могучий  Хаген,  но  оберега  я  тебе  не  дам.  Пусть
Синевалка живет в  своем  Темном  доле.  А  ты,  если  тебя  действительно
тревожит судьба людей, поселись рядом и следи, чтобы никто не забрел  туда
ненароком.
     Хаген не был ни удивлен, ни разгневан.
     - Вот, значит, зачем ты тут сидишь. Что ж, это достойное занятие  для
такого заморыша, как ты. И я не оскорблен твоим отказом, я с самого начала
ждал чего-то подобного. Не обессудь и ты, почтенный Вади,  но  я  все-таки
получу твой талисман.
     - Меня нельзя убивать, я уже четыреста лет не причиняю зла!
     Вади знал, как отпугивают иных пришеьцев эти жуткие слова,  но  Хаген
только улыбнулся слегка презрительно.
     - А сколько лет ты не делал добра, почтеннейший?
     Вади склонился головой к рассыпанным у ног камешкам,  потом  вздернул
подбородок навстречу насмешливому взгляду великана.
     - Добра я тоже не творил четыреста лет, но в том  нет  моей  вины!  Я
честно  предупреждаю  всякого  идущего,  что  дальше  он  не  пройдет,  но
почему-то никто не хочет слушать меня.
     Хаген согласно кивнул.
     - Тех, кто смог добраться сюда, не так просто свернуть с дороги. Если
бы ты знал, сколько препятствий мне пришлось преодолеть...
     Спорить было бессмысленно, но все же Вади предложил:
     - Хочешь, я покажу путь  в  обход  Ожогища?  И  научу,  как  обмануть
Сладкую топь...
     - Это лишнее. Лучше бы ты помог мне идти дальше.
     Вади молчал.
     - Тогда я возьму талисман сам. Такой поступок трудно назвать  добрым,
но я и не стремлюсь к совершенству. Ведь меня в любую минуту могут  убить,
и тогда все  несделанное  мною  зло  вырвется  на  свободу.  Не  бойся,  я
постараюсь не причинять тебе вреда, хотя меня так и  тянет  взглянуть,  во
что выльются несовершенные тобою злодейства. Впрочем, боюсь, что  даже  за
такой срок ты не смог бы натворить достаточно бед. С твоими силами, да еще
голыми руками...
     - Главное зло делают не руками, а словом, которое у нас одинаково.  К
тому же, я вооружен. Меча у меня нет, но есть кинжал.
     Толстые пальцы потянулись к поясу Вади.
     - С такой булавкой только на жука ходить...
     - Осторожней! Там яд! Когда-то я ходил с этой булавкой на  чешуистого
аспида. Кинжал до сих пор в крови.
     Хаген  отдернул  руку.  Козявка,  сидевшая   перед   ним,   оказалась
смертельно опасной. С таким  оружием  коротышка  и  впрямь  мог  совершить
бесчисленные злодейства. И сейчас все  они,  несовершенные,  посаженные  в
хрупкую тюрьму добродетели, ждут гибели своего тюремщика, чтобы обрушиться
на того, кто окажется всех ближе, а  это  значит  -  на  убийцу.  Так  что
двойное предупреждение оказалось как нельзя кстати.
     Вади гордо выпрямился, и в это мгновение здоровенная  лапа  обхватила
его за туловище, а другой рукой Хаген выдернул из-за пояса Вади кинжал.  В
руках великана отравленное оружие и впрямь  смотрелось  булавкой.  Зажатый
жесткой хваткой Вади захрипел, но нашел силы укорить Хагена:
     - Зачем ты это делаешь? Ведь ты знаешь, что я не нападу на тебя...
     - Я и не боюсь твоего ножика. Но мне нужен  талисман  и  поэтому,  на
всякий случай, я заберу все, что у тебя есть.  Возможно,  волшебной  силой
обладает нож, или пряжка на ремне... - пальцы Хагена сноровисто обшаривали
Вади, - а быть может, талисман висит на цепочке...
     - Не тронь, это моя амулетка!
     - Но я и ищу амулет, спасающий от безвременья.
     - Это не оберег, это амулетка! Она никому не пригодится, кроме меня!
     - Не злись, почтенный Вади, но ты сам  вынудил  меня  на  это.  И  не
тревожься, я верну твое добро в  целости,  как  только  вернусь  с  Пустых
холмов.
     - Ты не вернешься.
     - Не каркай. Лучше сними кольцо. Я боюсь сломать тебе палец.
     - Это колечко подарила мне одна знакомая. В нем нет никакой волшебной
силы.
     - Я не могу рисковать. Что у тебя в карманах?
     - Медный грошик.
     - Я вижу - ты богач. Ты получишь его обратно вместе со  всеми  твоими
сокровищами. А это я оставляю тебе в заклад, чтобы  ты  не  беспокоился  о
своих вещах, пока я буду искать меч.
     Хаген опустил Вади на землю  и  стащил  с  пальца  витой  перстень  с
мелкоограненным адамантом. Вади мог бы носить этот заклад вместо браслета.
     - До скорой встречи, почтеннейший! Пожелай мне удачи.
     Хаген повернулся и размеренной походкой воина двинулся к  холмам.  На
мгновение  Вади  почудилось,  что  безвременье  уже  осветлило  его  кудри
немощной белизной, но, конечно,  такого  не  могло  быть.  Граница  лежала
неподалеку, но еще не здесь.
     Несколько минут Вади сидел неподвижно, стараясь ни о чем  не  думать.
Потом выбрал камешек и кинул его в небеса, где по-преждему кружил вишневый
дракончик. Камешек  поднялся  совсем  невысоко,  но  плавный  ход  дракона
изменился, зверь дрогнул в сторону, готовясь отпрянуть с  возможного  пути
камня.
     Зоркая тварь! Суметь с его высот углядеть такую  крупинку...  Не  так
просто будет сельским стрелкам подбить его. Еще не день и не два  вишневый
красавец станет радовать взоры глядящих в небо.  А  заодно,  соревнуясь  с
ястребами, таскать со дворов кур и индюшат. И, если  лучникам  не  удастся
прикончить малыша, то вскоре дракончик начнет хватать овец, а когда-нибудь
- почует свою силу и упадет на человека. К тому времени его будет  уже  не
пронзить стрелой и не  увадить  рогатиной.  Тогда  выручить  людей  сможет
только герой. Но герой ушел к Пустым холмам и больше не вернется.  В  этом
тоже своя правда, отличная  от  той,  первой,  которая  не  велела  давать
оберег.
     Вади нагнулся,  выбрал  среди  россыпи  гальки  еще  один  камешек  -
невзрачный и угловатый, но тоже подходящий, зажал его  в  кулаке  и  пошел
следом за Хагеном.
     В лицо пахнуло  недвижным,  застарелым  холодом,  но  оберег  налился
теплом, запульсировал, прожигая пальцы, и Вади продолжал идти.  Еще  через
минуту он нашел Хагена. Великан лежал лицом к холмам - даже  почуяв  беду,
он не повернул обратно. Отполированный непрошедшими веками череп выкатился
из шлема и лежал чуть поодаль, пристально  разглядывая  мир.  Вади  присел
рядом, наклонившись к глазницам.
     - Ведь я сделал все, что мог. Я честно предупреждал тебя...
     Череп улыбался широкой, ничего не понимающей улыбкой.
     Вади вздохнул и принялся за дело. Отыскал свою амулетку и  кинжальчик
- по-прежнеу опасный, ибо даже  безвременье  не  могло  обезвредить  кровь
чешуистого аспида.  Нашел  кольцо,  подаренное  знакомой,  и  позеленевшую
пряжку от ремня. Дольше всего не находился грошик, а Вади не хотел уходить
без него. Ведь это была плата за последнее из добрых  дел.  Четыреста  лет
назад к границе подошел человек, и Вади удалось его остановить. Человек не
был героем  -  он  искал  пропавшую  козу.  Вади  предупредил  путника  об
опасности и указал, куда ускакала сбежавшая коза. В благодарность  получил
грошик  -  единственную  ценность,  что  ему  удалось  скопить  за  четыре
столетия. Наконец, отыскалась и монетка. Вади снял с руки перстень,  надел
его на хрусткие фаланги истлевших пальцев Хагена.
     - Вот твой заклад. Возвращаю его тебе.
     Больше делать тут было нечего, но  Вади  зачем-то  начал  подниматься
дальше по склону.
     В ложбине между двумя холмами тускло поблескивало асфальтовое озерцо.
Если не врут легенды, то это останки смоляного чудовища. Тогда,  где-то  в
глубине, залитый липким гудроном, лежит меч Шолпан. И даже будь  у  Хагена
оберег, всей его жизни не хватило бы чтобы вычерпать и процедить  смоляную
густоту. А может быть, предания врут, и Пустые холмы  действително  пусты.
Но ведь это ничего не изменит: герои  все  равно  будут  искать  тут  свою
гибель.
     Больше в ложбине ничего не было: два холмика и лужа смолы между ними.
Даже Вади мог бы облазать Пустые холмы за  полчаса.  И  вряд  ли  страшное
царство Синевалки в центре Закатных  земель  много  больше  чем  проклятые
Пустые холмы. Почему людей так тянет именно  сюда?  И  зачем  здесь  сидит
маленький Вади? Кого и от чего он хочет  охранить?  Или,  вернее,  что  он
хочет охранить и от кого?..
     Вади неторопливо шел  к  дому,  туда  где  по-прежнему  вершил  круги
уцелевший  драконыш.  Горячий  камень  жег  пальцы.  Нестерпимо   хотелось
подбросить его в воздух, поймать, снова подбросить. И не для  того,  чтобы
остудить натруженнную руку, а чтобы хоть немного остудить больную душу. Но
Вади не смел разжать кулак и хоть на мгновение  выпустить  камень.  Он  не
знал, успеет ли  вновь  сжать  пальцы,  и  захочет  ли  взлетевший  оберег
вернуться на подставленную ладонь.





                                 ЖИЛ-БЫЛ...


     Если в комнату заходит Гриша Гришелин -  работы  не  будет.  Говорят,
группа  матобеспечения   держит   Гришелина   только   для   того,   чтобы
дезорганизовывать деятельность  других  отделов.  Гришелин  появляется,  и
сотрудники  чужой  лаборатории  собираются  вокруг  него,  никто  уже   не
работает. Причем Гришелин никогда не  заходит  просто  поболтать,  у  него
всегда "дело". И сейчас он вошел в лабораторию Цуенбаева решительным шагом
и с выражением лица, какое бывает только у очень занятых людей. В руках он
держал авторучку и чистый лист бумаги.
     - Больше  минуты  не  отниму,  -  предуведомил  Гришелин,  -  у  меня
небольшой социологический опрос. Представьте,  что  вы  идете  по  лесу  и
несете курицу...
     -  Какую?  -  тотчас  спросил  Саша  Глебов.  Саша  был  у  Цуенбаева
лаборантов и учился в университете на вечернем и потому считал необходимым
в каждую проблему вникать обстоятельно.
     - Ощипанную, второй категории, - ответил Гриша.
     - Не понимаю, как меня может занести в  лес  с  ощипанной  курицей  в
руках.
     - Вот привязался!.. - не выдержал новоявленный социолог. -  Ну,  дачу
ты снял на лето в деревне и теперь идешь туда через лес. А курицу купил  в
городе и несешь, чтобы сварить суп. С лапшой. Теперь доволен?
     - Я не ем лапши.
     - Тогда - бульон  или  еще  что-нибудь.  Короче,  идешь  по  лесу,  с
курицей, а навстречу тебе лисица. Настоящая, с хвостом. И она говорит тебе
человеческим голосом: так, мол, и так - отдай мне  курицу,  а  то  у  меня
лисята малые плачут, есть просят. Твои действия?
     - Ущипну себя покрепче, - сказал Гриша.
     - Хорошо, ущипнул, синяк получил, а лиса по-прежнему просит.
     - Тогда, отдам.
     - А ты, Верунчик?
     -  Конечно,  отдам...  -  растерянно  сказала  Верунчик.  -  А   что,
кто-нибудь отвечает по-другому?
     - Изредка, - произнес довольный Гришелин. - Два человека, причем, обе
женщины. Первая сказала, что  у  нее  тоже  малые  дети  кушать  хотят,  а
поскольку второй курицы с собой нет, то предложила эту пополам  делить.  А
одна - вы ее знаете - из группы ПМР, которая по утрам  за  полставки  полы
моет, так знаете, что она ответила? Я, говорит,  лисе  курицу  протяну,  а
потом как дам по башке и буду и с курицей, и с лисьим воротником.
     - Да что же она?  -  не  выдержала  Верунчик.  -  У  лисы  ведь  дети
останутся!
     - Вот и я это сказал, а она мне, что никаких там лисят нет, лисы врут
всегда. Каково?
     - Логично, - произнес Саша, - но противно.
     - Ладно, - подвел итог Гришелин. - Ваша  комната  меня  оригинальными
ответами не обогатила. Стандартно мыслите.
     - Ты на  всех  не  говори,  -  обиделась  за  коллектив  Верунчик.  -
Подкузьмил двух лаборантов - и рад. Я, может, и стандартно мыслю, а ты  бы
Олега спросил или самого Цуенбаева, - Верунчик кивнула на стеклянную дверь
профессорского кабинета.
     - Ваш господин и повелитель - опасный человек, - сказал  Гришелин.  -
Он горд и властолюбив, словно он не бай, а по меньшей мере хан.  Подходить
к нему с вопросами не рекомендуется. А Олега я спрошу, хотя он и зануда, и
все  его  ответы  можно  предсказать  на  год  вперед.  Он   будет   долго
выспрашивать подробности, а потом отдаст курицу.
     Открылась дверь, и  в  лаборатории  появился  герой  разговора:  Олег
Савервальд. Относился Олег к несчастливой породе вечных МНСов.  Уже  много
лет он сочинял  кандидатскую  диссертацию,  делал  замеры,  собирал  их  в
бесчисленные  таблицы,  обрабатывал  на  ЭВМ.  Органические  диамагнетики,
которые Савервальд нагревал и охлаждал в самодельном термостате,  изменяли
в зависимости от  температуры  свои  свойства,  но  диссертации  из  этого
почему-то не получалось. Что же касается Цуенбаева, то он ценил сотрудника
за  способность  блестяще   отрабатывать   стандартные   методики,   а   с
диссертацией не торопил, хотя и не мешал.
     - Вот он! - обрадовалась Верунчик. - Ну-ка, Гришуля, давай тест.
     Гришелин начал  излагать  с  самого  начала.  Савервальд  внимательно
выслушал, а потом произнес:
     - Я бы  попросил  лисицу  сбегать  к  математикам  и  больно  укусить
товарища Гришелина за самое нежное место, чтобы он не болтался где  попало
и не отвлекал людей от дела. И отдал бы ей за это две и даже три курицы.
     - Викинг неотесанный, -  сказал  Гриша.  -  Срываешь  социологический
опрос.
     - Какой  опрос?  -  возмутился  Савервальд.  -  Тоже  мне,  психолог,
придумал глупость и бегает с ней. Скажи, какую информацию ты извлечешь  из
своего опроса? И куда ее денешь? Никакой и никуда! Вот и дуй отсюда.
     - Я же говорю - викинг, - повторил Гришелин и поспешно вышел.
     - Что ты на него взъелся? - спросил Саша.
     - Дурак он, - отозвался Савервальд. - Лезет с  вопросами,  а  сам  ни
черта не понимает. Можно подумать, что кто-нибудь ему всерьез ответит.
     - А почему бы и не ответить? - раздался голос.
     Все обернулись. Возле распахнутой стеклянной двери стоял Цуенбаев.
     - Ой, - пискнула Верунчик, - разве вы не...
     - Я - не... - ответил Цуенбаев. - Я все слышал и не  понимаю,  почему
не надо отдавать курицу. Если просит - надо дать.  Или  вам,  Олег,  жалко
курицы, но стыдно признаться в этом?
     - Вы не поняли! - закричал Савервальд. - Гришелин задурил всем головы
своей курицей, а здесь  главное  -  лисица!  Говорящая  лисица,  ведь  это
великое открытие. Я этой лисе сто кур отдам, но только, чтобы она вместе с
лисятами из лесу ушла в город, к ученым.
     - Не понимаю. Говорящая лисица - чудо, а не открытие.
     - Это почти одно и то  же.  Чудо  -  это  открытие  не  предугаданное
заранее и потому не запланированное.
     - Как интересно! - воскликнул Цуенбаев. - Вы в самом деле  полагаете,
что чудо чревато открытиями? Почему же в  древности,  когда  все  казалось
чудом, сделано так мало открытий?
     - Научное мышление было неразвито,  -  отпарировал  Савервальд,  -  а
открытия, кстати, все равно делали, и какие! Огонь, колесо, лодка... Делал
открытие тот, кто не восхищался чудом, а изучал его.
     - И все-таки неясно, какие открытия может  принести  говорящая  лиса?
Говорит - и все. Интеллект у нее низкий, словарный  запас  маленький,  что
она может вам сообщить?
     - Важны не сведения, а сам факт разговора. Важно, что  такое  явление
существует. А извлечь из него научные факты - дело техники.
     - Крайне интересная точка зрения,  -  повторил  Цуенбаев  и  исчез  в
кабинете.
     Олег пожал плечами и повернулся к  ванне  с  антифризом.  Сегодня  он
делал замеры при минус сорока градусах, и термостат никак не мог выйти  на
режим. Только к вечеру, когда Саша, уходивший на  час  раньше,  убежал  на
лекции, и Верунчик тоже начала посматривать на часы,  лишь  тогда  ртутный
столбик опустился достаточно низко.
     Савервальд привычно остался в  лаборатории  один.  Спешить  ему  было
некуда, и как убежденный холостяк он считал свое  положение  естественным.
Об утреннем разговоре он забыл, и о Цуенбаеве не думал:  из  кабинета  был
отдельный выход, а профессор обычно уходил не попрощавшись.
     Но на этот раз Цуенбаев тоже  задержался  допоздна.  Олег  услышал  в
кабинете шум, словно там двигали  мебель,  потом  сдавленное  восклицание.
Дверь приоткрылась, и Цуенбаев позвал его:
     - Олег, вы не поможете мне немного?
     Оказывается профессор  пытался  передвинуть  огромный  шкаф,  набитый
книгами, оттисками статей и старыми отчетами -  тем  научным  хламом,  что
годами скапливается в любом НИИ. Сдвинуть  шкаф  было  не  под  силу  даже
двоим, и Олег принялся  разгружать  полки,  время  от  времени  отбегая  к
установке, чтобы поправить начавшую бить мешалку или провести замеры.
     Вдвоем им удалось вытолкать пустой шкаф в коридор и сдвинуть к  стене
широкий письменный стол, освободив таким образом почти весь  кабинет.  Все
это время Савервальда не покидало ощущение неуместности происходящего.
     - Прекрасно, - сказал Цуенбаев, когда посреди кабинета  остался  лишь
старый, до пролысин вытоптанный ковер, - это, Олег, вам  незапланированное
открытие, называется: ковер-самолет.
     Цуенбаев проговорил что-то, рассыпавшееся цепочкой гортанных  звуков,
и ковер плавно поднялся на полметра вверх. Савервальд, чувствуя  подвох  в
голосе руководителя, заглянул в просвет. Там не было ничего, кроме  ржавой
кнопки, вдавившейся в линолеум. Цуенбаев присел на корточки, нажал  руками
на середину ковра. Вниз посыпалась пыль, ковер выгнулся, сопротивляясь, но
все же профессор прижал его к полу.
     - Старая вещь, - сказал Цуенбаев, отпустив ковер,  -  летать  уже  не
может. Ни грузоподъемности, ни высоты. Но явление демонстрирует. Вам  ведь
больше ничего не надо? Вот и изучайте.
     - Откуда он у вас? - выдавил Савервальд.
     - Наследство. Прабабка была мастерица. Говорят, она и выткала. А  мне
ковер от бабушки достался. Память. Так что я его  не  насовсем  дарю.  Как
изучите - вернете.
     - А почему вы сами за него не взялись? - спросил все еще не  вышедший
из шока Савервальд.
     - У меня взгляды старомодные. Я полагаю, что на  ковре-самолете  надо
летать, а если он не летает, его надо на пол постелить. Но  если  хочется,
то можно и изучать. Заклинания я перепишу, а  остальное  сами  как-нибудь.
Завтра я в отпуск ухожу, можете обосноваться в моем кабинете.
     Домой Савервальд шел  переполненный  странными  детскими  мечтаниями.
Словно наяву он слышал завистливые поздравления  коллег,  видел  заголовки
своих статьей в  "Журнале  физической  химии"  и  с  особым  удовольствием
представлял физиономию Джорджа Лаунда, читающего эти статьи.
     Англичанин Джордж Лаунд был,  сам  того  не  зная,  проклятьем  Олега
Савервальда. Пятнадцать лет назад Савервальду попалась одна из лаундовских
работ, и он поразился  простоте  методик  и  очевидности  выводов.  Статьи
Лаунда были написаны блестящим живым языком,  и  в  них  англичанин  щедро
разбрасывал гипотезы и предположения. Савервальд  с  восторгом  взялся  за
проверку одного из этих  предположений,  провел  серию  опытов  и  получил
совершенно не те результаты, что ожидал Лаунд. Некоторое время  Савервальд
мучился,  не  зная,  что  предпринять,  пытался  повторять   эксперименты,
поджимал допуски в нужную сторону, хотя и понимал, что  так  поступать  не
следует. А потом из печати вышла новая  статья  Лаунда.  Бывалый  физхимик
тоже получил парадоксальные результаты, но не испугался их, а опубликовал,
выдав попутно новый фонтан идей. Аспирант  Савервальд  взвыл  от  обиды  и
разочарования и кинулся вдогон. С тех пор прошло пятнадцать лет, но  Олегу
так и не удалось обойти Лаунда, ведь тот начинал проверку  гипотез  сразу,
едва они появлялись, а Савервальд лишь через  полгода,  когда  лаундовская
статья добиралась к нему.
     "Но  уж  теперь-то  Джорджу  придется  потесниться!"  -  фантазировал
Савервальд. Сладкие  мысли  бежали  плавной  чередой,  Савервальд  пытался
остановить их, вернее, перевести на другие рельсы, резонно рассуждая,  что
следующая статья никакого отношения к физхимии иметь  не  будет,  и  не  о
Лаунде теперь речь, а о Нобелевской премии, но мечты упрямо возвращались -
утереть нос англичанину казалось приятнее.
     Савервальд привычно зашел в универсам, привычно купил кефира, булки и
колбасы, привычно приготовил дома ужин. И все-таки, это была совсем другая
жизнь,  в  которую  вторглось  чудо  -  сиречь  незапланированное  другими
открытие. Великое открытие. ВЕЛИКОЕ. _В_Е_Л_И_К_О_Е_!..
     Наутро Савервальд первым прибежал в институт. Ключ  от  цуенбаевского
кабинета приятно  тяготил  карман.  На  свою  установку  Савервальд  и  не
взглянул, сразу  заперся  в  кабинете  и  произнес  вытверженные  за  ночь
заклинания. Ковер послушно взмыл и  остановился  в  полуметре  над  полом.
Савервальд надавил ладонью, пытаясь, как делал  вчера  профессор,  прижать
ковер к полу. Ковер сопротивлялся словно  магнит,  когда  его  подносят  к
другому, большему магниту.
     "Явно какое-то поле, - решил Савервальд. - Гравитацию  пока  оставим,
возьмемся за электричество и магнетизм."
     Савервальд запер кабинет и побежал к физикам, клянчить приборы.
     Магнитного поля у ковра не оказалось,  а  наэлектризован  он  был  не
больше, чем и полагается пыльному ковру. Как  управляться  с  гравитацией,
Савервальд не знал. Смутно  вспоминалось  описание  прибора  с  массивными
шарами и пружинными  динамометрами.  Где  их  взять,  эти  шары?  Пришлось
засесть за книги.
     Новую атаку на ковер Савервальд  проводил  во  всеоружии  современной
теории, но столь же безрезультатно. Никаких гравитационных эффектов  ковер
не проявлял, он всего лишь  навсего  летал  вопреки  гравитации.  Из  всех
величин удалось замерить лишь подъемную силу (22,032 плюс-минус 0,001  кг)
и высоту полета (53,0 плюс-минус 0,5 см). Но  ведь  ясно,  что  это  цифры
случайные, у исправного изделия они совершенно другие.
     Тогда Савервальд временно оставил ковер в покое и взялся за волшебные
слова. Он пытался поднимать в воздух  ковры  ручной  и  фабричной  работы,
паласы и даже пестрядинные половики, но те мертво пластались по полу,  как
и полагается добропорядочным тканым изделиям. Наконец  Савервальд  решился
показать заклинания филологам. Здесь его ждало разочарование: таинственная
абракадабра, поднимавшая ковер в воздух,  оказалась  варварски  искаженной
неумелым произношением сурой корана. А краткое "Аллах  акбар",  опускавшее
самолет на землю, означало всего-навсего "милостив Аллах".  Филологический
путь обернулся тупиком, ведь ни у кого из  правоверных  мусульман  еще  не
взмывал в небо во время намаза его молитвенный коврик.
     Одно время в  профессорском  кабинете  появился  мощный  бинокулярный
микроскоп, а письменный стол заполонили книги  по  ковроткачеству.  Основа
ковра оказалась  -  редкое  дело!  -  джутовой,  а  нити  утка  шелковыми,
шерстяными и из хлопчатой  бумаги.  Для  каждого  сорта  нитей  Савервальд
насчитал по восемь выкрасок. Частота переплетения тоже вызывала  уважение,
хотя, если верить справочникам, современные двадцатичелночные станки  дают
и больше.
     Все это было крайне любопытно и поучительно, но ничуть не  приблизило
исследователя к открытию тайны.
     Савервальд  поднял  на  дыбы  все  свои  знакомства,  пытаясь   найти
какой-нибудь новый метод исследования. Дело осложнялось тем, что  приятели
не могли понять,  что  же  собственно  требовалось  Олегу,  поскольку  тот
тщательно оберегал тайну незапланированного открытия.
     Друзья вывели Савервальда на  Географическое  общество,  при  котором
издавна тусовались экстрасенсы, тарелковеды и прочие околонаучные чайники.
На савервальдов  призыв  проверить,  все  ли  в  порядке  в  профессорском
кабинете,  чайники  откликнулись  охотно.  Явились  двое:  дама-лозоходка,
притащившая  вместо  орехового  прутика  изогнутую  вязальную   спицу,   и
экстрасенс, пользующийся исключительно ладонями рук. Маги долго бродили по
полупустому кабинету, обнаружили возле письменного стола глубокую  область
негативной энергии и посоветовали стол передвинуть. На ковер они  внимания
не обратили.
     Теперь Савервальд понимал, что имел в виду Цуенбаев, говоря,  что  не
так  просто  извлечь  из  чуда  открытие.  Отчаявшись,  Савервальд   начал
совершать необратимые действия  -  выдернул  из  ковра  несколько  цветных
нитей.  Грузоподъемность  ковра  упала  разом  на  двенадцать  грамм,   но
отдельные нитки не проявляли никаких особых свойств  и  на  заклинания  не
реагировали.
     Радиоуглеродный метод (Савервальд добрался и до него) показал возраст
ковра  -  сто  пятьдесят  лет,  что  косвенно   подтверждало   легенду   о
прабабке-мастерице. Получив эти данные, Савервальд окончательно пал духом.
Месяц был на исходе, скоро появится Цуенбаев,  а  ему  так  и  не  удалось
ничего установить.
     Савервальд  понуро  сидел  в  лаборатории,  уставившись  безразличным
взглядом в заброшенную установку. Колбочки, так  и  не  вынутые  из  гнезд
после того, месячной давности опыта,  покрылись  пылью.  Как  просто  было
тогда! Любой замер давал цифру, а цифра - это результат. Пусть даже  Лаунд
снова обошел бы его, все-таки результаты можно  доложить  на  институтской
конференции и опубликовать в сборнике рефератов. А вдруг  ему  удалось  бы
обойти Лаунда? Такие вещи непредсказуемы.
     Взгляд Савервальда упал на стол. Там  лежала  принесенная  Верунчиком
распечатка. Институтский ВЦ делал обзор рефератов  и  посылал  каждому  из
сотрудников материалы по его теме.  Савервальд  просмотрел  заголовки.  Ну
конечно,  вот  он,  Лаунд,  опять  впереди.  А  это  что?   "Новый   класс
органических   диамагнетиков   с   парадоксальными   свойствами".    Автор
незнакомый: Ракши  из  Бомбейского  химико-технологического.  А  вещества?
Какие же они новые? Вон, Санька Глебов похожие получает,  не  для  диплома
даже, а для курсовой. И ведь верно, должны они быть диамагнетиками, как же
он раньше не догадался проверить? Но уж  зато  теперь...  вещества  индуса
плюс методики Лаунда - получится отличная работа.
     Савервальд  вскочил,  отыскал  в  эксикаторе  бюксы   с   глебовскими
веществами,  помыл  колбочки,  включил  термостат.  Если   первые   замеры
проводить при 20 градусах Цельсия, то с ними можно уложиться сегодня.
     "А ковер? - кольнула мысль. - Ничего,  ковер  немного  подождет.  Сто
пятьдесят лет ждал, подождет еще недельку."
     Мирно  щелкал  термостат,  жужжали  мешалки,   блестели   в   гнездах
четырехгорлые колбы. На душе у Савервальда было светло и спокойно. Он  так
увлекся, что не слышал шума за стеклянной дверью и  вздрогнул  лишь  когда
дверь распахнулась, и  на  пороге  появился  Цуенбаев,  на  неделю  раньше
обещанного вернувшийся из отпуска.
     - Вы здесь, Олег? - спросил он. - Как удачно! Если вас не  затруднит,
помогите мне поставить на место шкаф.
     Домой Савервальд возвращался в странном расположении духа.  Обида  за
уплывшее открытие мешалась с надеждой, что уж на этот  раз  он  утрет  нос
Лаунду. Савервальд привычно зашел в магазин, привычно купил булки,  кефира
и колбасы с клопоморным названием "Прима". С  авоськой  в  руке  вышел  из
магазина. Совсем как тогда. Жаль, конечно, тех детских  мечтаний,  но  это
даже хорошо, что они умерли. Пора наконец взрослеть, сорок  лет  скоро.  В
жизни, в науке не должно быть места волшебному чуду. И это справедливо.
     Из-за угла выбежала лохматая, явно бездомная дворняжка. Принюхалась к
савервальдовской авоське, забежала вперед и  вдруг  произнесла  сдавленным
скулящим голосом:
     - Хозяин, угости колбаской. Очень хочется.
     -  Пшла  вон!..  -  завопил  Савервальд   и   запустил   авоськой   в
шарахнувшуюся собачонку.





                                РАВЕН БОГУ


     Лючилио ждал, но Голоса не было. Пришло утро, в коридоре зазвенели по
камню шаги тюремщиков, и надежда исчезла навсегда. Даже  Голос  больше  не
мог помочь ему. Лючилио вывели из камеры, а затем и из здания  тюрьмы.  На
улицах шумела толпа, город высыпал посмотреть на него. Женщины прижимались
к стенам домов и приподнимались на носки, чтобы  лучше  видеть;  мальчишки
швырялись  огрызками,   попадая   словно   ненароком   в   ряды   отчаянно
сквернословящей стражи. Люди бежали за  процессией,  но  многие  старались
выбраться из толпы и спешили за  городские  стены,  ведь  именно  там,  на
Мясном рынке произойдет основная часть комедии, главным персонажем которой
будет он.
     Лючилио привели  на  площадь  возле  собора.  Толпа  осталась  внизу,
Лючилио  поднялся  на  ступени  и  оглядел  безликую  человеческую   массу
сгрудившуюся вокруг. Под ее тупо-любопытными взглядами было  очень  трудно
помнить, что все они люди и когда-нибудь поймут...
     Пальцы Лючилио нервно теребили вырезную полу камзола. Слава богу,  те
времена,  когда  осужденного  вываливали  в  перьях,  напяливали  на  него
санбенито и сажали на дряхлую клячу,  прошли  безвозвратно.  Теперь  людей
сжигают с гораздо меньшими церемониями. Какой прогресс, на его  камзол  не
нашили даже покаянного Андреевского креста!  А  вот  обувь  забрали,  идти
придется босиком.
     Вереница духовных лиц и юристов поднялась на паперть, выстроилась  на
ступенях. Солнце,  поднявшееся  над  крышами  соседних  палаццо,  заиграло
кровавыми бликами на алых, лиловых и фиолетовых мантиях. Один  из  юристов
вышел вперед, поднял над головой свернутую в трубку бумагу, и сразу же  на
площади все стихло, и стало слышно,  как  где-то  далеко,  быть  может  на
Римской дороге, размеренно и монотонно кричит осел. Юрист развернул свиток
и принялся громко читать:
     - Приговор по судебному процессу между прокурором святой  инквизиции,
обвинителем по скандальным еретическим  преступлениям,  составлению  новых
доктрин  и   еретических   книг,   расколу,   возмущению   государства   и
общественного спокойствия, бунту и непослушанию  ордонансам,  направленным
против ереси, взлому и дерзкому бегству из городской тюрьмы в  Болонье,  с
одной стороны; и мэтром Лючилио Бенини, уроженцем Милана, доктором  права,
обвиняемом во всех перечисленных и иных преступлениях...
     Лючилио  давно  был  ознакомлен  с   приговором,   помнил,   чем   он
заканчивается, но все же именно сейчас, когда приговор читался принародно,
прислушивался  к  сложным  периодам   юридической   фразеологии   особенно
внимательно. Почему-то казалось, что приговор может быть изменен, и его не
ждет смерть. Прежде  он  выслушивал  решение  суда  спокойно,  тогда  была
надежда, что Голос вновь поможет ему бежать...
     - Приветствую, доктор!
     Слова отчетливо прозвучали в голове, словно кто-то чужой подумал его,
Лючилио Бенини мыслями. Человеку непривычному могло показаться, что он сам
произнес в уме странную не относящуюся к делу фразу. Но Лючилио было давно
знакомо это явление. Голос вернулся!
     - У тебя все в порядке? - спросил Голос. - Ты сильно взволнован.  Моя
помощь не требуется?
     - Спасибо, - прошептал Лючилио.
     - Я теперь долго пробуду у вас, - продолжал Голос.  -  Если  я  стану
нужен - позови. Ты знаешь как.
     - Спасибо, мне не надо.
     - Тогда, до свидания.
     Голос исчез, и в ту же секунду дикий страх  овладел  Лючилио.  Сейчас
его отведут на Мясной рынок,  костер  уже  сложен,  ржавые  цепи  обвивают
столб, и все для того, чтобы мучить, жечь Лючилио Бенини и в конце  концов
прикончить его на потеху необразованной  черни  и  во  славу  католической
церкви!
     Юрист  продолжал  читать,  легко  перекрывая  тренированным   голосом
постепенно нарастающий шелест толпы:
     -  Нами  представлены  достоверные  улики  в  вышеупомянутых  ересях,
доказательства того, что оный Бенини написал  и  издал  на  свои  средства
некоторые трактаты и книги названные "О тайнах природы и природе тайн",  а
также заключения докторов  теологии  и  других  почтенных  лиц  по  поводу
ошибок, содержащихся в тех книгах...
     Ничего не скажешь, почтенные лица были весьма  шокированы,  когда  он
опубликовал свое сочинение. Бог христиан оказался задуман так  хитро,  что
всемогущий и вездесущий он просто не  мог  существовать.  А  что  касается
библии,  то  эту  полную  противоречий   и   нелепостей   книжонку   могли
воспринимать всерьез лишь римские рабы. Только Природа - богиня  смертных,
может творить мир по своему усмотрению. Мысль эта постоянно живет в трудах
древних и новых философов, и даже удивительно, что никто  прежде  него  не
сказал: "Зачем  быть  богу,  когда  есть  мир?"  Доказательства  его  были
логичны, а книга закончена в своей беспощадности, так что доктора теологии
нашли возражения лишь в ордонансах и  пламени  костра,  который,  кажется,
скоро загорится...
     - Многие верные свидетели  подтверждают,  что  на  диспуте  в  городе
Болонье, известный Бенини  высказывал  мнения  противоречащие  самой  сути
святой католической церкви, направленные на то, чтобы посеять в  умах  дух
безбожия  и  атеизма.  Арестованный  городскими  властями  приговорен  был
упомянутый Бенини к сожжению на костре, однако отсрочка приговора  на  три
коротких дня  повлекла  ошибки,  приведшие  к  дерзкому  бегству,  которое
совершил мэтр Лючилио  Бенини  со  взломом,  и  не  спросясь  сторожей.  И
обстоятельства   дела   позволяют   подозревать   преступный   сговор    и
вмешательство сил, противных господу и правой вере...
     Бегство из тюрьмы действительно породило множество толков.  Он  тогда
безнадежно глупо попался в лапы духовного  суда.  Два  года  его  изводили
допросами, угрожали, требовали отречения.  Отцы-инквизиторы  не  хуже  его
знали, что нераскаявшийся еретик - еретик  победивший.  Огонь  не  сжигает
мысль, но закаляет подобно стали. Все же назначен был день казни, но когда
он наступил, сжигать пришлось лишь книги да соломенную куклу, изображавшую
Лючилио Бенини. Камера осужденного была пуста, сторожа  лежали  пьяными  и
добудиться их удалось лишь  на  следующий  день.  Дверь  камеры  оказалась
распахнутой, а цепи перепиленными. Но охрана на внешних стенах утверждала,
что из крепости никто не  выходил.  Общественному  любопытству  была  дана
обильная пища, простолюдины умно рассуждали о нечистой силе, но  мало  кто
из лиц расследовавших обстоятельства побега,  догадывался,  как  близки  к
истине были эти толки.
     Бенини не пытался бежать. Смирившись, он ждал смерти. Он не  верил  в
чудеса и тем более был потрясен, проснувшись не в тюрьме,  а  в  маленькой
гостинице на окраине Падуи во владениях свободной Венецианской республики.
Там он впервые услышал Голос.
     - Не волнуйся, - сказал Голос. - Все, что с тобой  произошло,  сделал
я.
     Бенини беспомощно вертел головой, стараясь найти источник слов. Голос
звучал  внутри  него,  именно  так,  по  свидетельству   недоброй   памяти
схоластов, ведут себя демоны, вселившиеся в тело грешника и полонившие его
душу.
     - Я пришел помочь тебе. Я не желаю зла, - твердил Голос.
     - Уходи! - закричал Лючилио. - Кто бы ты ни  был,  ты  мне  враг!  Ты
такой же враг природы, как и бог! Я не верю в тебя, ты  бред,  я  сошел  с
ума, рехнулся от страха и буйствую, пока меня тащат к столбу!..
     Лючилио бесновался, плакал, бился головой о стену. Все, ради чего  он
жил, рухнуло в один момент. Выстраданного годами права сказать: "Бога нет"
- больше не существовало. Тот, кто пришел  и  выкрал  его  из  заключения,
доказал это самим фактом своего  бытия.  Неизвестно,  чем  бы  закончилась
истерика, но  неожиданно  Лючилио  испытал  сильный  удар,  потрясший  все
чувства, и в то же мгновение тело отказалось служить ему.  Остался  только
Голос, всепроникающий, властный, которого нельзя было не слушать.
     - Стыдись, человек! Ты разумен - и вдруг такая потеря самоконтроля.
     Лючилио хотел ответить -  язык  не  повиновался.  Но,  видимо,  Голос
понимал самые невысказанные мысли,  потому  что  слова  резко  изменились,
словно кто-то другой продолжил беседу:
     - Когда доблестные конкистадоры славного Кортеса напали на инков, что
подумали инки, увидев действие аркебуз и мушкетов?
     - Что боги сошли на землю и поражают их громом,  -  вспомнил  Лючилио
фразу из своей книги.
     - Так почему же ты уподобляешься босоногим дикарям? - спросил  Голос,
и у Лючилио отлегло от сердца. Он понял, что произошло с ним.
     Но даже потом, когда  общение  с  Голосом  стало  привычным,  Лючилио
приходилось напоминать  себе,  что  за  Голосом  стоят  люди,  пусть  даже
бесконечно далеко продвинувшиеся в открытии тайн природы. Поэтому  однажды
Лючилио сказал:
     - Я прошу тебя об одном: никогда и никому кроме меня  не  открывайся.
Для всех людей на свете ты равен богу или дьяволу, здесь нет разницы. И за
кого бы тебя ни приняли, неисчислимые беды принесет твой приход. Расцветут
суеверия, мракобесие воспрянет с новой силой, Возрождение погибнет.  И  ты
ничего не сможешь поделать: тебя все равно будут считать посланцем  Иеговы
или Люцифера. Теперь ты  понял,  зачем  я  прошу  не  вмешиваться  в  дела
человеческие?
     - Бывают случаи, когда нельзя остаться зрителем.
     - Тогда  действуй  так,   чтобы   никто   не   заподозрил   о   твоем
присутствии...
     Толпа на площади шумела, нимало  не  обращая  внимания  на  надоевшее
чтение  приговора.  Шум  несколько  стих  лишь  когда  асессор  взялся  за
последний особенно головоломный период:
     - ...рассмотрев все это мы заявили и заявляем, что  вышеперечисленные
преступления действительно имели место и, исходя из  сего,  мы  снимаем  с
известного Бенини все исключения и защиты, объявили и  объявляем,  что  он
действительно совершил все поступки и преступления ему приписываемые,  для
исправления которых мы его присудили и присуждаем ныне к уплате  денежного
штрафа в сумме тысячи туренских ливров в пользу святой римской  церкви,  и
тотчас по вынесении приговора он должен быть проведен со своими книгами  в
день и час базара от ворот городской тюрьмы по перекресткам  и  оживленным
улицам на рыночную площадь, и на той площади, названной Мясной  рынок,  он
должен быть сжигаем на медленном  огне  до  тех  пор,  пока  тело  его  не
обратится в пепел...
     Толпа - спящий зверь,  почуявший  сквозь  сон  запах  крови  -  глухо
заворчала. Многие горожане старались выбраться из  давки,  чтобы  забежать
впереди процессии.
     "Помни, - сказал себе Лючилио, - здесь худшие  из  всех.  Большинство
все-таки сидит по домам и не хочет смотреть на казнь."
     Однако, приговор был еще  не  кончен.  Лектор  выше  вздел  свиток  и
закричал, перекрывая гул народа:
     - Приговор  над  вышепоименованным  Бенини  должен  быть  приведен  в
исполнение всенародно, вместе с ним должны быть сожжены и  его  книги.  Мы
же, вибалли и судья, осудив и осуждая его, приговорив и приговаривая,  все
затраты на судопроизводство, от коих мы берем процент, возлагаем на  мэтра
Лючилио Бенини и объявляем все и каждое  его  имущество  взятым  в  пользу
юридических расходов...
     Далее голос ученого мужа  потонул  в  насмешливых  выкриках,  свисте,
гоготе и топоте ног. Все догадывались, что суд не расстанется с  попавшими
в его лапы деньгами, но что  он  просто  объявит  их  своими...  этого  не
подозревали даже самые циничные, и теперь  горожане  негодовали,  чувствуя
себя обделенными. Лючилио усмехнулся, глядя с  возвышения  на  возмущенные
лица. Можно подумать, что это у них отняли при  аресте  кошель  с  тысячью
ливрами.
     Приговор прочитан, в конце  свитка  оставались  лишь  подписи  судей,
Лючилио приготовился к тому, что сейчас начнется долгое  позорное  шествие
среди распаленной толпы и  вдруг...  С  трудом  дождавшись  тишины  лектор
произнес еще одну фразу, которой прежде не было в приговоре:
     - Решение оглашено при  полном  заседании,  в  присутствии  прокурора
святой инквизиции, и может быть изменено в случае, если осужденный  Бенини
принесет полное отречение и раскаяние в  совершенных  деяниях,  что  мы  и
оглашаем здесь седьмого дня, месяца июня  одна  тысяча  шестьсот  тридцать
восьмого года.
     Долгую секунду Лючилио падал в бездонную  пропасть,  сраженный  новым
ударом. Долгую секунду на  площади  стояла  глухая,  ничем  не  нарушаемая
тишина. Потом она взорвалась от гневного рева оскорбленной толпы.
     Обманули! Ничего не  будет,  торжественные  приготовления  обернулись
пшиком, сейчас преступник падет на колени, и праздник будет  испорчен,  не
состоится зрелище столь редкое в наш слишком мягкий век!
     Лица только что выражавшие любопытство, страх, радость, даже жалость,
разом исказились. Теперь все ненавидели Лючилио, потому что он обманул их,
ускользнув во второй уже раз от очистительного пламени. Негодяй!  Они  так
надеялись, что сегодня на  Мясном  рынке  для  них  зажарят  этот  славный
кусочек мяса!..
     Под взглядами полными  ненависти  холодное  спокойствие  вернулось  к
Лючилио. Собственно говоря, ведь он еще полчаса назад мог позвать Голос  и
спастись. Пусть судьи думают, что поставили его перед искушением, для него
ничто не изменилось.
     Лючилио отвернулся от прокурора, извлекшего из рукава лист с  текстом
отречения, и с безучастным видом стал рассматривать здание ратуши, стоящее
напротив собора.
     Вой толпы погас.
     Колыхнулось  полотнище  с  голубым  Андреевским  крестом,   процессия
двинулась. Человеческая река  шумела,  ворчала,  хохотала,  кощунствовала,
развлекаясь на все лады. Удивительно, как интересен становится человек,  о
котором знаешь, что сейчас он обратится в горстку пепла.  Какой-то  зевака
то и дело забегал перед процессией,  чтобы,  когда  Лючилио  пойдет  мимо,
изумленно протянуть: "У-у-у!..", - а  потом  сорваться  с  места  и  снова
мчаться вперед, мелькая ногами в разноцветных чулках.
     "А ведь они боятся меня!" - открытие пришло неожиданно, когда Лючилио
оступился на неровной мостовой, и  тотчас  его  эскорт  отозвался  дружным
"Ах!", а охрана вздрогнула, и поникшие было мушкеты поднялись  на  должную
высоту. Можно представить себе ужас этих  бедняг,  если  бы  они  услышали
Голос! Но он был слышан только Лючилио.
     - Извини, - сказал Голос, - возможно,  я  помешал,  но  чувства  твои
слишком тревожны. Мне показалось, что ты зовешь меня.
     - Я не звал, - мысли путались, а разговор надо было продолжать, иначе
Голос  заподозрит  неладное  и  может  воспользоваться  умением   понимать
невысказанное, и тогда... - Где ты был? Как прошло твое путешествие?
     - Я возвращался домой, а теперь прибыл с большими силами.  Кстати,  с
завтрашнего дня у  тебя  появится  охранник.  Между  прочим,  невидимый  и
неощутимый словно  ангел-хранитель.  Но  вполне  материальный,  можешь  не
беспокоиться.
     - А если меня убьют сегодня? - с невеселой усмешкой спросил Лючилио.
     - Постарайся, чтобы тебя сегодня не убили. Но если появится опасность
- зови меня, я все брошу и появлюсь.
     - Так ты можешь появиться? - любопытство не покинуло Лючилио. - Каким
же увидит тебя почтенный убийца?
     - Он не увидит ничего, и просто решит, что его стукнули по голове.
     - А если убийц слишком много? - хотел спросить  Лючилио,  но  вовремя
остановился.
     - Глядите, молится! - шушукались в  толпе,  глядя  на  шепчущие  губы
осужденного.
     - Богохульствует! - утверждали бывалые.
     - Почему тогда тихо?
     - Самую страшную ругань нельзя громко, иначе господь  осердится  -  и
молнией!
     - А-а!..
     Процессия двигалась, останавливалась и снова трогалась в путь,  после
того, как глашатай объявлял вины и преступления Лючилио. Но сам преступник
не слышал ничего, кроме своего собеседника:
     - Ты знаешь о недавнем отречении старика Галилея? Какого ты мнения  о
его поступке?
     - Он поступил правильно. Земля не перестала бы вращаться,  даже  если
бы он отрекся не на словах, но  и  в  душе.  Всякий  может  повторить  его
измерения и узнать, кто прав.
     Лючилио попытался найти, о чем бы еще спросить,  не  нашел  и  просто
сказал:
     - У меня была очень тяжелая ночь, а день будет еще трудней. Мне  надо
хоть немного побыть одному.
     Голос исчез. Лючилио  остался  один.  Вокруг  мелькали  потные  лица,
блестящие глаза ощупывали его со всех сторон, грязные пальцы указывали  на
него. Еще бы! Ведут не просто еретика, рядового пособника  дьявола,  здесь
безбожник, равного которому не знал мир, возможно, сам  сатана  во  плоти.
Никого не удивит, если сейчас он исчезнет среди копоти и серного смрада.
    Городские ворота распахнулись перед ними и выпустили в
предместье, улочки которого сбегались к Мясному рынку. На
площади с вечера оцепленной солдатами было мало простого народу.
Перед глазами запестрели шляпы, несущие султаны перьев, теплые
береты с наушниками, расшитые кафтаны, иссеченные камзолы,
украшенные бантами. Домотканое суровье осталось позади. Тут
господствовали тонкое голландское сукно, лионский шелк, двойной
утрехтский бархат. Но и здесь не было друзей, а только страх и
любопытство. Какая разница, указывают на тебя корявым пальцем
нищего или холеным, унизанным кольцами перстом?
     Костер готов, палачам потребовалось несколько минут,  чтобы  заковать
осужденного. Снова чтение приговора. Образованная знать по обычаю  древних
римлян несколько раз прерывает его рукоплесканиями. Вновь Лючилио  смотрел
на толпу сверху, от этого  происходящее  делалось  нереальным,  словно  он
попал на представление марионеток, стоит среди ликующих зевак и видит  то,
чего не  замечают  другие:  ноги  кукловода,  пританцовывающие  за  ветхой
занавеской.  И  когда  юрист  дошел  до  слов  об  отречении,  Лючилио  не
вздрогнул, только подумал о себе в третьем лице:
     - Интересно, отречется ли он? Ведь  ему  должно  быть  очень  страшно
стоять на  костре.  И  факела  уже  горят.  Надо  сказать  ему,  чтобы  не
отрекался. Ведь он  не  Галилей,  у  него  нет  измерений,  которые  можно
проверить, а идея надолго умирает, если ее создатель откажется от  нее.  У
меня и так слишком мало единомышленников, их нельзя терять...
     Лючилио удивила  тишина,  обрушившаяся  на  площадь.  Напряжение  так
велико, что почудилось будто волосы сейчас затрещат и поднимутся, словно к
ним поднесли кусок натертого электрона. Все глаза устремлены на него,  все
молчат, простолюдины, прорвавшиеся на площадь, перемешались с  патрициями,
но никто не сетует на давку, все ждут.
     "Что им надо от... меня? -  с  усилием  подумал  Лючилио.  -  Ах  да,
отречения! Надо сказать, чтобы не отрекался..."
     Четыре факела наклонились  и  одновременно  коснулись  соломы.  Огонь
вспыхнул и исчез под поленьями, блестящими от воды, которой их только  что
поливали.
     "На медленном огне, - вспомнил Лючилио, -  значит,  несколько  часов.
Большой огонь лучше - минута, и все. А тут ждешь, ждешь, а огня  все  нет.
Оказывается, когда тебя сжигают, это вовсе  не  страшно,  только  тягостно
скучно. Уйти бы отсюда... А эти стоят, смотрят. Их-то кто заставляет?"
     Темные поленья  курились  белым  паром.  Черные  провалы  между  ними
мерцающе осветились, оттуда  выпрыгнул  нарядный  желтый  язык,  качнулся,
мягко лизнул теплым и шелковистым босую ногу и упал вниз, только белый пар
заклубился сильнее. И лишь через секунду в ноге проснулась острая  режущая
боль. Лючилио застонал, площадь откликнулась глубоким вздохом.
     Сразу из  нескольких  мест  вырвался  огонь,  заметался  вокруг  ног.
Лючилио дернулся, цепь натянулась и  не  пустила.  Происходящее  не  стало
реальней: люди, костер, огонь  -  все  чужое.  Его  только  боль,  живущая
отдельно  от  всего.  Лючилио  извивался,  дергался,  но   параллельно   с
бесконечным  безмолвным  криком  текли   неторопливые   мысли   стороннего
наблюдателя:
     "...это только начало... зачем я дергаю  руки,  они  же  не  горят...
сколько  можно...  поленья  еще  не  занялись,  только  хворост   внизу...
больно!.. не могу больше!.. Голос позвать, он успеет... Нет,  увидят,  как
меня похищает с костра нечистая сила... все погибнет, уж лучше отречение!"
     - Вы слышали? - папский легат наклонился к прокурору.  -  Он  сказал:
"отречение"!
     Прокурор выхватил  из  рукава  свиток  и  закричал  сквозь  невнятное
гудение переполненной площади:
     - Вот отречение! Подпиши, и костер раскидают!
     - Дайте его сюда! - донеслось  сверху.  -  Пусть  здесь  сгорит  хоть
что-то достойное огня!





                            Святослав ЛОГИНОВ

                              АДЕПТ СЕРГЕЕВ


     Трудно приходится в экспедиции непьющему человеку! Начальник знает  о
твоем странном свойстве и доверяет ключ  от  железного  ящика,  в  котором
хранится запас ректификата,  но  и  все  остальные  знают,  что  начальник
знает... и ты становишься объектом самого беззастенчивого и просто наглого
вымогательства.  Особенно  трудно  тому,  кто  хоть  раз  не  выдержал  и,
поддавшись на уговоры, отворил заветный ящик. А ведь если бы не  спиртовые
баталии, Сергеев был бы попросту счастлив. И как не быть счастливым,  если
найден наконец детинец - деревянный кремль одного  из  городков-крепостей,
прикрывавших в неспокойном тринадцатом веке западные границы свободной еще
от батыевых толп Руси.
     Хотя, если бы и вовсе ничего не нашли, то все равно  Сергеев  жил  бы
сейчас  счастливо.  Он  истово  любил  раскопки:  и   неблагодарный   труд
землекопа, поднимающего крышу над гипотетическим захоронением, и ювелирную
работу   оператора.   Его   радовала   тяжеловесная    ловкость    широкой
четырехугольной лопаты  с  короткой,  пальцами  отполированной  рукояткой.
Нравилось часами сгибаться с ножом и кисточкой над  появившимся  из  земли
предметом. Приятно было каталогизировать найденное - занятие, казалось бы,
непревзойденно скучное.
     Короче, Сергеев любил свою работу. Он забывал  о  том,  что  уже  два
месяца не виделся с Наташей, что экспедиция, в которую он  напросился,  не
по его теме, а значит, еще на полгода  откладывается  защита  диссертации.
Главное, что он опять на раскопках.
     На широком крепостном дворе археологи вскрыли остатки воеводских изб,
жилых и с товарами. От одних в земле  оставались  только  камни,  когда-то
подпиравшие курицу, от других уцелел один или два венца. Предки не  любили
тайн, так что почти сразу становилось ясно, для чего служила та или другая
постройка. И только один дом, тот, который досталось раскапывать Сергееву,
вызывал  недоумение.  Сначала,  когда  Сергеев   обнаружил   кучу   хорошо
пережженного березового угля, а затем  и  проржавевший  горн,  все  дружно
решили, что это кузня. Но затем из земли появились сплавленные  стеклянные
перлы  разных  цветов,  помутневшие  осколки  скляниц  и  целая  коллекция
причудливых костей  -  человеческих  и  звериных.  Прослышав  о  находках,
собрались  сотрудники.  Начальник   экспедиции,   доктор   и   многократно
заслуженный деятель профессор Алпатов долго смотрел в раскоп и  совершенно
непрофессорским жестом скреб лысину.
     - Неужели апотека?.. - произнес он наконец.
     - Апотечная палата основана в 1582 году, -  подал  голос  из-за  спин
Коленька Конрад - великий знаток ненужных фактов и главный змей-искуситель
Сергеева.
     - Зелейные огороды были и раньше, -  возразил  Алпатов,  -  значит  и
апотеки могли быть раньше... но не в тринадцатом же веке!
     - Константин Егорович! -  вмешался  в  спор  Сергеев.  -  Давайте,  я
сначала площадку расчищу, а там уж будем решать, что это.
     - Да, конечно, - согласился шеф. Он еще раз поскреб темя и добавил: -
Вы  продолжайте  работу,  только   осторожнее,   и   каждый   слой   прошу
фотографировать, а я поеду в  город,  попробую  договориться  о  продлении
сроков.
     На следующий день Сергеев с двумя помощниками  наткнулись  на  что-то
вовсе несообразное. Круглая печурка из крепко обожженной глины  с  большой
открытой сверху духовкой сохранилась просто замечательно, так  что  нельзя
было ее спутать ни с горном, ни с чем другим. Опять сбежались сотрудники и
рабочие.
     - Тантур это, - безапелляционно заявил Ахмет. - У меня мама  в  таком
лепешки печет.
     Твоя мама печет лепешки в  Узбекистане,  а  тут  земли  Волынские,  -
осадил практиканта Коленька Конрад. В отсутствии профессора он  не  боялся
стоять в первом ряду и говорить громче всех. -  Но  в  одном  ты  прав,  -
продолжал  он  уверенно,  -  среднеазиатские  тантуры  свое  устройство  и
название позаимствовали  у  алхимических  печей.  Это,  друзья  мои,  печь
философов - анатор!
     - Вот загнул! - сказал  Сергеев.  -  То  аптека,  а  теперь  и  вовсе
алхимическая лаборатория. Откуда ей здесь взяться?
     - А что? - не унимался Коленька. - Тринадцатый век  -  золотое  время
алхимии. Альберт Великий, Раймонд Луллий,  Альберт  из  Виллановы,  Роджер
Бэкон... Имена-то какие! И география тоже: Италия, Тулуза, Оксфорд...
     - Здесь Волынь, а не Оксфорд, - напомнил Сергеев.
     - А теперь еще и Волынь, - согласился Конрад. - Не понимаю, почему бы
кому-нибудь из адептов не  поселиться  в  наших  краях.  Или  православным
князьям  золото  не  нужно?  Так  что,  поздравляю  с  открытием,  с  тебя
причитается...
     Как ни удивительно, но скорее всего всезнающий Коленька был прав:  на
окаменевшей  глине  анатора  Сергеев  обнаружил   изображение   Солнца   -
алхимический знак золота.
     Алпатов задерживался в городе, а раскопки шли полным ходом. Следующей
находкой были осколки большого стеклянного  сосуда:  колбы  или  алембика.
Почва в этом месте выделялась  густым  ярко-красным  цветом,  очевидно,  в
сосуде хранился какой-то минеральный пигмент, уцелевший в течение столетий
и окрасивший землю вокруг. Пробу красителя Сергеев отправил на анализ, и к
вечеру лаборантка  Зина  Кравец  принесла  ответ,  еще  раз  подтвердивший
алхимическую гипотезу: краска представляла собой почти чистую  киноварь  -
красный сульфид ртути.
     В самом центре киноварной линзы нож Сергеева скользнул  по  твердому.
Сергеев отложил нож и  взялся  за  кисточку,  полагая,  что  наткнулся  на
очередной  осколок  стекла.  Но  это  был  всего  лишь  спекшийся  кусочек
киновари, продолговатый камешек насыщенного красного  цвета,  крошившийся,
если на него сильно нажать. Отколовшийся  край  камня  Сергеев  на  всякий
случай передал Зине, а остаток  сунул  в  нагрудный  карман.  Камешек  был
красив, и Сергеев хотел показать его ребятам.
     Вечером археологи сидели у костра, пили чай, Ахмет и Коленька  Конрад
по очереди бренчали на гитаре и  пытались  петь.  Ленивый  разговор  вился
вокруг дневных событий.
     - Ну что, - обратился к Сергееву Конрад, - философского камня пока не
выкопал?
     - Выкопал, - ответил Сергеев, достал камешек и  подкинул  на  ладони.
Коленька заинтересовано потянулся к находке.
     - Действительно, - сказал он. - Похоже.
     Он повертел камень перед огнем, мечтательно закатил глаза и  принялся
вдохновенно цитировать, благо что некому и негде было  проверить  точность
цитаты:
     - Возьми кусочек этого чудесного медикамента величиной с боб и  брось
на тысячу унций чистой ртути.  Вся  она  обратится  в  сверкающий  красный
порошок.  Унцию  порошка  брось  на  тысячу  унций  ртути,  и  она   также
превратится в красный порошок. Унцию этого нового порошка брось на  тысячу
унций ртути, и она превратится в золото,  которое  лучше  рудничного...  -
Коленька перевел дыхание и добавил: -  Автор  Раймонд  Луллий  -  яснейший
доктор. Тринадцатый век, между прочим. А медикамент  -  одно  из  названий
философского камня. Вот этого.
     - Болтун ты философский, - сказала Зина Кравец. - Я  анализ  провела,
это та же киноварь, только очень чистая. Никаких примесей.
     - Камень философов, - обиженно начал Коленька, - состоит, как  и  все
сущее, из серы и  ртути,  но  только  из  самой  чистой  огненной  серы  и
наилучшей ртути. Так что, если его разложить, то найдешь серу  и  ртуть  и
решишь, что это была киноварь, в то время  как  держал  в  руках  эликсир.
Эликсир - одно из названий философского камня, - добавил он быстро.
     - Интересно, где  твой  Луллий  намеревался  достать  миллиард  унций
ртути? - спросила Зина, - и, кстати, сколько это - унция?
     - Унция?.. Что-то около десяти граммов.  Значит,  десять  тысяч  тонн
ртути. Не так много.
     - Врешь ты все, - сказала Зина. - Я не знаю, сколько граммов в унции,
но не десять. Это ты только что придумал. И Луллия никакого  на  свете  не
было.
     -  Не  верь...  -  пожал  плечами  Конрад.  -  Но  только  унция  это
действительно около десяти грамм, точнее -  девять  и  восемь  десятых.  А
Луллий был замечательным человеком. О  нем  говорят,  что  он  осуществлял
трансмутацию металлов и умел получать квинтэссенцию...
     - Квинтэссенция - одно  из  названий  философского  камня,  -  ехидно
вставила Зина.
     - Вот именно. Луллий же, между  прочим,  всему  человечеству  великую
услугу оказал, он был первым европейцем, получившим чистый алкоголь.
     - Хороша услуга!
     - Да. Прожил он без малого сотню лет, а когда его спрашивали, как  он
достиг столь почтенного возраста, то всегда отвечал, что только  благодаря
ежедневному и  неустанному  употреблению  важнейшего  компонента  эликсира
жизни. Дело в том, что эликсир жизни и вечной молодости представляет собой
спиртовый раствор философского камня. Пил Раймонд каждый  день,  потому  и
жил долго.
     - А все-таки умер, - сказал Сергеев. Он забрал у  Конрада  камешек  и
принялся рассматривать его матово-алую поверхность.  -  Почему  же  Луллий
умер? - спросил он. - Ведь у него был и второй компонент эликсира жизни.
     - Так он бы не умер, - пояснил Конрад, - да вот беда,  вздумал  слово
божие мусульманам проповедовать, переусердствовал в этом занятии, и его  в
Египте камнями закидали. Простыми, не философскими...
     Разговор затих.  Рабочие,  наскучив  ученой  перебранкой,  постепенно
разошлись, у догорающего костра осталось всего три человека.
     - Зина! - позвал Коленька. - У тебя ртуть есть?
     - Нет, - ответила Зина. - А зачем тебе?
     - Трансмутацию бы осуществили. Жаль... Слушай, а если  из  термометра
добыть?
     - Чтобы я из-за твоих глупостей термометр била? - возмутилась Зина. -
Иди ты, знаешь куда?..
     - И пойду, - покорно сказал Коленька, поднялся и скрылся  в  палатке.
Слышно было, как он  возится  там,  жужжит  мигающей  динамкой.  Раздалось
несколько негромких металлических ударов, зазвенело  стекло,  и  довольный
Коленька вылез из палатки.
     - Вот, - сказал он, поднося ладонь к свету. На ладони лежала  большая
серая капля ртути, - пожертвовал для науки личным градусником.  Меня  мать
всегда собирает так, словно в чумную местность  еду.  А  теперь  градусник
пригодился. Дай-ка камень, мы сейчас эту ртуть в золото  превратим,  лучше
рудничного.
     Сергеев молча  протянул  камешек  и  включил  большой  аккумуляторный
фонарь.
     - Градусник разбил, дурак, - резюмировала Зина, но тоже пододвинулась
посмотреть.
     Коленька зажал камень между указательным  и  безымянным  пальцами,  а
ногтем большого тихонько поскреб его. Несколько крупинок упало на  ладонь.
Казалось, их было ничтожно мало, но они сумели  каким-то  образом  покрыть
всю каплю, на ладони осталась пушистая горка красной пыли.
     - Ну конечно! - воскликнул Коленька. - С первого  раза  золота  и  не
должно быть, потому что ртуть обращается в "сверкающий  красный  порошок".
Вот здорово!
     - Фокусник... - проворчала Зина. -  Эмиль  Кио.  В  Шапито  бы  тебя.
Припудрил каплю - и  доволен.  Ну-ка,  пусти...  -  Зина  наклонилась  над
ладонью и осторожно  подула.  Порошок  разлетелся,  осталось  лишь  слабое
красное пятно.
     - Зачем ты?! - страдальчески закричал Коленька. - Полкило  золота  по
ветру пустила!
     - Не ври ты, - Зина была неумолима. - Сам же каплю на землю стряхнул,
пальцы чуть-чуть раздвинул - и все. Ищи ее среди травы.
     - А почему порошка много было? - не сдавался Конрад.
     - Потому, что он рыхлый и легкий. И вообще, хватит мне мозги пачкать,
спать пора.
     Зина поднялась и вышла  из  освещенного  круга.  Коленька  безнадежно
махнул рукой, потом, повернувшись к Сергееву, быстро заговорил:
     - Ты-то ведь веришь? Ты же сам  видел,  как  она  превратилась.  А  в
момент трансформации ладони холодно стало, и вообще, словно ледяным адским
дыханием подуло...
     - Эндотермическая реакция, - донесся из темноты  Зинин  голос.  -  Вы
потише, пожалуйста, люди спать хотят.
     Коленька  перешел  на  шепот,  но  убежденность  в  его  голосе   все
нарастала:
     - Вот видишь, и наука  подтверждает:  реакция  эндотермическая...  но
главное, ты своими глазами видел трансмутацию. Фома Аквинский говорит, что
существует  три  степени  достоверности:   высшая,   данная   божественным
откровением, вторая, доказанная наукой, и третья,  полученная  из  личного
опыта. Все три свидетельствуют о принципиальной возможности трансмутации.
     - В писании, - возразил Сергеев, -  о  философском  камне  ни  слова,
мнение науки ты слышал, а что касается личного опыта,  то  ты  лучше  меня
знаешь, как это делается.
     В самом деле, с первого дня Коленька Конрад привлек всеобщее внимание
ловким исполнением мелких фокусов с исчезновением шариков и  вытаскиванием
из незнакомой колоды заранее загаданной карты.
     И все же Коленька продолжал убеждать.
     - Слушай! - горячо зашептал он в ухо Сергееву, - ведь можно еще  один
эксперимент провести. Эликсир жизни! Неужели ради такого  дела  сто  грамм
спирта жалко?
     - Киноварь  в  спирте  не  растворяется,  -  скучным  голосом  сказал
Сергеев.
     - Ну и хорошо. Не растворится камень, значит и говорить не о  чем.  И
спирт чистым останется, не пропадет.
     Сергеев, поняв, куда клонит Конрад, усмехнулся, встал с земли и пошел
к технической палатке. Коленька  светил  ему  динамкой.  Сергеев  отомкнул
замочек, из литровой бутыли налил на  три  четверти  в  тонкий  химический
стакан. Осторожно, двумя пальцами опустил камень в спирт. Раздалось  тихое
шипение, камень исчез,  а  жидкость  окрасилась  в  густой  красный  цвет.
Коленька от неожиданности перестал нажимать на динамку, свет погас.
     - Пей! - зло сказал Сергеев. - Но если это очередной фокус, то смотри
у меня!
     - Сейчас,  -  Конрад  засуетился,  выбежал  из  палатки,  вернулся  с
поллитровой банкой воды, пожужжал фонариком, разглядывая кровавый раствор,
неуверенно пробормотал: - Разбавить бы...
     - У Луллия что написано? - спросил Сергеев. - Разбавлять надо?
     - Нет вроде. Всего два компонента: спирт и камень.
     Коленька опасливо повертел стакан. Красный цвет явно смущал его.
     - А ты говорил - не растворится, -  пожаловался  он.  Потом  поставил
стакан на ящик и признался: - Страшно.  Ртуть  все-таки.  Ивана  Грозного,
вон, ртутью отравили.
     - Да не должна киноварь растворяться! - раздраженно сказал Сергеев. -
Как бы иначе линза среди подпочвенных вод сохранилась?
     - Подпочвенного спирта в наших краях пока не обнаружено, -  попытался
шутить Конрад. - А если это не ртуть, то тогда еще страшнее.
     - А ты оказывается трус... - протянул Сергеев.
     На  него  вдруг  нахлынуло  вредное  чувство  самоподначки,   которое
заставляло его дважды в год, трясясь от страха, идти  на  донорский  пункт
сдавать кровь или, на глазах у тысячного пляжа прыгать с  вышки,  хотя  он
панически боялся высоты. Сергеев поднес стакан к губам, внутренне сжался и
начал пить. Жгучая и в то же время какая-то пресная жидкость опалила  рот,
красные струйки стекали по подбородку, горло свела судорога, и Сергеев все
глотал и глотал, хотя стакан был давно пуст. Конрад сунул ему в руку банку
с водой, Сергеев отхлебнул немного и только тогда смог вдохнуть воздух.
     - Силен! -  восхитился  Коленька.  -  Сто  пятьдесят  неразбавленного
мелкими глоточками выцедил как лимонад! Ну-ка дай теперь мне...
     Сергеев тряс головой и ничего не понимал. В желудке рос огненный ком,
при каждом выдохе тошнотворный спиртовый запах бил в нос, голова кружилась
любую  мысль  приходилось  вытаскивать  наружу   сквозь   туман.   Сергеев
безучастно смотрел, как Коленька  ополоснул  стакан,  налил  туда  спирта,
потом запрокинул голову, вылил спирт в рот, отправил следом  остатки  воды
из банки, лишь после этого один раз глотнул и весело сказал:
     - Вот как надо.
     Они вернулись к костру, подбросили на угли хвороста.  Коленька  щипал
струны гитары и не в такт пел:

                     Проходит жизнь, проходит жизнь
                     Как ветерок по полю ржи...

     Звуки тоже доходили к Сергееву сквозь туман. У костра появились  трое
рабочих-землекопов. Один из них по прозванью Саша-Шурик что-то  спросил  у
Конрада. Тот улыбнулся и сделал приглашающий жест  в  сторону  технической
палатки. Саша-Шурик повторил вопрос Сергееву.  Сергеев  не  расслышал,  но
тоже заулыбался и сказал:
     - Разумеется! О чем речь?..
     В голове звучала песня: "Проходит жизнь, проходит жизнь..."
     - А ведь ты теперь бессмертный, - сказал Коленька. - Ну,  не  совсем,
конечно, но триста лет молодости тебе гарантировано.
     - Триста лет? - спросил Сергеев. - Триста лет назад Алексей  Тишайший
правил. Головы рубил на Болоте. Я не хочу триста лет.
     - И то верно! - засмеялся Коленька, - зачем тебе  столько?  Водки  не
пьешь, женщин не любишь, жена у тебя одна, хорошая, это правда,  но  через
тридцать лет старухой станет, а ты еще жить не  начинал.  Ха-ха!  Придется
тебе мещанские добродетели оставить...
     - Я не хочу, - повторил Сергеев. Он представил себе старую некрасивую
Наташу и заплакал.
     Потом было еще что-то, вокруг ходили, говорили, что-то делали, но изо
всего Сергеев запомнил только злое лицо Зины, которая  яростно  терла  ему
уши и, не в такт двигая губами, пела голосом Коленьки Конрада:

                     Проходит жизнь, проходит жизнь
                     Как ветерок по полю ржи...

     Сергеев проснулся в палатке. Болела  голова.  Из-за  края  откинутого
полога появился свежий умытый Конрад, кинул  полотенце  на  свою  постель,
сказал, блестя зубами:
     - Ну ты и надрался вчера! Ты же, вроде, не добавлял. Неужели тебя так
со ста пятидесяти грамм развезло? Должно быть, с непривычки,  да  и  товар
неразбавленный. Слушай, а ты что, в самом деле вчера киноварь выпил?
     - Ну... - сказал Сергеев.
     - Может тебя с нее так и повело... Зря ты. Хотя сейчас, кажется,  все
сроки для отравления уже прошли. Но все равно, зря. Опасно ходишь,  другой
раз сорваться можно.
     Сергеев  молча  поднялся,  нетвердо  ступая,  прошел  в   техническую
палатку. Железный ящик был открыт, три литровые бутыли, содержимое которых
экономно расходовалось на протирку находок при первичной реставрации, были
пусты, только  на  дне  одной  оставалось  грамм  двести  спирта.  Трудное
предстоит объяснение непьющему Сергееву с его заслуженным шефом.
     В этот день рабочие выходили на объекты неохотно, с опухшими лицами и
тяжелыми головами. Расходились по местам, стараясь  не  смотреть  в  глаза
Сергееву. А самого Сергеева мучило другое. С  Константином  Егоровичем  он
как-нибудь объяснится, а вот как быть  с  камнем?  Последнее,  что  твердо
запомнил Сергеев, было зрелище камня, с  легким  шипением  исчезающего  от
прикосновения жидкости. Ни одно вещество на свете не способно растворяться
так быстро.  Значит,  речь  идет  уже  не  о  погубленной  археологической
находке, а о  похороненном  открытии.  А  если  это  действительно  камень
мудрецов? Тогда впереди триста лет угрызений совести и  отчаянных  попыток
повторить  то,  что  не  удалось  лучшим  из  адептов   за   семьсот   лет
существования алхимии,  и  что  каким-то  чудом  сделал  никому  неведомый
герметик из православной Волыни.  И  еще  впереди  предсказанный  Конрадом
кошмар кащеевой жизни, когда умирают все, кто  был  дорог  тебе,  меняется
самая  жизнь,  а  ты  остаешься  древней  диковиной,  словно  допетровский
стрелец, объявившийся посреди проспекта Калинина.
     Коленька Конрад переживал случившееся по-своему. Он измучил Сергеева,
уговаривая его признаться, что  камень  он  подменил,  а  в  спирт  всыпал
порошок  какой-то  краски.  Демонстрировал  изнанку   своих   фокусов   и,
заглядывая в глаза, спрашивал:
     - Ты ведь так сделал? Да?
     - Я бросил туда камень, а потом выпил, - бесцветным  голосом  отвечал
Сергеев.
     Коленька скатал  в  город,  привез  баночку  с  чистой  металлической
ртутью. Порошок киновари из линзы разбегался по зеркальной поверхности, не
оказывая на нее  никакого  действия.  В  припадке  самобичевания  Коленька
признался, что про унцию он действительно выдумал,  на  самом  деле  унция
оказалась двадцать девять целых и восемьдесят шесть  сотых  грамма.  Но  и
точно взятые навески ртути и порошка реагировать не хотели.
     Коленька разжился где-то спиртом (Сергеев  наотрез  отказался  выдать
хотя  бы  каплю  из  оставшихся  двухсот  миллилитров),  но  киноварь,  не
растворяясь, ложилась на дно темно-красным слоем. Второго камушка в  линзе
тоже не было.
     Из города вернулся Алпатов. Добиться продления сроков ему не удалось,
теперь раскопки надо было срочно консервировать до  следующего  сезона,  а
лагерь сворачивать. Алпатов был расстроен, и потому, вероятно,  объяснение
с ним прошло для Сергеева относительно  безболезненно,  хотя  злосчастного
ключа Сергеев, к тайному своему удовольствию,  лишился  надолго,  а  может
быть, и навсегда.
     Началась предотъездная сутолока, и произошедшее  отходило  на  задний
план. Полно, да и было ли все это? Разве  могут  минералы  растворяться  с
такой легкостью? Спирт они выпили - его грех, а все остальное...  да  чего
не привидится человеку с пьяных глаз!
     Стучали  колеса,  за  окном  пробегали  знакомые  места,  и   Сергеев
успокаивался. Не коммутируют в сознании красный философский  камень  и  до
мелочей знакомый, нелепый, двухэтажный Витебский вокзал  с  его  короткими
платформами, усеянными крошечными, совершенно археологическими  лючками  с
литой надписью: "Инженеръ Басевичъ С-П-бургъ". Теперь Сергеев думал только
об одном, что сейчас приедет домой, а Наташа ждет его.
     В прихожей Сергеев скинул рюкзак и принялся расшнуровывать до  смерти
надоевшие за два месяца кеды. Он старался действовать  потише,  но  Наташа
все равно услыхала его возню, выбежала в коридор и,  счастливо  взвизгнув,
повисла на шее у не успевшего до конца распрямиться Сергеева.
     -  Приехал!  -  повторяла  она.  -  Наконец-то!  А  загорел-то   как!
Поправился! Похорошел! Слушай,  да  ты  прямо  помолодел,  честное  слово,
экспедиции тебе на пользу. Ей-богу, помолодел!
     Сергеев побледнел и слабо пробормотал:
     - Не надо...





                                СМИРНЫЙ ЖАК


                                   И рыцарь Ноэль, Сеньор де Брезак, вышел
                                против чудовища и сразил его.
                                   И Господь взял де Брезака.
                                               Хроника луанского рыцарства


     Ночью то и дело принимался хлестать дождь,  ветер  налетал  порывами,
но, не сумев набрать силы,  гас.  Однако  к  утру  непогода  стихла,  лишь
косматые клочья облаков проносились по измученному небосклону. Главное  же
- града не было, а дождь не повредит ни хлебу, ни виноградникам, разве что
вино в этом году получится чуть кислей и водянистей обычного.
     Но о вине пусть печалится господин барон, Жаку до него  дела  нет,  а
капусте, которой у Жака много, дождь пойдет даже на пользу.
     Как обычно, Жак поднялся до света и вышел посмотреть на небо.  Ночное
буйство еще давало себя знать,  но  уже  было  видно,  что  день  окажется
погожим. Среди разбегающихся туч глаз  уловил  мелькнувшую  серую  молнию.
Верно, то Ивонна - деревенская ведьма пролетела верхом на черном  коте  и,
разъяренная неудавшимся колдовством, канула в дымоход своей лачуги.  Можно
понять злость колдуньи: всю ночь накликать бурю и в результате всего  лишь
полить мужицкие огороды.
     Первым делом Жак пошел проверить поле. Тропка через заросли крапивы и
лопухов вывела его к посевам.
     Хлеб в этом году  родился  на  диво  богатый.  Колосья  высоко  несли
тяжелый груз, и дождевая влага, запавшая между  щетинками  усов,  казалась
каплями живого серебра.
     Жак быстро прошел чужие полосы. Его клин был крайним, ближним к  лесу
и потому особенно часто страдал от нашествия  непрошенных  гостей.  Вот  и
сейчас Жак издали увидел, что его худшие опасения сбылись. Край пашни  был
смят, истоптан, изрыт.
     Жак подбежал к посевам и опустился на  корточки,  разглядывая  землю.
Уже достаточно рассвело, и на потемневшей от дождя  почве  были  отчетливо
видны следы кабанов. Значит,  не  помогло  верное  средство,  купленное  у
прохожего монаха, зря он целый день разбрасывал вдоль межи цветы  и  корни
майорана, повторяя, как учил продавец: "Прочь, свинья,  не  для  тебя  мое
благоухание!" Кабаны с легкостью перешагнули эфемерную преграду, и  теперь
с ними ничего не поделаешь: повадившись, они будут являться  каждую  ночь,
пока не стравят весь урожай. И гнать их нельзя - мужик не смеет  тревожить
благородную дичь господина барона.
     В иные дни Жак  скрепя  сердце  пошел  бы  на  псарню  и  передал  бы
доезжачим, что появились кабаны. Разумеется, барон не усидел бы  дома,  и,
хотя охотничья кавалькада выбила бы хлеб ничуть не хуже, чем  град,  дикие
свиньи после побоища зареклись бы выходить на поле, принадлежащее Жаку.
     Но теперь охотников распугали слухи об  огромном  змее,  облюбовавшем
скалы Монфоре. Сам барон сидел в четырех стенах и держал мост поднятым.
     Значит, с кабанами  придется  бороться  самому,  хотя  это  и  грозит
виселицей. И даже не виселицей - браконьеров  вешают  на  дереве  в  лесу.
Страшно, конечно,  но  отдавать  хлеб  на  разграбление  -  страшнее.  Жак
готовился к войне с кабанами с того самого дня, как впервые увидел  следы,
хотя и надеялся, что майоран отпугнет разбойников.
     Вернувшись с поля, Жак прошел за дом, где дымилась на утреннем солнце
приберегаемая к осенней пахоте навозная куча. Из  самой  ее  середины  Жак
вытащил длинную чуть изогнутую палку. Палка как палка, с  двумя  зарубками
по краям. С ней можно пройти через всю  деревню,  и  никто  не  заподозрит
дурного. Поди определи сквозь слой грязи, что она вытесана  из  сердцевины
старого клена, и попробуй узнай, для чего нужны две зарубки.  Просто  идет
человек с палкой, а закона, запрещающего крестьянам иметь оружие, -  никто
не нарушает.
     Дома Жак обмыл распаренный в навозе стержень, осторожно согнул его  и
привязал жилу, обмотав ее по зарубкам. Готовый лук он оставил  сохнуть  на
чердаке неподалеку от теплой печной трубы.
     За день кленовая  древесина  высохла  и  распрямилась,  туго  натянув
тетиву. Такой лук не всякому под силу  согнуть,  зато  выстрелом  из  него
можно пробить закованного в сталь латника. Секрет лука вместе с легендой о
латнике Жак получил от отца, участвовавшего в Большом бунте. Теперь секрет
пригодился.
     Стрелы Жак хранил дома под мучным  ларем.  Их  всего  две,  зато  это
настоящие кипарисовые стрелы со  стальным  четырехгранным  наконечником  и
густым оперением. Стрелы Жак нашел в лесу после одной из осенних облав, на
которые съезжалось дворянство всей округи.
     Жак завернул оружие в мешковину  и,  когда  стемнело,  отправился  на
поле.
     На самой опушке леса рос огромный  бук.  Жак  устроился  на  развилке
толстых ветвей и принялся ждать. Ночь была безветренной и теплой.  У  края
земли порой вспыхивали зарницы, но здесь  было  тихо.  Ивонна,  утомившись
прошлой ночью, верно, спала, и  вместе  с  ней  на  время  уснули  беды  и
несчастья.
     Деревни Жаку не было видно, зато  замок  черной  громадой  темнел  на
берегу озера. В одном из окон горел  свет,  казалось,  что  замок  смотрит
красным глазом на затаившегося преступника. Птичий хор, переполнявший  лес
вечером, постепенно затих, зато в полную силу вступили цикады и кузнечики.
Особенно цикады  -  серебряные  бубенчики  их  голосов  будоражили  кровь,
навевали мысли о чем-то давнем, молодом, ушедшем навсегда.
     Над мохнатыми от леса горами медленно поднялась желто-оранжевая луна.
Этой ночью она была безупречно кругла и чиста. Луна поднималась, блеск  ее
усилился, свет залил долину, звезды отлетели ввысь, а красный луч  в  окне
башни побледнел и уже не всматривался так пристально.
     Колокол  на  деревенской  церкви  пробил  час.  Над  застывшим  полем
пронеслась в исступленной пляске распластанная  летучая  мышь.  Потом,  не
тревожа колосьев  и  не  приминая  травы,  поле  пересекла  полупрозрачная
неоформившаяся фигура.
     Даже не разглядеть, зверь это или человек. Видение прошло, не оставив
следа, и уже через секунду вжавшийся в дерево Жак не мог  определить,  был
ли здесь призрак или все только померещилось усталым глазам  в  обманчивом
лунном свете.
     Жак хотел перекреститься, но замер, не донеся руку до лба. Его  слуха
коснулся отчетливый и давно ожидаемый  звук.  Зашуршали  кусты,  раздалось
тихое повизгивание и хрипловатое хрюканье вожака. На поле показалось стало
кабанов. Их было не меньше дюжины, свиней,  окруженных  полосатыми  тощими
поросятами, шумливых подсвинков всех возрастов, молодых  кабанов,  которых
вожак терпел, поскольку они еще не вошли в силу. Вел стадо огромный секач,
возвышавшийся среди всех словно глыба черного камня. Изогнутые ножи клыков
белели в свете луны.
     Вепрь  остановился  на  краю  нивы,  несколько  раз  мотнул  головой,
принюхиваясь, и разрешающе хрюкнул. Свиньи высыпали на поле, давя колосья,
взрывая землю, громко чавкая. Вожак несколько времени постоял у кустов, но
успокоенный тишиной, тоже двинулся на кормежку.
     ...А строже того возбраняется пугать дичь на корме криками и огнем  и
метанием камня и дерева...
     Жак наложил стрелу, прицелился. Коротко  свистнув,  стрела  вонзилась
под левую лопатку зверя. Ноги  его  подломились,  и  он,  не  хрюкнув,  не
взвизгнув, ткнулся опущенной мордой в чернозем.
     Кабаны,   встревоженные   непонятным   звуком,   сгрудились    вокруг
неподвижного  секача,  ожидая  распоряжений  и  переговариваясь  короткими
нутряными повизгиваниями.
     Жак выбрал кабанчика покрупнее и наложил вторую стрелу. Она вошла ему
в бок, погрузившись до основания перьев.  Кабан  упал  на  спину,  дрыгнул
ногами, но вдруг вскочил и, дико вереща, метнулся к лесу.  Стадо  ринулось
за ним, оглашая воздух нестройными воплями, круша кусты и частый подлесок.
На поле осталась лишь туша убитого секача.
     Жак спрыгнул с дерева, держа нож наготове,  подошел  к  вепрю.  Ткнул
ножом в ноздрю, проверяя. Тот был мертв.
     Стрелу Жак трогать не стал; если вепря найдут, то пусть  думают,  что
просто ему удалось уйти во время недавней охоты. А вот убрать тушу с  поля
нужно.
     Зверь весил не меньше десяти пудов. Утащить его в  кусты  и  спрятать
там в случайно найденной яме было делом нелегким. Луна клонилась к закату,
свет бледнел, но все же Жак вытащил припасенную заранее мотыгу и перекопал
то место, куда пролилась кровь вепря и раненого кабана.
     Стояла глубокая предутренняя тишина. Кабанов уже не  было  слышно,  и
даже цикады,  притомившись,  не  гремели  хором,  а  лишь  иногда  пускали
мелодичную, затихающую трель.
     Все спало, только красный глаз замка все еще  мерцал.  Жак  вспомнил,
что в том крыле здания  находится  молельня.  О  чем  может  просить  бога
господин барон?
     Издалека над вершинами деревьев  пронесся  тонкий,  жалобный,  волной
нарастающий звук: "У-у-у!.." - словно  невиданной  величины  волк  выл  на
исчезающую луну. Вой оборвался неожиданно на  самой  высокой  ноте  резким
перхающим звуком. Жак торопливо закрестился. Значит, рассказы  о  страшном
змее не бабий брех,  а  настоящая  жуткая  правда.  А  вдруг  змей  сейчас
появиться здесь? Куда бежать посреди поля? Хотя, судя по  вою,  он  там  у
себя в скалах. Жак хорошо знал скалы посреди  леса  и  мрачную  расщелину,
где, по слухам, поселился дракон. Если чудовище действительно так  велико,
как это рассказывают, то оно станет настоящим бедствием  для  всего  края.
Тогда неудивительно, что в замке всю ночь служат молебен.
     Жак вернулся домой, поел сухого хлеба. В доме было пусто  и  неуютно.
Собравшись бить кабанов, Жак, во избежание лишней болтовни, отправил семью
до конца недели к родителям жены в соседнюю деревню.
     На сон времени не оставалось: среда  -  барский  день.  Зато  четверг
целиком принадлежит ему. Это потом, когда созреет хлеб и начнется  страда,
крестьян будут собирать на барщину шесть раз в неделю. А сейчас  он  почти
свободный человек.
     Жаку выпало трудиться в винограднике, подрезать молодые побеги, чтобы
они не слишком тянулись вперед и закладывали  больше  плодовых  почек.  Он
проходил с кривым садовым ножом вдоль шпалер, увитых виноградными  лозами.
Подрезал где надо, двигался дальше, а сам то и дело косил глазом на ворота
замка, хорошо видимые с пологого мелового склона,  на  котором  раскинулся
виноградник.
     Все время ему мерещилось, что вепря нашли  в  кустах,  все  поняли  и
сейчас за ним придут.
     В замке затрубил рог,  ворота  распахнулись,  и  показалась  странная
процессия. Впереди церковный служка нес хоругвь со святым Георгием, следом
на статном боевом коне ехал рыцарь, с ног до головы одетый в  железо.  Два
оруженосца несли за  ним  длинное  копье  с  кедровым  древком  и  тяжелый
двуручный меч. Позади всех семенили священник и несколько монахов, которых
всегда и повсюду много.
     Хотя забрало у рыцаря  было  опущено,  Жак  признал  его  по  коню  и
доспехам. Это был сеньор Ноэль, племянник старого барона де Брезака. Возле
леса  шествие  остановилось,  сеньор  Ноэль  опоясался  мечом,  принял  от
оруженосца копье и скрылся за деревьями. Пешие слуги  и  священнослужители
заспешили обратно к замку.
     Значит, господин баронет решил стяжать славу и сразиться со змеем?  В
добрый час! Жак немного поглядел на опустевшую дорогу и вернулся к лозам.
     Жак  работал  без  обеда  и  кончил  урок  засветло.  Управляющий  на
винограднике не появился, и Жак отправился к дому. Еще издали  он  заметил
толпу крестьян, собравшуюся посреди улицы. Из  толпы  доносились  крики  и
плач. Там, окруженная односельчанами, прямо на земле  сидела  Ивонна.  Она
раскачивалась и драла седые космы на  непокрытой  голове.  Ее  прерывистый
плач разносился между домами.
     Соседи объяснили Жаку, что  сегодня  около  полудня  змей  выполз  из
ущелья на луг, где паслось стадо, и сожрал разом четырех овец. Две из  них
принадлежали Ивонне. Теперь у ведьмы из всего хозяйства оставались  только
черный кот да поросенок, которого она держала в закутке хлева.
     "Божье наказание, - первым делом подумал Жак, и сразу же вслед за тем
мелькнула ужасная мысль: - Две другие овцы, чьи?.."
     У самого Жака было пять овец и корова, надзор за  которыми  на  время
отсутствия жены был поручен соседке.
     - Будь ты проклят! -  завопила  Ивонна,  ударив  сжатыми  кулаками  в
землю. - Узнаешь у меня, как обижать  старуху!  Добрый  сеньор  де  Брезак
убьет тебя сегодня! Убьет!..
     И в это самое мгновение раздался лошадиный  топот  и  из-за  поворота
вылетел конь сеньора Ноэля. Он был в  мыле,  боевая  попона  из  множества
стальных цепочек сбилась набок и волочилась по  земле,  поднимая  страшную
пыль. Конь промчался мимо остолбеневших крестьян и скрылся из глаз.
     Наступило тяжелое молчание. Крестьяне  не  больно  жаловали  молодого
баронета, он чаще всех прочих скакал бывало  по  колосящейся  ниве,  спеша
настигнуть убегающую косулю, но теперь всем вспомнилось другое.
     Когда Гастон Нуарье - рыцарь-разбойник напал на деревню и угнал  весь
скот, то сеньор Ноэль пустился за похитителем, настиг его и убил,  а  скот
вернул крестьянам, хотя по закону мог забрать себе половину добычи.  Да  и
сейчас молодой рыцарь вышел против дракона, который похищал мужицких овец.
И крестьяне жалели Ноэля де Брезака.
     - Ай-я-яй!.. - запричитала Ивонна. Она поднялась с земли и, продолжая
стонать, заковыляла к своей избушке. Жак тоже поспешил к дому.
     На этот раз беда обошла его стороной,  все  пять  овец  были  целы  и
испуганно жались друг к другу, запертые в специальном  загончике.  Корова,
привязанная рядом, тревожно косила глазом, а когда Жак входил, шарахнулась
от заскрипевшей двери.
     Жак протянул ей пучок свежей травы, но корова только вздохнула  и  не
притронулась к зелени.
     "Как бы молоко не пропало", - мрачно подумал Жак.
     Положение складывалось невеселое. Держать скот дома не хватит кормов,
ходить за травой на луг - страшно. Жак думал  целый  вечер,  но  не  видел
иного выхода, кроме того, который сразу пришел ему в голову.
     Едва стемнело, Жак постучал в дверь лачуги Ивонны. Ведьма открыла ему
и отступила вглубь, разглядывая гостя и щуря воспаленные, лишенные  ресниц
глаза.
     - Заходи, - сказала она. - Зачем пришел?
     Жак плотно затворил дверь и сказал в затхлую темноту:
     - Мне нужен волчий яд. Много.
     - Ай-ай! - старуха появилась откуда-то сбоку, держа в  согнутой  руке
пучок горящей лучины. Подпалила фитиль  в  плошке  с  виноградным  маслом,
коротко взглянула на Жака.
     - Кто же травит волков среди лета?
     - Не твое дело! - оборвал Жак. - Я плачу, ты продаешь.
     - Дорого обойдется, -  проскрипела  колдунья.  -  Сначала  яд,  потом
молчание,  коли  вдруг  в  замке  или  в  деревне  кто-нибудь   скончается
скоропостижно.
     - Что ты!.. - испугался Жак. - Никто  не  скончается,  -  он  немного
подумал и признался: - Для змея яд.
     - А!.. - закричала ведьма. - Для змея? Хорошо. Я ждала  тебя,  только
не думала, что это будешь именно ты, смирный Жак! Что же, тем лучше...
     Она выбежала из каморки и тут же вернулась с небольшим мешком.
     - Смотри, - зашептала она, - здесь все, что надо. Я научу. Денег  мне
не давай - даром даю. Ты только  барашка  возьми  пожирнее,  а  еще  лучше
поросенка. В жире отрава хорошо расходится. Своего бы отдала да  не  могу,
подохну я без него с голоду. Ты слушай, слушай!..
     Глубокой ночью Жак вышел за околицу.
     В  деревне  все  спали,  только  из  домика  Ивонны  сквозь   пузырь,
вставленный в  окно,  просачивался  свет.  Колдунья  не  ложилась,  ожидая
результатов мести.
     Луна, как и вчера поднялась на лесом. Полнолуние уже миновало, но все
равно света хватало с лихвой. Жаку даже приходилось  держаться  поближе  к
изгороди из колючих кустов терновника, чтобы с башни случайно не  заметили
одинокого человека, катящего тележку по ночной дороге.
     Вепрь лежал там же в кустах, где оставил его Жак.  Первым  делом  Жак
вырезал стрелу - она еще пригодится. Потом острым ножом во  многих  местах
надрезал толстую шкуру зверя. Он нашпиговал тушу резаным аконитом, сыпал в
раны белену и волчий корень, пудрил шкуру порошком мертвого гриба, напихал
в оскаленную пасть боронца, цикуты и жабьего глаза.
     Жак трудился, пока мешок не опустел.  Тогда  он  взвалил  истерзанную
тушу на тележку и повез ее вглубь леса к скалам.
     Дорога медленно  поднималась  в  гору.  Хорошо  смазанные  колеса  не
скрипели,  только  мелкие  камешки  похрустывали  под  ободами  да  иногда
слышался  легкий  стук  -  это  тележка  наезжала  на  камень   покрупнее.
Исчерченная  ножом  туша  кабана  громоздилась  над  бортами.  Теперь  Жак
чувствовал к  бывшему  врагу  почти  нежность.  Это  была  удачная  мысль:
скормить вепря дракону и так разом избавиться  от  обоих.  Если,  конечно,
змей не сожрет заодно и Жака.
     Тропинка раздвоилась, Жак свернул на ту,  что  поуже.  Она  зигзагами
поднималась к вершине утеса, возвышавшейся  над  ущельем  дракона.  Когда,
задыхаясь от усталости, Жак вышел к обрыву, уже  почти  рассвело.  С  неба
неприметно опустилась  обильная  роса,  туман  собирался  в  низины.  Лес,
окружавший скалу, стоял по пояс в тумане, а круглые башни замка, маячившие
вдали, казались отсюда ничтожно маленькими.
     Жак подошел к краю расщелины, осторожно  глянул  вниз.  Густой  белый
туман наполнял ущелье, не позволяя видеть. Вздохнув, Жак отошел от края  и
прилег неподалеку от тележки. Он  был  согласен  рисковать  собой,  но  не
делом.
     Придется немного обождать.
     Жак, не спавший две ночи  подряд,  незаметно  задремал  и  проснулся,
когда солнце, поднявшееся над  кронами  деревьев,  заглянуло  в  ущелье  и
разогнало туман. В ярком свете обрыв уже не казался ни слишком крутым,  ни
чрезмерно высоким. Если дракон захочет, он в два счета заберется сюда. А в
том, что чудовище живет  именно  здесь,  сомнений  больше  не  оставалось.
Кусты,  раньше  покрывавшие  дно  расщелины,  были  выломаны  и  вытоптаны
огромными лапами.  Особенно  пострадали  они  там,  где  ущелье  сжималось
настолько,  что  вершины  нависающих  деревьев  совершенно  скрывали  его,
образуя подобие пещеры с живым зеленым сводом.
     А  на  голой  каменистой  площадке   перед   самым   логовом   лежало
искалеченное тело Ноэля де Брезака. Стальные доспехи были  смяты,  руки  и
ноги неестественно вывернуты, сквозь прорези  шлема  натекла  лужа  крови.
Переломленное копье и двуручный меч валялись неподалеку.
     Жак взялся за ручки тележки. Даже если чудища нет в норе,  оно  скоро
вернется и не пройдет мимо отравленной приманки.
     Тележка с  грохотом  покатилась  по  крутому  склону,  несколько  раз
подпрыгнула, перевернулась, одно колесо отлетело в  сторону,  и,  наконец,
тележка и истерзанный кабан порознь шлепнулись на площадку внизу. И  сразу
же, в ответ на раздавшийся  шум  из  тьмы  переплетшихся  стволов  донесся
жуткий шипящий звук:
     - Кх-х-х!..
     Жак, едва удержавшийся на склоне, упал  на  землю;  редкая  трава  не
могла прикрыть его, и он понимал, что если змей взглянет наверх, то сейчас
же обнаружит непрошенного гостя. Теперь обрыв казался совсем ничтожным.
     Внизу посыпались камни, заскрипело сгибаемое  дерево,  и  из  черного
провала расщелины одним мгновенным рывком выдвинулась голова змея.  Быстро
перебирая чешуйчатыми лапами, он выбрался из норы, сильным ударом отбросил
в сторону доспехи баронета.
     Массивная лапа поднялась второй раз и ударила вепря. Громко хрустнули
кости.
     Жак, вжавшись в землю, затаился между кустиками иссопа и глядел, не в
силах отвести глаз.
     Нет, это был не тот  игрушечный  змей,  которого  с  такой  легкостью
пронзает  на  иконах  скачущий  Георгий  Победоносец.  В  ущелье  разлегся
настоящий дракон, покрытый несокрушимой броней, вооруженный острым гребнем
вдоль спины и всесокрушающего хвоста. Кривые когти напоминали мавританские
сабли, а клыки в открытой пасти были почти полутора пядей длиной. От морды
до хвоста в чудовище насчитывалось не меньше тридцати шагов.
     Дракон наклонил пасть над кабаном и,  блеснув  клыками,  оторвал  ему
голову.  Лапа  нетерпеливо  рванула  тушу,  распоров  вепрю  брюхо.  Издав
знакомый шипящий звук, дракон окунул морду в кровавое месиво. Через минуту
все было кончено. От кабана не осталось даже костей, и дракон разлегся  на
солнце, прикрыв маленькие пронзительно красные глазки морщинистыми нижними
веками. Тонкий раздвоенный язык метался между оскаленных зубов.
     Солнце поднялось совсем высоко, отвесные  лучи  немилосердно  палили,
над известковыми утесами, переливаясь, дрожало прозрачное марево нагретого
воздуха.  От  сухой  травы  тянуло  душным  пряным  ароматом.  Из   ущелья
поднималось зловоние. Голова кружилась, склоны  плыли  перед  глазами.  Но
уходить было  нельзя,  во-первых,  потому,  что  малейшее  движение  могло
привлечь внимание лежащего чудовища, а во-вторых, Жак знал, что если уйдет
сейчас, то уже никакими силами не  заставит  себя  вернуться  и  проверить
действие яда.
     Дракон вздрогнул,  раскрыл  глаза  и  медленно  переполз  к  телу  де
Брезака. Лизнул алым языком засохшую кровь, потом опустил морду на  землю.
Хвост дракона беспокойно дергался, гремя чешуей по  камням.  Движения  его
становились все  более  редкими  и  вялыми,  наконец  прекратились  вовсе.
Красные глаза потухли.
     Жак ожидал, что отравленный колосс будет реветь, кататься по  камням,
биться в судорогах на дне ущелья. Но ничего этого не было: громада дракона
недвижно лежала перед ним, вокруг глаз толклись мухи.
     Жак еще долго выжидал, опасаясь, что страшилище просто спит.  Наконец
решившись, он поднялся на колено и взял лук. Стрела ударилась  о  костяную
пластину на морде дракона и отскочила, не оставив следа. Дракон  продолжал
лежать.
     По осыпающемуся под  ногами  склону  Жак  спустился  вниз,  осторожно
приблизился к чудовищу. В трех  шагах  от  уродливой  головы  остановился,
поднял с земли двуручный меч господина  де  Брезака,  выставив  его  перед
собой, подошел к монстру вплотную, нацелился острием  в  фигурную  ноздрю,
зияющую над  пастью,  и  что  есть  силы  навалился  на  рукоять.  Секунду
казалось, что кожа дракона не уступит натиску стали, но потом клинок легко
и быстро вошел в плоть, погрузившись до половины.
     Дракон не шелохнулся. Из рассеченной ноздри вытекла  струйка  зеленой
крови.
     Жак  отвернулся  от  поверженного  чудовища  и  принялся   насаживать
слетевшее колесо. Потом отыскал стрелу, впрягся в  тележку  и  покатил  ее
прочь. У выхода из ущелья оглянулся: рыцарь Ноэль сеньор де  Брезак  лежал
рядом с убитым гигантом. Меч рыцаря торчал из окровавленной морды.
     Всякий увидавший эту картину поклялся бы, что доблестный рыцарь  убил
дракона, но и сам был повержен издыхающим чудовищем.
     - Ты навек прославишься, добрый сеньор, - пробормотал Жак.
     Отойдя от скал на приличное расстояние, Жак принялся собирать хворост
и грузить его на тележку. Разрешение на сбор у него было. Стрелу и лук  он
спрятал в одной из вязанок. Теперь  никого  не  удивит,  что  делал  он  с
тележкой в лесу.
     Вскоре он уже вывозил груз из леса. На краю поля  остановился,  вытер
рукавом пот со лба.
     Хлеб стоял стеной. Усатые колосья пшеницы покачивались на ветру.  Еще
две недели - и можно будет жать. Ничего не скажешь - удачный  год,  урожай
будет по меньшей мере сам-десят. И если больше ничего не случится, то даже
после выплаты всех повинностей хлеба хватит до следующего лета.





                                ЦИРЮЛЬНИК


     Всю ночь Гийома Юстуса мучили кошмары, и утром он проснулся с тяжелой
головой. Комната была полна дыма, забытый светильник  чадил  из  последних
сил, рог, в который была заключена лампа, обуглился и скверно вонял. Юстус
приподнялся на постели, задул лампу. Не  удивительно,  что  болит  голова,
скорее следует изумляться, что он вообще не сгорел  или  не  задохнулся  в
чаду. Хорошо еще, что ставень плотно закрыт, и свет на улицу не  проникал,
иначе пришлось бы встретить утро в тюрьме: приказ магистрата,  запрещающий
жечь по ночам огонь,  соблюдается  строго,  а  караул  всегда  рад  случаю
вломиться среди ночи в чужой дом.
     Юстус распахнул окно,  вернулся  в  постель  и  забрался  под  теплое
одеяло. Он  был  недоволен  собой,  такого  с  ним  прежде  не  случалось.
Возможно, это  старость;  когда  человеку  идет  пятый  десяток,  слова  о
старости перестают быть кокетством и превращаются  в  горькую  истину.  Но
скорее всего, его просто выбил из колеи таинственный господин Анатоль.
     Слуга Жером неслышно вошел в  комнату,  поставил  у  кровати  обычный
завтрак Юстуса - тарелку сваренной на воде овсяной каши  и  яйцо  всмятку.
Юстус привычно кивнул Жерому, не то здороваясь, не то благодаря.  Есть  не
хотелось,  и  Юстус  ограничился  стаканом  воды,  настоянной  на   ягодах
терновника.
     Город за окном постепенно просыпался. Цокали копыта лошадей, скрипели
крестьянские телеги, какие-то женщины, успевшие повздорить с утра,  громко
бранились,  и  ссору  их  прекратило   только   протяжное   "берегись!..",
донесшееся из окон верхнего этажа. Кумушки,  подхватив  юбки,  кинулись  в
разные стороны, зная по опыту, что вслед за этим криком им на головы будет
выплеснут ночной горшок.
     Книга, которую Юстус собирался читать вечером, нераскрытой лежала  на
столике. Такого с ним тоже еще не бывало. Вечер без книги и утро без  пера
и бумаги! Господин Анатоль здесь ни при чем,  это  он  сам  позволил  себе
распуститься.
     Юстус рассердился и встал, решив в наказание за леность  лишить  себя
последних минут утренней неги. Едва он успел одеться, как  Жером  доложил,
что мэтр Фавори дожидается его.
     Мэтр Фавори был модным цирюльником. Он  редко  стриг  простых  людей,
предоставив это ученикам, за собой же оставил  знатных  клиентов,  которых
обслуживал на дому. Кроме того, он контрабандой  занимался  медициной:  не
дожидаясь указаний врача, пускал больным кровь,  вскрывал  нарывы  и  даже
осмеливался судить о внутренних болезнях. Вообще-то Гийом Юстус обязан был
пресечь  незаконный  промысел  брадобрея,  но  он  не  считал  это   столь
обязательным. Рука у молодого человека была твердая,  и  вряд  ли  он  мог
натворить много бед. К тому же мэтр Фавори прекрасно умел держать себя. Он
был обходителен, нагловато вежлив и вот  уже  третий  год  ежедневно  брил
Юстуса, ни разу не заикнувшись о плате.
     Мэтр  Фавори  ожидал  Юстуса  в  кабинете.  На  большом  столе   были
расставлены медные тазики, дымилась паром чаша с горячей  водой  и  острым
стальным блеском кололи глаза приготовленные бритвы. Юстуса всегда смешила
страстишка цирюльника раскладывать на столе много больше инструментов, чем
требуется для работы. Хотя бритвы у мэтра Фавори были хороши.
     Юстус уселся в кресло; Фавори, чтобы не замарать кружевной  воротник,
накинул ему на грудь фартук, молниеносно взбил  в  тазике  обильную  пену,
выбрал бритву и  приступил  к  священнодействию.  Прикосновения  его  были
быстры и легки, кожа словно омолаживалась от острого касания бритвы. Юстус
закрыл  глаза  и  погрузился   в   сладостное   состояние   беспомощности,
свойственное  людям,  когда  им  водят  по  горлу  смертоносно  отточенной
бритвой. Голос Фавори звучал издалека, Юстус привычно не  слушал  его.  Но
тут его ушей коснулось имя, которое заставило мгновенно насторожиться:
     -  ...господин  Анатоль  сказал,  что  жар  спадет,  и  рана   начнет
рубцеваться. Я был с утра в палатах,  любопытно,  знаете...  И  что  же?..
Монглиер спит, лихорадка отпустила,  гангрены  никаких  следов.  Если  так
пойдет и дальше, то послезавтра Монглиер снова сможет  драться  на  дуэли.
Кстати, никто из пациентов господина Анатоля не умер этой ночью, а ведь он
их отбирал единственно из тех, кого наука признала безнадежными...
     - Их признал неизлечимыми я, а не наука, - прервал брадобрея Юстус, -
человеку же свойственно совершать ошибки. Наука, кстати, тоже  не  владеет
безграничной истиной. Иначе ученые были бы не нужны, для  лечения  хватало
бы цирюльников.
     - Вам  виднее,  доктор,  но  в  коллегии  нам  говорили  нечто  прямо
противоположное. Ученейший доктор Маринус объяснял, что  в  задачи  медика
входит изучение вполне совершенных трудов Галена и Гиппократа и наблюдение
на их основе больных. Аптекари должны выполнять действия терапевтические и
наблюдать выполнение диеты. Цирюльники же обязаны заниматься manus  opera,
сиречь оперированием, для чего следует иметь тренированную руку и  голову,
свободную  от  чрезмерной  учености.  Таково  распределение  сословий   во
врачебном цехе, пришедшее от древних...
     - Во времена Гиппократа не было цирюльников! - не выдержал Юстус, - и
Гален, как то явствует из его сочинений, сам обдирал своих  кошек!  Доктор
Маринус - ученейший осел, из-за  сочинений  Фомы  и  Скотта  он  не  может
разглядеть Галена, на которого так храбро ссылается! Если  даже  поверить,
что великий пергамец знал о человеке все, то и в этом случае за тысячу лет
тысяча безграмотных переписчиков извратила всякое его слово!  К  тому  же,
небрежением скоттистов многие труды Галена утеряны, а еще больше появилось
подложных, - прибавил Юстус, слегка успокаиваясь.
     - Господин доктор! - вскричал  мэтр  Фавори,  -  заклинаю  вас  всеми
святыми мучениками: будьте  осторожны!  Я  еще  не  кончил  брить,  и  вы,
вскочив, могли лишиться щеки, а то и самой жизни. Яремная вена...
     - Я знаю, где проходит яремная вена, - сказал Юстус.
     Фавори в молчании закончил бритье  и  неслышно  удалился.  Он  хорошо
понимал,  когда  можно  позволить  себе  фамильярность,  а  когда  следует
незамедлительно исчезнуть. Юстус же, надев торжественную  лиловую  мантию,
отправился в отель Святой Троицы. Идти было недалеко, к  тому  же  сточные
канавы на окрестных улицах совсем недавно иждивением  самого  Юстуса  были
покрыты каменным сводом, и всякий мог свободно пересечь улицу,  не  рискуя
более утонуть в нечистотах.
     Отель Святой Троицы располагался сразу за городской стеной, на берегу
речки. Четыре здания соприкасались углами,  образуя  маленький  внутренний
дворик. В одном из домов были тяжелые, окованные  железом  ворота,  всегда
закрытые, а напротив ворот во дворе устроен спуск к  воде,  чтобы  удобнее
было полоскать постельное белье и замывать  полотно,  предназначенное  для
бинтования ран. Отель Святой Троицы стоял отдельно от  других  домов,  все
знали, что здесь больница, и прохожие, суеверно крестясь,  спешили  обойти
недоброе место стороной.
     Под навесом во дворе лежало всего пять тел: за ночь  скончалось  трое
больных, да возле города были найдены трупы двух бродяг, убитых, вероятно,
своей же нищей братией. Юстус ожидал в этот день  найти  под  навесом  еще
четверых, но вчера поутру их забрал себе господин Анатоль,  и,  как  донес
мэтр Фавори, все они остались живы.
     Юстус совершил обычный обход палат. Все было почти как в  былые  дни,
только исчезли взгляды больных, обращенные на него со страхом и  ожиданием
чуда. У молвы  длинные  ноги,  чуда  теперь  ждут  от  господина  Анатоля.
Вероятно, они правы, господин Анатоль действительно творит чудеса.
     Сначала Юстус не хотел один смотреть вызволенных у смерти больных, но
господина Анатоля все еще не было, и  Юстус,  махнув  рукой  на  сословные
приличия, и без того  частенько  им  нарушаемые,  отправился  в  отдельную
палату.
     Брадобрей был прав: четверо отобранных господином Анатолем больных не
только не приблизились к Стигийским топям, но и явно  пошли  на  поправку.
Монглиер - бретер и, как поговаривали, наемный убийца, получивший  недавно
удар ножом в живот, - лежал закрыв глаза, и притворялся спящим. Он  должен
был умереть еще вечером, но  все  же  был  жив,  хотя  дыхание  оставалось
прерывистым, а пульс неполным. Состояние  его  по-прежнему  представлялось
очень тяжелым, но то, что уже  произошло,  повергало  в  изумление.  Ни  у
древних, ни у новейших авторов нельзя найти ни одного упоминания  о  столь
быстром и непонятном улучшении.
     Остальные трое больных представляли еще более отрадную картину.
     Нищий, переусердствовавший в изготовлении  язв  и  получивший  вместо
фальшивой  болячки  настоящий  антонов  огонь,  выздоровел  в  одну  ночь,
воспаление прекратилось, язва начала рубцеваться.
     Золотушный мальчишка, сын бродячего сапожника,  день  назад  лежавший
при последнем издыхании, прыгал  на  тюфяке,  а  при  виде  Юстуса  замер,
уставившись на шелковую мантию доктора. Осматривать себя он не  дал  и  со
страху забился под тюфяк.
     Четвертый больной - известный в городе ростовщик, богач  и  сказочный
скареда, решивший лучше лечь  в  больницу,  чем  переплатить  докторам  за
лечение, - страдал острым почечным воспалением. Его вопли в течение недели
не давали покоя обитателям отеля Святой троицы.  Теперь  же  он  сидел  на
постели, наполовину прикрытый одеялом, и при виде доктора закричал,  грозя
ему скрюченным хизагрой пальцем:
     -  Не  вздумайте  утверждать,  будто   применили   какое-то   дорогое
лекарство! Вы не выжмете из меня ни гроша! Господин Анатоль обещал  лечить
меня даром! Что, любезный, не удалось ограбить бедного старика?
     Юстус повернулся и, не говоря ни слова, вышел. Ростовщик ударил его в
самое больное место: господин Анатоль не брал денег за лечение, а огромные
гонорары Гийома  Юстуса  вошли  в  поговорку  у  местной  знати.  Конечно,
господин Анатоль прав - грешно наживаться на страданиях ближних,  но  ведь
для бедных есть больница, а за удовольствие видеть врача у себя дома  надо
платить. Еще Аристофан заметил: "Вознаграждения нет, так и лечения нет". К
тому же, это единственный способ заставить богачей  заботиться  о  бедных.
Город  выделяет  средства  скупо,  и  почти  все  улучшения   в   больнице
произведены за счет "корыстолюбивого" доктора. Этого даже господин Анатоль
не сможет отрицать.
     Господин Анатоль сидел в кабинете Юстуса. Доктора уже не удивляло  ни
умение молодого коллеги всюду принимать непринужденную небрежную позу,  ни
его смехотворный костюм.  Одноцветные  панталоны  господина  Анатоля  были
такими широкими, что болтались на ногах и  свободно  свисали,  немного  не
доставая до низких черных башмаков.  Одноцветный  же  камзол  безо  всяких
украшений не имел даже шнуровки и застегивался на  круглые  костяшки.  Под
камзолом виднелось что-то вроде колета или обтягивающей венгерской куртки,
но, как разузнал мэтр Фавори, короткое и без рукавов. Только рубашка  была
рубашкой, хотя и на ней нельзя было найти ни вышивки, ни клочка кружев, ни
сплоенных  складок.  Сначала  наряд  господина  Анатоля  вызвал  в  городе
недоумение, но теперь к  нему  привыкли,  и  некоторые  щеголи,  к  вящему
неудовольствию портных, даже начали подражать ему. Ни шпаги, ни кинжала  у
господина Анатоля не было, к оружию он относился с презрением.
     - Приветствую высокоученого доктора! - оживился господин Анатоль  при
виде Юстуса. - В достаточно ли равномерном смешении находятся сегодня соки
вашего тела?
     - Благодарю, - отозвался Юстус.
     - Вы долго спали, - продолжал господин  Анатоль,  -  я  жду  вас  уже
двадцать минут. Излишний сон подобен смерти, не так ли?
     - Совершенно верно, - Юстус решил не объяснять господину Анатолю, что
он уже вернулся с обхода. - Если вы готовы, мы могли бы пройти в палаты.
     - Следовать за вами я готов всегда!
     Молодой человек поднялся и взял со спинки кресла белую  накидку,  без
которой не появлялся в больнице. Юстус никак не мог определить,  что  это.
На мантию не похоже, на белые одеяния древних -  тем  более.  Немного  это
напоминало шлафрок, но куцый и жалкий. Господин Анатоль  облачился  и  они
отправились в общие палаты.
     Там их ждало совсем иное зрелище, нежели в  привилегированной  палате
господина Анатоля, где каждому пациенту  полагалась  отдельная  кровать  и
собственный тюфяк.  В  первом  же  помещении  их  встретила  волна  такого
тяжелого смрада, что  пришлось  остановиться  и  переждать,  пока  чувства
привыкнут к дурному воздуху. На кроватях не  хватало  места,  тюфяки  были
постелены даже поперек прохода, и их приходилось перешагивать.
     - Лихорадящие, - кратко пояснил Юстус.
     Господин Анатоль уже бывал здесь  раньше  и  теперь  чувствовал  себя
гораздо  уверенней.  Он,  не  морщась,  переступал  тела  больных,   возле
некоторых останавливался, спрятав руки за спину, наклонялся  над  лежащим.
Тогда пациент, если он был в  памяти,  приподымался  на  ложе  и  умоляюще
шептал:
     - Меня, возьмите меня...
     Однако, на этот раз господин Анатоль не выбрал никого. Он лишь иногда
распахивал свой баульчик и, выбрав нужное лекарство, заставлял страдающего
проглотить порошок или маленькую белую лепешечку.  Порой  он  извлекал  на
свет ювелирной работы стеклянную трубку  со  стальной  иглой  на  конце  и
впрыскивал лекарство прямо  в  мышцу  какому-нибудь  счастливцу.  Впрочем,
некоторые больные отказывались от подозрительной помощи господина Анатоля,
и тогда он, пожав плечами, молча шел дальше.
     А Юстус вдруг  вспомнил,  как  горячился  господин  Анатоль  в  таких
случаях в первые дни после своего  появления.  Что  же,  время  обламывает
всех. Разве сам он прежде позволил бы кому-нибудь  распоряжаться  в  своих
палатах? Особенно такому малопочтенному лицу, каким представлялся господин
Анатоль. Молодой человек не походил на врача,  он  не  говорил  по-латыни,
весело и некстати смеялся, порывисто двигался. Не  было  в  нем  степенной
важности, отличающей даже самых молодых докторов. Ведь именно  уверенность
в своем искусстве внушает пациенту доверие к врачу. Главное же -  господин
Анатоль боялся  больных.  Юстус  ясно  видел  это  и  не  мог  себе  этого
объяснить.
     Но сейчас скептические мысли оставили старого эскулапа. Он  наблюдал,
как от лепешечек и порошком господина Анатоля спадает жар,  утихают  боли,
как  умирающие  возвращаются  к  жизни  и  болящие   выздоравливают.   Это
восхищало, как чудо и было столь же непонятно.
     Сомнения вернулись лишь после  того,  как  господин  Анатоль  наотрез
отказался идти в палату чесоточных. Юстус, который уже был там сегодня, не
стал настаивать, и  они  вместе  двинулись  туда,  где  четверо  спасенных
ожидали своего избавителя.
     Господин Анатоль первый вошел в палату и вдруг остановился в дверях.
     - Где больные? - спросил он, повернувшись к Юстусу.
     Юстус боком протиснулся мимо замершего Анатоля и оглядел палату.  Два
тюфяка были пусты, в помещении находились  только  Монглиер  и  ростовщик.
Монглиер на этот раз действительно спал, а меняла лежал, натянув одеяло до
самого подбородка, и мелко хихикал, глядя на вошедших.
     - Удрали! - объявил  он  наконец.  -  Бродяга  решил,  что  язва  уже
достаточно хороша для его промысла, и сбежал. И мальчишку с собой увел.
     - Идиоты! - простонал господин Анатоль. - Лечение не закончено, а они
вздумали бродяжничать!  Это  же  самоубийство,  стопроцентная  вероятность
рецидива! Вы-то куда смотрели? - повернулся он  к  старику.  -  Надо  было
остановить их.
     - А мне что за дело? - ответил тот. - Так еще и лучше,  а  то  лежишь
рядом с вором. Да и по мальчишке небось виселица давно плачет.
     Господин Анатоль безнадежно  махнул  рукой  и,  достав  из  баульчика
трубку с иглой, склонился над лежащим Монглиером.
     После осмотра и процедур они вернулись в  кабинет.  Господин  Анатоль
сбросил накидку, расположился в кресле  и,  дотянувшись  до  стола,  двумя
пальцами поднял лист сочинения, над которым  накануне  собирался  работать
Юстус.
     - Можно полюбопытствовать?
     Некоторое время  господин  Анатоль  изучал  текст,  беззвучно  шевеля
губами, а потом вернул его и, вздохнув, сказал:
     - Нет, это не для меня. Не объясните ли неграмотному,  чему  посвящен
ваш ученый труд?
     Признание Анатоля пролило бальзам на раны Юстуса. Уж здесь-то, в  том
малом, что создал  он  сам,  он  окажется  впереди  всемогущего  господина
Анатоля!.. Кстати, как это врач может  не  знать  латыни?  Преисполнившись
гордости, Юстус начал:
     - Трактат толкует о лечебных свойствах некоего вещества. Чудесный сей
состав может быть получен  калением  в  керотакисе  известных  металлургам
белых никелей. Летучее садится сверху и называется туцией. Свойства туции,
прежде никому не известные, воистину изумительны. Смешавши мелкий  порошок
с протопленным куриным салом и добавив для благовония  розового  масла,  я
мазал тем старые язвы и видел улучшение. Раны мокнущие присыпал пудрой, из
туции приготовленной, и они подсыхали  и  рубцевались.  Туция,  выпитая  с
водою чудесных источников, утишает жар внутренний и помогает  при  женской
истерии.
     Господин Анатоль был растерян.
     Не знаю такой туции, - признал он.  -  И  вообще,  никель  не  бывает
белым.
     Юстус поднялся и выложил на стол сосуд с туцией, скляницу с  мазью  и
осколок камня.
     - Ничего удивительного нет, - сказал он, - потому что я первый изучил
это тело. А вот - белый никель, или, в просторечии, обманка.
     Лицо господина Анатоля прояснилось.  Он  высыпал  на  ладонь  немного
порошка, растер его пальцем.
     - Ах вот оно что! - воскликнул он. - А я уж подумал... Только это  не
никель, а цинк. Кстати, он внутрь не показан и  от  истерии  не  помогает,
разве что в  качестве  психотерапевтического  средства.  Тоже  мне,  нашли
панацею - цинковая мазь!
     Господин Анатоль нырнул  в  баульчик,  вытащил  крохотную  баночку  и
протянул ее Юстусу. Баночка была полна белой мази. Юстус  поддел  мизинцем
немного и, не обращая внимания на  удивленный  взгляд  господина  Анатоля,
попробовал на вкус. На зубах тонко заскрипело, потом сквозь обволакивающую
приторность  незнакомого  жира  пробился  чуть  горчащий  вкус  туции.   С
помрачневшем лицом Юстус вернул баночку.
     - Я упомяну в трактате о вашем первенстве в этом открытии,  -  сказал
он.
     - Право, не стоит, - Анатоль дружелюбно улыбнулся, - к тому  же...  -
он не договорил, махнул рукой и повторил еще раз: - Ей-богу, не стоит.
     Юстус убрал со стола лекарства и рукопись, а потом негромко напомнил:
     - Сегодня операционный день. Не желаете ли присутствовать?
     В  операционной  царила  немилосердная  жара.  Стоял  запах  сала  от
множества дешевых свечей, жаровня наполняла комнату синим  угарным  дымом.
Цирюльники - мэтр  Фавори  и  приезжий  эльзасец  мастер  Базель  готовили
инструменты. Базель говорил  что-то  вполголоса,  а  мэтр  Фавори  слушал,
презрительно оттопырив губу. Аптекарь, господин Ришар Детрюи,  примостился
в углу, взирая на собравшихся из-под насупленных седых бровей.
     Предстояло три операции, первый больной  уже  сидел  в  кресле  около
стола. Это был один из тех ландскнехтов, которых недавно  нанял  магистрат
для службы в городской страже. Несколько дней назад  он  получил  рану  во
время стычки с бандитами, и теперь левая нога его на  ладонь  выше  колена
была  поражена  гангреной.  Наемник  сидел  и  разглядывал  свою  опухшую,
мертвенно-бледную ногу. От сильного жара и выпитого вина,  настоянного  на
маке, взгляд его казался отсутствующим и тупым. Но Юстус знал, что  солдат
страдает той формой гангрены, при которой человек до самого конца остается
в сознании и чувствует боль. И ничто, ни вино, ни мак не смогут  эту  боль
умерить.
     Господин  Анатоль,  вошедший  следом,  брезгливо  покрутил  носом   и
пробормотал как бы про себя:
     - Не хотел бы я, чтобы мне вырезали здесь  аппендикс.  Квартирка  как
раз для Диогена. Врач-философ подобен  богу,  не  так  ли?  -  спросил  он
громко.
     Юстус не ответил.
     Последним в помещении появился доктор Агель. Это был невысокий полный
старик с добрым домашним лицом. Он и  весь  был  какой-то  домашний,  даже
докторская мантия выглядела на нем словно  уютный  ночной  халат.  Доктора
Агеля любили в городе, считая врачом особо искусным в  женских  и  детских
болезнях, и, пожалуй, один только Юстус знал, сколько  людей  отправил  на
тот свет этот добряк, назначавший  кровопускания  при  лихорадках  и  иных
сухих воспалениях.
     Больного положили на стол и крепко привязали. В правую руку ему  дали
большую палку.
     - Жезл вращайте медленно  и  равномерно,  -  степенно  поучал  доктор
Агель.
     Солдат попытался вращать палку, но пальцы не слушали  его.  Тогда  он
закрыл глаза и забормотал молитву.
     Юстус склонился над больным. Господин Анатоль тоже шагнул вперед.
     - Здесь обязательно нужен общий наркоз, - испуганно сказал он.
     Юстус  не  слушал.  Им  уже  овладело  то   замечательное   состояние
отточенности чувств, благодаря которому  он  успешно  проводил  сложнейшие
операции. И только потом горячка и операционная гангрена  уносили  у  него
половину пациентов.
     Юстус взял узкий, похожий на бритву нож и одним решительным движением
рассек кожу на еще не пораженной гангреной части  ноги.  Комнату  наполнил
истошный, сходящий на визг вопль.
     Далее начался  привычный  кошмар  большой  операции.  Солдат  рвался,
кричал, голова его моталась по плотной кожаной подушке, он отчаянно дергал
ремни, стараясь освободить руки с намертво зажатой  в  побелевших  пальцах
палкой. Господин Анатоль что-то неслышно бормотал сзади. А Юстус продолжал
работать. Рассеченные  мышцы  округлыми  буграми  вздувались  у  основания
бедра, мелкие артерии вспыхивали фонтанчиками  крови.  Наконец,  обнажился
крупнейший сосуд бедра - ответвление полой вены. Он туго  пульсировал  под
пальцами, напряженный, болезненный. Перерезать его - значит дать  пациенту
истечь кровью.
     - Железо! - крикнул Юстус.
     Тут же откуда-то сбоку подсунулся мэтр Фавори с  клещами,  в  которых
был зажат багрово-светящийся штырь.  Железо  коснулось  зашипевшего  мяса,
вена сморщилась и  опала,  крик  пресекся.  В  нахлынувшей  тишине  нелепо
прозвучал голос доктора Агеля, державшего больного за свободную руку:
     - Пульс ровный.
     Юстус быстро перерезал сосуды и  оставшиеся  волокна,  обнажил  живую
розовую кость и шагнул в сторону, уступая место мастеру Базелю, ожидавшему
с пилой в руках своей очереди. Мастер согнулся над столом и  начал  пилить
кость.  Безвольно  лежащее  тело  дернулось,  наемник  издал   мучительный
булькающий хрип.
     Базель торопливо пилил, снежно-белая костяная стружка сыпалась из-под
зубьев и мгновенно намокала алым. Наемник снова кричал тонким  вибрирующим
голосом,  и  в  этом  крике  не  было  уже  ничего   человеческого,   одна
сверхъестественно огромная боль.  Детрюи  ненужно  суетился  около  стола,
отирая несчастному влажной губкой пот со лба. Доктор Агель сидел,  положив
для порядка пальцы на пульс больному, и поглядывал в  окошко,  за  которым
виднелись круглые башенки городской стены.
     И  тут...  Крик  снова  резко  пресекся,  тело  ландскнехта  изогнула
страшная судорога, потом оно вытянулось и обмякло.  Белые  от  боли  глаза
остекленели.
     - Пульс пропал, - констатировал доктор Агель. Он помолчал  немного  и
добавил: - Аминь.
     "Как же так? -  Юстус  непонимающим  взглядом  обвел  собравшихся.  -
Зачем,  в  таком  случае,  все  они  здесь?  Милая  тупица  доктор  Агель,
цирюльники, аптекарь со своим негодным вином, он сам наконец?.."
     Странный звук раздался сзади - то ли икание, то ли бульканье.  Там  у
стенки скорчился господин Анатоль. Господину  Анатолю  было  худо.  Но  он
быстро справился с собой и поднялся  на  ноги,  пристально  глядя  в  лицо
Юстусу. Юстус молча ждал.
     - Муж прекрасный и добрый! - истерически выкрикнул господин  Анатоль.
- Мясником вам быть, а не доктором!
     Молодой человек выбежал из комнаты. Юстус медленно вышел следом.
     В свой кабинет Юстус вернулся совершенно разбитым. Во рту сухо  жгло,
ноги гудели и подкашивались, и, что хуже всего, дрожали руки. Две операции
пришлось передать другим, и  мэтр  Фавори,  вероятно,  режет  сейчас  этих
бедняг под благожелательным присмотром доктора Агеля. Ну и пусть, он  тоже
не железный, к тому же врач не обязан сам делать операции, для этого  есть
цирюльники.
     Юстус поднялся, отомкнул большим  ключом  сундук,  стоящий  у  стены,
двумя руками достал из его глубин костяной ларец.
     Гомеопатия учит нас, что избыток желтой желчи вполне  и  безо  всяких
лекарств излечивается здоровым смехом. Поднятие же  черной  желчи  следует
врачевать спокойным созерцанием. Ничто так не успокаивало доктора  Юстуса,
как редкостное сокровище, хранящееся в ларце. Осторожно,  один  за  другим
Юстус раскладывал на  черном  бархате  скатерти  потускневшие  от  времени
медные ножи, долота, иззубренные ударами о кость, погнувшиеся  шила,  пилу
со  стершимися  зубьями.  Странно  выглядела  эта  утварь,  отживший  свое
инструмент на роскошной бархатной ткани. И все же для Юстуса не было  вещи
дороже.  В  ларце  хранились  инструменты  Мондино  ди   Люцци,   великого
итальянца, воскресившего гибнущую под властью схоластов анатомию,  первого
доктора, отложившего книгу, чтобы взять в руки скальпель.
     Скрипнула  дверь,  в  кабинете  появился  мэтр   Фавори.   Перехватив
удивленный взгляд Юстуса, он поспешил объяснить:
     - Я уступил свое место мэтру Боне.  У  старика  много  детей  и  мало
клиентов. Пусть немного заработает.
     Это было очень  похоже  на  обычные  манеры  модного  цирюльника,  не
любившего больничные операции, так как за них, по его мнению, слишком мало
платили.
     Фавори подошел к Юстусу и, наклонившись, произнес:
     - Монглиер умер.
     - Как? - быстро спросил Юстус.
     - Ему перерезали горло.  Вероятно,  убийцы  влезли  в  окно.  Скотина
ростовщик уверяет, что спал и ничего не видел. Врет, конечно.
     Юстус  тяжело  задумался.  Мэтр  Фавори   некоторое   время   ожидал,
разглядывая разложенные на скатерти инструменты. Ему было  непонятно,  что
делает здесь этот  никуда  не  годный  хлам,  но  он  боялся  неосторожным
замечанием вызвать вспышку  гнева  у  экспансивного  доктора.  Наконец  он
выбрал линию поведения и осторожно заметил:
     - Почтенная древность, не правда  ли?  Нынче  ими  побрезговал  бы  и
плотник.
     - Это вещи Мондино, - отозвался Юстус.
     - Да ну? -  изумился  брадобрей.  -  Это  тот  Мондино,  что  написал
"Введение"  к  Галену?  И  он  работал  таким  барахлом?  -  глаза  Фавори
затянулись мечтательной пленкой, он продолжал говорить как бы про себя:  -
Жаль, что меня не было в то время. С моими методами и  инструментом  я  бы
затмил всех врачей того времени...
     - Вы остались бы обычным цирюльником, - жестко прервал его  Юстус.  -
Возможно, поначалу вам удалось бы удивить ди Люцци и даже  затмить  его  в
глазах невежд, но все же Болонец остался бы врачом и ученым, ибо он мыслит
и идет вперед, а вы пользуетесь готовым. И звание  здесь  ни  при  чем.  В
вашем цехе встречаются истинные операторы, мастера своего дела, которых  я
поставил бы выше многих ученых докторов. Но это уже не цирюльники,  это  -
хирурги, прошу вас запомнить это слово.
     - Да, конечно, вы правы, - быстро согласился Фавори и вышел.  Он  был
обижен.
     Но и теперь Юстусу  не  удалось  побыть  одному.  Почти  сразу  дверь
отворилась снова, и в кабинет вошел господин Анатоль. Он  был  уже  вполне
спокоен, лишь в глубине глаз дрожал злой огонек.  Взгляд  его  на  секунду
задержался на инструментах.
     - Решили переквалифицироваться в столяры? - спросил он. - Похвально.
     Юстус молчал.  Господин  Анатоль  прошелся  по  кабинету,  взял  свой
баульчик, раскрыл, начал перебирать его содержимое.
     - Вы слышали, Монглиера прирезали, - сказал он, немного погодя.
     Юстус кивнул головой.
     - Идиотизм какой-то! - пожаловался господин  Анатоль.  -  Варварство!
Хватит, я ухожу, здесь невозможно работать, сидишь словно в болоте...
     Он замолчал, выжидающе  глядя  на  Юстуса,  но  не  услышав  отклика,
сказал:
     - Запомните, доктор,  чтобы  больные  не  умирали  у  вас  на  столе,
необходимы две вещи: анестезия и асептика.
     Что же, в бауле господина Анатоля, вероятно, есть и то, и другое,  но
скоро драгоценный баул исчезнет навсегда. Потому и ждет  господин  Анатоль
вопросов и жалких просьб, на которые он, по  всему  видно,  уже  заготовил
достойный ответ. Жалко выпускать из рук такое сокровище, но что он стал бы
делать, когда баул опустел бы? Два дня назад Юстус обошел  всех  городских
стеклодувов, прося их изготовить трубку с иглой, какой пользовался  гость.
Ни один ремесленник не взялся выполнить столь тонкую работу.
     - Скажите, - медленно начал Юстус, - ваши методы лечения  вы  создали
сами, основываясь на многочисленных наблюдениях больных и прилежном чтении
древних авторов? И медикаменты, воистину чудесные, изготовили,  исходя  из
минералов, трав и животных, путем сгущения, смешения и сублимации? Или, по
крайней мере, дали опытным аптекарям точные рецепты и формулы?
     Господин Анатоль ждал не этого вопроса. Он смутился и пробормотал:
     - Нет, конечно, зачем мне, я же врач...
     - Благодарю вас, - сказал Юстус.
     Да, он оказался прав.  Баул  действительно  скрывал  множество  тайн,
именно баул. Сам же господин Анатоль - пуст.
     Удивительная вещь: блестящая бездарность - мэтр Фавори  и  всемогущий
господин Анатоль сошлись во мнении по поводу вещей Мондино ди  Люцци.  Да,
они правы, инструмент  Мондино  в  наше  время  пригодился  бы  разве  что
плотнику, и все же учитель из Болоньи неизмеримо более велик, чем оба они.
     Господин Анатоль кончил собираться,  взял  свой  баульчик,  несколько
секунд смотрел на Юстуса, ожидая прощальных слов, потом пробормотал:
     - Ну, я пошел... - и скрылся за дверью.
     И только тогда Юстус презрительно бросил ему вслед:
     - Цирюльник!





                                   ЧАСЫ


     У Севодняева остановились часы. Он купил их два месяца назад и с  тех
пор уже трижды ремонтировал. Теперь они остановились окончательно.
     - Дешевле новые купить, - сказал знакомый мастер, возвращая замолкший
механизм.
     Севодняев покорно забрал часы. На всякий случай он зашел еще  к  двум
знакомым часовым мастерам, но получил  тот  же  самый  ответ.  Нет  ничего
удивительного, что у Севодняева было столько знакомых часовщиков.  Часы  у
него ломались каждую неделю и непременно  требовали  капитальной  починки.
Так  что  большую  часть  жизни  Севодняев  ходил,  имея   самое   смутное
представление о течении времени, а приемщики  ремонтных  мастерских  знали
его в лицо.
     Часы вообще давно и прочно не любили  Севодняева.  Свои  первые  часы
Севодняев получил в подарок на шестнадцать лет и проносил ровно один день.
К вечеру на запястье болтался лишь целехонький ремешок,  а  подарок  исчез
бесследно.
     Ругали за часы долго.
     - Подарили вещь, - жаловалась в воздух мать,  -  так  ему  непременно
надо сгубить!..
     Из этого первого урока Севодняев вынес только убеждение, что часы это
"вещь", но что такой вещью ему никогда не обладать, дошло  до  него  много
позже.
     С тех пор Севодняеву еще не раз дарили часы, и сам он покупал их,  но
конец всегда был плачевен. Часы или терялись, или безнадежно  ломались,  и
их безжизненные корпуса отправлялись в ящик серванта, который с годами все
больше напоминал склад металлолома.
     Негативное влияние Севодняева распространялось и на чужие часы.  Если
родственники или друзья давали Севодняеву поносить свой хронометр,  вскоре
он уже стоял, и только немедленное  возвращение  в  хозяйские  руки  могло
спасти  впавший  в  коматозное  состояние  механизм.   Бывало,   случайный
прохожий, к которому несчастный  Севодняев  обращался  со  сакраментальным
вопросом: "Который час?" - бросив взгляд на циферблат, недоуменно  шевелил
губами, тряс рукой, подносил ее к уху, а потом извинялся:
     - Ничем не могу помочь. Мои остановились.
     Над Севодняевым смеялись, ему  не  верили.  Потом  знакомые,  уступая
фактам, признавали, что дело неладно, и начинали искать причину. Причин не
было. Севодняев отличался аккуратностью, часы не бил и  заводил  всегда  в
одно и то же время. Говорили, что он  пережимает  пружину,  когда  заводит
часы. Тогда Севодняев предлагал эксперимент:  пусть  скептик  сам  заводит
севодняевские часы в удобное ему время. Обычно эксперимент  прерывался  на
четвертый день - часы переставали ходить.
     Один приятель, слегка свихнувшийся  на  почве  самосовершенствования,
объявил, что Севодняев обладает мощным биополем, и посоветовал  наклеивать
под часы кусочек лейкопластыря. Кисть, стянутая лейкопластырем, болела,  а
часы все равно не ходили. Не помогал и лейкопластырь, наклеенный прямо  на
корпус  часов.  Тогда  приятель  начал  таинственно  рассуждать,   что   в
присутствии инопланетян часы тоже не ходят.
     Севодняев не был инопланетянином. Он хотел иметь нормальные часы,  по
которым можно узнавать время. Поэтому, сгубив очередной механизм, он вновь
пошел в ближайший  универмаг.  Деньги  на  покупку  были  отложены  давно,
раньше, чем предыдущие часы первый раз попали в починку.
     Знакомая  продавщица,  увидав  Севодняева,  приветливо   заулыбалась.
Когда-то она полагала, что Севодняев так  часто  появляется  в  ее  отделе
потому что влюблен, но потом узнала о его печальной  способности  и  сразу
уверовала в нее, поскольку эта способность поддерживала в девушке  веру  в
сверхъестественное и помогала выполнению плана.
     Часы, которые продавщица предлагала Севодняеву, неизменно  отличались
элегантным внешним видом, прекрасно смотрелись на руке, но,  к  сожалению,
были недолговечны. Продавщица ставила свой  эксперимент  -  испытывала  на
Севодняеве надежность различных  часов  и  потому  каждый  раз  предлагала
изделие новой марки.
     - Опять? - воскликнула она.
     - Опять, - признался Севодняев.
     - Шестьдесят три дня! - радостно сообщила продавщица, справившись  по
записной книжке.
     - Двенадцать дней были в ремонте, - поправил пунктуальный Севодняев.
     - Все равно, результат хороший... А для вас  я  припасла  новинку,  -
искры восхищения в глазах девушки потухли,  она  приступила  к  выполнению
профессиональных обязанностей.
     - Но ведь это электронные!..  -  вырвалось  у  Севодняева,  когда  он
открыл коробочку.
     - Ну так что? Они теперь в моде, ходят прекрасно,  а  элемент  вам  в
любой мастерской сменят. Заводить их не надо. К тому же, недорогие,  стоят
как часы марки "Полет"...
     Севодняев взглянул на экранчик. На нем нервно прыгали цифры. Кончиком
пальца Севодняев нажал кнопку  подсветки.  Сбоку  мрачно  мигнул  багровый
глаз.
     - Ладно... - неуверенно сказал Севодняев, - давайте.
     Он шел по улице и как  всегда  после  посещения  магазина,  поминутно
прижимал руку к уху. Тиканья не было, и  каждый  раз  Севодняева  пробирал
озноб.  Но  на  экране  по-прежнему   дергались   секунды,   и   Севодняев
успокаивался.
     Через несколько дней Севодняев привык к молчащим  часам,  научился  с
одного взгляда определять время. Правда, за неделю  часы  ушли  на  минуту
вперед, так что Севодняеву приходилось делать в уме поправку. Пользоваться
утопленной кнопкой, чтобы изменить показания, Севодняев не решался,  боясь
испортить их окончательно.
     Может быть, именно потому, что часы терпеть не могли Севодняева,  сам
он не представлял себе жизни без часов. В этих случаях она становилась  на
редкость пустой и бессодержательной  и,  собственно  говоря,  состояла  из
одного ожидания. Расчеты, которые Севодняев делал  на  работе,  оседали  в
бумажных  завалах,   не   внося   никаких   изменений   в   вяло   текущий
производственный процесс. Так что  можно  считать,  что  восемь  служебных
часов состояли из чая  и  рассматривания  неспешно  ползущих  стрелок.  Те
периоды, когда Севодняев лишался тикающего браслета и не  мог  следить  за
истаиванием рабочего дня, превращались для него в пытку.
     Вечерами и в выходные дни  жизнь  без  часов  поворачивалась  к  нему
другой, не менее печальной стороной. Минуты и  дни  убегали,  просачиваясь
сквозь пальцы.  Пока  соберешься  позвонить,  пригласить  к  себе  гостей,
становится так поздно, что звонить уже неприлично. Хочешь сходить в  кино,
пусть даже один, но и тут целый день уходит на то, чтобы собраться,  найти
по газете кинотеатр с подходящим репертуаром, а  потом  так  никуда  и  не
пойти.
     Часы дисциплинируют, в это Севодняев верил  свято.  Появятся  хорошие
часы - появится много времени, и жизнь волшебно переменится.
     И вот, часы, кажется, появились. Они  работали  уже  почти  месяц,  и
Севодняев,  боясь  обмануться  в  обретенном  счастье,   исподволь   начал
готовиться к новой жизни.
     В начале декабря Севодняев собрался в гости  к  бабушке.  Бабушку  он
навещал и прежде, причем часто, потому что она была уже совсем  дряхлой  и
не могла сама таскать из магазина тяжелые сумки, но в этот  раз  Севодняев
вкладывал в визит особый глубинный смысл. Это был первый официальный выход
из дому в новых часах.
     Кроме обычной сетки с картошкой он  нес  в  подарок  кулек  конфет  с
мармеладной начинкой. Желейные конфеты были бабушкиными  любимыми,  и  сам
Севодняев любил их больше других.
     Бабушка жила на бывшей окраине города, которая давно  стала  центром.
Здесь было царство старых доходных  домов,  дворов-колодцев,  коммунальных
квартир. Здесь властвовал отстоявшийся за десятилетия, неизменный  быт.  В
бабушкиной  комнате  под  выцветшим  оранжевым  абажуром   стояла   резная
деревянная  мебель,  многочисленные   полочки   украшались   слониками   и
фарфоровыми собачками, а посреди комода на кружевной салфетке громко тикал
старый как сама бабушка железный будильник.
     Это были единственные в мире часы, которые не  боялись  прикосновения
Севодняева. Что бы ни происходило, будильник исправно стучал, а его звонок
дребезжал ровно в назначенное время, побуждая юного Севодняева, который  в
ту пору жил  вместе  с  бабушкой,  к  непрерывной  полезной  деятельности.
Однажды, в припадке  неистребимого  любопытства  семилетний  Севодняев  по
винтику разобрал будильник, но бабушка, вооружившись щипчиками для  сахара
и отверткой от швейной машины, сумела собрать и снова запустить его.
     От старости механизм истерся, однако  бабушка  быстро  заметила,  что
будильник продолжает работать, если его поставить вверх  ногами.  Так  что
последние годы будильник  стоял  на  звонке,  и,  чтобы  разобрать  цифры,
приходилось наклонять голову, неудобно выворачивая шею.
     Бабушка усадила Севодняева пить чай со вкусными  конфетами.  Чаепитие
затянулось до  самого  вечера,  бабушка  пересказывала  все  телевизионные
передачи, что видела за последнюю неделю, а  Севодняев  не  перебивал  ее.
Наконец, и конфеты, и бабушкины  новости  кончились,  Севодняев  поднялся,
чтобы идти домой. Скособочившись глянул на  будильник,  сравнил  время  со
своими. Электронные часы убегали на две минуты.
     - Еще новые купил? - спросила бабушка.
     Она по-хозяйски  задрала  рукав  севодняевского  пиджака,  критически
оглядела электронное чудо и вынесла приговор:
     - Модные. Я такие не люблю. Не понимаю, что они там показывают...
     Севодняев опустил рукав. На улице был мороз,  и  Севодняев  опасался,
что жидкий кристалл застынет.
     Выйдя во двор, он окунулся  в  темноту  декабрьского  вечера.  Фонари
горели на улице, а здесь лишь  отсветы  окон  редили  мрак.  В  подворотне
Севодняев придержал шаг, чтобы взглянуть на часы. Не мог он отказать  себе
в удовольствии определить время в полной темноте.
     - А часики придется снять! - прозвучал  рядом  хрипловатый  юношеский
басок.
     Севодняева ухватили за локоть, чужая лапа полезла в карман.
     Севодняев совершенно не испугался. Прежде его никогда не грабили,  да
и денег у него с собой не было. Происходившее напоминало игру, и Севодняев
игру поддержал.
     - Я-а!.. - красиво заголосил он, саданул ребром ладони по серевшей на
фоне подворотне фигуре и тут же получил ответную плюху  в  лоб.  Севодняев
покачнулся и впечатался затылком во что-то мягкое. Стоявший сзади взвыл от
боли, выпустил левую руку Севодняева и наугад ткнул кулаком.  Это  уже  не
был грабеж, в подворотне происходила глупая мальчишеская драка, в  которую
зачем-то втянули взрослого человека.
     Неизвестно,  как  бы  все  это  закончилось,   но   вдруг   Севодняев
почувствовал, как стал просторным тугой ремешок часов, и часы,  в  которые
он уже почти поверил и к которым почти привык,  уклонившись  от  судорожно
сжавшихся пальцев, скользнули вниз.
     "Раздавят!" - ужаснулся Севодняев.
     От страха он замер, но первый же пинок привел его в себя.
     - А-а-а!.. - завопил Севодняев, вслепую  размахивая  кулаками.  Напор
был таким неожиданным, что трое юнцов, карауливших  среди  мусорных  баков
более смирную добычу, в панике бежали.
     Севодняев исчиркал полкоробка спичек,  прежде  чем  отыскал  удравшие
часы. Найдя он осторожно поднял беглеца, вынес  к  свету,  осмотрел.  Часы
показывали нечто несусветное. Менялись не  только  секунды,  но  и  число,
показывающее час тоже непрерывно  мигало,  словно  его  бил  нервный  тик.
Севодняев бегом кинулся к  ближайшей  мастерской.  Ему  казалось,  что  он
слышит скрип и скрежет, доносящийся из электронного тела  часов,  мнилось,
будто каждая вспышка доламывает их окончательно.
     Мастер, разумеется  знакомый,  выслушав  несвязную  речь  Севодняева,
усмехнулся, ткнул утопленную кнопку  кончиком  шариковой  ручки,  привычно
сверился по казенным часам, поколдовал еще немного,  и  Севодняев  получил
свою драгоценность обратно.
     - Сколько с меня? - выдавил он.
     - Нисколько. Они у вас исправные, я только минуты подвел.
     - А почему тогда мигали?
     -  Кнопку  перевода  задели.  Или  сама  нажалась  от  удара.   Часы,
вообще-то, бить не  следует.  Вам  повезло,  ваши  в  порядке,  а  то  эти
электрошки иной раз так чудят, что не знаешь, смеяться или плакать...
     Клиентов в мастерской не было,  часовщик,  обрадовавшись  возможности
развлечься, принялся рассказывать одну  историю  за  другой,  а  Севодняев
стоял, с нежностью наблюдая за бегом секунд. И вдруг ему  показалось,  что
как-то по особому  дрогнули  мерно  снующие  цифры.  Вроде  бы  ничего  не
изменилось, но Севодняев мог поклясться, что часы с напряженным  интересом
прислушиваются  к  очередной  байке  мастера.  Севодняев  поспешно  втянул
браслет в рукав, зажал его перчаткой,  но  все  же  продолжал  чувствовать
дрожащие толчки, словно второй пульс проснулся в предплечье.
     На следующий день Севодняев опоздал на работу. Вышел из дома вовремя,
шел привычным ровным шагом и... опоздал на  двадцать  минут.  И  ровно  на
двадцать минут отстали часы на руке Севодняева.
     "Неужто снова в мастерскую?" - тоскливо подумал Севодняев.
     Однако, к вечеру "Электроника"  показывала  время  совершенно  точно.
Весь рабочий день часы мчались как угорелые, и вслед за  ними  лихорадочно
торопился Севодняев. За день Севодняев  подготовил  к  согласованию  нормы
расхода пара на единицу продукции,  а  часы  вернули  себе  славу  точного
инструмента.
     С этого дня между Севодняевым и его часами установилась прочная, хотя
и не очень понятная связь. Часы уже не вихлялись на ремешке, не  старались
незаметно потеряться, они сидели как влитые. Кроме того, больше  Севодняев
никуда не опаздывал, в ответственные минуты часы были  точны,  как  хорошо
вышколенный секретарь. И все же Севодняев знал, что с часами не ладно.
     Порой секунды на циферблате засыпали, время  цедилось  по  каплям,  и
вместе с часами впадал в спячку и их владелец. В такие моменты  Севодняеву
казалось, что весь мир, взбесившись, галопирует куда-то, и догнать его нет
никакой возможности.
     Иногда же, вселенная замирала, один  Севодняев  оставался  нормальным
человеком  среди  всеобщей  летаргии.  В  недолгие  периоды   просветления
Севодняев узнавал, что его видели стремительно несущимся куда-то.
     - Бег трусцой, - вынужденно врал Севодняев. - Очень полезно.
     - Ничего себе - трусца, - возражали знакомые. - На рекорд шел.
     Такое положение дел привело к тому, что Севодняев, вместо того, чтобы
вести, как собирался, активную жизнь, перестал поддерживать какие бы то ни
было контакты с другими людьми и остался один.  Теперь  Севодняев  подолгу
сидел за столом, наблюдая, как часы откусывают от настоящего одну  секунду
за другой, превращая их в  прошлое.  Серый  экранчик  двадцать  на  десять
миллиметров  заменил  ему  и  немногих  друзей,  и  развлечения,  и   даже
телевизор. Иногда Севодняев вспоминал, что  надо  бы  сходить  к  бабушка,
поздравить ее с приближающимся новым годом, но наплывала ленивая истома, и
Севодняев оставался за столом.
     Новый год Севодняев встречал возле  часов.  За  стеной  глухо  играла
музыка, в окнах дома напротив разноцветно мигали  елки  и  голубели  пятна
включенных телевизоров. В комнате разливался  полумрак,  цифры  на  экране
различались с трудом.  В  последний  момент  Севодняев  врубил  подсветку.
Двадцать три часа, пятьдесят девять минут, пятьдесят девять секунд...  Еще
чуть-чуть, и перед Севодняевым выстроился ряд нолей. Вот и весь Новый год.
     Правда,  где-то  в  полупроводниковой  глубине  произошли  изменения.
Сменилось число, передвинулся месяц. Время  идет,  оно  уходит  даже  если
непрерывно смотришь на часы, стараясь поймать его.
     Севодняев коснулся выступающей кнопки, чтобы взглянуть на наступивший
в часах январь. Ему нравилось манипулировать с часами, сам себе он казался
в эти мгновения пианистом или оператором изысканно-сложной машины.
     Цифры послушно переменились. Теперь часы показывали  число  и  месяц.
Тридцать второе декабря.
     У Севодняева больно кольнуло под лопаткой, волной отдало в руку.
     Опять ремонт! Опять жить по чужим часам, не понимая, куда уходят твои
минуты и годы. Опять мечтать, что вот  попадутся  хорошие  часы,  и  время
перестанет исчезать впустую, и жизнь наладится. Опять...
     Севодняев отер пот. Может быть еще  ничего  страшного  не  произошло,
просто надо подвести месяц, как это делал мастер.  А  еще  лучше,  второго
числа с утра сбегать в мастерскую, пусть часы переведут специалисты.
     Севодняев  вздохнул,  успокаиваясь,  и  запоздало  откупорил  бутылку
шампанского.
     Проснувшись   в   одиннадцать   часов,   Севодняев    первым    делом
поинтересовался месяцем. Тлела внутри надежда, что все исправится само.
     Часы по-прежнему показывали прошлый год.
     Весь день Севодняев  провалялся  в  постели,  лишь  к  вечеру  встал,
поджарил яичницу и допил выдохшееся  шампанское.  Делать  было  нечего,  и
Севодняев снова завалился в смятую постель. Завтра на  работу.  Время  там
тоже  уходит  безнадежно,  но  все  же  рядом  люди,  присутствие  которых
разбавляет пустоту.
     Часы бесшумно  лежали  под  подушкой.  Какое  число  они  показывают,
Севодняев не смотрел. Он ждал утра.
     Утром  тридцать  третьего  декабря  Севодняев  отправился  на  завод.
Неспешно прошелся пустынной улицей, зная, что все равно не опоздает.  Ведь
ему лишь кажется, что он идет не спеша, потом скажут, что он несся как  на
пожар.
     Так и случилось. В отдел он пришел первым. Севодняев уселся, разложил
перед собой листы прошлогоднего отчета, чтобы еще до начала  рабочего  дня
создать на столе деятельный беспорядок.
     "Сейчас  придут  сотрудники,  -  мелькнула  мысль,  -  и   кто-нибудь
обязательно сострит, что год новый, а отчет у меня старый. А я отвечу, что
и год у меня тоже еще старый."
     Севодняев посмотрел на часы. Они показывали восемь двадцать  пять,  а
отдел был по-прежнему пуст. Севодняев  вышел  в  коридор,  нервно  выкурил
сигарету. Прошло еще пять минут,  никто  не  появился.  Севодняев  схватил
пальто, выбежал на территорию.
     Цеха, начинающие работу в семь, были безлюдны. Севодняев не удивился,
он уже ждал подобного. В проходной - никого, на улице  -  пусто,  магазины
закрыты, транспорта нет. Звонки  в  квартирах,  которые  отчаянно  нажимал
Севодняев, ударяли гонгом или залихватски дребезжали, но  ни  в  одной  из
квартир в ответ на звонок не раздались шаги хозяина.
     "Уехали! - стучало в висках. - Эвакуация, война!.. А меня забыли!"
     Севодняев ринулся на ближайший вокзал. Там властвовала та же пустота.
Гулко отзывался на шаги вестибюль,  в  круглосуточном  буфете  покрывались
пылью  жаренные  цыплята,   в   киоске   "Союзпечати"   пестрели   обложки
нераспроданных осенних журналов. Табло прибытия и отправления поездов были
погашены, лишь  на  самом  верху  желтые  лампочки  образовывали  короткую
надпись: число и месяц. Тридцать третье декабря.
     Севодняев попятился и сел на ступени.
     Значит, правда. Часы не испортились. Часы точны. И люди  тоже  никуда
не делись, они просто живут в новом году, а он остался здесь.  Ему  всегда
не хватало времени, он мечтал задержать прошлое, и вот - задержал. Вернее,
прошлое задержало  его.  Теперь  времени  хоть  отбавляй,  оно  никуда  не
денется, вслед за тридцать  третьим  декабря  придет  тридцать  четвертое,
потом тридцать пятое, тридцать шестое...
     - Я не хочу! - крикнул Севодняев.
     Все свое отчаяние вложил он в крик, но лишь сиплый писк  вырвался  из
горла и тут же умер, не пробудив чуткого вокзального эха.
     Севодняев слабо помнил, как он вернулся  домой.  Сидел  голодный,  не
решаясь выйти на улицу, и тупо ждал следующего дня.
     - Ну пожалуйста... - шептал он, - я не могу больше...
     Часы безразлично меняли секунды. Полные сутки вымучивали они  ждущего
Севодняева. Когда цепочка нулей обозначила начало новых  суток,  Севодняев
коснулся  пальцем  кнопки  и  увидел,  что  декабрь   кончился.   Наступил
постдекабрь - тринадцатый месяц года.
     Кажется, Севодняев кричал и плакал. Потом впал в  оцепенение.  Привел
его в себя холод. Батареи в комнате медленно остывали. Севодняев  пощелкал
выключателем - света тоже не было. Водопроводный кран ответил  шипением  и
бульканьем уходящей вниз воды. Голубые венчики  газа  вспыхнули  было  как
обычно, но скоро давление в магистрали упало, огонь погас.
     Лишь теперь Севодняев  осознал,  в  какую  ловушку  он  попал.  Будут
меняться дни и месяцы, но новый год не наступит. Он останется один, а жить
будет все труднее. Пока длился декабрь, в домах топили. Кто  топил  -  это
вопрос другой, но  положено  топить,  и  топили.  Подавали  электричество,
качали воду. В постдекабре таких услуг не предусмотрено, а  морозы  обычно
стоят суровые.
     К  утру  термометр  за  окном   показывал   минус   сорок,   квартира
выстудилась, изо рта шел пар. Севодняев натянул на себя все, что можно  из
верхней одежды и потопал на улицу искать теплого пристанища.
     На первое время он пристроился в строительном  вагончике,  где  нашел
круглую печку буржуйку. Потом вместе с печкой перебрался в чужую  квартиру
на первом этаже.
     Мороз свирепел. Севодняев завесился в  своей  берлоге  одеялами,  где
только мог заложил стены подушками, но все равно мерз.
     Продукты он  добывал  в  ближайшем  магазине.  Сначала  было  неловко
входить в служебные помещения и опустошать  замершие  холодильные  камеры.
Потом наступил период бессмысленного хулиганства, когда Севодняев принялся
громить все, до чего мог дотянуться. Но чаще он  просто  сидел,  глядя  на
браслет, и ждал, пока пройдет время, которого прежде так не хватало.
     На тринадцатый день иссяк постдекабрь, и начался месяц четырнадцатый,
которому вообще нет названия.
     В ту ночь Севодняев вышел во двор. Не то чтобы он надеялся  встретить
вернувшихся откуда-то людей,  но  просто  пошел  посмотреть.  Мороз  спал,
начиналась оттепель. Ночное небо, не по  зимнему  черное,  пугало  близким
космосом. Тающие строчки метеоров чертили дорожки среди звезд.
     "Звездопады в августе бывают, - отрешенно подумал Севодняев,  -  хотя
сейчас тоже могут быть, почему бы и нет, никто  ведь  не  видел,  как  тут
живется, в пятом квартале."
     Пылающий шар пронесся над головой, на  секунду  озарив  мир,  и  упал
где-то за домами. От глухого удара подпрыгнули стены,  посыпались  стекла.
Со страху Севодняев присел, недоуменно взглянул на  небо.  Огненные  капли
беззвучно струились из зенита. Еще один болид с гулом рассек воздух и ушел
за горизонт.
     Петляя и пригибаясь, Севодняев кинулся к парадной.
     Ночь он продрожал в  квартире,  прислушиваясь  к  далеким  взрывам  и
подавляя  бессмысленное  желание  забраться  под  кровать.   Утром,   едва
рассвело, Севодняев был на улице. Осторожно  пробираясь  вдоль  домов,  он
заглядывал во все дворы,  искал  бомбоубежище.  Особых  разрушений  он  не
заметил, хотя откуда-то упорно несло гарью.
     В одном из дворовых садиков Севодняев нашел бетонный куб  с  железной
решеткой. Вокруг куба были навалены заледеневшие сугробы.  Попасть  внутрь
Севодняев не умел, к тому же  вовремя  понял,  что  если  его  засыплет  в
убежище, то никто не придет на помощь.
     Севодняев отправился домой.  Он  уже  не  пробирался  вдоль  стен,  а
спокойно шагал посреди мостовой. Все равно,  от  судьбы  в  подворотне  не
спрячешься.
     По счастью в четырнадцатом месяце оказалось всего четырнадцать  дней,
и еще в середине второй недели каменный дождь начал стихать.
     Наступила оттепель, они часто случаются в начале пятнадцатого месяца.
Ураганный ветер  перемешивал  в  воздухе  снежную  кашу,  которая  тут  же
растекалась талой водой. Мокрые сугробы, наметенные сквозь разбитые  окна,
кисли в квартирах. Взамен хондритовых дождей страшного двухнеделья,  ветер
начал хлестать дома ветками,  сорванными  где-то  листами  железа,  всяким
мусором. Город стремительно разрушался.
     Потом и ветер утомился, вернулся  небольшой  морозец.  Залитые  водой
улицы превратились в ледяное поле. По успокоившемуся небу гуляли  северные
сияния.
     Севодняев сполохами не интересовался. На голову не падают - и  ладно.
Часы! Вот что увлекало его больше всего на свете. Ведь  это  они  отделили
его от остального человечества и молчаливо увлекают  в  неведомое  Никуда.
Севодняев вовсе перестал снимать часы, целыми днями он сидел и разглядывал
их.  Лишь  иногда  мелькала  у  него  недозволенная  мысль:  а  что   если
"Электроника" досталась бы обычному  человеку,  который  всегда  ладил  со
временем? Неужели они шли бы нормально, торопили хозяина или  успокаивали,
но не заставляли? Были бы советчиком, а не погонщиком? В  такие  мгновения
казалось, будто ремешок впивается в  запястье,  сдавленная  кисть  синела,
наливаясь венозной кровью.
     К исходу шестнадцатого месяца в городе проснулось  эхо.  Собственные,
живые  звуки:  стук  шагов,  ветер,  удары  падающих  с  карнизов  сосулек
слышались как сквозь вату, зато воздух наполнился отзвуками  былой  жизни.
Играла музыка, хлопали двери, звучали голоса.  Прислушавшись,  можно  было
разобрать,  как  невидимый  диктор  читает  последние   известия   далекой
августовской или октябрьской поры.
     Сначала  Севодняев   заинтересовался   феноменом,   все-таки   вокруг
создавалась иллюзия жизни,  но  потом  потерял  к  нему  интерес.  Сходил,
правда,  на  завод.  В  разоренном  непогодой  отделе  звонили   телефоны,
слышались знакомые голоса, пересказывавшие давно знакомые вещи.  Севодняев
сидел нахохлившись и поплотнее запахнувшись  в  шубу.  Но  скоро  ему  все
надоело, и он ушел. Своего голоса услышать ему не удалось.
     Севодняев вновь засел в доме, выходя  наружу  лишь  для  того,  чтобы
пополнить запас консервов. Все остальные продукты  на  складах  уже  давно
испортились. Однако, и дома спокойной жизни  не  получилось.  Квартира,  в
которой поселился  Севодняев,  оказалась  очень  шумной.  Телевизор  вопил
целыми днями, по ночам плакал младенец, а молодые  супруги,  жившие  здесь
когда-то, слишком громко обсуждали личные проблемы. К тому же, с  приходом
новой оттепели, сверху начала просачиваться вода.
     Пришлось думать о новом жилье.
     Убежище было  решено  искать  в  старых  районах.  Столетние  дома  с
метровыми стенами лучше сопротивлялись  разрушению.  Пятого  семнадцатебря
Севодняев отправился на поиски. Хотел выйти с утра, но сначала залежался в
постели, глядя на часы, потом долго собирался, потом вспомнил,  что  забыл
поесть. Вышел из дома далеко за полдень.
     Опасаясь падающих  со  стен  кирпичей,  облицовочной  плитки  и  глыб
подтаявшего льда, Севодняев шел по самой середине  мостовой.  Лишь  иногда
звук автомобильного мотора заставлял его отпрыгнуть на тротуар.  Севодняев
злился, пытался  не  обращать  внимания  на  шум,  но  у  него  ничего  не
получалось, прочный инстинкт горожанина был сильнее.
     Зимние дни коротки, на улице быстро темнело. Севодняев, так ничего  и
не нашедший,  торопился  вернуться  к  себе.  Мест,  по  которым  он  шел,
Севодняев не узнавал - громады домов  давно  перестали  ассоциироваться  у
него с городом, в котором он когда-то жил.
     Сзади  надвинулся  рев  автобусного  дизеля,  Севодняев  метнулся   к
подворотне, затем остановился  и  выругался.  Незримые  шины  прошелестели
мимо.
     - А-а-а!.. - ударил из подворотни истошный крик.
     Севодняев  остановился,  шагнул  под  темный  свод  арки.  Ему  стало
интересно, что там происходит, вернее, происходило когда-то.
     -  А  часики  придется  снять!  -  раздался  из  темноты  хрипловатый
юношеский басок.
     Послышалось какое-то  пыхтение,  шарканье  ног,  и  снова  взорвалось
истошное: "А-а-а!..". Севодняев расхохотался.  Ведь  это  он  сам  кричит,
спасая от гибели часы, электронную гадину, которая не сумела потеряться  и
не могла испортиться, и вот, из мести затащила его сюда!..
     - А часики придется снять! - патефонно повторял грабитель.
     Севодняев замер. Ведь верно, он уже несколько месяцев не снимал часы!
Надо выбросить их, и тогда все вернется.
     Севодняев  вздернул  рукав,  вцепился  пальцами  в  ремешок.  Тот  не
поддавался, а в руке вспыхнула и запульсировала  нестерпимая  боль.  Тогда
Севодняев кинулся в серый сумрак двора, стремясь увидеть, в чем  же  дело,
почему часы не снимаются.
     Часы сидели на запястье нелепым наростом. Пластиковый ремешок  слился
с кожей, корпус пустил в плоть металлические метастазы корней.  По  экрану
безучастно бежали угловатые цифры.
     Севодняев молча сбросил шубу, как следует закатал  рукав,  подошел  к
кирпичной стене, размахнулся, чтобы разбить чудовище, а там -  пусть  хоть
конец света...
     И в эту минуту он увидел на седьмом этаже освещенное окно. Оно манило
мягким вечерним светом, совсем как в  ту  эпоху,  когда  город  был  полон
людей.
     Севодняев бежал по лестнице, нащупывая в кармане брюк связку  ключей.
Распахнул дверь бабушкиной квартиры, ворвался в комнату.
     Там было тепло и уютно. Под оранжевым колпаком абажура неярко  горела
лампа, на полках выстроились слоники и собачки. И лишь один  звук  нарушал
бездонную тишину. Железный будильник, стоя на  голове,  громко  отщелкивал
секунды.
     У Севодняева затряслись губы.
     - Вот, - сказал он, протягивая вперед изуродованную руку.
     В будильнике что-то щелкнуло, и он зазвонил. Дребезжащий  звук,  чуть
приглушенный кружевной салфеткой, показался набатом. Этот  треск  когда-то
будил его по утрам, не давал залеживаться в постели по  праздникам,  вечно
подгонял, всегда чего-то требовал. Это был голос времени, которое  он  так
старательно убивал.
     Часы на руке Севодняева вдруг ярко засветились,  словно  прожекторный
луч ударил изнутри. По экрану стремительно понеслись цифры.  Раскалившийся
корпус прожигал тело насквозь. Но сильнее боли  терзал  звонок  старинного
будильника.
     Севодняев взвизгнул и побежал.
     Он  несся  по  улицам,  солнце  над  головой  бешено  чертило  круги,
откуда-то появилось множество  людей,  Севодняев,  освещенный  прожектором
подсветки, метался между ними, что-то бесконечно быстро говорил, делал,  а
ему отвечали  невнятными  скороговорками,  которые  тут  же  забывались  в
бестолковом кружении.
     - А часики придется снять! - пробасил  юный  грабитель,  и  Севодняев
покорно снял часы, протянул их вперед, но неожиданно обнаружил, что  стоит
перед  прилавком,  держа  часы  дрожащими  пальцами,  а   девушка-продавец
профессионально отработанным голосом говорит ему:
     - ...они теперь в моде,  ходят  прекрасно,  а  элемент  вам  в  любой
мастерской сменят. Заводить их не надо. К тому же,  недорогие,  стоят  как
часы марки "Полет".
     Севодняев взглянул на экранчик. На нем нервно прыгали цифры. Кончиком
пальца Севодняев нажал кнопку подсветки. Багровый глаз обреченно мигнул  и
погас. Цифры с экрана исчезли.
     - Не ходят, - сообщил Севодняев.
     - Батарейка села, - быстро сказала продавщица.  -  Иногда  попадаются
часы с неисправным элементом. Сейчас я принесу другие или сменю элемент, у
нас есть...
     - Не надо, - сказал Севодняев. - Дайте лучше "Полет".
     Он шел по улице,  ежеминутно  прижимая  круглый  циферблат  к  виску,
наслаждался чуть слышным тиканьем и размышлял, что уж эти часы,  привычные
и знакомые, никогда не затащат его в одинокое безвременье.  Но  новый  год
он, на всякий случай, станет встречать  в  самой  шумной  компании,  какую
сможет найти.
     И кто  знает,  может  быть  именно  эти  часы,  такие  простенькие  и
невзрачные, приживутся у него, будут замечательно ходить, и жизнь волшебно
переменится, времени, которого  теперь  так  не  хватает,  сразу  появится
много, его хватит абсолютно на все...
     Часы остановились через два дня.





                                 МАШЕНЬКА


     Марина Сергеевна подклеила заговоренный пупок кусочком лейкопластыря,
устало распрямилась, улыбнулась младенцу и пальцем пощекотала ему  круглый
мяконький животик. Ребенок приоткрыл сонные глазки и довольно вякнул.
     - Все в порядке, - сказала Марина Сергеевна, - через два дня  снимете
пластырь, пупочек к этому времени подживет, грыжки тоже не  будет.  Но  на
всякий случай следите, чтобы пацан  поменьше  плакал.  А  то  мы  у  мамки
голосистые...
     - Спасибо вам огромное, - говорила женщина, ловко  пеленая  мальчика,
который, как это всегда бывает после заговора, уже спал. - Мы уж просто не
знали, что и делать, ни один врач не помогал, на операцию  хотели  класть,
такого махонького... - женщина всхлипнула, - да вот  научили  люди  к  вам
обратиться... Спасибо...
     Она полезла в сумочку, достала  приготовленный  конвертик,  протянула
его Марине Сергеевне.
     - Не надо, - тихо сказала та. - Это был совсем простой случай,  я  за
такие деньги не беру. Вы только другим не говорите, а то ведь  со  стороны
один заговор от другого не отличить.
     - Может, все-таки возьмете? - робко предложила гостья. - Вы  так  нам
помогли.
     - Говорят, не надо!  -  Марина  Сергеевна  чуть  не  силком  засунула
конверт обратно в сумочку и пошла провожать гостью.
     Вообще-то заговор был очень трудным,  но  Марина  Сергеевна  обладала
невыгодной   для   себя   способностью   болезненно   чувствовать,   когда
предлагаемые деньги шли от избытка,  а  когда  это  оказывались  с  трудом
выцарапанные у нужды рубли.  В  последнем  случае  взять  деньги  казалось
попросту невозможным. К сожалению, семьи с маленькими детьми  редко  могли
похвастаться материальным достатком.
     Оставшись одна, Марина Сергеевна прошла  на  кухню,  села,  прижалась
лбом к холодному пластику стола.
    Скрипнула дверь, на кухне появилась мать. Остановилась в дверях,
пожевала губами, ворчливо спросила:
     - Опять не взяла?
     - Оставьте, мамаша! - зло ответила Марина Сергеевна. -  Не  ваше  это
дело!
     Мать исчезла, слышно было только, как двигает она по комнате  стулья,
ненужной деятельностью заглушая бессильный гнев. А Марине Сергеевне словно
бы  полегчало  после  того,  как  она  выговорила  отвратительное   словцо
"мамаша". Слово это было ненавистно ей с детства,  ведь  именно  так  мать
называла бабушку.
     Бабушка жила в своем доме в лесу, или, как говорили  в  деревне,  "на
хуторке", но довольно часто появлялась в городской квартире, навещала дочь
и внучку. Это всегда случалось как-то вдруг. Неожиданно маленькую  Маришку
охватывала дрожащая нетерпеливая радость, и  она,  еще  ничего  не  слыша,
мчалась открывать дверь. Очевидно, мать тоже  что-то  чувствовала,  потому
что резко мрачнела и шипела сквозь зубы:
     - Приперлась, ведьма!..
     Бабушка, задыхаясь от усталости, показывалась на лестничной  площадке
внизу,  Маришка,  перепрыгивая  через  ступеньки,  с  визгом  мчалась   ей
навстречу, повисала на шее, звонко целовала дряблую старушечью щеку.
     - И чего вам, мамаша, дома не сидится? - приветствовала бабушку мать.
     - Ох, жаланная,  -  нараспев  говорила  бабушка,  словно  не  замечая
хмурого лица, - другой бы раз и сама рада дома посидеть, да люди не  дают.
Всем до старухи дело есть. Вот и этот, уж  так  жалился,  так  просил,  на
"волге", говорит, от порога до порога доставлю. Я и согласилась, а  потом,
грешным делом, думаю, дай-ко заеду к  родной  дочери,  да  и  с  Машенькой
повидаюсь...
     - Мамаша! - возглашала мать. - Сколько раз вам говорить, что  девочку
зовут Мариной!
     - Это для тебя она Марина, а для  меня  -  Машенька,  -  отмахивалась
бабушка.
     Она проходила на кухню, усаживалась на  табурете,  долго  разматывала
тяжелые, домашней работы шерстяные платки. Пила жиденький материнский чай.
Все это  время  Маришка  ни  на  шаг  не  отходила  от  бабушки,  преданно
заглядывала в побуревшее от солнца  и  ветра  лицо;  ткнувшись  мордашкой,
вдыхала далекий  деревенский  аромат,  который  хранила  бабушкина  кофта.
Баюкала в ладошках, а  потом  прятала  до  завтра  привезенную  в  подарок
плюшку, вкусно хрустящую и  пахнущую  русской  печкой.  Бабушка  запускала
корявые пальцы в волосы девочки, ласково трепала ее и тихонько отвечала на
незаданный вопрос:
     - Ничего, Машенька, лето скоро.
     Мать злилась на бабушкины визиты, однако,  охотно  принимала  от  нее
сиреневые  четвертные  билеты,  полученные   от   благодарных   бабушкиных
пациентов, и приговаривала:
     - И то дело, мамаша, куда они вам? В могилу с собой не возьмете.
     Но потом бабушка тяжело поднималась, говорила:
     - Однако, пора. Как бы к поезду не опоздать, - и начинала  одеваться,
наворачивать на голову и грудь широченные, с простыню, вязаные платки,  на
глазах  превращалась  в  бесформенную  толстую  куклу.  Целовала   сникшую
Маришку, утешала: - Ничего, жалосная ты моя, перемелется... - и уходила.
     И праздник гас.
     - Ну что ты к ней липнешь? - постоянно сердилась мать. - Тоже,  нашла
подружку! Ведьма, она ведьма и есть. На нее взглянуть-то страшно, ночью  с
такой встретишься, так умереть  можно  с  перепугу.  Лицо  корявое,  глаза
красные, во рту полтора зуба. Баба Яга да и только!
     Маришка вспоминала морщинистое бабушкино лицо и убежденно говорила:
     - Бабушка красивая.
     - Испортит девчонку! - сокрушалась мать. - Хватит, больше  в  деревню
не поедешь!
     Но подходило лето, и мать забывала о  своем  решении.  Она  была  уже
немолодой, но еще очень красивой женщиной, и, конечно же, у нее была  своя
жизнь, которой страшно мешало присутствие большой дочки. Все  каникулы  от
первого до последнего дня Маришка проводила на хуторке.
     Там все было непохоже на город, и радостные чудеса начинались  еще  в
пути. От станции до деревни вела грунтовая плотно убитая  дорога.  Было  в
ней семь километров, но километров немереных,  которые  хотелось  называть
верстами. За деревней кончались последние привычные человеческие  приметы:
радио,  телевизор,  электричество;  впереди  оставался  лес,   непролазное
моховое болото с колышущимся под ногами клюквенником,  и  мимо  всех  этих
чудес озорно извивалась тропка, приводившая к бабушкиному дому.
     От  старости  дом  осел,  глядел   подслеповато   пыльными   оконцами
бесчисленных чуланчиков, дворовая крыша  завалилась.  Казалось,  он  вырос
здесь из сосновых корней, такой же прихотливый, как  они,  и  живет  своей
жизнью, переплетшейся с жизнью леса.
     В доме Маришку встречал сладкий запах сухой травы, неповторимый,  как
все у бабушки. Пучки трав висели повсюду: в чуланчиках; на низком чердаке,
где можно пройти лишь пригнувшись; даже в хлеву, пустовавшем  с  довоенных
времен, но все же сохранявшем неистребимый коровий дух.
     Трав не было только в единственной  жилой  комнате,  которую  бабушка
величала горницей. Половину горницы занимала печь, ее черное нутро обещало
прелести  великолепных  бабушкиных  обедов.  Самодельный  стол   помещался
напротив божницы, откуда строго смотрели одетые в фольгу  лики,  по  обеим
сторонам  стола  на  приличном  от  него  расстоянии,  располагались   два
гнутоногих стула,  еще  в  восемнадцатом  году  вынесенных  из  разоряемой
усадьбы.  Высокая   парадная   кровать,   крытая   плетеными   наволоками,
разбиралась лишь в дни Маришкиных  приездов,  когда  бабушка  уступала  ей
заветное место на печке.
     В деревне бабушку любили, в нужде и скорбности  всегда  обращались  к
ней, хотя заглазно называли и ведьмой, и Бабой Ягой. Старуха знала о  том,
но не обижалась.
     Зимой избушку заносило снегом,  сугроб  на  крыше  почти  смыкался  с
вьюжным наметом у стены, в горнице было постоянно темно, тени  плясали  от
горящей в светце лучины,  изогнутые  угольки  черными  змейками  падали  в
медный тазик, подставленный снизу. Бабушка, сидя у  огонька,  либо  пряла,
если кто-нибудь из деревенских просил помочь управиться  с  шерстью,  либо
перебирала хрусткие травяные венички; нараспев,  словно  давно  заученное,
рассказывала:
     - Есть трава Смык, ростет бела, а ина желта,  ростом  в  иглу.  Добра
она, ежели который человек не смыслен. Ту траву потопи  в  вине  и  в  ухо
пусти, травою его парь и с молоке хлебай. Бог поможет...
     Летом избушка волшебно менялась. Нетоптаные лесные цветы  заглядывали
по утрам в окошко, маленький огородик за домом кудрявился  всяким  овощем,
лес подступал словно бы  ближе,  даже  сам  дом  начинал  зеленеть:  крыша
покрывалась тонким мохом, на  завалинках  вырастала  трава.  Бабушка  тоже
менялась:  ходила  быстрее,  веселей  говорила,  рассказы  ее  становились
понятнее.
     - Вот щавель коневой - сорная трава. Коли будет  кто  битый  человек,
дай с листом конопляным пить,  так  кровь  от  сердца  отступится  и  опух
улягится...
     По утрам Маришка ходила с бабушкой брать земляничный цвет - на чай да
очи парить, коли ресницы  падают,  отправлялась  за  ландышем,  что  добро
сердцу творит, или искала круглые листочки сорочьего щавеля, спасающего от
змеиного ожога.
     Всякую травку бабушка показывала: и какова собой, и где растет, и как
класть в запас. Лес был исхожен ими несчетное число раз, и не оставалось в
нем ни тайны, ни страха. Маришка была там своей, даже осы не жалили ее. Из
любого места девочка умела прямой дорогой  выйти  к  дому  и  не  понимала
деревенских женщин, порой часами блуждавших в сосняке и боявшихся  угодить
на болоте в хлюпкое место.
     - Ведунья растет, - говорили на деревне.
     Но девяносто солнечных дней как-то удивительно  быстро  кончались,  и
бабушка, вздыхая, что теперь-то самое время грибы брать, начинала готовить
Маришку в дорогу. Давала ей помалу  всякой  травки,  каждую  с  советом  и
наговором, собирала узелок  гостинцев,  последний  раз  они  сидели  подле
самовара, пили  цветочный  чай  с  медом,  а  потом  в  громыхании  поезда
надвигался  город,  и  ведунья  Машенька  становилась  школьницей  Мариной
Шубиной.
     В квартире мать, с трудом дождавшись бабушкиного ухода,  презрительно
кривя губы, отправляла в мусоропровод травки и  корешки,  оставляя  только
баночку с медом да полотняный мешочек сухой черники.
     - Нечего! - отрезала она, не слушая робких протестов дочери. -  Блажь
это. Нынче пенициллином лечатся, из плесени. А тараканов в доме  разводить
не дам! Берись лучше за учебники, небось позабыла все.
     - Не позабыла, - тихонько отвечала Марина.
     Это была правда. С того самого времени, как Марина пошла  в  школу  и
зимами стала появляться на хуторке лишь в  недолгие  новогодние  каникулы,
бабушка начала требовать, чтобы учебники она привозила с собой.  Сама  она
купила в сельпо керосиновую лампу  и  круглую  пятилитровую  канистру  под
керосин. И теперь все чаще бывало, что в горнице зажигался яркий  покупной
огонь, и Марина, примостившись поближе  к  лампе,  читала  вслух  недвижно
замершей бабушке.
     - Неужто так все понимаешь? - спрашивала старуха.
     - Понимаю.
     - Ах ты моя жаланная! - умилялась бабушка. - А я вот  только  буквицы
выучила, да и те перезабыла. Память-от дырявая.
     - Это у тебя дырявая? - не верила  Марина.  -  Ты  же  все  на  свете
знаешь...
     - Все знает один господь, да и то молчит.
     А однажды произошел такой разговор.
     Марина читала вслух Пушкина, бабушка сидела, согнувшись над вязанием.

                        Свет мой, зеркальце! скажи,
                        Да всю правду доложи:
                        Я ль на свете всех милее,
                        Всех румяней и белее?.. -

     размеренно  произносила  Марина.  Бабушка  вдруг  подняла  голову   и
попросила повторить. Марина перечла отрывок.
     - Складно сказано, - похвалила бабушка. - Такой приговор ловко должен
идтить. Хотя... скажи-ко еще.
     Марина перечла в третий раз.
     - Нет, - сказала бабушка. - Не  сгодится.  Всякий  человек  для  себя
лучшей всех, покуда в себе не усомнился. А уж  как  усомнился,  то  и  без
зеркальца знаешь, кто тебя превзойдет. И неужто царица того  не  понимает?
Жалко, такой складный приговор, да дуре достался. Ты читай, читай...
     - Бабушка, - сказала Марина, - а почему нам учительница говорила, что
колдовства не бывает, что это просто сказки рассказывают?
     - Может и так, - согласилась бабушка. - Сказки-от тоже  не  с  головы
взяты. Ты учителей слушай, они дело говорят.  Может,  в  школе  и  не  всю
правду понимают, так то беда невелика.  Одного  спроси,  другого  -  ин  и
выучишься.
     - А чего они говорят, когда сами не знают?.. - пробурчала Марина.
     - Ты, жаланная, других строго не суди. Вот дед Андрей,  совсем  мужик
несмыслен, а как пчелу чует? И пчелки  его  знают,  не  жгут  никогда.  Ты
баешь, у него и учиться не надо,  что  он  кашу  пятерней  ест?  Иль  меня
возьми. Я же темная совсем, в школу дня не бегала, отец не  велел.  Потом,
уже как сиротой стала, к знахарке на выучку попала. Так и  вышло,  грамоте
не знаю, а  скорби  людские  все  превзошла.  Кажный  человек  свою  науку
имеет...
     - Бабушка, - вставила Марина, - а вот мама  говорит,  что  на  травки
просто мода такая, а на самом деле все лечат плесенью,  и  раньше  так  не
лечили.
     - Ну, это не скажи...
     Бабушка прошла в угол, где под висящими иконами стояло  что-то  вроде
тумбочки, покрытой ветхой  скатеркой.  Бабушка  редко  захаживала  туда  и
никогда не трогала скатерть, так что Марина  думала,  будто  под  божницей
всего лишь подставка для сменяемого раз в году пучка вербы. Но  оказалось,
что под скатертью прячется полочка, а на ней несколько толстых, черных  от
времени книг. Бабушка распахнула одну из  них  и,  не  глядя  в  страницы,
пропела чужим, заученным голосом, каким,  бывало,  сказывала  о  неведомой
Смык или Одолень-траве:
     - "Аще у кого рана глубоко  подсечена,  возьми  в  бане  из  подполья
ростет, аки гриб белый или пена, изсуши насухо  в  вольном  жару;  изсуша,
изтолки мелко и просей ситом, смешай  с  добрым  уксусом,  упари  в  новом
горшочке, и станет густо; тем помазуй рану перышком помаленьку из  глубины
наперед, а не сверху;  помажешь  сверху,  ино  не  добро  -  верх  наперед
заживет, а с исподи не заживет, ино тяжело".
     Маришка слушала разинув рот.  Бабушка  закрыла  книгу,  улыбнулась  и
спросила:
     - Ладно ли я читаю?
     - Ладно... - протянула девочка. - А что это?
     - У меня тут и травнички, и  заговоры,  и  Вертограды  прохладные,  и
святые книги - все есть.
     Марина осторожно, двумя руками  развернула  книгу.  Большие,  неровно
обрезанные листы густо покрывала вязь рукописных строчек. На широких полях
располагались рисунки: заштрихованные кресты, а порой, видно  для  ясности
нарисованный разлапистый лист или корень о двух  концах.  Отдельные  буквы
были вроде бы знакомы, но  сколько  Марина  ни  пыталась,  она  не  сумела
прочесть ни одного слова.
     - Это на каком языке? - спросила она бабушку.
     - Русские люди писали, - был ответ, - вот выучишься - все книжки тебе
отойдут.
     Тем же летом бабушка стала приучать Марину к лечебному делу.
     Как-то Марина прибежала из деревни в слезах. Она  долго  и  бессвязно
жаловалась,  бабушка  хлопотала  вокруг  нее,  утирала  слезы  передником,
наконец осерчала, цыкнула, брызнула в лицо водой с уголька,  отчего  слезы
мгновенно высохли, и потребовала отчета.
     - У Вовки Козны ячмень на глазу выбросило, - рассказала Марина. -  Ты
говорила: если ячмень - плюнуть надо. Я  три  раза  плевала,  и  вчера,  и
позавчера, а он все пухнет. Ребята смеются а Вовка прибить обещался.
     - Эх, Машенька, видать, не так ты плевала. Харкнуть человеку в  глаза
всякий может, а тут с умом надо.
     Бабушка наклонилась к уху и прошептала:
     - У него на глазу паук сидит.
     - Какой паук? - испугалась Марина.
     - Злой. Вроде клеща, а не клещ. Впился,  глаз  сосет,  собой  мохнат,
желтый, глазки черные...
     Марина вскрикнула. Прямо перед ней на полу сидел огромный, в  локоть,
паук. По жирному желтому брюху были  раскиданы  темные  пятна  и  поросшие
белесой щетиной бородавки. С жующих  челюстей  капал  тягучий  черный  яд.
Гадина глядела мимо Марины слепыми  точками  глаз  и  медленно  перебирала
цепкими суставчатыми лапами.
     Волна чудовищного отвращения  захлестнула  Марину.  Весь  мир  исчез,
оставался только злой страшный паук.
     - Плюнь! - откуда-то издалека истошно завопила бабушка.
     Марина содрогнулась и, не соображая, что делает,  плюнула.  В  ту  же
секунду паук лопнул и исчез без следа.
     - Вот так и надо, - сказала бабушка. - Сейчас  пойдем  в  деревню,  и
плюнешь своему Козне как положено.
     - Я не пойду, - прошептала Марина.
     - Что же, мальцу пропадать?  -  спросила  бабушка.  -  Идем,  у  тебя
получится.
     С  этого  дня  бабушка  принялась  учить  Марину  заговорам,   тайным
нашептываниям, заклятиям. Главным в этом  темном  искусстве  оказались  не
слова, которые неразборчиво бормотала  ведунья,  а  те  чувства,  что  она
вкладывала в них. Бабушка и сама вполне понимала это  и  строго  различала
заклятья, что говорятся для больного, от тех, что нужны самому лекарю.
     - Коли волосатик руку  ест,  то  парь  трижды  на  день  по  три  дни
березовым листом, а пока паришь, читай  "Отче  наш"  до  семи  раз.  А  на
четвертый день возьми пучок Золотухи-травы, листики с ней обери да  завари
крепко. Руку в той воде парь с двойным заговором.  А  уж  как  дойдешь  до
слов: "Свят! Свят!" - то язву-от веничком и хлещи, не шибко,  но  сердито:
"Свят! Свят!" Тут гной раной хлынет, и волосатик покажется. Ты  его  рукой
не трогай,  а  на  траву  прими  и  мотай  потихоньку,  да  заговор  читай
поскушнее, рука чтобы не дрожала, и больного не перепугать...
     - Бабушка, а зачем молитва нужна? Ведь бога-то нет!
     - Ну, коли нет, так читай стихи. Только время заметь хорошенько, а то
перегреешь руку, так один вред получится. Прежде часов не было, так и яйца
под "Отче наш" варили. Один раз прочтешь - всмятку, три раза - в  мешочек.
А  совсем  без  заговора  тоже  нельзя  -  больной  тебя  слушает,  ему  и
поспокойней.
     С этим Марина соглашалась, тем более, что из книжек  уже  знала  и  о
психотерапии, и об аутотренинге.
     Она с лету схватывала  бабушкину  науку,  умела  заворожить  младенцу
пупок, изгнать из старой раны вросший осколок  кости  или  свести  с  лица
огромную багровую бородавку. Но она никогда не делала этого  без  бабушки.
Стыдным казалось, даже ради психотерапии,  изображать  из  себя  верующую,
брызгать по углам святой водой и бормотать неразборчиво:
     - Изыди, злой дух, изверг рода человеческого, изыди аггел сатаны...
     Ну о каком "аггеле" можно всерьез говорить  в  наши  дни?  Первая  же
скептическая усмешка  разбила  бы  Маринкину  уверенность  в  себе.  Но  в
бабушкины заговоры Марина верила крепко.
     Именно в эту пору  Марина  решила  стать  врачом  -  желание,  горячо
поддержанное бабушкой, но из-за которого сразу же появилось множество дел,
нечувствительно отнимавших время, так что порой не было  расчета  ехать  в
деревню на короткие весенние каникулы. Потом пошли экзамены, выпускные  да
приемные, и суматошная студенческая жизнь с обязательной летней  практикой
и стройотрядами. И среди лета уже становилось трудно выбрать неделю, чтобы
побывать на хуторке.
     Но  однажды  Мариной,  которая  тогда  училась   на   третьем   курсе
мединститута,  овладело  странное  беспокойство.   Несколько   часов   она
металась, не находя себе места, а потом, махнув рукой на занятия и  никого
не предупредив, отправилась в деревню.
     К тому времени до сто двадцатого километра пустили  электричку,  хотя
дальше все равно приходилось брести пешком  по  раскисшему  от  ноябрьских
дождей проселку. Однако, первым, кого увидела  Марина  на  платформе,  был
Володька Козна, друг детства, ставший трактористом и лихим ухажером.
     - Бабка просила встретить, подкинуть  к  деревне,  -  сообщил  он.  -
Сапоги передала, а то не пройдешь болотом.
     Потом они тряслись в кабине "Беларуси" по налитым колдобинам  осенней
дороги, Козна увлеченно рассказывал, как живется тут и как жилось в армии.
Марина почти не слушала его, только одна фраза больно рванула по сердцу:
     - Бабка твоя совсем плоха стала.
     Однако на деле все оказалось не так  уж  страшно.  Бабушка  встретила
Марину на полпути от деревни, вдвоем они бодро дошлепали до  избушки.  При
встрече бабушка сказала лишь:
     - Приехала, Машенька? Я знала, что приедешь... Звала я тебя.
     В жарко натопленной избушке было все как обычно, разве  что  трав  по
клетям сушилось в этом году менее обыкновенного. Из печки бабушка  достала
горячие хрустящие калитки с картошкой и кашей. Заварила  душистый  сборный
чай.  Видно  было,  что  она  старается  напомнить  внучке  все,  что  так
привязывало ее к лесной избушке. А Марина с запоздалым сожалением  думала,
что не предупредила Сережу о своем отъезде, и  он,  наверно,  будет  ждать
звонка.
     Вечером в горнице засветилась лучина -  бабушка,  как  и  прежде,  не
жаловала керосиновой  вони,  и  под  тихое  потрескивание  огня  и  звонок
бессонного сверчка пошла беседа, которую Марина запомнила на всю жизнь.
     - Так-от, Машенька, - начала бабушка, - девяносто  пятый  годок  мне.
Стара стала.
     Марина молчала, не понимая, куда клонит бабушка.
     - Мать твоя меня не больно жалует, но вины ее в том нету. Поздненькая
она у меня, другие бабы в такие годы уж и не рожают. А расстались мы рано,
четырех годков ей не было, как нас разлучили. Не любили тогда, ежели какая
женщина ведьмой слыла. А обо мне всякое говорили, тогда  еще  больше,  чем
теперь. К тому же я единоличная. Так и подпала под закон. И  нашла  я  ее,
мамку твою, уж после войны. Совсем большая стала  девка  и  чужая.  Глупая
она, но ты ее жалей, все-таки мать. Хорошо, хоть ты у меня появилась, а то
бы так и осталась  я  без  наследницы,  -  бабушка  остановилась  и  вдруг
попросила тихонько и жалобно: - Машенька, пожила бы ты у меня, а?
     - Что ты, бабушка, - заторопилась Марина. - Я не могу сейчас, у  меня
институт, сессия на носу, ты же сама говорила, что учиться надо...
     - Ох, жаланная, не уйдет от тебя институт, а бабушка-от скоро  уйдет,
не догонишь. Поживи пока у меня, поучись у старухи. Думаешь я тебе всю мою
премудрость показала? Я много умею...
     - А на что мы с тобой жить будем? - защищалась Марина. - Денег у меня
нет, ты тоже за свою жизнь не запасла, все на мать стравила...
     - На что они нам, деньги? Али плохо жили прежде, голодной была когда,
исхудала? А ведь у  меня  кроме  грибов  да  картохи,  да  травок  разных,
отродясь в дому ничего не бывало. Машенька, я ж для  тебя  всякую  тряпицу
самобранкой оберну, останься только. Я тебя всему выучу.  Горько  науку  с
собой уносить... Вот, гляди...
     Бабушка повернулась  в  угол,  где  за  печкой  примостились  рогатые
ухваты, и один из них качнулся и медленно поднялся под потолок.
     - Сама уж не могу, а тебя научу, будешь без крыльев аки птица по небу
летать. И ты не думай, дурного здесь ничего нет, я уж восемь десятков  лет
ведунья, а черта в глаза не видала. И есть ли он где? А коли грех какой  в
этом деле найдется, так я его перед богом весь на себя возьму.
     - Да при чем здесь черт? - воскликнула Марина. - Не верю я в  чертей.
Вот только как же... - Марина чуть не сказала:  "Сережа",  но  осеклась  и
выдавила: - ...как же город?
     - Что тебе в том городе? Телевизоров не видала, что ль? У  меня  есть
кой-что похитрее телевизора. Дай-ко сюда перстенек твой...
     Марина послушно сняла с пальца тонкое девичье колечко и протянула его
бабушке. Та плеснула в  миску  воды,  кинула  туда  звякнувшее  кольцо  и,
наклонившись над водой, принялась шептать:
     - Ты кажи, кажи, колечко, о ком думает сердечко...
     Поверхность воды застыла, обратившись в блестящее ртутное зеркало,  и
в нем  Марина  увидела  городскую  улицу,  подстриженные  тополя,  горящие
фонари, в свете которых кружили первые в этом году  снежинки.  И  по  этой
улице шел Сережа. Он был не один, рядом с ним,  держа  его  под  руку  шла
незнакомая Марине девушка. Она что-то увлеченно говорила, а  Сережа  то  и
дело зашагивал вперед и, смешно морща брови, заглядывал ей в лицо,  совсем
так, как глядел в лицо Марине, когда они вместе гуляли по городу. Но самое
страшное,  что  в  руках  девушка  несла  три  больших  полураспустившихся
тюльпана, завернутых в прозрачный  целлофан.  Это  к  ней,  к  Марине,  он
приходил на свидания с тюльпанами, а когда она спрашивала, откуда он берет
среди осени такое чудо, загадочно улыбался и отвечал:
     - Секрет фирмы. Только для тебя.
     Верно бабушка сразу почуяла неладное, потому что забормотала:
     - Не  смотри,  не  смотри,  это  неправда,  морок  это...  -  а  вода
замутилась, тут  же  прояснилась  снова,  и  Сережа  оказался  в  какой-то
комнате,  сидящим  над  книгой.  Обман  был  очевиден,  комната   казалась
нарисованной, лицо Сережи неживым, словно снятым  с  фотографии,  и  книги
перед ним лежали, конечно, не  учебники,  а  скорее  нечитаемые  бабушкины
манускрипты. Только три тюльпана, очутившиеся в  стакане  на  краю  стола,
остались теми же, что и были.
     - Не надо... - простонала Марина, и все исчезло.
     - Ну что ты, право, - уговаривала бабушка. -  Не  убивайся  ты,  беда
невелика, ну, прогулялся парень с другой,  не  дурное  же  что  сделал.  А
хочешь, я его так присушу, что шага от тебя не отойдет?
     - Не надо, - мучительно повторила Марина.
     Они немного помолчали, а потом Марина тихо начала говорить:
     - Бабушка, я поеду завтра в город. Ты не  думай,  я  не  из-за  него,
плевать я на него хотела, но просто лучше мне там быть. Не нужно мне  пока
твое волшебство, это все потом, а сейчас... я еще сама не  знаю,  что  мне
нужно...
     Утром они попрощались возле избушки.
     - Я обязательно приеду, - говорила Марина. - Вот сдам сессию и тут же
к тебе. Хорошо?
     Бабушка молчала и часто  крестила  Марину,  чего  прежде  никогда  не
делала. Наконец Марина оторвалась от нее и исчезла в припорошенном  чистым
снежком лесу.
     Больше Марину не охватывало страшное чувство беды, но она  все  время
помнила, что с бабушкой может быть нехорошо, и  торопилась  разделаться  с
учебой как можно скорее. Это было тем легче, что Сергей исчез из ее жизни.
Все произошло удивительно  просто  и  быстро.  Марина  лишь  спросила  при
встрече, как зовут ту девушку. Сергей рассмеялся, хотел что-то рассказать,
но Марина вдруг ясно поняла: врет. И хотя там у него пока нет ничего, но и
здесь тоже ничего нет и быть не может.
     Она еще не знала, что с этой минуты обречена понимать других людей и,
значит, навсегда останется одна.
     Зимнюю сессию Марина сумела спихнуть досрочно и уже на следующий день
мерзла в нетопленной электричке,  спешащей  прочь  от  города.  Дорога  до
деревни была хорошо укатана,  а  дальше  приходилось  пробивать  лыжню  по
нетронутой снежной целине. Особенно тяжело было в  лесу,  где  снег  лежал
такими огромными и пушистыми холмами, что лыжи тонули в нем и не помогали,
а мешали двигаться. За два часа Марине не попалось ни одного человеческого
следа. Не было следов и возле избушки,  перед  дверью  намело  сугроб,  ее
пришлось откапывать концом лыжи.
     Избушка встретила холодом и непривычным порядком.  Бабушки  нигде  не
было. А посреди стола лежало составленное у нотариуса завещание,  согласно
которому дом и все имущество отходили  "внучке  моей  Машеньке  -  Шубиной
Марине Сергеевне".
     На третий день приехала мать. Она вошла в дом со скорбным  выражением
на лице, держа в руках заранее приготовленный платочек, но, увидев, что  в
избушке нет никого, кроме Марины, сразу же обрела  деловитую  уверенность.
Не  говоря  ни   слова,   обошла   горницу,   поколупала   ногтем   стены,
неодобрительно покачала спинки стульев.
     - Труха! - наконец заявила она. - Все можно выкидывать.  Дом  удастся
продать рублей за восемьсот, сейчас такие дачки в моде, я  уже  покупателя
присмотрела. А вещи никуда не годятся, вот только взглянуть, где-то платок
должен быть пуховый. И еще иконы, они теперь в цене... - мать  направилась
к бабушкиной божнице.
     - Не смей!.. - свистящим шепотом выдохнула Марина.
     - Что?.. - мать обернулась.
     Несколько долгих секунд они смотрели друг другу в глаза,  стояли,  не
двигаясь, и с лица матери  сползало  выражение  трезвой  озабоченности,  и
пятнами выступал страх.  Неизвестно,  что  почудилось  ей,  но  вдруг  она
ойкнула, попятилась, а потом, тихо взвыв, метнулась в  сени  и  дальше  на
улицу. Только там к ней вернулся голос:
     - Ведьма!.. - заголосила  она  и,  проваливаясь  по  пояс  в  снежные
заносы, бросилась прочь.
     Марина сухими глазами смотрела, как барахтается  в  снегу  эта  чужая
женщина.
     В город Марина вернулась через неделю. О бабушкином наследстве больше
не было сказано ни слова. Но именно с этих пор Марина усвоила в  отношении
матери злое словечко "мамаша" и перешла к  оскорбительному  для  родителей
обращению на "вы".
     А мать как-то сразу сникла, здоровье ее хизнуло, из цветущей женщины,
на которую даже молодые люди на улице порой оборачивались, она в одночасье
превратилась в сгорбленную, морщинистую старуху. Она  мгновенно  растеряла
аристократические замашки, перестала заботиться о  внешнем  блеске,  стала
нечистоплотной, приобрела способность непрестанно жаловаться и брюзжать.
     Одна страстишка сохранилась в ее дряблом сердце - копить уже ненужные
ей  деньги.  Целыми  днями  она  была  способна  раскладывать   на   столе
разноцветные купюры, планируя фантастические, воображаемые покупки. Марина
не препятствовала ей в этом и так же, как когда-то бабушка,  щедро  дарила
сиреневые двадцатипятирублевки.
     Шло время. Из уходивших лет  неприметно  складывалась  жизнь.  Марина
стала детским врачом. Вначале она ничем не отличалась от прочих участковых
педиатров, разве  что  чаще  других  прописывала  травы,  а  когда  их  не
находилось в аптеке, то давала свои, почему-то помогавшие лучше  покупных.
От трав общеупотребительных постепенно она перешла к тем, что по  редкости
или неизвестности не попали еще в фармакопеи. И наконец, однажды,  впервые
со дня бабушкиного ухода, применила заговор. У нее  просто  не  оставалось
другого выхода - ребенка надо было спасать.
     Но и потом, когда о ней пошла молва как о ворожее,  Марина  Сергеевна
пользовалась бабушкиными приемами, только когда аптека  уже  не  помогала.
По-прежнему было  неловко  твердить  замшелые  молитвы,  Марина  Сергеевна
предпочитала просто бормотать неразборчиво и лишь иногда  ловила  себя  на
том, что шепчет в такт ювелирным движениям пальцев: "Свят! Свят!"
     Слухи  о  чудо-докторе  разбегались  мгновенно.  О  ее   способностях
рассказывали чудеса, но только сама Марина Сергеевна знала, как  мало  она
умеет. Каждый отпуск и почти все выходные проводила она на хуторке. Читала
писанные славянской  вязью  книги,  собирала  травы,  рассматривала  вещи,
которыми не умела пользоваться.
     Кое-что открывалось, но медленно и тяжело.  Порой,  когда  было  ради
кого стараться, буквально из ничего возникал праздничный  обед,  иной  раз
удавалось непонятным образом позвать нужного  человека,  и  он  немедленно
приезжал, как бы  далеко  ни  находился.  Как-то  пожелтевшая  от  времени
расписная бабушкина чашка сорвалась со стола, но не  упала,  а  зависла  в
воздухе, так что Марина Сергеевна успела подхватить ее.
     Марина Сергеевна долго пыталась восстановить жуткое чувство  грозящей
потери, которое обдало ее при виде падающей  чашки.  Она  даже  специально
купила красивейший сервиз и, не обращая  внимания  на  причитания  матери,
хладнокровно расколотила его  в  куски.  Но  через  полгода  она  все-таки
поймала это ощущение, когда на улице какой-то мальчишка,  разогнавшись  на
катульке, поскользнулся, кубарем полетел под колеса спешащим  машинам,  но
на самом краю тротуара был  остановлен  взглядом  задохнувшейся  от  ужаса
Марины Сергеевны.
     Но тайн все же было больше. Взять хотя бы чудо с колечком: был ли это
морок, как уверяла потом бабушка, стараясь успокоить Марину, или  в  самом
деле смотрели они в тот день за полтораста километров?
     Бережно  собирала  Марина  Сергеевна  случайные  находки,  запоминала
чувства, приемы, но видела, что успеет ничтожно  мало.  А  сколько  сумеет
передать? И кому?
     Конечно, немало находилось народу, желающего стать  ее  наследниками.
Шарлатаны и хапуги,  вертящиеся  вокруг  медицины,  осаждали  ее  со  всех
сторон,  мечтая  получить  волшебный  рецепт.  Мистики  всех   сортов   от
тупоголовых сектантов до моднейших телепатов, являлись  косяками,  пытаясь
заполучить в свои ряды настоящего чудотворца.  Всех  их  Марина  Сергеевна
узнавала за сто шагов по непрерывно тлеющей бессильной  истерике  и  гнала
беспощадно. Встречались  и  бескорыстные  искатели  истины.  С  ними  было
особенно трудно, ведь нельзя же открыть тайное искусство кому  попало,  не
поймет этого случайный, чужой человек. Чудо передается только с любовью.
     Частенько теперь думала Марина Сергеевна, что, если  бы  у  нее  была
ученица, ей самой было бы легче искать новое. К сожалению, поняла она это,
когда своих детей заводить стало вроде бы уже поздновато.  Если  же  взять
чужого... Ведь он должен стать больше, чем свой, а попробуй отними  малыша
ну хоть у той мамы, что приходила сегодня лечить младенцу пупок...
     Но когда что-то очень нужно, то рано или поздно это найдется.
     Марина Сергеевна резко встала, пригладила волосы и вышла из квартиры.
Спустилась на два этажа, остановилась перед дверью, плотно  обитой  жирным
дерматином. Подняла руку и опустила, не коснувшись лаковой пуговки звонка.
     К ней  смутно  донесся  дробный  топот  бегущих  ног,  тяжелая  дверь
распахнулась, и худенькая девчушка лет семи с  виду,  радостно  взвизгнув,
повисла на шее у Марины Сергеевны.
     - Мила, что за шум? -  послышался  из  глубины  квартиры  недовольный
женский голос.
     - Тетя Марина пришла! - возвестила девочка.
     - Заходите, Марина Сергеевна! - голос сразу изменился. - Извините,  я
немного неприбрана, обождите одну секундочку, я сейчас выйду!
     - Тетя Марина, - тихонько спросила девочка, потянув Марину  Сергеевну
за край платья, - а мы поедем летом в бабушкину избушку?
     -  А  тебя  родители  отпускают?  -  тоже  шепотом  спросила   Марина
Сергеевна.
     - Мама сказала, что еще очень подумает,  но  я  подслушала,  как  она
говорила, что очень удачно сумела меня вам на лето спихнуть. Только они  с
папой боятся, что вы у них много денежек попросите...
     - Ничего, - счастливо улыбаясь, шепнула Марина Сергеевна, - мне  ведь
не денежки нужны, а ты, правда, Машенька?





                         БЫЛЬ О СКАЗОЧНОМ ЗВЕРЕ


     Церковь в Эльбахе  не  славилась  ни  высотой  строения,  ни  скорбно
вытянутыми скульптурами, ни святыми чудесами. Но  все  же  тесные  объятия
свинца в портальной розе  заключали  сколки  лучшего  иенского  стекла,  и
солнечными летними вечерами, когда свет заходящего  солнца  касался  розы,
внутренность церкви наполнялась снопами разноцветных лучей. Сияние одевало
ореолом фигуру богоматери и повисшего на  распятии  Христа,  золотилось  в
покровах.  Тогда  начинало  казаться,  будто  церковь  улыбается,  и  даже
хрипловатые вздохи изношенного органа становились чище и яснее.
     Больше всего Мария любила бывать  в  церкви  в  этот  тихий  час.  Но
сегодня, хотя время было еще рабочее, в храме собралось на редкость  много
людей. Белая сутана священника двигалась, пересекая цветные блики  солнца,
невнятная латинская скороговорка перекликалась с органом, но все это  было
как бы привычным и ненужным фоном для поднимающегося от скамей  тревожного
шепотка прихожан.
     Жители Эльбаха обсуждали проповедь, сказанную пришлым  монахом  отцом
Антонием. Недобрую речь произнес святой  отец  и  смутительную.  Читал  от
Луки:  "Мните  ли,  я  пришел  дать  мир  земле?  Нет,  говорю   вам,   но
разделение... И ты, Капернаум, до неба вознесшийся, до ада  низринешься...
и падут от острия меча и отведутся в плен все народы". Читал отец  Антоний
со гневом, а толковал прочитанное грозно и не вразумительно.
     Что бы значило сие, и кого разумел монах под Вавилоном и Капернаумом?
Не так прост был отец Антоний и не чужд суете мирской. Проповедника не раз
видели в замке Оттенбург, и многие держались мысли, что близится распря  с
молодым графом Раоном де Брюшем, а значит,  пора  прятать  скот  и  зерно,
вообще, готовиться к худшему. Иные, впрочем, не верили, ибо кто  же  воюет
весной, когда не окончен еще сев?
     Мария слушала толки,  уставя  неподвижный  взгляд  в  гулкую  пустоту
купола, и неслышно шептала:
     - Господи, не надо войны!
     Не раз уже  вздорили  графы  де  Брюш  с  недобрыми  своими  соседями
имперскими баронами  Оттенбургами,  и  каждый  раз  пограничная  деревушка
Эльбах  оказывалась  на  пути  войск.  Обе  стороны  признавали  ее  своей
вотчиной, но всякий, вошедший в селение, почитал его законной  добычей.  В
мирные дни эльбахским  крестьянам  удавалось  иной  раз  вовсе  никому  не
платить повинностей, но зато в дни гнева сеньоры с лихвой брали свое.
     Во  время  прошлого  столкновения  стальная   гвардия   Людвига   фон
Оттенбурга обложила графскую крепость Монте. Мелкая, никем за  границу  не
чтимая  речушка  отделяла  замок  от  Эльбаха.  Офицеры  осаждающей  армии
селились в домах, солдаты резали скот, и хотя  сиятельный  барон  объявил,
что подданным за все будет заплачено, но до сих пор поселяне не видели  от
войска ни единого талера.
     Через пару месяцев полки ушли, оставив после  себя  загаженные  дома,
опустевшие овины и растерявших женихов брюхатых девушек. Следующей  весной
одни за другими проходили в эльбахской церкви нерадостные  крестины  детей
войны.
     И тогда же, во время бесплодной, никому ничего не  принесшей  распри,
погиб отец Марии.  Был  праздник,  и  один  из  перепившихся  ландскнехтов
вздумал  показывать  удаль  на  стае  уток,  мирно  плескавшихся  в  луже.
Ландскнехт похабно ругался, бестолково размахивая алебардой, утки  вопили,
спасаясь бегством. Почему-то это зрелище,  более  смешное,  чем  страшное,
задело за живое проходившего мимо Томаса.
     - Что ты делаешь, изверг! - крикнул он и попытался вырвать древко.
     Мародер оттолкнул  Томаса,  ударил  плашмя  алебардой.  Он  не  хотел
убивать, но лезвие в непослушных руках повернулось,  и  Томас,  вскрикнув,
схватился за рассеченное плечо. Кровь удалось остановить, но  к  вечеру  в
рану вошел огонь, началась горячка...
     После похорон отца в благополучный прежде дом заглянул голод.  Спасти
семью могло только удачное замужество Марии. Жених  у  матери  на  примете
был. Генрих - нескладный парень двумя годами старше  Марии,  некрасивый  с
редкими белесыми волосами, большим вечно мокнущим носом  и  незначительным
выражением бледного лица. Зато поля двух семей  лежали  рядом,  и  свадьба
была выгодна всем. Мария понимала это и спокойно ожидала будущего.
     Но теперь отец Антоний произнес страшную проповедь, и в памяти  ожили
крики и плач, пожары, затоптанные поля, мертвое лицо  родителя.  И  еще  -
иссохший призрак нищеты.
     Мария раскачивалась, стоя на коленях, вцепившись побелевшими пальцами
в спинку скамьи, и надрывно шептала:
     - Мира дай, господи! Мира!..


     Мост через Зорнциг тоже считался спорным, хотя стоял очень далеко  от
Эльбаха. Возле моста сражений не бывало, поскольку бой чреват  пожаром,  а
мост приносил немало дохода обеим сторонам. У одного схода взимали дань  в
пользу графов де Брюш, у другого ожидали мытари  барона.  Однако,  двойная
пошлина обижала  купцов,  так  что  многие  стали  ездить  в  обход  через
неудобный, а порой и опасный брод. Тонуть в реке  было  незыблемым  правом
купцов, но и за переправу вброд тоже надлежало платить. Разгорелся спор  -
кому владеть бродом. Близилась Франкфуртская  ярмарка,  и  потому  военные
действия начались ранее  обычного.  И  снова  первым  почувствовало  войну
селение Эльбах.
     На этот раз деревню заняли  люди  де  Брюша.  Латники  в  итальянских
бургиньотах с кольчужной завесой и в острогрудных, гусиным брюхом  вперед,
кирасах. Тяжелая конница в иссеченных доспехах без султанов и перьев, зато
со стальными шипами на груди коня. Граф мечтал обойти  Оттенбург.  Там,  в
сердце баронского хинтерланда,  легко  можно  прокормить  войско  и  взять
богатую добычу.
     Но на следующий день к  Эльбаху  подошла  рать  Людвига.  Барон,  как
всегда соблазнился надеждой овладеть плохо укрепленной  крепостцой  Монте,
чтобы оттуда угрожать вотчинам де Брюша.
     С утра предстояло быть сражению.
     У Людвига фон Оттенбурга насчитывалось больше наемной пехоты, у Раона
де  Брюша  -  блестящей  дворянской  конницы.  В  соответствии  с  этим  и
разработаны были планы баталии. Заодно  мстительный  Раон  де  Брюш  решил
наказать  эльбахских  обывателей,  принесших   в   прошлый   раз   присягу
противнику. На рассвете, в полной тишине, без труб  сопелок  и  барабанной
дроби, войско графа покинуло деревню, отойдя к  берегу  речки.  В  поселке
остался лишь небольшой отряд копейщиков. У каждого из них вокруг кованного
рожна обвивался пук пропитанной смолой и салом пакли.
     На берегу пропела фанфара, и по этому сигналу  копья  превратились  в
трещащие факелы. Поджигатели побежали по  опустевшей  деревне.  Крестьяне,
согнанные на другой берег, бессильно смотрели,  как  гибнет  их  имущество
Соломенные  крыши  весело  вспыхивали  от  прикосновения  чадящих   копий,
гонтовые загорались  труднее,  но  горели  жарче:  дранка,  скрючиваясь  и
рассыпая искры, огненными бабочками  перелетала  по  воздуху,  все  дальше
разнося пожар.
     Через полчаса улицы Эльбаха превратились  в  преграду,  непреодолимую
для баронских латников, фланг де Брюша был  надежно  защищен.  А  в  обход
деревни по незасеянному полю звонко двинулась конница.
     Однако, искушенный в битвах фон Оттенбург  ожидал  атаки.  С  десяток
легких всадников вылетели навстречу конной лавине, а когда  до  нацеленных
копий оставалось совсем  немного,  круто  повернули  лошадей  и  помчались
прочь, разбрасывая подметные каракули -  упруго  разворачивающиеся  клубки
тонкой проволоки с торчащими во все стороны колючками.  Двое  рыцарей,  не
успев остановиться, полетели с коней, остальные поскакали вспять.
     Ободренный первым  успехом,  Оттенбург  сам  перешел  в  наступление,
бросив свой конный отряд прямо сквозь пекло  горящей  деревни.  Защищенные
броней  воины  грузным  галопом  двигались  по  центральной  улице,  когда
навстречу им из-за поворота выплеснулась  конница  графа.  Атака  на  поле
оказалась лишь отвлекающим маневром, основные свои силы мессир  Раон  тоже
решил послать через пожарище.
     С треском и  звоном  всадники  столкнулись.  Некоторые  были  тут  же
вышиблены из седла и корчились на  земле,  не  в  силах  подняться.  Огонь
неуклонно подбирался к ним, и несчастные громко кричали, напрасно призывая
оруженосцев и чувствуя,  как  раскаляется  их  железная  скорлупа.  Прочие
побросали ненужные больше копья и, сорвав с  перевязей  мечи,  вступили  в
бой.  Рубились,  неловко  отмахивая  скованной  доспехами  рукой,  звенели
граненым лезвием по латам противника, старались ударить под мышку,  метили
тонко оттянутым лезвием ткнуть сквозь погнувшуюся решетку глухого забрала.
Но больше всего берегли  коней  и  стремились  поскорее  уйти  от  дыма  и
грозящего пламени.
     Вскоре рыцари де Брюша вытеснили врага из деревни и погнали к лесу.
     - Победа!  -  выкрикнул  граф  Раон,  направляя  коня  в  самую  гущу
сражения. Ударом кончара он оглушил противника и  левой  рукой,  сжимавшей
кинжал, ударил его в щель разошедшихся доспехов.
     - Победа!.. - истово прошептал наблюдавший за  сражением  со  стороны
фон Оттенбург. Графская конница уже совсем близко от леса.  Сейчас  оттуда
полетят стрелы  затаившихся  арбалетчиков,  и  пришельцы  один  за  другим
повалятся с коней...
     Первые стрелы с тонким свистом пронзили воздух, барон приподнялся  на
стременах, сорвал шлем, чтобы лучше видеть. И он  увидел,  как  его  воины
лезут через засеки и бегут полем, бросив оружие и не обращая  внимания  на
врага. В лесу раздались крики, треск и глухой, ни на что не похожий рев. И
вот из кустов ракитника, разбросав  бревна  засеки,  вырвалось  невиданное
чудовище, живая гора,  покрытая  черно-рыжей  шерстью.  Чудовище  мчалось,
выставив перед собой, словно таран, желтовато-белый острый рог.  А  вокруг
его ног тонко вилась, впиваясь в плоть, струна подметной каракули.
     Зверь ревел от боли, но скорости не  сбавлял.  Один  из  тяжеловесных
всадников не успел увернуться с его пути, чудовище мотнуло низко опущенной
мордой, поддев преграду рогом, и всадник с  конем  взлетели  на  воздух  и
рухнули где-то сзади.
     Целую нескончаемую минуту видение носилось  по  полю  боя,  уничтожая
все, что попадалось на дороге, а потом ринулось в лес и исчезло там.
     Оба войска в беспорядке бежали.
     Только к вечеру отдельные смельчаки появились у  догорающей  деревни.
Разглядывали удивительные следы, оставленные могучей  лапой,  толковали  о
дьяволе.  Отец  Антоний  был  среди  первых.  Оглядел  глубокие   вмятины,
отпечатавшиеся в земле, поднял ввысь палец и промолвил:
     - То не дьявол. Посланцы сатаны имеют копыто  раздвоенное,  здесь  же
видим как бы персты, для крестного знамения сложенные. То  божья  гроза  -
единорог! Быть беде за грехи наши!..
     Через сутки о том знала вся округа.


     После пожара семья Марии поселилась в погребе. Еще  прежде  сюда  был
запасливо стащен кое-какой скарб, так что первое время можно было прожить.
Гораздо хуже, что сгорел амбар. Зерно частью обуглилось, а то, что  лежало
в центре, крепко пропахло дымом, однако, на семена годилось. Но  сеять  не
спешили, понимали, что  война  не  кончена  и  скоро  опомнившиеся  войска
вернутся на поля Эльбаха. Кое-кто, впрочем, полагал, что сеять надо, иначе
можно остаться без хлеба, а что касается войны, то она  должна  окончиться
раньше, чем взойдут яровые. Вот только, чем кормиться до нового хлеба?
     Каждый день с утра Мария с корзинкой в руках и  плетеным  коробом  за
плечами отправлялась в лес - искать перезимовавшие под снегом, почерневшие
орехи лещины и разбухшие, с нежным носиком проклюнувшегося ростка  желуди.
Мария торопилась заготовить впрок побольше липкой коричневатой муки,  ведь
через перу недель прошлогодние плоды  уже  никуда  не  будут  годиться,  а
братьев и сестер надо кормить.
     Малышей в лес не пускали - боялись чудовища.  Сама  же  Мария  не  то
чтобы не верила в единорога, но просто не могла себе его представить и  не
думала о нем. Потому, может быть, и произошла их встреча.
     В тот раз Мария особенно далеко забралась в  заросли  лещины.  Орехов
попадалось много, с осени их почти не брали, ибо тогда еще помнили  закон.
Мария двигалась согнувшись, не поднимая головы, быстро ощупывала  пальцами
ковер  влажной  прелой  листвы.  Распрямлялась,  только   когда   корзинка
наполнялась до половины. Тогда Мария шла и пересыпала орехи  в  короб.  По
сторонам глядеть было некогда, так что  низкое  предостерегающее  ворчание
застало ее врасплох.
     Сначала Мария  ничего  не  могла  рассмотреть.  Тело  лежащего  зверя
сливалось с бурой листвой, рог чудился  побелевшим  от  непогоды  обломком
сухого дерева. Но вдруг все словно выплыло из ниоткуда. Единорог  лежал  в
трех шагах, казалось невероятным, как Мария сумела подойти так близко,  не
заметив его. Хотя, разглядеть его впервые было  также  трудно,  как  потом
потерять из виду.
     Мария  смотрела,  медленно  переводя  сомнамбулический  взгляд:  рог,
округло расширяющийся от светлого острия, тупая морда,  заросли  темной  с
рыжинкой шерсти, сливающиеся с  прошлогодней  листвой.  Глаза  -  большие,
коричневые, совершенно коровьи... Кривой ствол ноги, вытянутой  вперед,  и
на  ней  огромная,  с  тарелку,  рана,  сочащаяся   медленно   застывающей
сукровицей. Из раны косо торчал обломок стального прута. Верно зверь  рвал
зубами  собственное  тело,  пытаясь  выдернуть  колючку,  сорвавшуюся   со
злосчастной каракули.
     Мария шагнула вперед, присела на корточки,  ухватила  двумя  пальцами
заржавленный конец шипа и что есть силы дернула. По шкуре единорога волной
прошла дрожь. Мария сама не соображала, что  делает.  Ей  виделись  только
круглые, густо-карие глаза единорога. Никакое это не  чудовище,  а  просто
очень  большая  корова,  сдуру   забравшаяся   в   терновник,   исколотая,
несчастная, которую теперь надо лечить.
     Водой из глиняной отцовской фляги Мария  промыла  рану,  оторвала  от
подола нижней юбки длинную полосу полотна и перевязала  истерзанную  ногу.
Единорог вздрагивал, шумно дышал,  но  терпел.  На  болоте  Мария  нарвала
молодых побегов рогоза, принесла  целую  охапку,  положила  перед  зверем.
Коснулась рукой холодной кости плавно изгибающегося рога и сказала:
     - Ты никуда не уходи. Завтра я приду опять.


     Разогнанные мираклем войска вскоре удалось собрать. Мессир Раон, граф
де  Брюш,  покинул  укрепление  Монте  и  вышел  навстречу   дружине   фон
Оттенбурга. На  этот  раз  сражение  предполагалось  безо  всяких  военных
хитростей.  Войскам  предстояло  столкнуться  в  кровавой  каше,   в   той
неразберихе, когда победу или поражение могут принести  один-два  храбреца
или несколько дружно побежавших трусов. Но в любом случае воинов надо было
привести в неистовство, внушить им боевой азарт. Ждали поединка.
     Раон тронул шпорами бока лошади, послал ее вперед.  Оруженосец  подал
господину одетый в серебро рог, граф поднял  голову  к  небу  и  протрубил
вызов.  От  противного  стана  отделился  рыцарь  Фридрих,   боец   доселе
непобедимый на турнирах, но не испытавший  еще  себя  в  настоящей  боевой
схватке.  Одинаковым  движением  соперники  опустили   забрала,   намертво
закрепив их в сброшенном положении, поправили тяжелые  копья,  опирающиеся
на грудной рычаг, и устремились навстречу друг другу. Они сшиблись, мессир
Раон принял копье на щит, а  юный  Фридрих  был  выброшен  из  седла  и  с
грохотом рухнул в борозду. Но  никто  на  всем  поле  уже  не  смотрел  на
дуэлянтов. Взгляды были обращены к реке, откуда  неотвратимо  приближалось
знакомое и страшное видение.
     Оно прошло по самому берегу, там, где  сплетавшиеся  кусты  шиповника
вставали неприступной стеной на защиту заповедных владений водяных крыс  и
лисиц. Единорог двигался быстро и плавно, словно привидение,  а  на  спине
его, промеж горбатых лопаток, вцепившись рукой в рыже-бурые космы,  сидела
девушка. Она размахивала  в  воздухе  свободной  рукой  и  кричала  что-то
неслышное за пением валторн.
     Секунду собравшиеся толпы оторопело взирали на чудо, а  затем  слабый
голос  девушки,  веско  подкрепленный  целеустремленным  бивнем  чудовища,
прорезал внезапно упавшую тишину:
     - Стойте! Хватит драться! Мира!..
     Один испуганный вскрик, любое резкое  движение  могли  в  эти  минуты
обернуться всеобщей паникой, бегством, десятками  насмерть  затоптанных  и
утонувших    в    смехотворном    пограничном    ручейке,    но    войска,
загипнотизированные  происходящим,  молчали,  а  необыкновенная   всадница
продолжала увещевать, поочередно поворачиваясь то к  одной,  то  к  другой
шеренге:
     - Зачем вы хотите умирать? Для чего вам убивать  других?  Опомнитесь!
Дайте Эльбаху мир! Вы, благородные, сильные, умные  -  помиритесь,  говорю
вам. Раон де Брюш и вы, господин барон,  подойдите  сюда  и  подайте  друг
другу руки!..
     Вожди оглянулись на войска. Шеренги  медленно  заколебались,  солдаты
один за другим опускались на колени.
     - Сегодня их драться не заставишь, пойдем разговаривать, -  промолвил
фон Оттенбург и, отделившись от группы советников, направился, куда  звала
его мужицкая дочь Мария.
     - Дьявольщина! Трусы!.. - проскрежетал де Брюш, но понимая,  что  ему
ничего не удастся изменить, покинул ворочающегося в черноземе  Фридриха  и
тоже поспешил на зов.
     Взрывая комья земли, он первый подскакал к  единорогу,  хотел  что-то
сказать, но лошадь, испуганно заржав, шарахнулась  и  понеслась  по  полю.
Только великое искусство уберегло Раона  де  Брюша  от  позора  и  помогло
удержаться в седле.
     Барон Людвиг опустил коню на глаза  стальной  щиток,  но  и  ослепший
иноходец нервно дергал головой и раздувал ноздри, страшась тягучего чужого
запаха, волной идущего от невообразимо огромной туши единорога.
     Подскакал граф Раон, с трудом справившийся со своим скакуном.
     - Благородные сеньоры, пожмите ваши руки и  поклянитесь  в  дружбе  и
вечном мире... -  Мария  запнулась,  позабыв  придуманные  заранее  слова,
смешалась и добавила уже вовсе не торжественно: - Я вас очень прошу.
     Мгновение рыцари колебались, но вид единорога разрушил  их  сомнения.
Монстр стоял, изготовившись к удару, горячий воздух с шумом  вырывался  из
груди, выпуклые глаза  медленно  наливались  кровью.  Только  слабая  рука
всадницы охраняла сейчас жизнь суверенных владык.
     - Так хочет бог! - проговорил фон Оттенбург, первым протянув руку.
     Одна железная перчатка звякнула о другую. Мир был  заключен.  Забрала
государи не подняли.


     Пошла вторая неделя празднеств. Первые семь дней Оттенбург  гостил  в
замке Брюш, затем кавалькада рыцарей, сопровождающая легендарного зверя  и
его прекрасную хозяйку, должна была перекочевать в  земли  Оттенбургов.  С
первого дня каждое утро тьмы народа собирались взглянуть  на  удивительное
представление: невысокая девушка в белом платье подходила  к  чудовищу,  в
холке вдвое превышающему самого крупного быка, и воплощение гнева господня
опускалось на колени, чтобы  повелительнице  удобнее  было  сесть  верхом.
Кроме Марии к единорогу никто не смел подойти,  всякий  знал,  что  только
девственница может укротить великана и только ей он  подчинится  всегда  и
вполне.
     Поднявшись над толпой, Мария произносила одни и те же слова - о  том,
что люди устали от войны, что не надо больше убивать друг друга и  топтать
чужие поля. Затем раздавался голос отца Антония, призывающего к покаянию и
пожертвованиям. Изобильно  текли  медяки  на  восстановление  пострадавшей
эльбахской  церкви.  Отец  Антоний,  измысливший  эти  сборы,   неприметно
выдвинулся на первый план, стал как бы пастырем юной святой. Его проповеди
неизменно собирали толпы верующих, но уже не пугали их. Сладчайшим голосом
отец Антоний обещал скорое пришествие тех  времен,  когда  в  мире  "будет
едино стадо и един пастырь", отечески журил, напоминал, как в первые  века
"верующие были вместе и имели все общее".
     Христиане умилялись и жертвовали  на  построение  общины  и  грядущий
золотой  век.  Но  чаще  просто  откровенно  глазели,  изумляясь  величине
чудовища, непомерной его силе, волнам грязной шерсти,  таранящему  рогу  и
удивительным копытам -  не  лошадиным  и  не  двойным,  как  у  коровы,  а
построенным из окостеневших пальцев, плотно прижатых друг к другу.
     На ристалище перед графской цитаделью под медный звон горна бились на
турнирах рыцари, воинской доблестью прославляя сошедший вечный мир. Мессир
Раон налетал молнией, с протяжным треском расщеплялись копья,  и  соперник
громко падал на утоптанный круг. Барон  Людвиг  дважды  выезжал  преломить
копье со знатными из  дома  Брюшей,  но  с  самим  графом  не  встретился,
опасаясь за лета свои и сказав, что мирная  клятва  не  допускает  поднять
хотя бы и легкое копье против друга.
     Вырвав на состязании рыцарский приз, граф де Брюш, как и  полагается,
поднес его даме, но не графине и не иссохшей  супруге  барона,  а  грозной
наезднице, покорительнице божьего  знамения.  Впервые  потомок  де  Брюшей
подъехал к единорогу без шлема и прямо взглянул в  лицо  Марии.  Удивленно
пожевал породистыми губами и не выдержал, сказал:
     - Как странно, издали ты гораздо красивее. Подумать  только,  у  тебя
обветренное лицо и цыпки на руках. Ты  ничем  не  отличаешься  от  обычной
деревенской девки...
     - Я и есть деревенская, - сказала Мария.
     - Так не должно быть! - твердо произнес  граф  и,  не  добавив  более
ничего, ускакал.
     В тот же вечер Марии было поднесено белое шелковое платье, в  котором
она  отныне  показывалась  перед  народом,  парчовые  туфли  с  изогнутыми
длинными носками и золотой, сияющий камнями драконьей крови гребень, чтобы
девушка скрепляла им волосы и не носила крестьянского чепца,  повергающего
простолюдинов во вредный соблазн. Издали Мария стала походить  на  знатную
даму.
     Единорог же нимало не изменился. В присутствии Марии он был кроток  и
смирен,  оставленный  один,  послушно  ожидал  ее,  но  никого  более   не
признавал. Он не нападал, но в его ворчании  слышалось  нечто  такое,  что
отбивало даже у самых отчаянных охоту приближаться к зверю вплотную.
     В замке барона и в городе намечались  те  же  празднества,  что  и  у
графа. Де Брюш, собираясь в дорогу, брал с собой лучших лошадей  и  полную
повозку хрупких турнирных копий. Предстояли охоты, балы, пиры.  Готовились
молебны. Отец Антоний собирался даже ехать вперед, готовить  торжественную
встречу, но потом передумал и остался подле Марии.
     В среду во второй  половине  дня  государи  со  свитами,  сопровождая
святую девственницу, прибыли в замок Оттенбург.


     - Так что же ты можешь сказать нового?
     - Новостей немало, ваша светлость. Мы славно потрудились у де  Брюша.
Армия полностью развалена и воевать не  сможет.  Народ  говорит  только  о
мире, так  что  графа  можно  брать  голыми  руками.  К  несчастью  теперь
девственница прибыла к нам  и,  значит,  уже  начала  свою  разрушительную
работу.
     - А ты спокойно смотришь на это?
     - Ваша светлость, девица на редкость  строптива,  она  вбила  себе  в
голову, что ей поручена божественная миссия. Она отказала своему жениху  и
теперь собирается в мирный крестовый поход по всем  королевствам  империи.
Она соглашается со мной во всем, кроме самого главного. Да,  говорит  она,
было бы замечательно, если бы обе области управлялись  одним  владыкой,  в
том  был  бы  лучший  залог  благополучия  и  процветания,  но  стоит  мне
заикнуться, что объединения можно добиться и силой, как девица  становится
похожей на свое чудище, упирается  и  ничего  больше  не  желает  слушать.
Здесь-то и скрыта главная трудность, потому что никто кроме  девственницы,
не сможет повернуть единорога в угодную нам сторону...
     - Черт побери, кто бы мог предполагать, что в навозном  Эльбахе  хотя
бы одна девка умудрится сохранить невинность до пятнадцати лет! И  кстати,
любезный, если все упирается только в строптивость Марии,  то  неужели  ее
нельзя заменить? Или во всей стране невозможно  больше  сыскать  ни  одной
девственницы?
     - Ваша светлость, это  уже  предусмотрено  мной.  Еще  прежде  вашего
прибытия,  в  замок  доставлена  некая   благонравная   девица,   юная   и
привлекательная, хорошего рода. Вчера  она  была  допрошена  матронами  из
знатных семейств  и  осмотрена  в  их  присутствии  повивальными  бабками.
Невинность  и  добропорядочное  поведение  девицы  твердо  установлены,  и
следует полагать, что единорог будет ее  слушать.  Сама  же  она  выказала
полную покорность и согласие  следовать  по  указанному  вашей  светлостью
пути.
     - Тогда, за чем же дело?
     - Все не так просто, ваша светлость. Марию знают в народе,  внезапная
замена святой вызовет нежелательные толки. Следовало бы сделать так, чтобы
само знамение господне - единорог указал верующим  истинный  путь.  И  мне
кажется, я знаю, как этого добиться...


     После ужина двое пажей привели Марию в отведенные ей покои, поставили
подсвечники на стол, пожелали спокойной ночи, поклонились и исчезли.
     Мария вздохнула с  облегчением.  Она  никак  не  могла  привыкнуть  к
суматошной сверкающей  жизни,  обрушившейся  на  нее.  Хотелось  домой,  к
матери, к маленьким братьям и сестрам, посмотреть на новый дом, заложенный
на пепелище. Жаль было родных полей, речки, на несчастье свое  оказавшейся
пограничной. Жаль и Генриха, с покорной обреченностью принявшего ее отказ.
Генрих ничего не сказал, только чаще обычного шмыгал носом. Мария  боялась
разговора с бывшим женихом и потому испытала двойное облегчение - от того,
что Генрих ни в чем не упрекнул ее, и от  того,  что  не  придется  осенью
выходить замуж за этого человека. И все-таки Генриха было тоже жаль.
     Но так было надо.  Поняв  тяжесть  ответственности  перед  измученным
войной народом, Мария со всей серьезностью старшей дочери взвалила на себя
этот крест и собиралась нести его до  конца.  Только  вечерами,  оставшись
одна, она позволяла себе расслабиться.
     Мария вытащила из волос гребень, поднесла его к свету  и  еще  раз  с
детской радостью полюбовалась  игрой  камней,  отражающих  дрожащее  пламя
свеч. Потом, фукнув несколько раз, одну  за  другой  погасила  все  свечи.
Раздеваться в такой большой комнате при свете было стыдно. Мария на  ощупь
откинула полог, сунула золотой гребень под подушку. И в этот миг ее крепко
схватили сзади, плотно зажав рот и не давая вырваться.
     Второй человек появился из-за  портьер,  медленно  подошел  к  Марии.
Девушке был виден только черный силуэт на фоне окна, но она  сразу  узнала
подошедшего.
     - Вот так-то... - раздельно  произнес  барон  Оттенбург  и  попытался
потрепать Марию по щеке, но, наткнувшись пальцами  на  ладонь,  зажимающую
рот, усмехнулся и опустил руку.
     - Ваша светлость! - незнакомо  зашептал  тот,  кто  держал  Марию.  -
Гораздо лучше будет, если это сделаю я. Грех получится больше, понимаете?
     - Понимаю... - протянул Оттенбург.  -  Старый  греховодник!  Что  же,
желаю удачи.
     Барон вышел, прикрыв дверь. Ключ несколько раз  повернулся  в  замке.
Ладонь, зажимавшая рот, сползла на грудь, мужчина  дернул  шнуровку  лифа,
пытаясь распустить ее.
     - Побалуемся, красотка? - спросил он.
     Только  теперь  она  признала  этот  хриплый  шепот.  Еще   не   веря
происходящему, она рванулась, но отец Антоний  ухватил  ее  за  руку  и  с
неожиданной силой швырнул на кровать.
     - Детка, тише!..
     Когда все было кончено, монах  приподнялся  на  постели  и  негромко,
хорошо поставленным голосом опытного проповедника произнес:
     - Ты сама виновата во всем. Это  твой  грех.  Ты  своей  выставляемой
напоказ непорочностью  ввела  меня  в  искушение.  Господь  простит  меня.
"Истинно говорю вам, будут прощены сынам человеческим все грехи и хуления,
какими бы ни хулили". Соблазнившийся будет  спасен,  но  горе  искусителю!
Особенно тому, кто соблазнил слугу господа!
     Мария молчала. Отец Антоний издал короткий смешок и сказал:
     - Ладно, к этому мы вернемся утром, а  сейчас  у  нас  впереди  целая
ночь. Признайся, девочка, тебе понравилось со мной? Францисканцы -  лучшие
любовники на свете... Молчишь? Ну ладно,  спи  пока...  Об  этом  мы  тоже
поговорим ближе к утру...  -  отец  Антоний  повернулся  на  бок  и  сонно
пробормотал: - С великой радостью принимайте, братия мои, когда впадаете в
различные искушения...
     Монах уснул. Мария  тихо,  опасаясь  разбудить  его,  отодвинулась  в
дальний угол широкой кровати и попыталась привести в  порядок  разорванное
платье. В замке было тихо, лишь башенные часы гулко отбивали четверти,  да
иногда слышался тяжелый удар и треск досок - единорог не  спал  в  загоне,
пробуя прочность стен. Мария связывала лопнувшие шнурки, не глядя на  свое
жалкое рукоделье. И думала, думала, в сотый раз повторяя в мыслях  одно  и
то же.
     Это конец. Придется распрощаться с чудесной  мечтой,  снизошедшей  на
нее, когда она в слезах прибежала к логову единорога, жалуясь, что  войска
пришли вновь, и вдруг поняла, как просто слабая девушка и  большой  добрый
зверь могут остановить кровопролитие. А потом мудрые  речи  отца  Антония,
того самого Антония, что храпит сейчас рядом, навели ее на мысль примирить
всех государей и все народы.
     Но теперь мечта погибла, и виновата в этом сама Мария. Вероятно,  она
действительно слишком подчеркивала свою юную безгрешность, да  еще  надела
проклятое белое платье  с  открытой  грудью  и  коротким  пышным  рукавом.
Бесстыдно распустила  волосы  и  закалывала  их  драгоценной  брошью.  Она
подражала родовитым дамам, но у нее не было  знатного  имени,  защищающего
принцесс  от  посягательств  мужчин.  К  тому  же  нельзя  было  брать   в
исповедники нестарого еще человека, через день приходить на исповедь и тем
соблазнять его, соблазнять всякий час, пока он не впал  в  отчаяние  и  не
нарушил обета целомудренной жизни. С  какой  стороны  ни  посмотри,  всюду
виновата она. Вот только, зачем был в комнате барон Оттенбург и почему  он
не остановил монаха?  Или  здесь  вообще  никого  не  было  и  все  просто
почудилось ей в бреду?
     На улице послышался шум, крики,  скрежет  металла,  мелко  посыпалось
стекло, потом по камню упруго простучали копыта  коня,  беготня  во  дворе
усилилась, еще несколько всадников скорым галопом промчались внизу,  после
чего все стихло. За оконным переплетом медленно голубело утро.
     Часы пробили шесть. За дверью четко прозвучали шаги, ключ повернулся,
и в зале появился фон Оттенбург.
     - Спишь? - спросил он у продирающего заплывшие глаза отца Антония.  -
Давай, быстро готовь ее к выходу, - барон мотнул головой в сторону Марии и
зло добавил: - Де Брюш сбежал.
     - Как?! - отец Антоний подскочил от неожиданности.
     - Вот так! На неоседланной лошади!.. В одной сорочке!.. Это ты, сука,
наделала, - барон  повернулся  к  замершей  Марии.  -  "Распахните  ворота
замков, опустите мосты!" Черта с два он удрал бы у меня,  если  бы  ворота
были заперты! А!.. - фон Оттенбург махнул рукой и быстро вышел.
     Отец Антоний поспешно одевался.
     - Платье поправила? - деловито спросил он. - Молодец.  Скорее,  народ
уже собрался, нас ждут.
     - Вы же знаете, мне больше нельзя к  единорогу,  -  убито  прошептала
Мария. - Я не пойду.
     - Пойдешь... - зловеще протянул отец Антоний. - Я вижу, ты,  милочка,
ничего не поняла. Сейчас надо исправить тот вред, что  ты  нанесла  своими
безбожными речами. Войско готово в поход, и народ собрался.  Но  никто  не
станет воевать, пока верит твоим словам, так что дело за  тобой.  Слышишь,
как бушует твой зверь? Господень гнев не терпит блуда! Идем!
     Так вот в чем дело! - У Марии словно открылись  глаза.  -  Значит  не
было никакого невольного соблазнения, и отец Антоний обидел ее вчера не  в
приступе любовной горячки, а из низкого желания услужить господину. А  сам
Оттенбург  клялся  ложно,  целовал  распятие,  вынашивая  в  груди   планы
предательства. И все для того, чтобы и впредь бронированная конница  могла
вредить безоружным жителям Эльбаха. А она-то, глупая, надеялась  примирить
хищником! Да они страшнее сотни чудовищ...
     Отец Антоний взял Марию за локоть, повел за собой. Мария шла  покорно
с потухшими глазами. В голове моталась одна-единственная фраза,  сказанная
некогда священником эльбахской церкви и почему-то запавшая в  память:  "Не
бойтесь убивающих тело и потом не могущих ничего сделать".
     Рядом с замком, на ристалище, где скакали, бывало, борющиеся  рыцари,
толпился народ. Высокие скамьи, на которых обыкновенно  восседали  знатные
дамы, на этот раз были открыты для простого люда. Оттенбург  желал,  чтобы
как можно шире распространились в народе рассказы о  том,  как,  посланное
богом чудовище расправилось с ложной девственницей, посмевшей призывать  к
позорному миру.
     Единорог, оставленный здесь на ночь, безостановочно кружил по  арене,
толкал рогом гнущиеся доски барьера. Время от  времени  верхняя  губа  его
вздергивалась,  обнажая  квадратные  желтые  зубы,  и  из  широкой   груди
вырывался клокочущий рев. Зверь был голоден и разъярен, на губах и  черном
носу выступали капли крови. Дело в том, что Оттенбург  хотя  и  поверил  в
план отца Антония, но помнил, однако, и обстоятельства  первого  появления
дива и  потому  предусмотрительно  засунул  в  кормушку  с  овсом  обрезок
излюбленного оружия - подметной каракули.
     Трубачи взметнули в зенит фанфары, на ристалище  появился  светлейший
барон Людвиг, облаченный в  легкие  праздничные  латы,  верхом  на  богато
убранном коне. Следом отец Антоний вел бледную Марию. Оттенбург отъехал  в
сторону, молча дал знак рукой. Конь его, привыкший за  последнее  время  к
единорогу, стоял спокойно, лишь прядал иногда ушами.
     - Братья во Христе! - звучно пропел отец Антоний. -  Вот  перед  вами
юная и непорочная девственница, призвавшая князей к миру. В  подтверждение
своей чистоты, а также того, что слова ее действительно внушены  господом,
девственница обуздает сейчас грозное чудовище, посланное за наши грехи. Да
свершится воля всевышнего!
     Отец Антоний подтолкнул Марию и прошептал:
     - Смотри, они будут одинаково рады любому исходу.  Бедняга,  "жестоко
тебе против рожна прать".
     - Сладко, - ответила Мария и сама прошла на арену.
     Она подошла вплотную к единорогу, встала на  колени,  так  что  низко
опущенный рог приходился прямо напротив груди, и тихо попросила:
     - Убей меня...
     Единорог неторопливо повернулся боком и  опустился  на  землю.  Мария
упала в ложбину между двумя горбатыми лопатками и только здесь, с  головой
зарывшись  в  густую  теплую  шерсть,  впервые   за   все   время   сумела
расплакаться.
     - Врешь, шлюха! - прорычал фон Оттенбург и, пришпорив коня,  рванулся
вперед. В левой руке  его  блеснул  смертельный  треугольник  даги.  Барон
направлял удар в спину девушке, но единорог резко поднялся на ноги, и дага
безвредно скользнула по жесткому волосу.
     Колосс мгновенно повернулся и коротко ударил.  Первый  удар  пришелся
под ребра коню. Ноги коня еще не успели подогнуться, когда покрасневшее от
крови острие поразило барона в грудь, пронзив  его  насквозь  и  выйдя  со
спины. Трибуны дружно ахнули, а единорог тряс головой, стараясь сбросить с
бивня повисшую на нем нелепую жестяную куклу. Когда это удалось,  единорог
поднял взгляд на захлопнувшиеся ворота, подбежал к ним и нажал. С  громким
хрустом дубовые створки слетели с петель. В толпе,  собравшейся  на  поле,
началась паника. Но зверь, не обращая ни на кого внимания, мерно  двинулся
по дороге от замка.
     Мария  приподняла  голову,  увидела  небо,  косые  верхушки  тополей;
временами в такт шагам зверя, мелькала  земля,  мечущиеся  люди...  Черная
фигура качнулась где-то в стороне. Отец  Антоний,  осознавший  случившееся
раньше всех, спасался бегством. При виде монаха Марию начала  бить  дрожь.
Мария сжалась, стараясь спрятаться, стать незаметной. Единорог, уловив  ее
движение, свернул с дороги, в два широких маха догнал бегущего, всхрапнул,
вращая красным  глазом,  и  поддел  рогом  подпрыгивающую  спину.  Коротко
вякнув, отец Антоний взлетел на воздух и,  уже  не  похожий  на  человека,
смятым черным мешком рухнул на землю, попав под тяжеловесное копыто.
     Теперь единорог понял, кто  его  враги,  и  зорко  высматривал  среди
бегущих  серую  сутану  странствующего  священнослужителя  или   блестящий
нагрудник оруженосца...
     Когда дорога перед ними  опустела,  единорог  не  замедлил  бега,  он
продолжал двигаться все так же, широкой наметистой рысью, уходя на  север,
куда тянул голос давно исчезнувших  предков.  След  его  пересекал  земли,
расселяя легенды о дивной всаднице и о жестокости  зверя,  о  необъяснимой
его ненависти ко всем закованным в латы и укутанным в рясу.
     И наконец, слух о них потерялся в диких лесах далекой Сарматии.





                            Святослав ЛОГИНОВ

                               АВТОПОРТРЕТ


     Валерий  Александрович  Полушубин  вышел  на  пенсию.  Провожали  его
хорошо, двумя отделами. Читали приказ директора, говорили прочувствованные
слова о заслуженном отдыхе.  Отдел  Главного  инженера  подарил  спиннинг,
отдел  Главного  энергетика  -  большую  хрустальную  конфетницу.  Валерий
Александрович не  был  рыболовом  и  не  ел  конфет,  потому  что  страдал
диабетом, но речи ему понравились.
     Инга Петровна, которую Полушубин про себя иначе  как  "фитюлькой"  не
называл, преподнесла репродукцию  на  спецткани  -  мадонну  с  младенцем.
Такого Валерий Александрович не ожидал, отношения с "фитюлькой" были не из
лучших. Ингу Петровну взяли специально  на  смену  ему,  они  отрабатывали
вместе три месяца: месяц до шестидесятилетия  Полушубина  и  два  "жадных"
предпенсионных месяца. Теперь "фитюлька" будет сама себе начальником, а на
радостях можно и мадонну отвалить.
     Вечером Валерий Александрович спрятал ненужную удочку  и  конфетницу,
потом начал рассматривать картинку. Что в ней люди находят? Сидит девица и
кормит титькой голого рыжего мальчишку. Приличный человек, такое  заметив,
глаза отводит.
     Репродукцию Валерий Александрович убрал  на  шкаф,  положил  мадонной
вниз, чтобы не пылилась, и решил при случае кому-нибудь передарить. Самому
Полушубину мадонна была ни к чему, а что касается  младенцев,  то  дети  у
него ассоциировались  с  надоедливым  плачем  по  ночам,  да  с  графой  в
расчетной  ведомости,  по  которой  с  него  шестнадцать  лет  высчитывали
четверть зарплаты. Но это было давно,  теперь  Валерий  Александрович  жил
один и знать ничего не знал о бывшей семье.
     Со следующего утра для Валерия Александровича началась  новая  жизнь.
За годы работы он привык чувствовать себя необходимым человеком. Ежедневно
с трех  до  пяти  часов  у  его  кабинета  толпились  люди,  пришедшие  на
инструктаж,  и  если  Полушубин  почему-либо  задерживался,  они   покорно
ожидали. Ни одна инструкция не имела силы без его подписи,  рацпредложения
присылались  к  нему  на  заключение,  а  технологические  регламенты  для
согласования. Так что причин для самоуважения было достаточно.
     Сначала Валерий Александрович считался просто  инженером  по  технике
безопасности, потом, когда ему прибавили зарплату, стал  требовать,  чтобы
на документах стояло: "старший инженер по технике безопасности". Без этого
Полушубин ни одной бумаги не подписывал, хотя смутно подозревал, что такой
должности в штатном расписании нет.
     Теперь новоиспеченный пенсионер утверждал свою значительность другими
способами. Он чуть не ежедневно инспектировал двор,  заставляя  скрежетать
зубами дворника, да смерти надоел санэпидстанции и участковому  инспектору
телефонными звонками и сигналами, а работников ближайшего универсама довел
до предынфарктного  состояния  жалобами  на  некультурное  обслуживание  и
проверками: не прячут ли продавцы под прилавок дефицитные творожные сырки.
Все это Полушубин совершал бескорыстно, ибо, как диабетик  сладких  сырков
есть не мог.
     Не обошел Валерий Александрович вниманием и задний  двор  универсама.
Заглянул, устроил разнос рабочим за  раскиданные  ящики.  Грузчики  лениво
отбрехивались, потом пообещали  надеть  неугомонному  пенсионеру  ящик  на
голову. Угроза Валерия Александровича не испугала,  но  все  же  он  решил
уйти. Однако, у ворот его остановил какой-то человек.
     - Папаша, купи, - сказал он, протягивая сверток. - Задарма отдам.
     Валерий Александрович невольно глянул. Продавец относился  к  разряду
"бывших интеллигентов" и, конечно же,  не  мог  предлагать  вещь  хоть  на
что-нибудь  годную.  Но  едва   со   свертка   слетела   бумага,   Валерий
Александрович сразу понял, что перед ним хотя  и  ненужная,  но  настоящая
вещь. В крепком, сделанном из лакированной  фанеры  ящичке  рядами  лежали
тюбики, в специальных круглых и  овальных  гнездах  помещались  бутылки  и
флаконы. Три разной толщины кисточки теснились сбоку.
     Действительно, зачем все эти богатства бывшему старшему  инженеру  по
ТБ? Но жила в Валерии Александровиче простительная слабость  к  добротным,
пусть даже бесполезным вещам.
     Продавец, заметив неуверенность на лице Валерия Александровича, резко
пошел в атаку:
     - Что, папаша, берешь? Тогда с тебя четвертной.
     Цена сразу охладила Валерия Александровича, и он,  для  того  больше,
чтобы позлить, предложил:
     - За три рубля возьму.
     - Что?! - взревел бывший интеллигент, но тут же, сникнув, попросил: -
Восемь-то рублей дай. Ты вникни, какие краски. И не троганые.  Этот  набор
втрое стоит, да еще и не достанешь нигде...
     Валерий Александрович прикинул в уме, что сегодня дают в  винном,  и,
определив таким образом минимальную сумму,  сторговался  на  пяти  рублях.
Получив деньги, бич поспешил в отдел, а оттуда снова во  двор  универсама,
где для любителей оборудован был закуток, и стакан не очень грязный  стоял
на ящике, а порой объявлялись соленые помидоры или  иная  полезная  снедь,
вытащенная во двор под  засаленным  грузчицким  передником.  Вышел  он  из
закутка вовсе не умиротворенный, как можно было бы  ожидать,  а  напротив,
крайне агрессивный.
     - Ну?! - закричал он, увидав, что Валерий Александрович еще не  ушел,
а следит за разгрузкой молочной машины. - Купил? А на кой он тебе? Это  не
краски, а мечта, я их  для  великой  картины  берег,  а  ты  за  пятеру  у
человечества великий шедевр украл! Дерьмо ты!..
     Валерий  Александрович  хотел  ответить,   но   растерявший   остатки
интеллигентности алкоголик перешел на крутой мат, и Валерий  Александрович
поскорей ушел, провожаемый воплем:
     - Думаешь купил и художником стал? Не получится!..
     Бессильная пьяная злоба пропившегося живописца вообще  не  задела  бы
Валерия Александровича, если бы не одно, мелкое казалось бы, событие. Дома
Валерий Александрович включил телевизор и попал  как  раз  на  передачу  о
художниках. А точнее - о современном авангарде. Жалобы  на  то,  как  худо
жилось живописцам в застойные годы, мало тронули Полушубина. Сам он честно
работал и жил неплохо. Грех жаловаться, хотя желательно было  бы  получать
побольше. Значит, эти просто  работать  не  хотели.  Но  полотна,  которые
крупным планом показывали с экрана, потрясли и возмутили  его.  Искаженные
хари, детские каракули, черные квадраты... И это живопись? Да  так  каждый
сможет!
     Валерий Александрович повернулся к столу, где все еще  лежал  ящик  с
красками, сдвинул полированную  крышку.  Тюбики,  казалось,  ждали,  когда
умелые пальцы выдавят на палитру их цветное содержимое.
     В душе Валерия Александровича созрело решение. Раз уж  он  купил  эту
штуку, то ее надо использовать. Он напишет картину, свой портрет.  Да,  он
не художник, его не учили, не тратили  на  него  народные  деньги,  но  он
сделает лучше, чем эти ноющие неудачники.
     Валерий Александрович подошел  к  зеркалу,  чтобы  рассмотреть  себя.
Конечно, он не красавец, прожитые шесть десятков отпечатали заметный след,
но  они  же  придали  лицу   значительность,   уверенное   спокойствие   и
благородство, рожденное сознанием личной нужности.  Валерий  Александрович
остался доволен своей внешностью и упрочился в принятом решении.
     Прежде он, томимый пенсионным бездельем, подумывал  о  воспоминаниях,
исписал даже пару страниц  в  учетной  книге,  бог  знает  когда  и  зачем
вынесенной со службы. На двух  учетных  страницах  уместились  сведения  о
месте и времени рождения, о ближайших родственниках, а также перечень мест
работы и должностей. Короче, лаконичный язык, которым так гордился Валерий
Александрович (никогда начальство не вычеркивало из составленных им  писем
ни единого  слова),  на  этот  раз  подвел  хозяина.  Вместо  воспоминаний
получилась автобиография.  Подвела  привычка.  Но  к  живописи-то  у  него
привычки нет, и  здесь  он  сумеет  рассказать  о  непростой,  но  недаром
прожитой, нужной людям жизни.
     Валерий Александрович  прекрасно  знал,  о  чем  должно  рассказывать
искусство, и не сомневался, что на  этот  раз  все  получится  как  нельзя
лучше.
     Оставались некоторые технические трудности. Чем писать у него есть, а
на  чем?  Не  скатерть  же  портить...   Валерий   Александрович   немного
поразмыслил, потом достал старую чертежную доску, на которой давно уже  не
чертил (с той поры, как сменил должность конструктора на инженера по ТБ) и
с помощью струбцины закрепил на ней  подаренную  "фитюлькой"  репродукцию,
здраво рассудив, что спецткань выдержит еще один слой краски.
     На  следующий  день  с  утра  Валерий  Александрович   отправился   в
библиотеку. Он был не настолько самонадеян, чтобы хвататься за  кисть,  не
подготовившись предварительно теоретически. За день Валерий  Александрович
выяснил, что в библиотеке имеется  очень  неплохая  столовая,  где  подают
говяжью  печень  в  сметанном  соусе,  вкус  которой  он  успел  позабыть,
установил, что холст должен  быть  прогрунтован  (прямо  по  холсту  пишут
только эти, модные), а также  запомнил  два  непонятных  слова:  пленер  и
подмалевок.
     По дороге  домой  Валерий  Александрович  зашел  в  магазин  и  купил
стограммовую баночку белил. Тратить на грунтовку  краски  из  набора  было
жалко.
     Репродукция  ожидала  его,  зажатая  в  струбцину.  Девица  сидела  с
расшнурованным платьем и не смотрела на Валерия Александровича. А младенцу
тем более все было до феньки. Он, закатив глаза, сосал титьку.
     - Бесстыдница! - сказал Валерий Александрович и  принялся  замазывать
девицу белой краской.
     Когда  белила  высохли,  Валерий  Александрович  попытался  набросать
карандашом свое лицо. Неожиданно из этого ничего не вышло. Глаза съехались
вместе,  нос  скукожился,  а  подбородок  занял  чуть  не  половину  всего
пространства.
     Неудача не обескуражила Валерия Александровича, зато он понял, откуда
взялись искаженные хари на нынешних картинах. Не умеют рисовать, взяли  бы
фотографию да перевели на холст.
     Сам Валерий Александрович фотографией пользоваться  не  собирался,  у
него наготове был другой способ, доступный лишь инженеру,  конструктору  -
короче, образованному человеку.
     Валерий Александрович достал с антресолей, где хранились инструменты,
рейсшину и штангенциркуль, расчертил белый  фон  на  квадраты  и  принялся
замерять и переносить на холст свои размеры. К вечеру рисунок  был  готов.
Точнее, не рисунок, а  чертеж.  Человеческое  лицо,  вроде  бы  совершенно
правильное, смотрело мимо Валерия Александровича бельмами рыбьих глаз и не
выражало ничего.
     - Фоторобот, - вспомнил Валерий  Александрович  словечко  из  недавно
смотренного телесериала.
     Получилось  именно  то,  что  он  и  ожидал.  Если   бы   с   помощью
штангенциркуля и рейсшины можно было бы создавать портреты, то овчинка  не
стоила бы выделки, всякий техник лепил бы шедевры. А Валерий Александрович
был уверен, что такое под силу только инженеру.
     Предстояло   научиться   передавать   выражение   лица,   и   Валерий
Александрович вновь отправился в библиотеку. Сделал он  это  тем  охотнее,
что нежно любил тушеную печень и надеялся вновь получить ее на обед.
     Печенка Валерию Александровичу  досталась,  а  вот  нужной  книги  не
нашлось. Библиограф справочного отдела  сбилась  с  ног,  таская  ящики  с
карточками. Книги, записанные на них, явно не могли научить, каким образом
не только сделать изображение живым, но и показать характер человека.
     В конце концов, Валерий Александрович, не желающий объяснять истинную
цель своих поисков, признался, что ему надо связать внешность с характером
человека. Библиограф просветлела лицом и принесла  запыленную  коробку,  в
которой  хранились  карточки  на   сочинения,   посвященные   всевозможным
лженаукам, начиная с хиромантии и кончая графологией. Названия  этих  книг
обещали все, что угодно, и воодушевленный  Валерий  Александрович  выписал
кучу книг, самоновейшие из которых были отпечатаны во времена нэпа.
     Графология  показалась  Валерию  Александровичу  заумной  и  скучной,
хиромантию  он  справедливо  счел  мошенничеством.  Заинтересовался   было
антропометрией, но автор быстро свел разговор  к  поимке  преступников,  и
Валерий  Александрович  отложил  и  эту  книгу.  Немало   его   позабавила
краниметрия по Галлю. Читая, Валерий Александрович то и дело ощупывал свою
голову, выискивая различные шишки. Шишек оказалось на удивление мало, одна
лишь слуховая память, если верить пособию, была у  Валерия  Александровича
хорошо развита. Не было ни религиозности,  ни  коварства,  с  чем  Валерий
Александрович согласился, не было и чувства  прекрасного,  что  показалось
обидным.  Но   самое   главное,   у   Валерия   Александровича   полностью
отсутствовала математическая  шишка,  а  значит  и  способности.  Это  уже
представлялось   откровенной   неправдой,   ибо   Валерий    Александрович
высчитывал, сколько ему полагается сдачи, быстрее любого кассира.  Но  все
же, книжка была любопытной, и  кое-что  Валерий  Александрович  выписал  в
учетный гроссбух рядом с несостоявшимися воспоминаниями.
     Домой он шел в приподнятом настроении. Душу ласкала мысль, что другие
люди, интеллектуалы даже, выйдя на пенсию, опускаются, просиживают время у
телевизора, рубятся в домино, а он занимается искусством, сам создает его,
а сейчас, вот, возвращается из библиотеки, где повышал культурный уровень.
     Валерий  Александрович  сидел  прямо,  пристально  разглядывая   свое
отражение в стекле вагона, прикидывал, как он будет выглядеть на  картине.
Получалось хорошо, полушубинское отражение  смотрело  из  темноты  туннеля
благосклонным  взглядом,  и  даже  змеящиеся  полосы  кабелей  не  портили
внешности.
     Но как трудно оказалось перенести это простое с виду лицо на полотно!
Когда  Валерий  Александрович  попытался  обвести  краской   изготовленный
чертеж, вместо лица образовалось глупое  розовое  пятно.  Даже  отдаленное
сходство с человеком исчезло.
     Вновь Валерий Александрович полез на антресоли. Там,  за  раздвижными
дверцами хранилось великое множество  нужных  и  полезных  вещей,  разными
путями доставшихся Полушубину. Туда же должен был  отправиться  и  ящик  с
красками, но вместо того, он обосновался на столе и потянул вниз остальные
спрятанные богатства.
     Но  Валерий  Александрович  не  роптал.  Напротив,   он   находил   в
происходящем как бы объяснения, зачем ему много лет назад потребовалась та
или   иная   вещь.   Сколько   времени   лежал   без    движения    кривой
циркуль-измеритель,     вынесенный     Валерием     Александровичем     из
инструментального  участка,  а  все-таки  потребовался   -   и   вот   он,
целехонький, ни разу не использованный! И так во всем. Ни одна вещь, если,
конечно, это настоящая вещь, никогда не пропадет втуне. Рано или поздно  -
про нее вспомнят.
     В пыльных недрах антресолей  рядом  с  коробками  кнопок  и  скрепок,
позади зачерствевших лент к пишущим машинкам  и  ручного  скрепкосшивателя
обнаружился футляр с  портативным  спектроскопом.  Элегантная  вещь:  чуть
больше театрального бинокля, и с виду похож,  но  нужен  не  театралам,  а
металлургам.  Направляешь  бинокль  на  какой-нибудь   предмет,   вращаешь
верньер, словно на резкость наводишь, а вторым  глазом  видишь  ряд  цифр:
длины волн и интенсивность. Удобная вещь: заглянешь через нее  в  летку  и
видишь, готова ли сталь, а если не готова, то какие добавки в нее  следует
внести. Досталась она Валерию Александровичу, когда тот, еще до КБ работал
мастером  в  цеху.  Валерий  Александрович   справедливо   рассудил,   что
спектроскоп прибор тонкий, неумелыми руками  недолго  его  и  загубить,  а
опытный сталевар и без спектроскопа на глазок готовность стали  определит.
Решил он тогда прибор от греха прибрать, целее будет - и оказался прав.
     С помощью прибора Валерий Александрович  и  собирался  управляться  с
непокорными красками. Ясно, что это под силу только инженеру.
     Несколько  дней  Валерий  Александрович  безвылазно  просидел   перед
мольбертом. Почти сразу он определил,  что  в  зависимости  от  освещения,
разительно меняются оптические  характеристики  его  лица.  Тогда  Валерий
Александрович завесил окна глухими шторами, отгородившись  от  наступающей
весны, и  начал  работать  при  электричестве,  гарантирующем  постоянство
условий.
     Сначала Валерий Александрович изучил свойства чистых красок,  отыскал
на своей физиономии места им соответствующие и закрасил на восстановленном
чертеже первые квадратные миллиметры поверхности. Затем он начал смешивать
краски, подолгу изучая через спектроскоп  выдавленную  на  палитру  массу,
медленно, с трудом подбирая нужные оттенки.
     Постепенно   края   фоторобота   покрылись    аккуратными    мазками.
Накладываясь друг на друга, мазки не сливались,  каждый  был  отдельно  от
других. Что-то подобное Валерий  Александрович  видал  на  иллюстрациях  к
учебнику  живописи.  Он  даже  вспомнил  похожее  на  ругательство   слово
"пуантилизм".   Первым   побуждением   было   немедленно   замазать   весь
"пуантилизм", но потом Валерий Александрович  пришел  к  выводу,  что  это
необходимый этап, поскольку все  равно  надо  учиться  подбирать  оттенок.
Рябая, в цветных точках морда целый месяц украшала квартиру.
     За все это время Валерий Александрович лишь однажды вышел из дома  не
по делу. Вспомнил вдруг, что приближается день рождения сына. И,  кажется,
кругла дата - тридцать пять лет. Сына Валерий Александрович не  видел  лет
пятнадцать или даже больше. Первые годы после развода и  размена  квартиры
Валерий Александрович регулярно раз в месяц навещал бывшую супругу и водил
сына гулять. Но потом парень все чаще стал  где-то  пропадать,  и  Валерий
Александрович, которому надоело зря  кататься  через  весь  город,  бросил
ездить.
     А теперь вспомнил про день рождения и решил навестить  наследника.  В
подарок повез пенсионный спиннинг. Ехал с хорошим добрым чувством,  как  и
полагается работнику искусств, а получилось, что  напрасно  ехал.  Открыла
дверь незнакомая гражданка и  сообщила,  что  Полушубины  здесь  давно  не
живут. Сын, оказывается, успел жениться, даже ребенок есть -  девочка  или
мальчик Валерий Александрович не поинтересовался. Вот и переехали.
     Назад Валерий Александрович  возвращался  в  раздраженном  состоянии.
Обидно было, что не предупредили его ни о женитьбе  сына,  ни  о  рождении
внука (или внучки, неважно, в конце  концов!),  ни  о  переезде.  Вот  она
благодарность! И это за все, что он делал для них! Ведь ни разу ни на один
день не задержал выплаты алиментов. Действительно, добрые дела не остаются
безнаказанными.
     После испытанного разочарования Валерий Александрович с головой  ушел
в живопись. Он закрасил пестрый холст и начал все заново.  Теперь  у  него
был  опыт.  Пользуясь  таблицами,  составленными  в  эпоху  "пуантилизма",
Валерий Александрович довольно быстро  подбирал  нужные  сочетания,  а  не
наносил краски наугад, пятная полотно в разных местах. Теперь он  начал  с
волос и постепенно спускался вниз, не оставляя непроработанным ни  единого
квадратного миллиметра.
     Следующую трудность нельзя было назвать неожиданной, просто Полушубин
старался не думать о ней, потому  что  не  знал,  как  с  ней  справиться.
Спектроскоп при работе закрывал брови, переносицу, часть лба и оба  глаза.
Прямо посреди портрета  неизбежно  должно  было  получиться  белое  пятно.
Слегка сдвинув прибор, морщась и искажая  лицо,  можно  рассмотреть  часть
закрытой зоны, например, брови, но глаза всегда оставались  скрыты.  Самую
ответственную часть работы предстояло делать вслепую.
     Много часов Валерий Александрович,  вооружившись  кистью  и  альбомом
выкрасок (память о службе на текстильной фабрике) провел  перед  зеркалом,
разглядывая свои глаза и  пытаясь  угадать  длину  волны,  чтобы  передать
колер. Остановился на двух композициях, с виду совершенно одинаковых, хотя
прибор утверждал, что в  одну  из  них  луч  света  проникает  значительно
глубже.
     И тут Валерий Александрович вспомнил о проштудированных в  библиотеке
томах по физиогномике. Он  достал  автобиографический  гроссбух  и  вскоре
отыскал выписанное на всякий  случай  утверждение:  "Ежели  у  кого  глаза
бывают  прозрачны,  таковой  человек  характером  добросердечен".  Валерий
Александрович ни тогда, ни сейчас подобным утверждениям цены не давал,  но
что-то толкнуло его под руку, и он выбрал ту краску, что пропускала вглубь
цвет. Конечно, это ерунда, но, кто знает, вдруг в этом что-то есть? А  что
касается добросердечности, то он в жизни зла никому не желал.
     Валерий  Александрович  осторожно  прорабатывал  левый  глаз,   когда
неожиданно  грянул  дверной  звонок.  Пришлось  отложить  кисти   и   идти
открывать. За дверью стояла Инга Петровна, бледная и зареванная.
     Валерий Александрович проводил "фитюльку" на кухню. Выслушал.
     На  заводе  случилась  авария:  в   автоклавной   сорвало   временный
паропровод,  острым  паром  обварило  человека.  И   "фитюлька",   которой
предстояло за все отвечать, прибежала к Валерию Александровичу за советом.
     Паропровод в автоклавной с самого начала вызывал опасения Полушубина.
Ясно же, что нельзя перегретый пар пускать через  резиновый  шланг.  Рукав
либо сойдет с оливки, либо хомуток перережет ставшую непрочной  резину.  В
обоих случаях результат будет один и тот же.  И  вот,  пожалуйста.  Теперь
"фитюлька" сидит у него за кухонным столом и твердит, размазывая с  ресниц
тушь:
     -  Валерий  Александрович,  ведь  вы  же  подписали   разрешение   на
строительство времянки!..
     Это  была  правда,  Главный  инженер  давил  на  Полушубина,  и   тот
завизировал документы, решив, что полгода времянка  продержится,  а  через
полгода он уже  давно  будет  на  пенсии.  Так  и  вышло,  только  Валерий
Александрович не рассчитал, что "фитюлька" разыщет его адрес  и  явится  к
нему домой.
     - Подписал, - признал Валерий Александрович, - потому что объект надо
было сдавать. Сорвали бы сроки - остались бы без премии. А вы должны  были
составить дефектную ведомость и не давать разрешения на пуск, пока все  не
будет переделано. Так что я тут ни при чем. Ваша недоработка.
     "Фитюлька" ушла в слезах, а Валерий Александрович уже  не  брался  за
кисть в этот день. Стараясь успокоиться, он перечитывал  конспект  "Очерка
физиогномических   сведений",   удивляясь    простоте    рекомендаций    и
безапелляционности тона:
     "Люди решительные и твердые в убеждениях имеют брови прямые", - читал
Валерий Александрович.
     Отложил конспект, придвинул зеркало. Брови как брови, сросшиеся,  над
глазницами  слегка  приподнятые.  У  висков  ширины  восемь   миллиметров,
посредине - двенадцать. Странно, неужели из-за  этих  четырех  миллиметров
разницы из его облика исчезает решительность? Но ведь  она  у  него  есть!
Только  что  он  весьма  решительно  дал  понять  Инге  Петровне,  что  не
собирается отвечать за чужие ошибки.
     Валерий Александрович взял измеритель, транспортир, приложил к  лицу.
Точно, двенадцать миллиметров. Хотя... можно, пожалуй, и  одиннадцать.  Не
сталь же измеряет, живое тело, допуски большие. И угол разлета бровей  он,
кажется, завысил. Надо градуса на полтора поменьше...
     Третья  попытка  создать  автопортрет  тоже   не   удалась.   Валерий
Александрович не сумел состыковать глаза и брови с остальным лицом.  Глаза
жили сами по себе, а все остальное замерло  в  напряженной  неподвижности.
Казалось, портрет приник к окуляру спектроскопа и считывает показания.
     С этим Валерий Александрович смирился бы. Сосредоточенное лицо не так
плохо. Во всяком случае, любой увидит, что  на  портрете  не  какой-нибудь
вертихвост, а человек серьезный и занятый  важной  работой.  Гораздо  хуже
обстояло дело с фоном. Когда Валерий  Александрович  попытался  изобразить
занавеску за своей  спиной,  эффекты  картины  нарушились,  щеки  портрета
забликовали, а все лицо ушло вглубь.  Получилась  на  картине  портьера  с
большой  дырой  посредине,  а  в  эту  дыру,  словно  позируя   довоенному
фотографу, выглядывает лицо. Сплошное безобразие.
     Вслед за розовой лепешкой и "пуантилизмом" была закрашена  и  "дыра".
Подтверждая наличие у себя решительности, Валерий Александрович  приступил
к картине в четвертый раз.
     Но прежде он вновь сходил в библиотеку и, просидев там семь часов  (с
перерывом на  обед,  разумеется)  переписал  из  "Очерка  физиогномических
сведений" все, что посчитал важным.
     Новый вариант Валерий Александрович начал с занавески. Потом, как и в
прошлый раз перешел к волосам, лбу... Но теперь у него под рукой постоянно
находилась раскрытая тетрадь, и работая,  Валерий  Александрович  бормотал
про себя:
     - Лоб широкий и открытый изобличает человека честного,  отличающегося
благородностию натуры.
     Валерий Александрович отложил кисть и взялся за измеритель.  Нет,  он
не собирается приукрашивать себя, все должно быть в пределах  допуска.  Он
не  хочет  приписывать  себе  каких-то  там  дворянских  добродетелей,  но
честным-то он был всегда! В жизни копейки чужой не взял. А чего стоит хотя
бы позавчерашняя  история?  Только  глубоко  порядочный  человек  способен
поступить так, как он.
     В тот день Валерий  Александрович  отправился  в  магазин.  Занявшись
живописью, он не мог как прежде контролировать  работу  торгового  центра,
но,  когда  приходил  за  покупками,  то  строго  проверял  взглядом  зал,
продавцов и покупателей. Обходя стеллажи и  витрины-холодильники,  Валерий
Александрович заметил вора. Сначала он не понял, что делает эта  старушка,
зачем складывает пачки масла в бидон, лишь потом сообразил в  чем  дело  и
восхитился хитроумному  плану.  Бабка  купила  литр  разливного  молока  в
трехлитровый бидон, а остальное пространство собиралась заполнить  маслом.
Расчет прост: не станет же кассир шарить на дне бидона, возьмет с нее  как
за три литра молока - и дело с концом.  Но  на  пути  похитителя  появился
Валерий Александрович. Он не стал хватать старушку за воротник и тащить  к
ответу.   Он   просто   подошел   к   администратору,   тихонько   показал
нарушительницу и объяснил, чем та занималась.
     И уже уходя, наблюдал, как  кассир  при  свидетелях  выволакивает  из
бидона ворованное масло, а старуха бормочет что-то о  пенсии,  которой  не
хватает на жизнь. Хотя, при чем  здесь  пенсия?  Ему,  например,  хватает,
потому что всегда честно работал, а если  эта  бабка  в  молодости  дурака
валяла, вместо того, чтобы зарабатывать стаж, то  пусть  и  пожинает,  что
заслужила.
     Лоб на портрете Валерий  Александрович  расширил  на  толщину  линии.
Контрольные замеры никакой разницы с оригиналом не обнаружили.
     Сложный  вопрос  ошибок  в  измерениях,  проблема  допусков,  которой
Полушубин прежде попросту не замечал, встала теперь перед ним.  Это  из-за
нее не состыковывались отдельные части лица,  и  исчезала  согласованность
деталей, которая, как тайно подозревал Валерий Александрович, и называется
художественным образом.
     Например, подбородок. При замерах  можно  чуть  сжать  штангенциркуль
или, напротив, оставить зазор. А кроме  того,  толщину  имеет  даже  самый
легкий карандашный штрих, не говоря уже о касании кисти. Вот  здесь-то,  в
пределах  погрешности   измерений,   подбородок   должен   соответствовать
имеющимся чертам характера.
     Но одна беда - по поводу нижней челюсти  книга  гласила:  "Подбородок
округлый встречается у людей мягких, сентиментальных  и  любящих  семейные
радости, но недалеких умом. Имеющий острый подбородок остер разумом, хитер
и изворотлив, но зол и жестокостью прочих превосходит. Если же  какой  муж
бородой тверд, то характер имеет необузданный, вспыльчив, да отходчив, а в
бою смел. В жизни щедр и нерасчетлив."
     Подобная   противоречивая   характеристика   никак   не    устраивала
Полушубина. Разумеется, у него есть недостатки,  но  не  такой  же  набор.
Полностью ни одно из описаний к нему не подходило.  Валерий  Александрович
подолгу сидел у зеркала, измерял свою челюсть самыми разными  способами  и
сочетаниями. Больше всего подбородок напоминал первое описание,  но  здесь
Валерий Александрович был согласен лишь с одним пунктом: любовь к семейным
радостям.
     Женился Валерий Александрович  еще  студентом,  причем  по  любви.  В
молодости он был хорош собой и мог выбирать. Он и выбрал свою однокурсницу
- Риту, замечательно красивую девушку. А то, что у Риты была оставшаяся от
родителей трехкомнатная квартира, лишь укрепило его  в  принятом  решении.
Пусть  другие  женятся  по  расчету,  тянут   в   загс   капризных   дочек
высокопоставленных папаш, а потом пресмыкаются перед тестем. Полушубин  не
таков. Зацепился в центре, и хватит. Главное - нормальная семья, в которой
он будет чувствовать себя хозяином.
     К несчастью, как раз нормальной семьи у него и не  получилось.  Через
год родился сын, начались трудности  и  беспокойства,  Рита  все  внимание
отдавала новорожденному, а о муже не только не думала, но,  напротив,  все
время требовала чего-то.  Год  Полушубин  вытерпел,  а  потом  понял,  что
прошедшего не вернуть.
     Трехкомнатную квартиру удалось  разменять  на  две  однокомнатные  со
всеми удобствами, и один Валерий Александрович ведал,  сколько  для  этого
потребовалось  ума,  хитрости  и  изворотливости.  Но  жестокости  Валерий
Александрович не допускал ни малейшей. Когда дошло  до  раздела  совместно
нажитого имущества, то  действительно  делилось  лишь  совместно  нажитое,
Валерий Александрович не взял себе ничего из того, что было в квартире  до
ритиного замужества, хотя никаких доказательств о праве владения у Риты не
было. Более того, все  детские  вещи  Валерий  Александрович  безвозмездно
оставил бывшей жене. А это четко указывает, что  он  щедр  и  нерасчетлив,
пусть даже и нет у него квадратного подбородка.
     Противоречивая информация мучила Валерия Александровича. Много раз он
брался переделывать нижнюю  часть  своего  лица,  сжимал  ее  и  расширял,
бесконечно  варьируя  сочетания,   но   всегда   в   пределах   допустимой
погрешности.
     Проще  обстояло  дело  с   губами.   "Губы   толстые   имеют   натуры
сладострастные, не знающие удержу  в  погоне  за  наслаждениями".  Валерий
Александрович глянул в зеркало. Ничего подобного ни  во  внешности,  ни  в
характере. Негр он, что ли? "Губы же чрезмерно тонкие..."  -  это  тоже  к
нему не относится. А вот интересное замечание: "Губы соразмерные,  хорошей
формы и  четко  означенные  говорят,  что  сей  человек  в  привязанностях
постоянен, верный муж и добрый сын бывает.  Алые  губы  свидетельствуют  о
сильном здоровье телесном". Это как раз его случай. Не здоровье,  конечно,
какое уж  здоровье  в  шестьдесят  лет,  а  все  остальное.  Губы  у  него
нормальные, и в  привязанностях  он  постоянен.  Пусть  с  женой  пришлось
расстаться, но второй раз он так и не женился.
     Да, у него были связи с женщинами, но жениться еще раз, менять  уклад
жизни,  прописать  на  свою  жилплощадь  чужого  человека,  этого  Валерий
Александрович не желал. Кто может поручиться, что не  придется  во  второй
раз  разменивать  площадь?  А  это  значит  коммуналка,  которой   Валерий
Александрович боялся не хотел. Довольно и того, что он всю юность провел в
коммунальных трущобах. Ютился в десятиметровой комнате вдвоем  с  матерью.
Мать за всю жизнь так и не смогла выхлопотать себе ничего лучше.
     Пока она была жива, Валерий Александрович заезжал к ней, и каждый раз
уходил с тяжелым чувством. Как можно жить в таких условиях? Да еще  пенсия
у нее пятьдесят пять рублей. Единственная радость для нее - мысль, что сын
живет хорошо. Валерий Александрович понимал это и потому навещал  мать  не
реже двух раз в год.
     Значит, не лжет форма  губ,  не  его  вина,  что  семейная  жизнь  не
сложилась. Есть в нем и постоянство, и верность, и доброта. Правда,  книга
повествует не столько о форме, сколько о  контрастности,  а  контрастность
определяется прибором. Хотя и у прибора существует неточность измерения...
     Последняя  мысль  мелькнула  как  бы  между  прочим,  ничего  Валерий
Александрович менять не собирался, однако, в четвертом варианте картины  в
краске оказалась лишняя капля краплака. Впрочем, глаз этого не замечал,  и
прибор тоже.
     Постепенно, со многими неудачами и  остановками  выплывало  на  холст
лицо. Валерий Александрович давно изучил  в  нем  каждую  морщинку,  любое
пятнышко. Он уже  свободно  мог  бы  обойтись  и  без  измерителя,  и  без
выученного наизусть "Очерка физиогномических сведений", и даже без зеркала
и спектроскопа. Просто на глаз научился  Полушубин  определять  сколько  и
какой нужно взять краски, в  какой  пропорции  разбавлять  ее  маслом  или
лаком.
     Но каждый раз, хотя Валерий  Александрович  заранее  знал  результаты
измерений, он заново перепроверял их, потом читал вслух: "Нос приплюснутый
свидетельствует о неблагодарности душевной", - и  приникал  к  зеркалу,  и
массировал нос, и  повторял  замеры  вновь  и  вновь,  пока  не  доказывал
неподкупному внутреннему контролеру, что неблагодарность его  душе  чужда.
Даже на службе, то есть там, где можно и не думать о добрых чувствах,  они
не  покидали  Валерия  Александровича.   Тот,   кто   относился   к   нему
по-человечески, всегда мог рассчитывать на взаимопонимание.
     Главный инженер - на редкость неприятная  личность!  -  лишь  однажды
сделал  Валерию  Александровичу  доброе  дело.  В  последний  год,   когда
Полушубину надо было зарабатывать пенсию, именно Главный  инженер  перевел
его на сетку старшего  и  выхлопотал  вдобавок  персональную  надбавку  из
директорского фонда. И хотя никаких джентльменских  договоренностей  между
ними не существовало, Валерий Александрович не остался в долгу. Безропотно
визировал  и  разрешение  на  временный  паропровод,   и   технологический
регламент  процессов  анодирования  (будут  еще   у   "фитюльки"   с   ним
неприятности!), и мало ли что  еще.  Знал,  что  рискует,  подписывая  эти
документы, но не мог отказать, не мог проявить неблагодарность.
     После уточняющих замеров нос на картине остался прежним, даже  легкая
приплюснутость, если приглядеться, была на месте.
     Окончательную  проработку  портрета   Валерий   Александрович   делал
красками, разведенными не на масле, а на лаке, Этот способ, как вычитал он
в  учебнике  живописи,  позволял  добиться   большей   глубины   света   и
гарантировал, что картина не изменит колер, когда  он  покроет  ее  лаком.
Нынче картины лаком не покрывают, но Валерий  Александрович  хотел,  чтобы
произведение было готово полностью.
     Последний день он просидел над работой  допоздна,  не  вставая  из-за
мольберта, пока не решил, что труд его закончен. Оставалось последнее.
     Валерий Александрович обмакнул тонкую беличью кисточку в алую сангину
и аккуратно расписался в нижнем правом углу. Не  завизировав,  он  не  мог
считать картину своей. Теперь - иное  дело,  его  подпись  известна  всем,
немало человек желало получить на документы этот краткий росчерк.
     Развинтив зажимы струбцины, Валерий Александрович осторожно  за  края
поднял готовую картину и повесил на гвоздь. Завтра он покроет ее лаком,  и
еще дня через три картину можно будет кому-нибудь показать.
     Он отошел на три шага, присел на диван,  прищурившись,  оглядел  свое
детище. С портрета на него смотрел умудренный  годами,  пусть  не  слишком
красивый,  но  умный,   благородный,   в   меру   отважный,   добрый,   но
принципиальный, короче говоря - замечательный человек. И в  то  же  время,
это был он, Валерий Александрович Полушубин. Сходство было больше чем даже
на фотографии, любой бы узнал его.
     Валерий Александрович любовался своим двойником,  улыбался,  довольно
кивал и незаметно задремал на диване.
     Проснулся утром - в окно светило солнце. Поспешно поднялся, разгладил
ладонями смятый костюм. Подошел к портрету, внимательно исследовал краску.
На вид она была совершенно сухой, можно браться за лак. Или  подождать?  А
то не досушишь, и лак начнет лупиться.
     После некоторого колебания Валерий Александрович решил  испытать  лак
на уголке полотна, где ровно зеленела портьера.  Лак  был  в  кладовке,  и
Валерий Александрович отправился за ним. Когда он  с  бутылочкой  в  руках
появился в комнате, то обнаружил, что она полна  народу.  Десятка  полтора
человек полукругом стояли у картины и слушали  женщину  в  строгом  темном
костюме, по виду явно экскурсовода.
     - Перед вами одна из жемчужин нашего собрания: портрет старика  кисти
неизвестного  автора,  -  накатисто  говорила   экскурсовод.   -   Картина
датируется концом двадцатого века. Это единственное,  что  нам  достоверно
известно о великом шедевре, несмотря на то, что картина подписана. Подпись
художника не идентифицирована искусствоведами, она  не  встречается  более
нигде. Общепринятое ее  прочтение:  "Полуа",  однако,  художника  с  такой
фамилией  найдено  не  было,  что  заставляет  предположить,  что  в  углу
проставлена понятная лишь автору аббревиатура или анаграмма...
     - Позвольте! - сипло  произнес  Валерий  Александрович,  но  на  него
шикнули, и он остался стоять, сжимая в руке бутылочку с лаком.
     - Анализ картины показывает, что автор не принадлежал ни к  одной  из
известных художественных школ.  Перед  нами  явно  самоучка,  но  самоучка
гениальный. Глубочайшее проникновение в душу  персонажа  выделяет  картину
даже среди всемирно-известных шедевров. Несомненно,  перед  нами  портрет,
предположение, будто  художник  создавал  обобщенный  образ,  опровергнуто
несколько лет назад, когда установили, что верхний  слой  краски  скрывает
ряд  эскизов,  имеющих  несомненное  сходство  между  собой,  но  лишенных
психологической достоверности последнего варианта. Очевидно,  талантливый,
но неопытный художник мучительно пытался проникнуть под маску своего героя
и не успокоился, пока это не удалось ему...
     - Кто вы такие? -  обрел  голос  Валерий  Александрович.  -  Кто  вам
позволил здесь распоряжаться? Несколько человек недовольно оглянулось.
     - Тише, гражданин! - сказала какая-то старушка. - Нельзя  так.  Вы  в
музее все-таки.
     Но большинство людей никак не отреагировали  на  возмущенную  реплику
хозяина.  Они  смотрели  на  портрет  Валерия  Александровича  и   слушали
экскурсовода, которая как ни в чем не бывало продолжала монолог:
     - В каталогах мировых шедевров картина значится как портрет  старика,
но любому человеку она  известна  под  другим  названием:  "Старый  лжец".
Человек, изображенный на картине, всю жизнь носил маску, стараясь казаться
лучше, чем он есть на деле. Лжец настолько привык к маске, что сам считает
ее своим подлинным  лицом,  и  лишь  гениальное  чутье  художника  уловило
нарочитую  искусственность  добрых  чувств,  которые   старик   выставляет
напоказ. Под маской же живет безграничная и равнодушная  пустота,  отблеск
которой  художник  сумел  показать  нам.  Глубоко   символичен   материал,
выбранный мастером  для  картины.  Портрет  написан  на  копии  одного  из
величайших творений человеческого духа - "Мадонны" Леонардо да Винчи. Этот
штрих, первоначально значимый лишь для мастера,  еще  больше  подчеркивает
губительную пустоту Лжеца. Известный  писатель  Серафим  Вдовцов  писал  о
картине: "Счастливо человечество, что люди,  подобные  этому  старику,  не
ходят по нашим городам. И мы должны быть  благодарны  неизвестному  автору
"Старого лжеца" за его мудрое и доброе предостережение..."
     Люди  толпились  вокруг  портрета,  экскурсовод  привычно   завершала
рассказ, но  Валерий  Александрович  не  слушал.  Он  пятился,  закрываясь
локтем, и боялся, что кто-нибудь оглянется на него и узнает.





                             MONSTRUM MAGNUM


     В темноте орали лягушки.  Их  страстное  кваканье,  бульканье,  трели
перекрывали и шум деревьев, и ровный, ставший  фоном  жизни,  рокот  реки,
пенящей на камнях неглубокую, но  стремительную  воду.  Но  сейчас  ночной
гомон, так мучающий на юге приезжего человека, сливался в единый  оркестр,
а  гитара,  звеневшая  у  костра,  солировала  в  нем,  придавая   мелодии
определенность.
     Сухие стебли плюща сгорали мгновенно и жарко, сидеть  рядом  с  огнем
было попросту невозможно, все отодвинулись в темноту, растворились в  ней,
лишь лица белели нечеткими пятнами.
     Антон, подсев ближе к гитаристу, пел, напружинив  до  предела  горло,
стараясь как можно выше выводить звук:

                          По пустым площадям
                          Мы обнявшись идем...

     Магна  расположилась  где-то  позади,  тьма  полностью   скрыла   ее,
оставался  лишь  голос  -  теплый  и  низкий,  удивительно  обволакивающий
рвущийся тенор Антона.
     - У меня для тебя... - звал Антон.
     - У тебя для меня... - вторила Магна.
     - Много есть нежных слов...
     - Много есть теплых слов...
     Эту песню они всегда пели вдвоем. Остальные молчали и слушали. Каждый
раз Антону казалось, что замолкнет последний звук, но останется  радостное
чувство единения  и  близости,  но  едва  песня  кончалась,  Магна  словно
отодвигалась от него, становилась непостижимо чужой.
     Отцвела песня,  опал  костер.  Лоза  прогорает  быстро.  Народ  начал
разбредаться по палаткам. Хотелось бы посидеть у  костра  еще,  но  завтра
рано вставать, расписание в экспедиции жесткое - в шесть утра надо быть  в
поле, поскольку через два часа после восхода  растительно  сырье  собирать
уже нельзя.
     Антон тоже поднялся, огляделся и заметил на фоне темного неба  черный
силуэт. Чей-то фонарик, вспыхнув среди палаток, ослепил  глаза,  но  Антон
успел узнать Магну. Она медленно шла к дороге,  извивающейся  вдоль  реки.
Чертыхнувшись и прикрыв ладонью бесполезные глаза, Антон поспешил  следом.
Зрение постепенно вернулось, снова впереди замаячила тонкая фигура.  Антон
догнал ее, несколько шагов молча прошел рядом.
     - Ну? - произнесла Магна.
     - Хочу с тобой рядом пройтись, - сообщил Антон. - Можно?
     - Нет.
     - Я же не чего-то такого прошу... - начал оправдываться Антон.
     - Чего-то такого я бы тоже не позволила.
     - Почему? - ляпнул Антон  и  тут  же  осознал  весь  идиотизм  своего
вопроса.
     - Знаешь, - сказала Магна, - а ведь твое имя  тоже  расшифровывается.
"Ан" - частица отрицания, "тон" - и есть тон.  Антон  -  человек  лишенный
музыкального чувства.
     - Неправда! - запротестовал Антон. - Мы же так пели...
     - Это там, на виду. Ты же прямой как рельс, потому  и  ведешь  первый
голос. А в жизни чаще нужны подголоски, только ты этого  не  умеешь.  Одно
слово: Ан-тон.
     "Обиделась, - решил Антон, - за monstrum magnum. Болван я!"
     Сколько раз уже подводил Антона невоздержанный язык! И сейчас - то же
самое: сидели у костра, трепались, случайный  разговор  коснулся  значения
имен. А как миновать  эту  тему,  когда  рядом  черноволосая  красавица  с
таинственным именем Магна, в которую слегка влюблены и за  которой  слегка
ухаживают  все  парни  экспедиции,  но  на  более  близкие  отношения   не
осмеливается претендовать никто?
     Что значит имя Магна? Сразу вспомнили слово "магия",  кто-то  пошутил
насчет "магмы" и  вулканического  темперамента.  Но  вмешался  в  разговор
Антон, объяснил, что "магна" по латыни - великая, и привел нелепый пример:
monstrum magnum - великий монстр, владыка чудовищ. А о  себе  с  гордостью
объявил, что этимология его имени не ясна. Короче, покрасовался, распустил
павлиний хвост, и вот - готова обида.
     - Магна, - позвал Антон, - да не сердись ты, ну, пошутил неудачно,  а
ты сразу дуться...
     Никто не ответил - за секунду до того, как он начал  говорить,  Магна
шагнула в сторону и растворилась в темноте мгновенно и беззвучно.
     Антон беспомощно оглянулся. Никого. Вокруг бархатная тьма, редеющая к
зениту, а позади как маяк  багровое  пятно  кострища,  да  пара  фонариков
мечется по лагерю - студенты укладываются спать.
     Теперь обида  багровым  маяком  зажглась  в  груди  Антона.  За  что,
спрашивается, такая непруха? Да не  влюблен  он  в  Магну,  не  влюблен...
Досадно другое - почему именно с ним происходит такое, проклятый  он,  что
ли? Ни одна девушка ни разу не обратила  на  него  внимания,  не  выделила
среди остальных, словно он не  человек,  а  так,  статистическая  единица.
Неужели у него на лбу написано, что он не такой как  все  и  достоин  лишь
насмешки?
     Антон, сглатывая копящуюся в груди тяжесть, лез по склону.  Он  давно
потерял дорогу, под ногами скрежетал щебень. Потом он ворвался в  заросли,
и колючки разом охладили пыл, разогнали огорчения  и  заставили  думать  о
насущном.
     Антон остановился, начал в растерянности осматриваться.  Не  было  ни
костра, ни огней, и реки не слышно, одни цикады  разливаются  в  зарослях.
Антон попытался брести наугад, надеясь выйти к реке и по ней спуститься  к
лагерю, но ветвь терновника остро мазнула по щеке,  и  Антон  остановился,
опасаясь лишиться глаз.
     Оставалось звать на помощь.
     - Эгей! - неубедительно крикнул Антон, но тут же  понял,  что  дальше
вопить не стоит, все равно никто не услышит. И отсутствия его в палатке не
заметят, в крайнем случае решат, что прибился парень к соседкам,  -  Антон
нервно усмехнулся, - это он-то!
     - Гей!! - в отчаянии рявкнул он в темноту,  но  не  услыхав  отклика,
уселся на жесткую землю ждать света.
     То ли Антон умудрился в этих условиях задремать, то  ли  ночь  просто
выпала  из  памяти,  но  только   вокруг   неожиданно   быстро   посерело,
обозначились  пологие  склоны,  из  темноты  выступили  кусты,   появилась
возможность видеть.
     Антон поднялся, попрыгал, разминая затекшие ноги.
     Местность вокруг была незнакомой, но Антона это не смутило. Еще ночью
он решил, что следует спуститься к реке, а потом уж, по бережку добираться
к лагерю. Вряд ли ночью он сумел умотать больше  чем  на  километр.  Антон
направился вниз и, действительно, через пять  минут  вышел  к  реке.  Вода
привычно кипела на камнях, и Антон еще успел  подумать,  что  речка  здесь
шире, чем у лагеря, хотя лагерь должен стоять ниже по течению.
     Потом он увидел мост.
     Мост был мраморный. И резной. Весь целиком. Но  самое  главное  -  он
никуда не вел. Белая дуга повисала над рекой и  упиралась  в  грязно-серую
известковую скалу.
     Антон в растерянности  подошел  ближе.  Уже  достаточно  рассвело,  и
антоновым  глазам  ясно   предстало   узорчатое   неправдоподобие   моста.
Выточенные из единого камня листья  плюща,  гроздья  винограда,  небывалые
плоды,  младенцы-сатиры,  чьи  смеющиеся  личики  мелькали  среди  хрупкой
листвы, а рожки на детских лобиках торчали  смешно  и  задорно.  Все  было
новым, без единой царапины, словно только что  отполированным.  Даже  там,
где у других мостов находится проезжая  часть,  искрилась  убийственная  в
своей бессмысленности искусная резьба.
     Антон снял сандалии и ступил на мост. Гладкий  мрамор  холодил  босые
ноги. Антон шагал осторожно, выбирая те места, где змеились арабески, и  с
ужасом представляя, как от одного неловкого шага может хрустнуть под ногой
точеный мраморный цветок. По мосту явно было нельзя ходить, да и не вел он
никуда,  но  глухой  обрыв  того  берега  тянул  подобно  магниту.   Скала
поднималась с отрицательным дифферентом,  вздыбленные  пласты  камня  косо
падали  к  воде,  мраморное  кружево  на  половине  завитка  вливалось   в
искрошившуюся стену.
     Здесь, в самом конце невероятного тупика Антон увидел следы.  Влажные
контуры босых ног четко обозначались на матовой  поверхности.  Следы  были
небольшими, узкая ступня могла принадлежать только женщине, и вели следы к
берегу. Словно неведомая дама выпорхнула из известковых плит  и,  роняя  с
мокрых после купания ступней капли  воды,  перебежала  на  противоположный
берег. Первый след тоже наполовину остался в камне, лишь  кончики  пальцев
отпечатались на сухом мраморе.
     Антон ткнул кулаком в скалу, желая убедиться, не мерещится ли ему эта
вполне  обычная  каменюка.  Рука  неожиданно  не  встретила  опоры,  Антон
покачнулся и опрокинулся в серую мглу.
     Открыв глаза, Антон обнаружил себя на площади. Он точно знал, что  не
терял сознания и не спал, он отчетливо всем телом ощущал, как  только  что
потерял  равновесие,  как  проскользнула  под  босой  ногой   полированная
мостовая, как окунулся в серое... а дальше увидел,  что  лежит  на  земле,
кисти рук ушли в мельчайшую горячую пыль, и спину припекает высоко стоящее
солнце.
     Это была поселковая площадь.  Проезжая  через  Кубанские  степи,  они
видели немало таких деревенек. Одноэтажные домики, так  густо  побеленные,
что не разобрать, из чего они построены, окружали круглую площадку. Обычно
посреди такой площади высился щит с каким-нибудь патриотическим  лозунгом,
выцветшим под беспощадным и аполитичным  солнцем.  Майданчики  эти  всегда
бывали пусты, и облако пыли от проехавшей машины часами недвижно висело  в
жарком воздухе.
     Все это мгновенно мелькнуло в памяти, едва Антон  ощутил  свои  руки,
тонувшие в текучей пыли. Перед ним плотно  смыкались  домики,  в  открытых
окнах сплошняком белели задернутые занавески. По  периметру  площадь  была
обсажена серыми пирамидальными тополями и шелковицами. Абсолютно привычная
картина. Вот только, где он, и как сюда попал?
     Антон поднялся, попытался выбить ладонью пыль  из  одежды,  но  сразу
понял безнадежность своей затеи. Джинсы,  бобочка  -  все  было  в  грязи.
Вообще, вид у Антона был подозрительный, так что проходивший через площадь
мужчина  покосился  на  помятую  антонову  фигуру  и  довольно   отчетливо
пробурчал себе под нос:
     - Еще бродяга, носит их тут...
     - Скажите, куда я попал? - обратился Антон к  пешеходу,  но  тот  уже
удалялся, сердито размахивая туго набитой кожаной папкой.
     Антон хотел догнать прохожего, но, развернувшись, замер.
     Там, где  должен  был  бы  торчать  щит,  разрисованный  знаменами  и
оклеенный   передовыми    физиономиями,    высилась    башня.    Старинное
оборонительное сооружение, круглое и безоконное, всем  неприступным  видом
опровергало само себя. Ничего подобного нет ни на Кубани,  ни  в  северных
предгорьях Кавказа. Оставалось надеяться, на галлюцинацию или считать, что
его каким-то образом занесло в Закавказье.
     Антон покусал губы, желая убедиться, что не спит.  Осторожно  ступая,
подошел к зияющему проему башенного входа. Внутри он  готовился  встретить
что угодно: загаженную пустоту, поселковую контору, краеведческий музейчик
или кооперативное кафе. Но увидел обычную жилую комнату. Не защищенный  от
уличных взглядов и пыли ни дверью, ни даже занавеской, предстал перед  ним
чей-то дом. У стен из ноздреватого известняка стояла  богатая  двуспальная
кровать, шкаф с зеркалом, оттоманка с двумя подушками и валиками по краям,
сервант, уставленный  разнокалиберными  подарочными  чашками,  застеленный
кружевными  салфетками  комод,  на  котором  высился  мраморный  ночник  и
располагались фигурки, представлявшие крыловский "Квартет". Все это  уютно
пряталось в полутьме, лишь круглый стол,  застеленный  льняной  скатертью,
выдвинулся на свет, ближе к  дверному  проему,  высокому  и  полукруглому,
словно вход в туннель.
     Несомненно, в реальности такого  быть  не  могло,  и  Антон,  уже  не
скрываясь, вцепился зубами в  запястье.  Потом  нащупал  болевую  точку  в
основании большого пальца и нажал так, что слезы выступили из глаз. Ничего
не помогало, идиотский сон продолжался.
     - Гость пришел! - раздался сзади мягкий женский голос.
     Антон  обернулся.  За  спиной  стояла  розовая  старушка.  Она   была
низенькой, немного полноватой, а одета в розовое платье с оборками.  Седые
волосы уложены в аккуратные букли и  прикрыты  розовым  кружевным  чепцом,
какой разве что  в  кино  увидишь.  Губы,  сложенные  в  умильную  улыбку,
подкрашены в тот же розовый цвет, а щечки  с  ямочками,  бывшими,  должно,
полвека назад очаровательными, покрывал бледный старческий румянец.
     - Простите... - Антон попятился в сторону, но старушка  ухватила  его
за рукав, повлекла в распахнутую комнату, приговаривая:
     - Гость, гость дорогой!
     Антон шел ничего не понимая. В башне оказалось удивительно прохладно,
раскаленную уличную жару словно отрезало на пороге.  И  так  желанна  была
прохлада, что Антон, прекратив внутреннее сопротивление, позволил  усадить
себя на диван и принялся отхлебывать вишневый компот  из  чашки,  неведомо
как очутившейся в его руках.
     Хозяйка порхала от  стола  к  серванту  и  обратно,  повторяя  словно
припев:
     - Радость-то какая! Гость дорогой!
     - Скажите, - прервал ее излияния Антон, - где я? И как сюда попал?
     - Зачем? - улыбаясь ответила розовая старушка. - Я в чужие  тайны  не
заглядываю. Пришел гость - и живи. А как пришел - это твоя тайна.
     Пока Антон пытался осознать ответ,  старушка  быстро  вышла,  оставив
Антона одного. Он сидел  на  оттоманке,  переводя  взгляд  с  предмета  на
предмет. Над  головой  на  высоте  пятнадцати  метров  скрещивались  балки
перекрытий и виднелись серые плиты природного шифера, которым  была  крыта
башня.  Лишенная  потолка  комната  казалась  бутафорской.   Не   покидало
ощущение, что мебель, стены, домики  на  улице  и  деревья  нарисованы  на
кусках фанеры, а сзади у них  приколочены  подпорки,  чтобы  не  упали  от
неловкого толчка.
     Антон подошел к  выходу.  Площадь  пребывала  в  сонной  неизменности
сиесты. Давешний мужчина в светлом пиджаке и при  галстуке  шел  теперь  в
обратную сторону. Казалось, он вязнет в неподвижной жаре.  Взгляд  у  него
был снулый и не выражал ничего, кроме усердия в топтании пыли. Не хотелось
встречаться с этим  человеком,  ничего  он,  конечно,  не  скажет,  а  вот
документы  спросить  может,   поскольку   весь   облик   говорит   о   его
начальственном происхождении. Документов у Антона  не  было,  и  с  мелким
начальством объясняться он не хотел, пока сам не разберется, что  к  чему.
Антон отшагнул в комнату.
     Здесь он  заметил  телефон,  стоящий  у  самого  входа  на  маленькой
полочке. И, словно дождавшись, чтобы на него  обратили  внимание,  телефон
затренькал. Звук был такой знакомый, родной и домашний, что  Антон  поднял
трубку прежде чем сообразил, что не знает здесь никого и ничего не  сможет
ответить абоненту.
     - Але, - сказал он.
     - Тетя? - зазвенел в трубке девичий голос. - Это я, Магна. У меня все
нормально, добралась хорошо...
     - Я не тетя! -  рявкнул  басом  привычно  рассвирепевший  Антон.  Его
постоянно принимали по телефону за женщину. И лишь через секунду он понял,
что ему сказали, и заорал, боясь, что Магна повесит трубку: -  Магна,  ты?
Это Антон говорит. Я тут влип в какую-то дурацкую историю...
     - Антон? - голос Магны изменился. - Откуда ты там?
     - Не знаю! -  страдальчески  закричал  Антон.  -  Там  мост  какой-то
нелепый, а потом деревня...
     - Следил? - недобро спросила Магна.
     - Да нет, ты ушла, а я заблудился и вышел к реке, а там мост...
     - Ладно, - казалось Магна приняла решение. - Хныкать будешь потом,  а
сейчас слушай и запоминай: сиди там тихо, ни на что внимания  не  обращай,
ни с кем кроме тетки не разговаривай, да и с  ней,  лучше,  тоже...  И  не
бойся ничего, там никто ничегошеньки тебе сделать не сможет, если  сам  не
полезешь. Понял? Я приду за тобой через две недели.
     - Как через две недели?! - взвыл Антон. - Мне сейчас надо!
     - Ты с ума сошел? Сейчас день стоит.
     - Что же мне - до ночи ждать? Ты объясни, куда идти, я сам дойду.
     - Никуда ты не дойдешь! -  отрезало  в  аппарате.  -  Попробуй,  если
нервов не жалко. И ночью не дойдешь. Этой  ночью  новолуние,  кто  же  при
ущербной луне мост строит?
     - Так там вправду мост был? - опешил Антон, уже почти убедивший себя,
что хотя бы мост ему померещился.
     - Ты и впрямь как рельс, - сказала Магна. - Прямой и звону  много.  В
общем, слушайся тетку и жди, пока я за тобой  приду.  А  из  башни,  лучше
всего, не выходи. Целее будешь.
     - Через две недели экспедиция уедет!
     - И слава богу. Ни  с  кем  объясняться  не  придется.  И  угораздило
тебя... Шефу я совру что-нибудь, а вот  что  ребятам  говорить  -  ума  не
приложу. Ну, будь...
     - Погоди!.. - взмолился Антон, но в трубке уже коротко гудело.
     Антон грохнул трубкой и выбежал на улицу. Его трясло от  негодования.
Две недели сидеть, ожидая какую-то фазу луны! Обойдемся и без луны, и  без
мраморных мостов. Вброд через речку, не сахарный, не растаю.
     На улице Антон остановился, выбирая, в какую сторону идти.  Обычно  с
майдана расходилось пять, а то и семь улочек,  и  угадать,  какая  из  них
выведет на шоссе, было непросто. Но здесь не оказалось ни одного  проулка.
Палисаднички переходили друг в  друга,  заборы  из  штакетника  смыкались,
образуя правильный круг. Дома отгораживались опущенными  занавесочками,  и
на стук никто не отвечал. По ту сторону домов росли деревья: вишни и дикий
абрикос-жерделька. За деревьями угадывались какие-то холмы,  а  может  это
только казалось.
     Прыгать через заборы и лезть чужими огородами не  хотелось,  и  Антон
решил все-таки найти кого-нибудь и расспросить о дороге.  Он  огляделся  и
увидел, что площадь, который уже раз за это время пересекает  гражданин  с
бумагами.
     - Эй! - закричал Антон и, пыля сандалиями, побежал наперерез.
     Мужчина, не обращая внимания  на  крики  Антона,  промокнул  залысины
большущим платком и  скрылся  за  башней.  Антон  запылил  следом,  огибая
круглую стену. На той стороне никого не было. Зато  у  самой  стены  Антон
обнаружил пристройку. Каменный сарай явно позднейшей постройки  лепился  к
крепостному боку. И также как в башне у  сарая  зиял  вход,  на  этот  раз
обычный прямоугольный проем.
     Антон шагнул туда.
     Потом он шагнул обратно.
     - О-уй!.. - выдавил он с подвывом. - Убили...
     Склеп был перед ним, а не сарай. Каменный пол рассекали три  глубокие
ниши как раз в рост человека. В крайней из  этих  могил,  ярко  освещенная
заглянувшим в проем солнцем, лежала мертвая хозяйка.  Платье  с  оборками,
розовый чепец, букли, румянец, даже улыбочка, все было как полчаса  назад,
но холодная восковая застылость с одного взгляда позволяла  угадать  труп.
И, чтобы  довершить  картину,  могила  в  обрез  с  землей  была  затянута
прозрачным целлофаном, словно коробка с кооперативными пирожными.
     - Гость дорогой! - мурлыкнуло сзади.
     Антон стремительно развернулся. Перед ним живая и  невредимая  стояла
хозяйка.
     - Та-ам!.. - проблеял Антон, тыча через плечо пальцем.
     - Посмотреть пришел, - разулыбалась хозяйка. -  Посмотри.  Здесь  мои
родители похоронены, все трое, только третий беспокойный достался, никогда
его на месте нет.
     Антон,  не  дожидаясь  приглашающего  жеста,  повернулся  к   склепу.
Покойница лежала, скрестив пухлые ручки на груди, в такой  же  позе  стоял
над ямой ее двойник, можно было решить, будто хозяйка отражается блестящей
целлофановой пленкой - или это вода налита вровень с землей?
     "И ничего удивительного, - уныло  размышлял  Антон,  -  может  у  них
принято хоронить около дома. А что похоже - так тетка  сама  сказала,  что
это ее родители - все трое. Так что - ничего удивительного."
     Антон стоял, прислонившись плечом к кладке, опустив погашенный  шоком
взгляд на могилы. Одна из  них  и  впрямь  была  пуста,  а  в  центральной
находился еще труп - давний, полуразложившийся. Одежда его превратилась  в
лохмотья, сквозь  прорехи  проглядывали  обнажившиеся  кости.  Свалявшиеся
клочья волос и бороды отпали  и  лежали  отдельно.  Но  даже  сейчас,  при
взгляде на эту кучу тлена видно было, насколько силен и велик был умерший.
Тело не умещалось в нише, ему там  было  очевидно  тесно,  так  что  Антон
принял за само собой разумеющееся, когда истлевший остов  начал  судорожно
выгибаться, пытаясь сесть и выбраться  наружу.  По  масляной  целлофановой
поверхности пошли волны.
     Не было  здесь  ничего  невероятного  или  жуткого,  все  происходило
удивительно буднично, только странно становилось Антону, что так  спокойно
он созерцает, словно не с ним это  творится,  а  просто  крутят  по  видео
западный триллер, а он, заплативши рубль, проводит перед экраном свободный
час.
     Медленно, не потревожив пленки, поднялась копия хозяйки,  перегнулась
в соседнюю яму, неслышно  шепча  что-то  успокаивающее,  уложила  бьющийся
скелет, сложила ему на груди фаланги пальцев,  пристроила  к  обнажившейся
челюсти колтун бороды, потом, слепо скользнув по Антону закрытыми глазами,
вернулась в свою могилу, замерла в покойной благостной неподвижности.
     - Старички мои родимые, - произнесла хозяйка. - Жили  себе,  а  потом
померли. Сирота я.
     Хозяйка ухватила бесчувственного Антона  за  руку,  повела  в  башню.
Антон шел, старательно переставляя ноги. Потом сказал:
     - Нельзя так.
     - Чего нельзя, гость дорогой? - всполошилась хозяйка.
     - Нельзя могилы открытыми оставлять, - назидательно произнес Антон, -
а то как же получается - такое на всеобщее обозрение? А если дети  увидят?
И вообще - нельзя!
     "Что-то я не то говорю", - устало отметил он про себя.
     Но старушка ничуть не была ни удивлена, ни возмущена.
     - Так они же закрыты! - воскликнула она и потащила Антона обратно.
     Больше всего не хотел Антон возвращаться в склеп, но шел послушно, не
имея сил сопротивляться. Хозяйка подтолкнула его к проему. Все три  могилы
были наглухо задвинуты тяжеленными черными  плитами,  которых  еще  минуту
назад не было и в помине.
     - Ну как, нравится? - спросила хозяйка, выглядывая из-за плеча.
     - Нравится, - попугаем отозвался Антон.
     - Одно беда, гостенек, с родителем-то с третьим,  как  быть?  Придет,
сердечный, а могилка-то заперта...
     Антон молча двинулся в уличное пекло. Он вдруг осознал себя не просто
действующим лицом неприятной комедии,  а  человеком,  с  которым  все  это
происходит. Исчезновения, башни, двойники,  ожившие  мертвецы.  Даже  если
предположить, что он сошел с ума, то  такая  яркая  галлюцинация  запросто
убьет  его.  Где-то  поблизости  бродит  еще  один   "родитель"...   Антон
затравлено огляделся: никого,  лишь  мужчина  с  папкой  вновь  пересекает
площадь; парусиновый пиджак на спине потемнел от пота. Может быть - он?
     - Это наш председатель совхоза, - певуче пояснила хозяйка. -  Все  по
делам, горемычный, торопится, и не отдохнет никогда...
     Антон оторвался от голоса, нырнул в башню. Магна сказала  ему  сидеть
здесь, наружу не выходить и ни с кем кроме тетки не разговаривать. Однако,
родственнички у нее - не приведи  господь!  И  впрямь  Monstrum  magnum  -
великое чудище! В самый раз подгадал он со своей этимологией. А с чего  он
взял, что здесь будет в безопасности? Магна сказала? Так она  еще  сказала
две недели ждать... И вообще, может это вовсе и не она звонила...
     Антон подошел к телефону, решительно набрал 02. Трубку сняли.
     - Милиция? - спросил Антон.
     - Во псих! - произнес в ответ дребезжащий голос, и загудел отбой.
     Звонить не имело смысла.
     Антон опустился на кушетку,  тут  же  вскочил,  присев  на  корточки,
заглянул в пыльную темноту под сиденьем, сунулся под  кровать,  под  стол.
Кто скажет, откуда может появиться очередная напасть?
     Переступая дрожащими ногами, Антон подошел к  выходу.  Никого.  Антон
глубоко вздохнул и, пригнувшись, перебежал  через  площадь.  Надо  уходить
отсюда, пока его никто не видит. Потом может оказаться поздно.
     Зацепившись штаниной за штакетину, он полез через  забор  и  поскакал
между грядок. С той стороны огорода тоже торчала ограда. Беглец  преодолел
ее и очутился во дворе дома. На мгновение возникла мысль постучать уже  не
в ставень, а в  двери  дома  и  расспросить  о  дороге,  но  Антон  отверг
искушение  и  направился  дальше.  Он  заносил  ногу,  чтобы  лезть  через
следующий заборчик, когда из будки возле дома выползла собака.
     - Вор пришел, - сказала собака.
     Псина была здоровая, настоящий волкодав, но вместо  морды  приветливо
улыбалось человеческое лицо.
     - Радость-то какая - вор  пожаловал!  -  говорила  собака,  торопливо
стягивая цепь.
     Антон взвизгнул и, прочертив штакетником пузо, свалился в  гряды.  Он
мчался, сминая плантации кинзы и помидор, сигал через заборы, и  в  каждом
дворе число преследователей увеличивалось, уже целая  свора  с  заливистым
лаем неслась по пятам. Лишь  первая  из  собак  оказалась  с  человеческим
лицом, остальные были обычными  лохматыми  зверюгами,  они  неслись,  чуть
видные в стремительно сгущавшихся сумерках, лишь клыки  блестели  в  свете
молодой чуть народившейся луны.
     Антон уже ничего не соображал,  он  задыхался,  сердце  колотилось  в
горле, наполняя  горечью  рот.  Ноги  подкашивались,  но  еще  несли  его,
движимые одним животным ужасом.
     - Вор! Вор! - взлаивали за спиной псы.
     Огороды резко кончились, впереди встал темный  контур  башни.  Антон,
едва не сбив с ног бредущего председателя, вкатился в проход. Краем  глаза
он еще успел заметить, что  псы  с  людоликим  вожаком  рвут  председателя
совхоза, а тот слабо орет  и  отмахивается  кожаной  папкой.  Покружив  по
комнате, Антон залез в шкаф и попытался закрыться изнутри.
     Дверцу шкафа неожиданно и сильно  дернули,  Антон  вывалился  наружу.
Перед ним стоял насупленный председатель. Свою потрепанную папку он держал
двумя руками словно дубину.
     - Гражданка Монструм здесь проживает? - спросил он.
     - Я... не знаю... - выдавил Антон.
     - Вот  как?  -  председатель  уселся  на  оттоманку.  -  А  вы,  кто,
собственно будете?
     - Я... живу тут, - Антон не знал, как объясняться. -  Гость  я.  Я  в
экспедиции был и заблудился. Скажите, как мне назад попасть?
     - Ясно... - протянул председатель и раскрыл папку. -  Гость,  значит.
За свет она, получается, не платит, а квартиру, видите ли, сдает.  Сколько
вы ей, выходит, в сутки отдаете?
     - Да нисколько! - закричал Антон. - Я здесь случайно.  Мне  в  лагерь
надо.
     - Так она, выясняется, случайным людям сдает, да  еще,  так  сказать,
лагерникам!  А  потом,  спрашивается,   почему   в   поселке   хулиганства
происходят? -  председатель  поглядел  на  разодранный  рукав  пиджака.  -
Кому-то, стало быть,  неизвестно,  что  собак  с  цепи  вечером  спускают.
Обнаруживается, что кое-кто днем спускает -  и  нате  вам,  пожалуйста!  -
председатель ткнул папкой в тьму на улице. - А я еще, к  вашему  сведению,
не обедал.
     - А я и не завтракал,  -  сказал  Антон.  Страх  перед  председателем
прошел, Антон понимал, что  этот  человек  ничем  ему  не  повредит  и  не
поможет. - Вы бы, лучше, чем с бумажками гулять, разобрались,  что  у  вас
происходит. Мертвецы бродят, собаки разговаривают...
     - Раз бродят, - отрезал председатель, - следовательно, им  позволено.
Не иначе, как мною и позволено, ибо я  тут  председатель  совхоза,  и  без
моего ведома здесь бродить, пардон, нельзя.
     - Вошь ты затухлая, а не председатель! - заорал вдруг Антон.  -  Гады
вы все, гады! И ты все врешь! Не бывает у совхоза председателя - директора
в совхозах, а за вашу чертовщину вы еще ответите!
     Наконец Антон встретил хоть кого-то, с кого можно  было  спросить  за
ужас минувших часов. Антон размахнулся и ударил председателя в лицо. Кулак
врезался словно в подушку, не причинив никакого вреда.  Антон  бил  еще  и
еще, председатель лениво  уклонялся,  и  удары  падали  в  пустоту.  Антон
бесновался, размахивая кулаками, председатель  же,  словно  ни  в  чем  ни
бывало, продолжал беседу:
     - Прежде,  разумеется,  были  директора,  их,  как  известно,  сверху
назначают. Теперь же начальство, вроде  как,  избирают,  а  это,  кажется,
совсем другая должность. Впрочем, мне пора.  А  вам,  так  сказать,  желаю
спокойной ночи, председатель кивнул снисходительно и канул за порог.
     Антон остановился. Только теперь он понял, какую  глупость  совершил,
бросившись с кулаками на собеседника. Председатель  ушел,  оставив  Антона
один на один с ужасами нагрянувшей ночи.
     В  башне  сгустилась  темень,  но  не  уютная  домашняя  темнота,   а
враждебное отсутствие света. Казалось,  кто-то  сидит  рядом,  пригнувшись
стоит за буфетом, ждет под неразобранной кроватью. Округло  светлел  выход
на площадь, и там, уже не скрываясь, начиналась ночная  жизнь.  Целлофаном
разливался ущербный лунный свет, в нем скользили тени, издалека  доносился
не то вой, не то песня.
     Пересиливая  себя,  Антон  подошел  к  комоду,  нащупал  выключатель,
щелкнул.  Ночник  -  прессованная  из  мраморной  крошки  сидящая  сова  -
засветился  изнутри,  рассеивая  черноту.  Потом  сова  повернула  голову,
заухала, хлопая каменными крыльями, снялась  с  постамента  и  полетела  к
выходу. Ввинченная в постамент лампочка залила комнату беспощадным светом.
Антон, физически  ощущая,  как  разглядывают  его  сейчас  с  улицы  через
огромный, даже занавеской  не  прикрытый  проем,  кинулся  к  выключателю.
Фарфоровый  квартет  на  комоде  взмахнул  смычками  и   запиликал   нечто
какофоническое, но заметив бегущего Антона, музыканты  побросали  скрипки,
виолу и контрабас и с разноголосым писком кинулись к  нему.  Они  лезли  в
рукава, за пазуху, путались  в  волосах.  Антон  отрывал  цепкие  холодные
лапки, швырял фигурки прочь. Звенел разбитый  фарфор,  дзенькнув,  погасла
лампа.
     Антон перевел дух, но тут  же  понял,  что  успокаиваться  рано.  Его
взгляд упал на площадь.
     Сначала могло показаться, что вся  она  освещена  луной,  лишь  потом
становилось ясно, что тонко  остриженный  ноготок  луны  не  даст  столько
света. Свет застилал уснувшую  пыль,  обливал  спящие  дома  и  шелковицы,
скапливался у  порога  и  медленно  просачивался  сквозь  него.  Знакомые,
жирно-блестящие целлофановые  лужи  здесь  и  там  пятнали  пол,  медленно
заливая комнату.
     Одним прыжком Антон взлетел  на  оттоманку,  поджал  ноги,  обреченно
глядя на подступающую напасть. Он не знал, что это, но ни за что на  свете
не согласился бы прикоснуться к светящейся могильной жидкости.
     А на улице продолжалось гуляние. Тени оформились, стали определенней.
Пробегали улыбающиеся людоликие псы, шествовал некто голенастый, он  то  и
дело останавливался, выхватывая узкой зубастой пастью  из  мертвеющих  луж
толстых червей. Черви извивались и плакали детскими голосами.
     Антон сидел загородившись подушкой, не мигая смотрел в дверной проем.
Пятна света гипнотизировали его. Вот в поле зрения появились новые фигуры.
Рыжебородый истлевший великан шагал, разгоняя круги  светящихся  волн.  Он
вел под руки обеих хозяек - живую и мертвую, а сзади торопился еще кто-то,
безвидный и полупрозрачный. Группа направлялась прямиком ко входу в башню,
к спасавшемуся за диванной подушкой Антону. На  пороге  они  остановились,
глазницы рыжебородого уставились на Антона.
     - Гость  там,  -  слышались  объяснения  хозяйки.  -  Магночка  гостя
привела.
     - Гость - это славно, - отвечал кто-то плавающим словно у патефона на
исходе завода голосом. - Тащи сюда гостя.
     - Не наш он, - возражала хозяйка,  -  непривыкший.  Магночка  просила
поберечь для начала.
     - Тогда пусть спит!  -  пустые  глазницы  налились  синим,  на  грани
видимости светом, и это было последнее, что запомнил Антон. Он  отключился
мгновенно в неудобной полусидячей позе, не сумев даже лечь как следует.
     Разбудил его крик хозяйки:
     - Гости! Гости дорогие!
     Антон вскочил, ужаснувшись мысли, что спал и, значит,  был  абсолютно
беззащитен, в то время, как  рядом,  а  может  и  прямо  с  ним  творились
неведомые сверхъестественные непотребства.
     Первым делом Антон оглядел башню. В ней ничего не изменилось,  только
лампочка  под  мраморной  совой  оказалась  разбита,  и  медведь  с  ослом
поменялись инструментами. Антон подергал фигурки.  Звери  были  вылеплены,
покрыты глазурью и обожжены вместе с инструментами. И тем не менее медведь
теперь держал виолончель, а осел с трудом обхватывал  огромный  контрабас.
Криво усмехнувшись, Антон поставил игрушки на место.
     И тут с площади рванул паровозный  гудок,  а  следом  вновь  хозяйкин
вопль:
     - Гости дорогие! Приехали!
     Антон бросился на улицу, где снова сиял жаркий безоблачный день.
     Перед башней, по ступицы  утопая  в  пыли,  стоял  поезд.  Допотопный
паровозик с пузатой трубой и три вагончика, вернее платформы,  потому  что
все остальное было сломано,  лишь  металлические  остовы  бывших  теплушек
ржаво  корежились  над  платформами.  От  этого  транспортного  безобразия
направлялась к башне толпа гостей.
     Впереди,  тяжко  ступая  кирзовыми   говнодавами,   шла   невероятных
габаритов бабища. Ростом под два метра и соответствующей толщины, она была
одета в вылинявший ситцевый сарафан, опускающийся  до  голенищ  стоптанной
кирзы. Вязаная кофта с засученными  рукавами  открывала  чудовищные  ляжки
рук, белая в мелкий горошек косынка повязана по самые  брови.  Под  мышкой
бабища  несла  холеного  разъевшегося  кота.  Кот,  ничуть   не   смущаясь
неудобством положения, пребывал в позе спящего  сфинкса.  Розовая  хозяйка
юлила вокруг, забегала то справа, то  слева  и  непрерывно  твердила  свою
коронную фразу.
     Следом, влекомый собственной музыкой и лишь благодаря ей не падающий,
тащился в дымину пьяный гармонист.  Он  во  всю  ширь  растягивал  меха  и
умудрялся на ходу наяривать что-то разудалое.
     Дальше толпой валили гости. Их было много, Антон не сумел рассмотреть
ничего, в  памяти  осталось  ощущение  потока  -  орущего,  размахивающего
руками, пестрого и одновременно почему-то серого. Может быть, потому,  что
никто в этой толпе не выделялся и не бросался в глаза.
     Процессия прокатила мимо Антона и скрылась в башне. В ту  же  секунду
оттуда хлынули звуки  пьяной  оргии.  Разливалась  гармошка,  что-то  иное
голосила  радиола,  громко  звенела  посуда,  невнятно  гудели  разговоры,
перекрываемые выкриками то ли танцующих, то ли дерущихся. Путь в  башню  -
единственное место, где ему, по всей  вероятности,  не  грозила  серьезная
опасность, теперь был закрыт.
     "Какого черта! - Антона вдруг  охватило  бешенство.  -  Хозяйка  сама
поселила его в башне, на две недели отдала башню ему, а раз так, то нечего
устраивать там бардаки! Но он им покажет!"
     Антон развернулся и как на приступ ринулся в башню. Он не очень четко
представлял, как именно и кому  он  будет  "показывать",  но  "показывать"
оказалось нечего и некому.  В  башне  было  пусто,  прохладно  и  тихо,  а
приглушенные стеной звуки пьянки явно  доносились  снаружи  -  из  склепа.
Антон пробежал через раскаленную  сковороду  площади  и  нырнул  в  склеп.
Пусто, прохладно, тихо. Ровный каменный пол - и никаких  следов  вчерашних
могил. Шум и рев несутся из башни.
     Антон остался в дверях склепа, бесцельно глядя на площадь. Та млела в
пыльной неподвижности полудня. Здесь  ничто  не  могло  меняться,  поэтому
особенно  дико  было  видеть  утонувший  в  пыли  железнодорожный  состав.
Председатель совхоза с усердием мимического актера шагал вдоль поезда,  не
двигаясь с места. Холеный кот, тот самый, которого несла приехавшая  баба,
вышел из-за башни и улегся в позе спящего сфинкса в тени вагонных колес.
     Окружающий мир жил по своим неведомым законам, Антон  видел,  что  не
сумеет изменить в нем ничего. Он может кричать, плакать, лезть на  кулаки,
мир этого даже не заметит и  по-прежнему  будет  творить  свое  мерзостное
действо. А когда придет час,  наигравшаяся  нечисть  расправится  с  самим
Антоном, и все равно ничего вокруг не изменится.
     Антону не стало страшно, бояться он уже  устал.  Вместо  того  пришло
забытое с детства ощущение  драки  с  бесконечно  сильнейшим  противником,
когда  забываешь  о  правилах  и  о  собственной  шкуре,  когда   остается
единственная не мысль даже, а чувство: "меня ударили, а  я  -  нет...".  И
стремишься только достать и вцепиться. Но во что вцепляться здесь?
     - Ненавижу!.. - выдохнул Антон.
     Дремлющий в тени кот вскочил, одним  прыжком  взлетел  на  платформу,
выгнул спину и заплевался в сторону Антона. Поезд мягко дернул и,  набирая
ход, поехал с площади. Неожиданно он оказался очень длинным.  Мимо  Антона
все быстрее и быстрее проплывали пассажирские и  товарные  вагоны,  черные
нефтяные  цистерны,  рестораны  и  рефрижераторы.  Мелькали  платформы  со
щебнем, полувагоны с брусом  и  досками,  безоконные  почтовые  и  красные
пожарные вагоны. Скорость все нарастала, погромыхивание  колес  на  стыках
сменилось   дробной   стукотней.    Проносились    пузатые    цементовозы,
саморазгружающиеся тележки и снова целые  серии  товарных  и  пассажирских
вагонов уже неразличимых в вихре.
     Наконец, последний с красными фонарями вагон свистнул мимо,  и  Антон
увидел, что поезд уезжает с площади. Домики разъехались в стороны,  открыв
перспективу, ограниченную грядой близких холмов. Было  хорошо  видно,  как
развивший чудовищную скорость поезд: паровоз и три покалеченные  платформы
- ползет по изумрудному склону, постепенно приближаясь к горизонту.
     Антон не знал, что происходит,  но  чувствовал,  что  это  свершается
помимо воли хозяев,  и  потому  стоял,  замерев  в  напряженном  ожидании,
надеясь, что в башне ничего не заметят.
     - Котик уехал! - трубный вопль резанул слух.
     Чуть не сбив Антона  с  ног  из  склепа  вырвалась  приехавшая  утром
бабища. Продолжая трубить, она помчалась вдогонку поезду.
     "Скорее же!" -  мысленно  понукал  Антон  поезд.  Паровозик  послушно
рванул, скорость и без  того  чудовищная,  увеличилась  стократно,  но  на
движении это ничуть не сказалось, состав продолжал неспешно ползти. Бабища
в несколько громадных прыжков догнала его, вскочила на платформу, ухватила
котика, зажав его под мышкой, а потом принялась делать что-то  со  сцепкой
последнего вагона. Поезд поднажал еще,  скорость,  с  которой  он  уезжал,
превысила все мыслимое, телеграфные столбы вдоль путей  слились  в  ровную
серую ленту, пейзажа по сторонам  было  не  разглядеть,  лишь  ежесекундно
мелькали одинаковые здания станций, мимо которых пролетал состав.  Но  при
этом убегающий поезд начал медленно, словно нехотя,  приближаться.  Бабища
монументом возвышалась на платформе.
     Этого Антон спокойно наблюдать не  мог.  Он  судорожно  схватил  ртом
воздух, напрягся, уперся взглядом в сцепку вагона и истово, изо  всех  сил
принялся отталкивать его.  Должно  быть,  скорость  еще  возросла,  просто
чувства не умели воспринимать такое. И вновь  состав  мучительно  медленно
двинулся вверх по склону.
     Бабища завыла. Выронив котика,  она  двумя  руками  ухватила  антонов
взгляд и принялась выламывать его, пытаясь оторвать от сцепки. Дикая  боль
вспыхнула в глубине лба под бровями. Антон мычал сквозь  сжатые  зубы,  но
продолжал упираться. Он не знал, зачем  это  делает,  просто  ему  удалось
достать обидчика, и он вцепился в него и бил, не  раздумывая  о  причинах.
Неожиданно оказалось, что склеп за спиной полон народу: какие-то  существа
пытались выбраться наружу, и приходилось, раскорячившись в дверях, держать
еще и их. Обе розовые хозяйки лезли с боков, твердя в унисон: "Ай,  гость!
Ай, гость!"  -  и  щипались  мягкими  бескостными  пальцами.  А  сверху  в
пространство дверного проема ввинчивались длиннейшие телескопические  шеи.
На их концах  серыми  мешками  болтались  головы,  с  унылым  любопытством
глазеющие на происходящее.
     Бесконечно долго подползал состав к гребню пологого холма, и все  это
время нельзя было ни отвести в  сторону  изодранный  взгляд,  ни  вдохнуть
полной грудью, ни расслабиться хотя бы на долю секунды. И  все  же,  когда
казалось  сердце  лопнет  от  перенапряжения,  паровоз  коснулся  колесами
окоема. Зацепившись, он словно реально обрел свою  призрачную  скорость  и
мгновенно исчез, лишь ударил болезненно в глазницы сорванный взор.
     Тогда Антон ухватил взглядом за край горизонта и задернул его, словно
молнию на куртке.
     Потом он шагнул в сторону, выпуская тех, кто был в склепе.  Ему  было
все равно, что станут с ним  делать  сейчас.  Он  все-таки  сумел  ударить
врага, а остальное его не интересовало.
     Наружу никто не вышел, склеп был пуст. Пусто было в  башне,  пустынно
на  площади,  лишь  фигура  с  кожаной  папкой  продолжала   бессмысленное
подвижничество.  Антон  заметил,  что  сквозь  председателя   просвечивают
пыльные деревца и голубой штакетник оград.
     Антон отер со лба пот, хотя жарко ему казалось  скорее  по  привычке.
Солнце, впаянное в синеву, жгло условно, лишь обозначая понятие  жары,  но
не создавая ее. И вовсе  не  струи  горячего  воздуха  поднимаются  вверх,
заставляя дрожать и расплываться окружающее, а на самом деле дома,  башня,
и холмы колеблются, истаивая, словно кусок рыхлого дорожного сахара.
     Беспокойство овладело Антоном - он никак  не  ожидал  столь  всеобщей
реакции на происшедшее.
     - Что вы еще задумали?! - крикнул он и не услыхал своего голоса.
     Призрачные деревья, выцветшее призрачное небо с солнечным  пятаком  в
зените.
     Жуткое подозрение пришло на ум. Антон опустил взгляд и убедился,  что
сквозь его ноги просвечивает нетронутая уличная пыль.
     Дико вскрикнув, Антон бросился в просвет между разошедшимися  домами.
Под подошвами сандалий тонко зазвенели железнодорожные шпалы.
     Сначала Антон  бежал.  Потом  задохнулся  и  перешел  на  шаг.  Потом
успокоился.
     - Все-таки, я победил, - сказал он себе. - Я ушел из  этой  проклятой
деревни. У меня есть дорога, а дороги ведут к людям.  Дойду.  Жаль,  когда
мимо столба пробегал, не посмотрел,  сколько  там  километров.  Ничего,  у
следующего посмотрю.
     Идти становилось все труднее, Антон брел, стараясь  не  признаваться,
что ноги хуже слушают его. Он упрямо не смотрел вниз, лишь на  потемневшее
небо, где росла, набухая светом и округляя ущербные бока, луна.
     "Уже ночь, - подумал Антон. - Должно быть, кто-то собак спустил."
     Луна  округлилась,  заняв  четверть  неба.  Тогда  Антон   неожиданно
заметил, что рядом идет кто-то, трясет его за плечо и кричит:
     - Что ты наделал, дурак?! Что же ты наделал?!
     - Магна, - сказал Антон. - Пришла. А я, видишь, сам выбрался.  Ты  не
бойся, я их всех победил и уничтожил. Ты знаешь, там такое творилось!  Там
такие чудовища!..
     - Это ты чудовище! - надрывно крикнула Магна. - За что ты их убил?!
     - Ты не понимаешь, - пытался вразумлять Антон. - Там все как есть  не
по-людски...
     - А тебе что до того? Они занимались своими делами, тебя не  трогали,
а ты... Какое же ты страшное чудовище!
     - Ладно, Магна, - примирительно сказал Антон. - Не сердись. Я  же  не
знал. Пойдем отсюда.
     - Ну нет! - Магна мстительно рассмеялась. -  За  все  надо  отвечать,
миленький. Чтобы сделать то, что ты сотворил, надо принять  правила  иного
мира, стать его частью.  Тебя  больше  нет,  ты  исчез  вместе  со  всеми.
Посмотри на себя!
     Антон опустил взгляд и ничего не увидел.
     - Нет, - хрипло сказал он. - Я не хотел так.  Магна,  ты  должна  мне
помочь, ты же не можешь бросить меня...
     - Могу, сказала Магна, - потому что здесь нечего бросать. Прощай.
     Она легко пробежала по вспыхнувшему лунному мосту и  скрылась.  Антон
остался один. С трудом переставляя неуправляемые ноги, он двинулся вперед.
     - Оставила, - шептал он, - бросила меня...
     Луна погасла, зажглось медное солнце. С каждым шагом  Антон  двигался
все медленней и неуверенней. Дорога  плавно  уходила  вдаль.  Единственным
ориентиром  на  ней  был  одинокий  километровый  столб.  На  нем  чернела
поваленная на бок восьмерка - символ бесконечности.
     "Все равно дойду, - подумал Антон. - Одним километром уже меньше."





                              ГАНС КРЫСОЛОВ


                                                  Господь, спаси мое дитя!
                                                Немецкая народная баллада.


     Всюду жили чудеса. Они прятались под  метелками  отцветшей  травы,  в
позеленевших от жары лужах, среди надутых белых облаков, украшавших  небо.
Чудеса были  любопытны,  они  тянулись  к  Гансу,  старались  дотронуться,
согнувшись в три погибели выглядывали из-под кустов. Ганс не обижался,  он
и сам был любопытен. Если смотрят - значит так им лучше, не  надо  мешать.
Вот и сейчас Ганс знал, что кто-то притаился за ветками, не решаясь выйти.
Ничего, в свой срок покажется и он.
     Ганс развязал котомку, достал ржаной сухарь и  начал  громко  грызть.
Оставшиеся крошки собрал на ладони, широко раскрыл ее, показывая  всем,  и
тихонько посвистел. С ближайшего дерева слетела пара пичуг  -  незнакомых,
их Ганс видел первый раз. Усевшись на краю ладони, птички принялись быстро
клевать. От частых осторожный уколов больно и сладко зудела кожа.
     - А теперь, что надо сделать? - спросил Ганс.
     Пичуги вспорхнули, но через минуту вернулись снова, уронив на  ладонь
по тяжелой перезревшей земляничине. Слизнув ягоды,  Ганс  поднял  к  губам
дудочку и взял тонкую ноту, пытаясь повторить утреннюю  песню  синицы.  Но
замер, не услышав даже, а просто поняв, что тот, кто возился  за  кустами,
дождался своего часа и вышел.
     Ганс медленно поднял взгляд. Перед ним стояла босоногая  девочка  лет
семи, в замаранном  и  во  многих  местах  заштопанном  платьице.  Девочка
держала за руку мальчугана четырех лет. Сразу было видно, что это  брат  и
сестра. Мальчуган стоял, вцепившись в руку защитницы, и сопел, насторожено
разглядывая Ганса. Руки и щеки детей были густо измазаны зеленью, землей и
земляничным соком.
     Ганс улыбнулся.
     - Ты тут колдуешь? - спросила девочка.
     - Я тут обедаю, - сказал Ганс.
     Он достал из сумки еще один сухарь, протянул:
     - Хочешь?
     - Ты колдуешь, утверждающе произнесла девочка. - Я  видела.  И  место
тут волшебное, мы всегда приходим колдовать  на  эту  поляну,  потому  что
здесь под землей самая середина ада.
     - Да ну?! - удивился Ганс. - И как же вы колдуете?
     - Надо взять лапу от черной курицы, старую змеиную кожу, и три  капли
крови невинного младенца, положить все в горшок, который ночь простоял  на
кладбище, залить водой и варить целых три дня. Если потом  обрызгать  себя
этим варевом, то сразу станешь невидимым.
     - И получается? - с интересом спросил Ганс.
     - Три дня варить надо, - пожаловалась девочка.  -  Вода  выкипает,  а
добавлять нельзя.
     - А где ты собираешься взять кровь невинного младенца?
     - А он на что? - девочка дернула за руку брата.  -  Гансик,  ты  ведь
дашь крови?
     - Дам, - важно сказал мальчик.
     - А я его потом колдовать научу. Так  всегда  делают.  Когда  я  была
невинным младенцем, старшие девочки у меня тоже кровь брали. Кололи  палец
и выжимали кровь...
     Ганс не выдержал и расхохотался.
     - Значит... когда ты была... невинным младенцем!.. А сейчас ты кто?..
     - Я погибшая душа,  обреченная  геенне  огненной,  -  личико  девочки
оставалось совершенно серьезным. - Господин священник  говорит,  что  все,
кто учится колдовать, губят душу.
     - Вот что, погибшая душа, - сказал Ганс, - давай есть сухари. У  меня
еще много.
     Он дал детям по большой корке и, когда они уселись  рядом  на  траву,
сказал:
     - Брата твоего зовут Ганс, меня - тоже Ганс, а тебя как?
     - Ее Лизой зовут, - объявил Гансик.
     - Значит ты, Лизхен, очень хочешь быть невидимой?
     - Нет, - ответила Лизхен, - просто это легче всего получается. Черных
кур у трактирщика полно, а змеиную кожу в лесу  найти  можно.  Это  же  не
верблюд.
     - Зачем тебе верблюд? - изумился Ганс.
     - Будто сам не знаешь? Головы приставлять. Людвиг  нашел  у  отца  на
чердаке медную лампу.  Это  же  все  знают:  если  намазать  медную  лампу
верблюжьей  кровью,  а  потом  зажечь,  то  все,   кого   лампа   осветит,
представятся с верблюжьими головами и так будут ходить,  пока  не  вымоешь
лампу святой водой.
     - Здорово! - признался Ганс. - Хотя я видел  много  верблюдов  и  еще
больше медных ламп, а  вот  человека  с  верблюжьей  головой  ни  разу  не
встречал.
     - Так я и знала, что врут про головы! - в сердцах сказала Лизхен. - А
вот ты лучше скажи, почему тебе птицы ягоды носят и совсем не боятся?
     - А ты меня боишься?
     - Нет, - призналась девочка. - Ты хоть и колдун, но не  страшный.  Ты
добрый.
     - Вот и они не боятся.
     - А меня научи так.
     - Хорошо, - сказал Ганс. - Я пока поживу здесь, ты  приходи,  я  буду
тебя учить.
     - А мне можно? - ревниво спросил Гансик.
     - И тебе.
     - А Анне? Она внучка плотника Вильгельма.
     - И Анне. Всем можно.


     На следующий день они  пришли  ввосьмером.  Кроме  Лизхен  и  Гансика
пришла долговязая девочка Анна, аккуратно одетый Людвиг принес  знаменитую
лампу, явился беспризорный бродяжка  Питер  -  беглый  ученик  трубочиста,
маленький и неестественно худой. Еще были два Якоба - сыновья подмастерьев
кузнечного цеха, один из них вел двухлетнюю сестренку Мари.
     Ганс к тому времени кончил копать землянку и собирался отдохнуть.
     - Ого! - воскликнул он, увидев ребят.  -  Как  вас  много!  Если  так
пойдет и дальше, то скоро весь город Гамельн переселится на мою поляну.
     - Обязательно! - радостно отчеканила крошка Мари.
     - А Гамельн большой? - с притворным испугом спросил Ганс.
     - Очень, - подтвердила Лизхен. -  Он  больше  Гофельда  и  Ринтельна.
Только Ганновер и Ерусалим еще больше.
     - Тогда в моей землянке все не поместятся...
     - Мастер, - бесцеремонно перебил бывший трубочист, - покажите, как вы
птиц приманиваете.
     Ганс достал дудочку. Звонкий сигнал взбудоражил лес. Кто-то завозился
на  верхушке  дерева,  зашуршал  в  траве,  замер,   уставившись   черными
капельками глаз. Первыми с ветки дуба спорхнули  два  лесных  голубя.  Они
опустились Гансу на плечо и громко заворковали,  толкаясь  сизыми  боками.
Питер сглотнул слюну, в  его  глазах  мелькнул  огонек.  Голуби  мгновенно
взлетели.
     - Мне можно? - спросил Питер.
     Ганс протянул дудочку. Питер засвистел.
     - Ничего... - растерянно сказал он.
     - Ничего и не получится, - подтвердил Ганс. -  Чтобы  тебе  поверили,
надо быть добрым, а ты сейчас всего лишь голодный.
     - Тогда пусть уходит и не возвращается, пока не поест,  -  решительно
сказал Людвиг.
     - Ты полагаешь, что это и есть доброта? - спросил Ганс.
     Людвиг покраснел. Он развязал поясную сумку - вероятно, точную  копию
отцовской, достал оттуда два куска хлеба с маслом. Один  протянул  Питеру,
другой, поколебавшись, разломил пополам и отдал Гансику и  Мари,  успевшим
устроиться на коленях у Ганса.
     - Это уже лучше, - улыбнулся Ганс.
     Рыжая белка сбежала вниз по стволу, прыгнула на руки  Гансу,  уселась
столбиком, потом ухватилась лапками за кусок хлеба, который держал Гансик.
Гансик засопел и потащил к себе хлеб вместе с белкой. Белка зацокала.
     - Тише, тише, - сказал Ганс.
     Он отломил от куска корочку белке, остальное вернул мальчику. Мир был
восстановлен.
     - Его так не боятся, хоть он и жадный, - с завистью  протянул  Питер,
облизывая масленые пальцы.
     - Выходит, не такая простая это вещь - добро, - сказал Ганс. - Вот мы
сейчас и подумаем вместе, каким оно может быть. Без этого  у  нас  с  вами
ничего не выйдет.
     Разговор затянулся на весь день. Ганс объяснял, спрашивал, показывал.
Голос его охрип, губы распухли от непрерывной игры.  Белка  несколько  раз
убегала и возвращалась, стайками налетали шумливые птицы. Детишки  ошалели
от чудес и устали. Они  съели  все  сухари,  что  были  у  Ганса,  и  кучу
земляники, собранной суматошными дроздами.  Мари  уснула,  свернувшись  на
расстеленной курточке  Людвига.  Гансик  играл  с  белкой.  Остальные  все
выясняли, какой должна быть волшебная доброта.
     - Если белка ко мне придет, а я ее схвачу? -  нападал  старший  Якоб,
умненький мальчик, единственный кроме Людвига, умевший  читать.  -  Ее  же
зажарить и съесть можно. Питер, вон, ест белок.
     - Как ее есть, если она любимая?! - крикнула Лизхен, а Анна, за  весь
день не сказавшая и десяти слов, молча пересела поближе к Гансику, чтобы в
случае беды защитить белку.
     - А как ты любимую курицу кушаешь? - не сдавался Якоб.
     - Она по-другому любимая.
     - Получается,  что  доброму  человеку  охотиться  нельзя?  -  спросил
Людвиг.
     - Можно, - сказал Ганс, - но если ты пошел за белкой, то не зови  ее.
Пусть она знает, что ты ее ловишь.
     - Зачем?
     -  Иначе  будет  нечестно.  Давайте  разберем,   может   ли   доброта
обманывать... - Ганс обвел глазами ребят и вдруг заметил, что уже вечер.
     Летом темнеет поздно, солнце было еще высоко, но  в  воздухе  звенела
совсем вечерняя усталость. Гансик, оставив белку, прикорнул рядом с  Мари,
проголодавшийся Питер сосредоточено жевал листики щавеля.
     - Хотя об этом мы поговорим в другой раз, - поправился Ганс.  -  Если
хотите, приходите сюда... послезавтра. Завтра я пойду на заработки.
     - Разве вам тоже надо работать? - удивленно спросил младший Якоб.
     - Работать надо всем, - сказал Ганс.
     Он взглянул на спящую Мари, уже перекочевавшую на  руки  к  брату,  и
добавил:
     - Обязательно.


     Городской лес тянулся от реки на восток, где грядой стояли невысокие,
но крутые горы. Лес прорезала тропа на Ганновер, а у  самой  реки  он  был
вырублен, земля распахана.  Городские,  церковные  и  свободные  крестьяне
селились там бок о бок в хуторах и маленьких деревеньках.
     Туда и направился Ганс.
     Город он обошел. Он не любил  стен,  тесноты  людского  жилья,  вони,
грязи. В деревне всего этого нет - кто испачкан в земле, тот чист. Поэтому
ночевать Ганс старался в поле или в лесу, а на заработки ходил в деревню.
     Довольно быстро Ганс вышел на небольшой хутор. Здесь  жили  свободные
зажиточные крестьяне - бауэры. Два пса бросились навстречу,  исходя  лаем.
Но потом узнали Ганса и смолкли. Из-за дома вышел хозяин.  Ганс  ударил  в
землю посохом, на верхушке которого болталась связка высохших крысиных лап
и хвостов.
     - Мышей, крыс выводить! - закричал он.
     - Проваливай! - отвечал хозяин. - А то собак спущу.
     - Спускай! - Ганс рассмеялся.
     Он подошел  к  большому  псу,  и  тот,  радостно  заскулив,  принялся
тереться лобастой головой об ноги Ганса.  Пушистый  хвост  бешено  молотил
воздух.
     - Слово знаешь... - одобрительно проворчал хозяин.  -  Тогда,  давай,
выводи. Получится - обедом накормлю и с собой дам.
     Ганс пошел к амбару, на ходу доставая дудочку. Пронзительно свистнул,
затем последовала  мучительная  дребезжащая  трель.  В  амбаре  послышался
шорох, что-то упало. Псы протяжно завыли. Ганс продолжал играть.
     Себе на жизнь Ганс зарабатывал изгнанием крыс. Это были  единственные
живые существа, которые не вызывали у него радости. Они всегда жили  около
людей, больше всего их было в городах. Никто в мире  не  видел  пользы  от
крыс. Они грызли, портили, грабили. Если крысе удавалось прижиться в лесу,
она принималась разбойничать: без толку разоряла гнезда, уничтожала желтых
полевок, гоняла на берегах речек смирную выхухоль, тревожила даже крота  в
его глубокой норе.  Лесные  обитатели  словно  понимали  это  и  старались
избавиться от серых разбойниц. Днем лисы и ястребы, ночью совы выслеживали
их и били. Крысы жались ближе к жилью, прятались в погребах и амбарах,  но
тогда являлся Ганс и выгонял их.
     Дудочка бесконечно  выводила  один  и  тот  же  повторяющийся  мотив:
"Опасность! Опасность! Здесь нельзя оставаться ни минуты! Немедля бежать!"
     Одна, две, десять серых теней проскользнули через двор.  В  курятнике
надорвано заголосил, захлопал  крыльями  и  смолк  петух.  Псы,  подвывая,
пятились в конуру.
     Ганс опустил дудку.
     - Все, - сказал он. - До послебудущей осени сюда не  придет  ни  одна
крыса.
     Хозяин вытер пот, перекрестился. Потом быстро прошел в дом, вынес две
ковриги хлеба, толстый шмат сала и кожаную флягу с вином.
     - Поешь, добрый мастер,  где-нибудь,  -  извиняясь  сказал  он.  -  Я
человек простой, неуч. Мне страшно пускать тебя в дом.
     - Спасибо, - сказал Ганс, принимая хлеб.
     Он уложил провизию в сумку и пошел к воротам.
     - В Гамельн иди! - крикнул вслед хозяин. - Крыс в Гамельне - страсть!
Совсем заели. Там заработаешь.


     На следующий день к землянке пришло пятнадцать ребят.
     Из камышей, тростника, из ивовых веток Ганс наделал  дудок,  флейт  и
свистулек. Поляна наполнилась шумом. Ганс  без  передыха  играл,  стараясь
отыскать в детях ту светлую ноту, что звучала в нем самом. Что  для  этого
надо? Доброта? Дети не бывают злыми. Любопытство,  удивление?  Этому  Ганс
сам мог бы поучиться у своих учеников. Значит, что-то еще... Ганс не знал,
что.
     Еще  через  день  явилось  больше  полусотни  мальчишек  и  девчонок.
Собрались, пожалуй, все дети Гамельна,  которые  могли  располагать  своим
временем, кто не был полный день вместе с родителями  прикован  к  станку,
чтобы заработать  на  жизнь.  Ганс  испугался,  сообразив,  что  в  городе
непременно хватятся детей, но особо раздумывать  над  этим  было  некогда,
потому что именно тогда пришел успех.
     Первой была Анна. Ганс  постоянно  ощущал  мягкое  тепло,  идущее  от
нескладной девочки, но все же не подозревал, что она так  легко  и  просто
воспримет его науку. Анна, как всегда, сидела в сторонке, в  общей  беседе
не  участвовала,  негромко  насвистывала  на   кособокой   свирельке.   Те
инструменты, что получше,  расхватали  другие.  Но  ее  песенка  заставила
замолчать всех, кто был рядом, а потом из кустов и примятой травы на  Анну
дождем посыпались десятки и сотни кузнечиков. Они  складывали  крылышки  и
тут же начинали стрекотать в унисон тонкому  звуку  свирели.  Многоголосый
хор звенел медью, прочие  звуки  смолкли,  на  лицах  блуждали  рассеянные
улыбки, а Ганс улыбался не скрываясь. Его переполняла радость и еще легкая
досада, что сам он прежде не мог додуматься до такого простого и красивого
чуда.
     Анна оборвала музыку и упала на  землю  лицом  в  ладони.  Кузнечики,
большие  и  маленькие,  защелкали  в  разные   стороны.   Гансу   пришлось
успокаивать напуганную удачей Анну, а затем и разрыдавшуюся Лизхен. Лизхен
очень гордилась, что она первая нашла Ганса, она единственная называла его
на  "ты"   и   искренне   полагала,   что   обладает   какими-то   особыми
преимуществами. Теперь она жестоко переживала чужую победу.
     Но потом получилось и у Лизхен, и у младшего Якоба  и  у  других.  Из
тех, кто пришел к нему в первые день, неудача постигла только  Питера.  Он
старался, но звери не слушали его, а посланные  Гансом  шли  неохотно,  по
принуждению.
     И все же это был замечательный день.
     - Приходите завтра! - говорил Ганс,  провожая  ребятню  к  дороге.  -
Завтра мы с вами подумаем, боится ли доброта веселья.
     - Нет, не боится! - отвечали ему.
     - Правильно! В таком случае завтра мы устроим большой хоровод.
     Ночью Ганс спать не ложился. Он сидел на  пороге  землянки  и  играл.
Звук был так тонок, что человеческое ухо не слышало его. Но Ганс знал, как
далеко летит его песня. Завтра  он  должен  устроить  настоящий  праздник,
который запомнится надолго, врежется в память так,  чтобы  его  не  смогли
вытравить будущие годы. Песню слышали на востоке в  чащах  Шаумберга,  она
проникала на западе в глухие  заросли  на  горных  склонах  Тевтобургского
леса, поднимала зверье в ущельях, похоронивших в древние  времена  римских
пришельцев, дрожала над укромными убежищами, тревожила, будила...
     Утром толпа ребятишек высыпала  на  поляну.  Они  были  возбуждены  и
настроены на  необычное.  Ганс  рассадил  их  широким  кругом,  и  оркестр
нестройно заиграл. Десятки флейт и сопелок не  столько  помогали,  сколько
мешали Гансу, но он быстро сумел заразить весельем  нетерпеливую  детвору.
Оставалось лишь сломить недоверие животных, собравшихся в  округе,  но  не
слишком полагавшихся на доброту такого количества людей.
     Дудочка в пальцах Ганса твердила:
     - Сюда, сюда! Опасности больше нет! Пришла весна, журавли  пляшут  на
болотах, вернулась радость, веселье. Идите все сюда!
     Самыми  храбрыми  оказались  зайцы.  Несколько  длинноухих   зверьков
выскочили на поляну. Ошалев от света и шума, они принялись словно в марте,
скакать и кувыркаться через голову.  За  ними  рыжей  молнией  выметнулась
лисица. Сейчас ей было не до  охоты;  вспомнив,  как  она  была  лисенком,
старая воровка кружилась, ловя собственный хвост. Несколько  косуль  вышли
из кустов и остановились. Десяток кабанов  направились  было  к  провизии,
сложенной детьми в общую кучу, но Ганс погнал их на середину,  в  хоровод.
Птичий гомон заглушал все, кроме дудочки Ганса. Дети побросали инструменты
и бросились в пляс.
     Ганс играл.
     Перед землянкой шла  веселая  кутерьма.  Мальчишки  и  девчонки  всех
возрастов, всех званий и сословий, нищие в серых лохмотьях или дети купцов
и богатых цеховых старейшин в добротных курточках, а иные даже в башмаках,
прыгали и орали, визжали, кувыркались и хохотали от беспричинной  радости.
Сегодня им дано забыть все, что разъединяет их. Дай бог, чтобы это чувство
возвращалось к ним потом хотя бы изредка.
     Среди детей бегали и кружились звери, те, кого  Ганс  сумел  найти  в
окрестностях города, и те, что спустились со  склонов  гор.  Волки,  лисы,
барсуки, косули и олени. Только сегодня и  только  здесь  они  не  боялись
никого. Пусть дети думают, что это они сделали такое. В конце концов,  так
оно и есть.
     Пальцы Ганса летали над отверстиями  флейты.  Мотив,  потерявшийся  в
шуме, казался неслышным, но его разбирали все.  Постепенно  Ганс  подводил
пляску к концу. Когда замолкнет дудочка, сумеют  ли  дети  и  животные  не
испугаться и не испугать друг друга? Беды не случится,  в  этом  Ганс  был
уверен. Он чувствовал всех, кто был на поляне. Трое  медвежат  возились  у
его ног, а неподалеку, укрывшись за валуном, недоверчиво и ревниво следила
за ними медведица. Матерый волк-одиночка, зимами разбойничавший на дорогах
вокруг города, пришел и схоронился в кустах.  Но  сегодня  они  никого  не
тронут: ревность медведицы успокаивается, а неспособный к веселью поджарый
бандит уже собирается зевнуть протяжным скулящим звуком и уйти прочь.
     Потом Ганс почувствовал, что сюда идет еще кто-то. Их много, они  злы
и опасны. Что же, милости просим,  дудочка  встретит  вас,  и  вы  уйдете,
никого не тронув. Сегодня у хищников постный день.
     - Во имя господа, прекратите! - прозвучал вопль.
     На краю поляны, высоко держа черное распятие, стоял священник. Позади
с алебардами на изготовку, выстроились шестеро стражников. От этой  группы
веяло такой злобой, враждебностью и  страхом,  что  музыка  оборвалась  на
половине такта.
     - Дьявольский  шабаш!  -  прорычал  священник,  еще  выше  вздергивая
распятие. - Запрещаю и проклинаю!
     По  траве  прошуршали  шаги,  застучали  копыта  -  зверье   кинулось
врассыпную.  Ганс  слышал,  как  вместе  с  ними  улепетывает   трусоватый
Франц-попрошайка.
     - Бегите! - молча приказал Ганс остальным.
     Дети  с  визгом  помчались  в  разные  стороны.  Это   был   не   тот
самозабвенный радостный визг, что минуту  назад.  Так  визжат  от  страха,
встретив в лесу змею.
     Ганс остался один.
     - Изыди, сатана! - голосил святой отец, тыча в лицо Гансу крестом.
     Стражники подняли алебарды.
     - Не смейте! - раздался крик.
     Тщедушный Питер выскочил откуда-то, встал  на  пути  солдат,  пытаясь
заслонить Ганса. Одновременно из травы возникла  серая  тень  и  встала  у
ноги, словно верный пес. Волк-одиночка, людоед,  ужас  округи,  поднял  на
загривке  шерсть,  напружинился  и  зарычал.  Этого  зверя  знали  все   -
вооруженные закованные в сталь люди попятились.
     - Уходите, - сказал Ганс.
     Нервы священника не выдержали. Он выронил крест и  бросился  напролом
через  кусты,  подвывая  от  ужаса.  За  ним,  побросав  алебарды,  бежали
стражники.
     Ганс оглядел разоренную поляну.
     "Вот и все, - подумал он. - А все-таки у Питера тоже получилось, ведь
это он привел мне на помощь зверя, с которым даже  мне  непросто  было  бы
совладать."
     - Мастер, - сказал Питер. - Они вернутся. Надо уходить.
     - Да, конечно, - отозвался Ганс.
     Он вынес из землянки котомку, сложил в  нее  часть  еды,  принесенной
детьми.
     - Иди поешь, - позвал он Питера.
     - Я не хочу, - ответил Питер. - Я лучше сбегаю в город, разведаю, что
там.
     - Будь осторожен, - сказал Ганс.
     Питер не вернулся. Ганс  напрасно  ждал  его.  Зато  ближе  к  вечеру
прибежал старший Якоб. Ему с трудом удалось  улизнуть  из  взбудораженного
города.
     - Питера схватили! - крикнул он. - Отец Цвингер говорит, будто  Питер
прямо на его глазах обернулся волком.
     - Где Питер? - спросил Ганс, поднимаясь.
     - В башне, - Якоб всхлипнул. - Они всех забрали, и Лизхен, и Анну,  и
Фрица с Мильхен. Только их солдаты отвели в магистратуру,  а  Питера  -  в
башню.
     - А как ты?
     Цвингер помнит только тех, кого готовит к конфирмации, а  я  учусь  у
патера Бэра. Может, меня еще и не тронут.
     - Ладно, - сказал Ганс. - Ступай вперед, не надо,  чтобы  нас  видели
вместе. Я пойду выручать Питера и остальных.


     Город Гамельн стоит на правом берегу Везера на высоком холме. Древний
город - еще римляне знали Гамелу.  Богатый  город,  славный  среди  прочих
ганзейских городов своими купцами, что сильной рукой  держат  торговлю  со
всей  Верхней  Германией.  Двадцать  пять  лет  назад  епископ  Минденский
Видекинд пытался отнять у города  привилегии,  но  был  крепко  побит  при
Седемюнде. Искусный город, изобильный мастерами каменотесами,  хитроумными
шамшевниками и кузнецами. Быстрый  Везер  крутит  немало  мельниц,  каждый
второй горожанин зовется Мюллером. Большой  город,  чуть  не  шесть  тысяч
народу живет в его стенах.
     Торговая часть, зажатая между скалой и Везером, сто  лет  назад  тоже
была обведена стеной, но все же здесь не так тесно, как в верхнем  городе.
Улицы приходится делать шире, чтобы по ним прошли  повозки  с  товаром,  а
площадь между магистратурой и собором святого Бонифация  никак  не  меньше
бременской.
     Ганс прошел в город через нижние ворота. Его не остановили - это была
удача, потому что денег у  Ганса  не  было,  а  с  него  как  с  бродячего
мастерового, могли потребовать за вход серебряный грош.
     Город окружил Ганса со всех сторон. Каменные  дома,  все,  как  один,
двухэтажные, с нависающим вторым  этажом.  Сверху,  из-под  крыши,  торчат
балки, на которые по  торговым  дням  прилаживают  блок,  чтобы  поднимать
наверх товары. Главная улица  даже  вымощена,  деревянные  плахи  мостовой
пляшут под ногами, выбрасывая через  щели  фонтанчики  жидкой  грязи.  Над
сточными канавами устроены мостики.
     "А крыс здесь и в самом  деле  изрядно,  -  отметил  про  себя  Ганс,
взглянув на изрытые ходами стены канав.
     Крысы  были  повсюду;  наглые,  разжиревшие  они   чувствовали   себя
хозяевами в городе, где не позволяли жить ни воробьям, ни  гибким  ласкам,
ни кошкам. Что делать, Гамельн ведет крупную хлебную торговлю.  Где  хлеб,
там и крысы.
     Ганс прошел мимо древней  с  осыпавшимися  бойницами  башни  Арминия.
Здесь войска Видекинда фон Миндена едва  не  вошли  в  город,  и  вот  уже
двадцать лет магистрат собирается и никак  не  может  снести  развалину  и
построить  вместо  нее  настоящее   укрепление.   Ганс   осмотрел   башню,
прикидывая, куда могли посадить Питера, ничего не придумал и пошел дальше.
Магистратура стояла на площади напротив собора святого Бонифация.  Звонили
к вечерне, по площади шел народ. Ганса сразу узнали - очевидно  город  уже
был наслышан о нем.
     Через минуту из собора выбежал патер Цвингер.
     - Задержите этого  человека!  -  закричал  он.  -  Я  обвиняю  его  в
малефициуме  [Малефициум  -  в  средневековой  юриспруденции  -  действие,
причиняющее вред] и совращении!
     Вокруг сгрудилась недоброжелательная толпа. Ганс молча ждал.
     - Святой отец, - спросил богато одетый  горожанин  -  вероятно,  член
магистрата, - вы обвиняете его сами? Ведь тогда  вам  придется  ожидать  в
тюрьме, пока обвинение не будет доказано.
     - Оно будет доказано  немедленно!  -  отрезал  священник.  -  Шестеро
верных граждан застали этого бродягу во время  мерзкого  волхвования.  Все
они подтвердят мои слова. Мы своими глазами видели шабаш.
     Толпа зашумела. Ганса отвели в магистратуру, заперли в подвале. Через
толстую каменную стену он смутно различал шум, детские голоса и плач.  Как
мог Ганс старался успокоить детей, но его голос не доходил к ним.


     - ...Таким образом, следуя духу и букве буллы "Голос в Риме",  должно
признать обвиняемого не только колдуном и злым малефиком, но  и  еретиком,
действия которого подпадают под юрисдикцию  святой  инквизиции  и,  помимо
отказа в причастии, караются смертной казнью в яме или на костре...
     Ганс ничего не понимал. Когда утром он поднялся  из  подвала  в  этот
зал, то первым делом сказал, что согласен принять любое наказание и просит
лишь отпустить детей по домам.  Но  на  его  слова  не  обратили  никакого
внимания. Судебный процесс двигался по давно установленному распорядку,  и
становилось ясно, что Ганс ничего не сможет в нем изменить.
     Перед зрителями на возвышении сидели судьи. Их было трое.  Бургомистр
Ференц Майер, дряхлый старик, он зябнул в  пышном,  не  по  погоде  теплом
кафтане и время от времени засыпал на виду  у  всех.  По  правую  руку  от
бургомистра возвышался тучный патер Бэр, каноник  собора,  а  слева  сидел
магистр Вольф Бюргер, тот самый горожанин,  что  спрашивал,  кто  обвиняет
Ганса. Темное лицо Бюргера словно вырезано из плотного  грушевого  дерева;
когда он говорил, то казалось, что губы не движутся.
     Ганс стоял посреди зала лицом к судьям, а патер  Цвингер  -  истец  -
говорил, стоя за специальной кафедрой, кричал, указывал на Ганса  пальцем,
обвинял во всех грехах поднебесной:
     -  ...Бременская  ересь  еще  не  изжита,  а  ныне  пагубный  соблазн
штедингцев проник к нам. Стараниями инквизиторов установлены  неисчислимые
злодейства предавшихся дьяволу,  и  никакое  наказание  не  будет  слишком
жестоко для них. Если  мы  не  хотим,  чтобы  завтра  в  Риме  призвали  к
крестовому походу на Гамельн, как  то  было  недавно  с  Бременом,  то  мы
обязаны пресечь зло сегодня. Все и каждый, кто замечен на бесовском шабаше
у горы Ольденберг, должен быть отдан палачу и повинен смерти!
     В зале кто-то ахнул, а патер Бэр беспокойно завозился и произнес:
     - Вряд ли уместна  такая  строгость.  Саксонским  капитулярием  Карла
Великого запрещено верить в колдовство. Подобного же мнения придерживается
и канон "Епископы".
     - Бременский округ еще дымится! - крикнул Цвингер.
     - Отец Цвингер прав, - коротко сказал  Вольф  Бюргер,  -  но  сначала
заслушаем свидетелей.
     Один за другим выходили в центр зала стражники. Путаясь  и  сбиваясь,
рассказывали, какую картину застали они  на  поляне.  Иным  представлялись
чудовища и стыдные непотребства, другие видели просто зверей,  предающихся
неистовому скаканию, но все указывали, что Ганс был главой сборища.
     Среди зрителей начался ропот. Особенно он усиливался, когда свидетели
рассказывали, как нищий мальчишка обернулся волком. Правда, и  здесь  одни
говорили, что перекинувшись в волка, Питер исчез, другие, что  раздвоился,
но суть состояла не в том. Бешеный хищник был слишком памятен гамельнцам.
     - Побить камнями! - крикнул кто-то.
     Бюргер поднял ладонь, требуя тишины, и объявил:
     - Ганс по прозвищу Крысолов, что скажешь ты?
     Ганс судорожно глотнул, подавляя волнение.
     - Там не было ничего сверхъестественного, - сказал он. - Питер  вовсе
не вервольф, и я тоже не колдовал. Я  только  хотел  выучить  детей  моему
искусству. Это очень хорошее и нужное людям ремесло...
     - Кощунство!  -  взвыл  Цвингер,  а  бургомистр  вдруг  встрепенулся,
просыпаясь, и прошамкал:
     - Всякий, доказавший, что владеет ремеслом,  необходимым  и  полезным
жителям, имеет право испросить  у  магистрата  разрешение  обосноваться  в
городе, набрать учеников и подмастерьев  и  объединить  их  по  прошествии
должного числа  лет  в  цех,  коему,  смотря  по  заслугам,  присваиваются
штандарт и привилегии, - Майер втянул голову в плечи и снова задремал.
     - Ганс Крысолов, - проговорил патер Бэр, - объясни нам, что  хорошего
в твоем ремесле и чему именно ты учил детей.
     - Я учил их всему, что знаю сам. Я могу заставить упасть стаю саранчи
- по счастью, в ваших краях не встречается этой напасти,  -  мне  нетрудно
остановить ратного червя. Но обычно я вывожу крыс и  мышей,  недаром  меня
прозвали Крысоловом.
     - Прекрасное занятие для сына Людвига Мюллера, -  заметил  Бюргер,  -
ловить по чужим амбарам мышей, получая один пфенниг за дюжину хвостов!
     - Я учу всех, кто приходит за наукой! - выкрикнул  Ганс.  -  И  я  не
ловлю крыс, я изгоняю их, разом и надолго!
     Вольф Бюргер, перегнувшись через бургомистра,  пошептался  с  патером
Бэром. Тот согласно кивнул.  Тогда  Бюргер,  незаметно  толкнув,  разбудил
бургомистра и начал что-то  втолковывать  ему.  Старик  послушно  встал  и
объявил:
     - Суд предлагает Гансу Крысолову доказать свое умение  и  отвести  от
себя обвинение в чернокнижии. Для сего назначается  испытание.  Упомянутый
Ганс должен вывести крыс и мышей из кладовых амбаров и  хлебных  магазинов
города Гамельна.
     - И тогда мне позволят иметь учеников? - спросил Ганс.
     - Мы примем решение, смотря по  результатам  испытаний,  -  промолвил
бургомистр.
     - Уже сегодня в Гамельне не останется ни одной крысы, -  сказал  Ганс
твердо.


     В сопровождении судей и охраны Ганс обошел город. Город был  велик  -
больше  трех  сотен  каменных  домов.  Крысы  таились  в  каждой  щели   -
неисчислимые полчища крыс. Он не мог бы прогнать  их  -  им  некуда  уйти.
Оставалось последнее.
     Когда-то во время своих странствий, любопытный Ганс забрел далеко  на
север, в Лапландию.  Там  до  сих  пор  живут  язычники,  которые  молятся
деревянным болванам и звериным черепам. Там так  холодно,  что  не  растет
даже лес, и нет травы, чтобы прокормить коров и лошадей. Люди там ездят на
оленях, а зимой солнце боится показаться из-за края земли. В этих  тундрах
живет пестрая снежная мышь - лемминг. Крошечный  зверек,  всегдашний  корм
огромных  белых  сов,  хищных  песцов,  одетых  в  теплые  шубы,  и   даже
изголодавшихся по соли оленей. Но  порой  с  леммингами  случается  что-то
странное, и тогда они собираются в стада и идут в море. Ганс  видел  толпы
малюток, спешащих на верную гибель. Пестрые мыши неутомимо шли, стремясь в
воду. Вода кипела. Косяки трески и лосося поднялись из  глубин  за  легкой
добычей. В воздухе стоял стон. Кричали чайки, плакал ветер. И еще слышался
тонкий скрип, свист - тот сигнал, что созывал пеструшек в поход. Этот звук
Ганс не смог бы забыть никогда. И сейчас он собирался  сыграть  на  флейте
великий зов.
     Ганс не колебался, он  знал,  что  сумеет  сделать  задуманное,  хотя
прежде  ему  не  приходилось  убивать,  используя  свой  дар.  Гамельнские
ребятишки прекрасно знали, какой бывает, а какой не бывает доброта, они бы
не поверили, что доброта способна обманывать, заставлять и даже убивать. А
она умеет все,  только  надо  помнить,  что  однажды  хрупкое  чудо  может
разбиться, и ничто не вернет его. Но сейчас Ганс об этом забыл.
     Ганс зажмурился, набрал в грудь воздуха и заиграл. Инструмент загудел
необычно и страшно. Звук царапал слух, проникал в душу и не звал, а  тащил
за собой. Повсюду: в укромных норах под  стенами  домов,  в  подвалах,  на
чердаках, среди расшатавшейся ветхой  кладки  или  деревянной  трухи,  под
разбитой мостовой замусоренных улиц встревоженно завозилось  длиннохвостое
население. Крысы прекращали  грызть,  спящие  просыпались,  самки  бросали
слепых беспомощных детенышей, и все среди бела  дня,  забыв  осторожность,
спешили к Гансу. Они образовали  широкий  шевелящийся  круг,  настороженно
глядели на Ганса, еще  не  понимая,  что  делать  дальше.  Ганс  осторожно
шагнул, стараясь ни на  кого  не  наступить.  Ковер  крыс  пополз  следом,
замершие изваяниями ландскнехты остались сзади.
     Ганс медленно шел  вперед,  ни  на  секунду  не  отрывая  дудочки  от
одеревеневших губ. Вал крыс катился за ним, из каждого  проулка  навстречу
им вытекали новые волны. Иногда крыса выпрыгивала прямо  из  окна  дома  и
тогда там раздавался задушенный женский взвизг. Остальной город молчал: ни
криков, ни  шума,  ни  стука  инструментов  -  только  дрожащая  музыка  и
тысячекратный шорох.
     На берегу Везера Ганс остановился. Здесь были запертые ржавыми цепями
спуски к воде, причалы для хлебных барок, магазины  зерна,  склады  кож  и
железа. Поток зверьков умножился  необыкновенно,  крысы  покрыли  замшелые
ступени и, ни на секунду не задержавшись, посыпались в воду.
     Везер - большая и опасная река. В верховьях он с плеском  несется  по
камням, мимо Бремена течет широко и важно. Возле Гамельна течение гладкое,
но стремительное, ширина реки свыше двухсот  шагов,  на  середине  дна  не
достать даже длинным шестом. Переплыть Везер - дело нелегкое, а для  крысы
- попросту безнадежное. И все  же  они  шли,  крутясь  живым  водоворотом,
задние налезали на передних, и все бросались с последней ступени  в  воду.
Среди  пены  мелькали  вздернутые  усатые  носы,  ловящие   воздух.   Вода
подхватывала крыс и, завертев, уносила. Некоторые были  выкинуты  течением
на камни ниже пристани, но тут же упорно кидались обратно  вплавь  на  тот
берег.
     Ганс стоял на самом краю. Крысы обтекали его с  двух  сторон,  дробно
стуча лапками, пробегали прямо по ногам.  Поток  постепенно  редел,  берег
очистился, и скоро последняя острая мордочка исчезла под водой.
     Песнь оборвалась. Ганс перевел дыхание и огляделся.
     Он увидел патера Цвингера. Священник стоял по пояс в  воде,  глаза  у
него были белые, рот открыт и зубы оскалены. Холодная вода привела  его  в
чувство, он, запинаясь, начал читать экзорцизм об изгнании бесов:
     - Изыди, злой дух, полный кривды и беззакония, изыди исчадие лжи...
     Ганс отвернулся. В двух шагах позади стоял Вольф Бюргер. Его  жесткое
лицо было непроницаемо.
     - Ганс Крысолов, ты гроссмейстер в своем ремесле, - сказал он. - Я не
ожидал такого. Идем, суд должен быть окончен.
     В конце улицы показались спешащие ландскнехты.


     Если и раньше большой зал ратуши был переполнен  народом,  то  теперь
давка  стояла  просто  невообразимая.  Охрана  с  трудом  очистила   место
посредине. Судей еще не было, Ганс долго ждал, переминаясь с ноги на ногу.
Вольф Бюргер нервно ходил взад и вперед, потом  уселся  за  стол  и  начал
что-то писать. Наконец, появились патер Бэр и опирающийся на палку  Ференц
Майер. Тюремщик ввел закованного Питера.
     - Все будет хорошо! - крикнул ему Ганс.
     Питер кинулся к Гансу, но  тюремный  смотритель  дернул  за  цепь,  и
мальчик упал.
     Позже всех пришел патер Цвингер. Губы его были  плотно  сжаты,  новая
сутана резко шелестела при ходьбе.
     Секретарь суда поднялся из-за своего столика  и,  нараспев  произнося
слова, возгласил:
     - Заседание объявляется открытым. Господа судьи, удовлетворены ли  вы
результатами испытаний?
     За судейским столом кивнули.
     - В таком случае я от имени магистрата и  граждан  города  прошу  вас
рассудить это дело по закону и совести и вынести ваш приговор.
     - Что тут рассуждать? - проворчал бургомистр.  -  Парень,  несомненно
колдун, но ведь крыс-то он вывел. Пусть себе идет на все четыре стороны.
     Патер Бэр сидел с задумчивым видом, сцепив пальцы на округлом  чреве.
Бюргер кончил писать и передал лист бургомистру. Майер прочел.
     - А можно и так, - сказал он, взял перо и поставил внизу подпись.
     Патер Бэр, дождавшись своей очереди, тоже прочел документ.
     - Но ведь это жестоко! - воскликнул он, отодвигая бумагу.
     - Это необходимо, - негромко сказал Бюргер.
     Он нагнулся  и  начал  что-то  шептать  Бэру.  Каноник  страдальчески
морщился, тряс головой, но скоро не выдержал:
     - Ну хорошо, пусть будет по-вашему, но я умываю руки.
     Документ он отдал не подписав. Секретарь  поставил  внизу  печать,  а
затем огласил приговор:
     - Мы, выборный суд вольного имперского города  Гамельна,  разобрав  и
обсудив по закону и совести обвинение, выдвинутое преподобным  Вилибальдом
Цвингером против  странствующего  мастера  Ганса,  по  прозвищу  Крысолов,
признали его обоснованным и истинным. Доказано, что имело место совращение
детских душ к недостойным и опасным занятиям.  Ганс  Крысолов  оставлен  в
сильном подозрении в связях с врагом господа и рода человеческого.  Вместе
с тем, услуга, оказанная означенным Гансом городу,  велика  и  несомненна.
Приняв во внимание все это, а  также  памятуя,  что  буллой  святого  отца
нашего строго повелено, чтобы никто под угрозой изгнания не  обучал  и  не
учился подобным мерзостям, суд постановляет:  обвинение  в  малефициуме  с
вышеупомянутого Ганса Крысолова снять, за прочие же проступки  приговорить
его к  позорному  столбу  и  изгнанию  из  пределов  города,  -  секретарь
остановился, глянул исподлобья на бледного Ганса, а потом продолжал:  -  В
отношении нищего бродяги, именующего себя Питером, достоверно установлено,
что он, предав душу  дьяволу,  перекидывался  диким  зверем  и  творил  на
дорогах разбой. Посему решено его, как  злого  и  нераскаянного  малефика,
предать смерти на костре. Предварительно его  должно  подвергнуть  пыткам,
тело вервольфа будет разодрано железными когтями, подобно тому, как он сам
раздирал  своих  жертв.  Прочих  же,  учитывая  нежный  возраст  и  полное
раскаяние, наказать плетьми и отдать в опеку родителям.
     Питер закричал. Ганс рванулся к нему, но его сбили с  ног,  выволокли
из магистратуры. Здесь на ступенях было вделано в  стену  кольцо.  На  нем
висели кандалы, в которые заковывали несостоятельных должников и всех тех,
кого магистрат  приговорил  к  позорному  столбу.  Палач  быстро  заклепал
железные кольца на запястьях Ганса. Теперь Ганс был словно распят у стены.
Рядом на  специальном  крюке  висела  плеть.  Каждый  имел  право  ударить
приговоренного.
     Из магистратуры выходил народ. Многие  останавливались  возле  Ганса.
Какая-то женщина, невысокая и худая, подскочила к Гансу вплотную,  сорвала
к крюка кнут.
     - Дьявол! - крикнула она. - Из-за тебя мою Марту  будет  бить  палач!
Вот так! - багровый рубец прочертил щеку  Ганса.  -  Вот  так!  -  женщина
ударила еще раз, плюнула Гансу в лицо и, бросив плеть убежала.
     - Правильно! - крикнули в толпе. - Бей его за детей!
     Вперед вышел плечистый бородач, в котором Ганс угадал  отца  Якоба  и
крошки Мари.
     - Надо бить, - сказал он, поднимая плеть.
     Плеть свистнула. Ганс не пытался уклониться от удара.
     - Валяй! - подзадорили сзади, но бородач вдруг повесил плеть на место
и быстро ушел.
    Больше Ганса не били.
     День все не кончался. На площади трое плотников сооружали помост  для
пыток. Рядом рыли яму,  чтобы  поставить  столб,  вокруг  которого  сложат
костер.
     - Они не посмеют этого сделать! - шептал Ганс. - Я не дам!
     Отзвонили второй час. Из дома рядом с собором  вышел  патер  Цвингер.
Святой отец гулял с собачкой. Маленький белый песик крутился  вокруг  ног,
высоко подпрыгивал, стараясь достать  хозяйскую  ладонь.  Цвингер  подошел
поглядеть на Ганса. Губы растянула улыбка.
     - Куси! - приказал он собачке.
     Собачка непонимающе завиляла хвостом, потом заскулила  и  попятилась.
Цвингер усмехнулся, взял плеть, размахнулся... В то же мгновение  собачка,
подпрыгнув, вцепилась зубами в его  руку.  Патер  с  проклятьем  отшвырнул
собачку, зажал рану ладонью и исчез в своем доме.
     На площади начало темнеть. Сторожа запирали улицы. Прозвонили  первый
обход. Ганс стоял, прижавшись к стене, пытаясь сосредоточиться. Он  теперь
знал, что делать. Правда, дудочка осталась в тюрьме,  да  и  руки  к  лицу
поднести невозможно, но раз надо, то он справится  и  так.  Завтра,  когда
Питера выведут из башни, отовсюду слетятся тучи белых бабочек.  Они  будут
кружиться вокруг Питера, покроют белым ковром костер. Люди должны  понять,
что мальчик ни в чем не виноват. Но если и знамение не  образумит  их,  то
придется действовать жестоко. Не дай бог палачу коснуться Питера, в тот же
миг с башни собора сорвется ястреб, несущий зажатую в  когтях  змею.  Горе
тем, кто хочет чужой смерти. Горе тому городу, где можно казнить  ребенка.
Он наведет на Гамельн все земные напасти: волков, лесных муравьев, крыс...
Ганс дернулся и застонал от отчаяния, обиды и бессилия. После того, что он
сделал сегодня, послушает ли его хоть кто-нибудь?
     На темной площади  качнулась  тень,  прозвучали  твердые  шаги.  Ганс
разглядел Вольфа Бюргера. Магистр подошел, бросил  на  ступени  котомку  и
посох Ганса. Вытащил молоток, сбил кандалы с одной  руки  Ганса,  потом  с
другой. Второй удар пришелся неточно, на левом запястье  остался  железный
браслет.
     - Ущерб городской собственности... - усмехнулся Бюргер.
     Ганс молча растирал затекшие руки. Бюргер поднял и протянул мешок.
     - Сейчас ты уйдешь из города и вернешься сюда  не  раньше  чем  через
десять лет. Я опасаюсь, что завтра ты наделаешь глупостей, и нам  придется
казнить тебя, а от тебя есть польза, ты хороший мастер и,  значит,  должен
жить.
     - Ты полагаешь, будто  я  могу  уйти,  оставив  детей  на  мучения  и
произвол судьбы?
     - На произвол судьбы?.. - саркастически протянул Вольф.  -  Ты  глуп,
Ганс. Ты видишь только себя самого и лишь себя слушаешь. Ты забыл, что  мы
тоже люди и это наши дети. Палач города Гамельна кнутом убивает  быка,  но
может, ударив сплеча, едва коснуться кожи. Повторяю - это наши  дети.  Они
провинились, их надо больно наказать,  но  без  вредительства.  А  хорошая
порка на площади еще никому не вредила.
     - Костер тоже никому не вредил?
     - Не считай меня дураком, если  глуп  сам,  -  перебил  Бюргер.  -  Я
предусмотрел все. По закону ты имеешь  право  основать  цех.  Я  дам  тебе
ученика. Ты уйдешь из  города  вместе  со  своим  вервольфом.  Я  даже  не
спрашиваю, я знаю, что ты уйдешь. Ты слышал, к чему приговорен  Питер,  и,
чтобы спасти его, ты побежишь от стен так быстро, словно за тобой  гонятся
все те волки, в которых будто бы умеет перекидываться твой ученик.
     Бюргер направился к башне. Ганс шел  за  ним.  Магистр  своим  ключом
отпер  дверь,  вошел  внутрь  и  через  несколько  минут  вернулся,   таща
упирающегося связанного Питера. Ганс распутал веревки, и мальчик  прижался
к нему, часто вздрагивая.
     - Быстрее, - поторопил Бюргер.
     Оступаясь  и  проваливаясь  в  невидимые   выбоины,   они   перелезли
полуразрушенную стену, скатились вниз по откосу. Силуэт стоящего на  стене
Вольфа Бюргера четко чернел над ними.
     - Вот видишь, - донеслось сверху, - я  поступил  с  тобой  честно.  Я
знаю, ты тоже честен и не будешь мстить городу.


     От города Ганс с Питером не ушли. Рассвет застал их  на  холме  ввиду
городских стен. Укрывшись среди деревьев, Ганс смотрел на крыши  Гамельна.
Его исчезновение,  конечно,  давным-давно  замечено,  а  сейчас,  наверное
обнаружили, что бежал и Питер.  Вольф  Бюргер,  пылая  притворным  гневом,
объявляет горожанам, что замки и  цепи  целы,  но  преступник  ушел.  Лицо
Бюргера озабочено, но в душе  он  смеется  и  над  людоедской  жестокостью
Цвингера, и над простофилей Гансом.
     А сейчас... Ганс сжался, стараясь ничего не видеть,  не  слышать,  не
знать. Вольф прав, он не должен был вторгаться в мирную жизнь города, ведь
это действительно их дети, а уж кои так вышло, то надо немедленно уйти,  и
чем скорее его забудут, тем лучше, и для него, и для детей. И все же  уйти
Ганс не мог. Каждый удар отзывался в нем болью, он ощущал детский страх  и
стыд и чувствовал, как с каждым взмахом кнута на городской площади  уходит
из него драгоценная сила.  Он  убивал,  чтобы  выручить  этих  детишек,  и
обманывал ради них, а теперь он их предал - и тоже ради них самих.
     Поучительная экзекуция окончилась, а Ганс еще  долго  лежал  лицом  в
землю. Потом он встал и пошатываясь, побрел вглубь леса.
     Ганс шел оглохший и ослепший, не видя  мира  вокруг.  Он  стал  чужим
этому миру  -  обыкновенный  прохожий,  без  дела  идущий  неведомо  куда.
Остановила его мысль, что он забыл что-то важное. Ганс присел  на  камень,
достал из сумки дудочку, беззвучно перебрал пальцами по отверстиям,  потом
размахнулся и забросил ее в кусты.
     Кусты раздвинулись, на поляну вышел Питер. На руках он нес  маленькую
Мари.
     - Мастер, - сказал Питер, - Мари набила кровавую мозоль, она не может
больше идти.
     - Куда идти, зачем? - пробормотал Ганс.
     - С вами, - пояснил Питер. - Они тоже решили уйти.
     - Обязательно! - подтвердила Мари.
     Все еще ничего не понимая, Ганс осмотрел ногу  Мари,  ободрал  ивовую
ветку, тщательно разжевал горькие  листья  и  приложил  зеленую  кашицу  к
больному месту. Когда он, кончив лечение, поднял голову,  то  увидел,  что
вокруг стоят все его ученики:  Анна,  оба  Якоба,  Лизхен  с  Гансиком,  и
щеголеватый Людвиг, и все остальные, кого он не успел запомнить по  имени,
но любил больше всего на свете.
     Значит, ничто не изменилось... Ганс вздохнул. Нет, изменилось многое.
Дети ушли к нему из-под строгого надзора через  полчаса  после  экзекуции.
Просто так им это не удалось бы, наверняка они воспользовались его наукой.
Но в городе уже спохватились, скоро вышлют погоню. Этого Ганс  не  боялся,
он снова ощущал в себе силу и знал, что если захочет, то ни одна ищейка не
возьмет след, а отпечатки детских ног оборвутся на камне,  так  что  самый
опытный следопыт руку даст на отсечение, что дальше никто не шел и, должно
быть, сама скала раскрылась и поглотила детей. Их никто не найдет. Правда,
прокормить такую ораву непросто, но он справился бы и с этим. Все было  бы
легко и понятно, если бы не одно возражение...
     Ганс перевел взгляд на Мари. Ее круглая мордашка была  удивительно  и
смешно похожа на бородатое лицо кузнеца, который стегал Ганса на  площади.
"Это наши дети, - прозвучал в ушах голос Вольфа Бюргера. - Ты честен и  не
будешь мстить городу". Именно так. Он не может увести детей, но не может и
прогнать их от себя. Прав Бюргер, но прав и  он.  Решить  их  спор  должны
дети, каждый в отдельности, сам за себя, и не сейчас, когда обида мешается
с болью, а по здравому размышлению, трезво взвесив все  "за"  и  "против".
Задача  непосильная  не  только  для  ребенка,  но  даже  для  мудрого   и
дальновидного Вольфа Бюргера. И все же решать придется.
     Усталые дети стояли кружком  вокруг  наставника  и  терпеливо  ждали,
когда начнется урок.
     - Сегодня мы с вами должны вместе подумать,  может  ли  доброта  быть
жестокой, - сказал Ганс, глядя туда, где за деревьями не было видно  башен
осиротевшего города Гамельна.





                             СТРАЖ ПЕРЕВАЛА


     Шаги звенели по плитам пола. Они звучали так реально, что каждый знал
- идет Лонг. И все же сторожевые драконы у входа в зал удушливо  рявкнули:
"Вассал Лонг идет к Владыке Мира!", -  и  берилливые  андроиды  следующего
зала продребезжали, вращая синим объективом телеглаза: "Вассал Лонг идет к
Владыке Мира!", - клич катился не затихая, пока от самого  трона  эхом  не
откликнулись мутные мороки: "Вассал Лонг входит к Владыке Мира!.."
     Лонг вошел и остановился. Владыка восседал на троне,  сработанном  из
черного шершавого камня и бледной пустоты. В руках  Владыка  сжимал  жезлы
власти: огненный и золотой. Мороки и василиски рядами окружали трон. Лонг,
не сгибаясь, прошел на середину зала и лишь там резко наклонил голову, так
что оконечность глухого забрала звонко клацнула о выпуклый нагрудник.
     - Всемогущий! - произнес Лонг. - Я пришел на твой зов.
     Ничто в лице Владыки не изменилось,  даже  губы  не  дрогнули,  когда
прозвучал его голос:
     - Сегодня я позвал тебя не для беседы. Я задумал новый большой поход,
мне нужна твоя служба.
     - Чем может помочь, живущий на краю Мира?
     Впервые лицо Владыки оживилось, блеснули глаза. Он ответил:
     - Я решил подняться на Перевал, взять то,  что  находится  за  ним  и
присовокупить к моим владениям.
     Лонг растерялся.  Он  не  знал,  что  делать  и  как  отвечать.  Лишь
тысячелетняя привычка позволила ему сохранить полную неподвижность.  Потом
пришли слова:
     - Всемогущий! - сказал Лонг. - Перевал невозможно пройти. На границах
твоя власть кончается, ты сам это знаешь.
     - Ложь! - крикнул Владыка. Лицо его внезапно ожило.
     Лонг в  ответ  поднял  забрало  и  сказал  обычным  голосом,  уже  не
беспокоясь об этикете:
     - Это правда. Я интересен, в моем доме бывают гости со всех краев,  и
я знаю, что жители границ не боятся тебя. На юге, где  обитают  кошмары  и
призрачные миражи, никто и в грош не ставит твою великую власть.
     - Ты хочешь обратить мою ярость на юг, где она безвредно рассеется  в
мертвом свете, не так  ли,  прямодушный  рыцарь?  -  усмехнувшись  спросил
Владыка. - Я усмирил  непокорных  духов  страшными  заклятиями,  Отшельник
склонился передо мной, на  юге  больше  нет  границы.  Теперь  очередь  за
севером. Там действительно дикая страна.  Знаю,  что  заклинания  потеряют
силу, а колесницы остановятся, ибо по ту сторону гор мертвые машины, чтобы
двигаться, должны пожирать пищу и пить воду. Мечи из струящегося тумана не
смогут даже оцарапать грубую плоть северных варваров. Для них нужны  сталь
и камень. Но ведь это очень простые вещи, Лонг, они есть в моем мире,  так
что найти оружие будет нетрудно.
     -  Да,  в  этом  мире  есть  сталь!  -  Лонг  обнажил  меч.  Меч  был
обоюдоострый, одна грань жемчужно переливалась туманом,  по  другой  бежал
причудливый рисунок булата. Лонг сорвал с руки блестящую перчатку и дважды
провел лезвием по пальцам. С ногтей закапала кровь. Во всем мире у  одного
Лонга была настоящая горячая кровь, и при виде красных капель безмолвные и
неподвижные телохранители Владыки пришли  в  движение:  одни  отшатнулись,
другие прянули навстречу.
     - Я - страж Перевала, - раздельно произнес Лонг, клянусь этой кровью,
что никто и никогда не проникнет из внешнего мира сюда, и никто не  выйдет
отсюда во внешний мир. Никто и никогда!
     - Клянусь кровью, которой у меня нет,  -  возгласил  Владыка,  -  что
через три дня я пройду Перевал, а если мой  раб  вздумает  мешать  мне,  я
уничтожу его!
     - Я не раб, - сказал Лонг.  -  Даже  этому  миру  я  принадлежу  лишь
отчасти, а на Перевале слушаю только себя и свой долг.
     - Да, - сказал Владыка, - ты мало похож на подданного, в тебе  больше
той силы, что живет за горами, поэтому ты так горд. Но и твою  силу  можно
сломить...
     Огненный столб расплескался по залу, ударил в грудь Лонга. Это был не
призрачный колдовской огонь, а настоящее плотное  и  дымное  пламя.  Тугие
керосиновые струи хлестали откуда-то,  взбухали  изнутри  багровым  жаром,
закручивались смерчем и исходили черными  клубами  копоти.  Доспехи  Лонга
раскалились добела, хромовая насечка стекала крупными каплями. Подняв меч,
Лонг шагнул вперед. Он не видел противника, на знал, куда идти, и старался
лишь не упасть, но колени  подогнулись,  покрытые  черными  пятнами  плиты
встали перед глазами. Лонг чувствовал, как кипит и испаряется его кровь.
     "Конец, - подумал он. - Хорошо, что не видит Констанс..."
     Огонь иссяк также неожиданно, как и явился; сверху пал  дождь.  Капли
воды с визгом ударялись о покоробившиеся от жара латы,  ртутными  шариками
бегали по горячим плитам. Лонг  открыл  глаза.  Над  ним  склонялось  лицо
Владыки. Сейчас  оно  было  почти  настоящим,  в  глазах  светилась  живая
алчность, и в голосе слышалась совсем человеческая мольба:
     - Я не хочу убивать тебя, Лонг. Ты мне  нужен.  Ты  единственный  был
там, ты сам почти оттуда. Ты знаешь их недостатки  и  слабости,  ты  легко
сможешь победить. Я хочу, чтобы ты  вел  мое  войско,  а  после  победы  я
возвеличу тебя, Лонг. Ты будешь не хранителем Перевала, а моим наместником
в новых землях...
     Лонг поднялся, с трудом разламывая скрючившуюся скорлупу доспехов.
     - Ты можешь убить меня, - сказал он, - но  прежде  узнай  правду.  Ты
зовешься Владыкой Мира, но подлинный мир - там, за Перевалом.  Здесь  лишь
бледная его тень, ненужный бред. Порой  здесь  встречается  настоящее,  но
лишь потому, что тот мир чрезмерно богат и  не  может  вместить  все.  Там
действуют свои законы, над которыми нет владык. Ты всемогущ лишь здесь,  я
прошу тебя забыть о Перевале.
     -  Вот  ты  и  заговорил  по-другому,  -  удовлетворенно  резюмировал
Владыка, - теперь осталось лишь заставить тебя сказать иное. Для  этого  у
меня припасен еще один  сюрприз.  Значит,  по-твоему,  непобедимое  войско
обессилит на границе, а то и просто не сможет одолеть Перевал? Посмотрим!
     Огненным жезлом Владыка очертил  круг,  в  центре  которого  возникла
согнутая фигура. Длинные,  чуть  не  до  колен  руки  с  тонкими  сильными
пальцами. Плечи сутулятся так, что  стоящий  кажется  горбатым.  Спутанные
светлые волосы падают на лоб, почти  скрывая  взгляд  удивленных  глаз.  И
вечная виноватая улыбка, такая знакомая и неуместная  здесь,  возле  трона
Владыки. В круге стоял Труддум.
     - Мастер! - приказал Владыка. - Расскажи про свою машину.
     - Она называется инвертор, - сказал Труддум и замолчал.
     - С ее помощью можно пройти границу?
     -  Да,  конечно.  Инвертор  разрушает  реальность,  превращает  ее  в
возможность или даже разлагает до абсурда.
     - Значит, мои  воины  сохранят  силу,  а  глупые  законы,  охраняющие
загорные земли, рассыплются на случайности и начнут подчиняться мне?
     - Разумеется, если построить достаточно мощный  прибор.  Но  ведь  не
все, что можно построить, следует включать...
     - Об этом судить мне! - отрезал Владыка и взмахом жезла стер круг.
     Труддум исчез.
     Еще  целую  секунду  Лонг   стоял   неподвижно,   пытаясь   осмыслить
случившееся. В словах Труддума он не сомневался, мастер никогда и ни в чем
не делал ошибок.  Значит,  границы  больше  нет,  таинственные  инверторы,
придуманные Труддумом одолеют горы, и прекрасный реальный  мир  перестанет
существовать, умрет в хаосе. Единственный, кто стоит на  пути  войск,  это
Лонг со своим наполовину реальным мечом.  Ему  одному  придется  оборонять
Перевал, одному - без Труддума. Труддум - предатель. Это  тоже  предстояло
осмыслить.
     Лонг повернулся и побрел прочь. Почерневшие  доспехи  скрежетали  при
каждом движении, плиты пола гудели похоронным звоном.
     Лонг! - прогремело сзади. - Через три дня войско подойдет к Перевалу,
и либо ты возглавишь его, либо оно пройдет по тебе!
     Лонг не ответил.
     - Вассал Лонг покинул тронный зал! - рявкнули сторожевые драконы.


     Дорога  петляла,  сворачивала,  порой  вообще  исчезала,  но  все  же
медленно и нехотя поднималась в  гору.  Если  обернуться  назад,  то  тоже
увидишь, что дорога поднимается в гору, но это обман.
     Лонг обернулся. Вздернутый южный горизонт  терялся  в  мареве,  серая
дымка смазывала  очертания  предметов  и  без  того  зыбких.  Лишь  дворец
Владыки, видимый всегда и отовсюду, возвышался грозно и красиво.
     Мир тянулся с севера на юг, от Перевала вниз, через земли все меньшей
вероятности, в край абсурда. На  крайнем  юге  Мир  переходил  в  пустыню,
населенную призраками  и  миражами.  За  пустыней  не  было  ничего.  Даже
нереальный Мир там истончался и переставал существовать. Правда,  там  жил
Отшельник. Как и Лонг он был хранителем границы, но не стражем, потому что
там было нечего и не от кого охранять. Как и  чем  существовал  Отшельник,
Лонг не знал,  хотя  самого  Отшельника  видел  не  раз.  Порой  Отшельник
объявлялся в замке Лонга, беседовал с хозяином на отвлеченные темы  и  так
же непонятно исчезал. Лонг ни о чем не расспрашивал гостя,  уважая  в  нем
силу равную  своей.  Поэтому  Лонг  не  слишком  поверил  словам  Владыки.
Всемогущий Владыка тоже может ошибиться, приняв уклонение  за  победу.  Юг
всегда умел раствориться и ускользнуть.
     Здесь было не так. Все чаще подковы коня  цокали  по  камню,  высекая
искры. Пейзаж становился отчетливей, хотя не был постоянен. В  стороне  от
дороги с громовым гулом извергался  вулкан,  а  неподалеку  шумел  большой
город, и никто не обращал внимания на  огонь  и  падающие  камни.  Завтра,
возможно, на месте содрогающейся горы будет озеро, а улицы зарастут лесом.
     Людей в этом краю не встречалось, хотя ежесекундно возникали  образы,
бледные и нежизненные.  Здесь  обитали  уроды  и  ослепительные  небывалые
красавцы, подлецы, чья подлость самодовлеюща и безрезультатна, и  сказочно
благородные герои, успевавшие произнести несколько гордых фраз прежде  чем
бесследно раствориться. Лишь воля Владыки могла внести подобие  порядка  в
хаос, удержать ту или иную химеру, и тогда залы  дворца  украшались  новым
изумительным монстром.
     То, что оказывалось  более  постоянным,  жалось  на  север,  ближе  к
границе Лонга. Здесь жили почти обычные люди, хотя и среди них встречались
чудовищные мерзавцы и ходячие примеры для подражания,  изуверы  и  образцы
добродетели. Но их жизнь исчислялась не минутами, а  годами,  каждый  имел
свою физиономию, и  все  они  казались  более  человечными  и  непростыми.
Жителей плоскогорья Лонг объявил под своей защитой, вел их в бой, когда  с
юга  набегали  орды  косматых  варваров,  и  в  одиночку  расправлялся   с
великанами и чудовищами, порой выбиравшимися на плоскогорье.
     Дом был уже недалеко, горы нависали  все  ощутимее,  дорога  курилась
желтой пылью, от кустов вдоль тракта тянуло сладким ароматом.  Мимо  Лонга
пронеслось стадо золоторогих антилоп; звери мчались,  картинно  запрокинув
головы, роняя с губ дымящуюся пену. Вскоре появился тот, кто вспугнул  их.
Сверхъестественной величины клоп медленно полз вдоль  дороги.  Похожий  на
бревно  хоботок  конвульсивно  дергался,  высасывая  все,   что   попадало
навстречу: людей, животных, деревья. Позади оставалась мертвая полоса.
     Лонг  истово  ненавидел  подобные  создания,  порожденные  всплесками
флюктуаций. К тому же клоп двигался на север и случайно мог  добраться  до
предгорья. Лонг выдернул меч и поскакал наперерез опасному  гаду.  Сосущий
хобот рванулся  ему  навстречу,  Лонг  уклонился  от  удара  и,  подскакав
вплотную, вонзил волнистое лезвие в хитиновую броню. Клоп завалился набок,
щетинистые десятиметровые ноги вытянулись и заскребли друг о друга, словно
пытаясь счистить налипшие комья грязи. Лонг отер пот со лба.  Лишь  теперь
он  сообразил,  какой  опасности  избежал.  Ведь  доспехи,  делавшие   его
неуязвимым, остались у порога дворца, почерневшие и искореженные. А в этих
областях удар страшного жала был  бы  смертелен.  Лонг  почувствовал,  как
болит рассеченная мечом рука. Он забыл заживить порез в долине,  и  теперь
рана будет заживать долго.
     Рядом  послышался  звон  бубенцов,  голоса.  Мимо  проходил  караван.
Рыжебородый купец, отделившись от процессии, подъехал к Лонгу.
     - О благородный и прекраснодушный незнакомец! - возгласил  он.  -  Ты
спас меня от этого ужасного вепря. Я намерен достойно наградить тебя.  Моя
дочь, красавица Гюльгары, станет твоей женой!..
     Лонг повернул коня и выехал на  дорогу.  Горы  были  уже  близко.  По
дороге навстречу Лонгу медленно брел человек.  Тощий  узелок  болтался  на
длинной дорожной палке.
     - Здравствуйте, сеньор! - сказал путник.
     - Оле? - удивился Лонг. - Что ты здесь делаешь?
     - Отправился в путешествие, - ответил Оле.  -  Дома  стало  скучно  и
опасно. Мне не нравится, когда сразу и скучно и опасно, поэтому я ушел...
     Такое случалось с жителями плоскогорья. То один,  то  другой  из  них
спускались в долину. Возвращались редко, изменившимися до  неузнаваемости.
Лонг спокойно относился к уходам  и  метаморфозам  ушедших,  но  уход  Оле
произвел тягостное впечатление. Оле  жил  у  самого  замка  и  был  просто
земледельцем, таким, что порой встречались и по ту  сторону  Перевала.  Он
появлялся в замке, помогая Труддуму в возне с хитроумными  механизмами,  а
вечерами частенько зазывал Лонга и Труддума  к  себе  -  отведать  горного
меда. И вот теперь Труддум бежал к Владыке, и Оле тоже уходит, вернее, уже
ушел, ведь он-то не может безнаказанно спускаться в долину.
     - ...а скучно стало давно, с той минуты, как Констанс не поселилась у
нас, - говорил Оле.
     - Что? - вскрикнул Лонг. - Откуда ты знаешь о ней? Отвечай!
     - Вот я и  ушел,  -  невозмутимо  продолжал  Оле.  -  Думаю  пойти  к
Отшельнику. Далеко это, но почему бы и не дойти? Бродяга, говорят, дошел.
     - Глаза прекрасной Гюльгары подобны  двум  спелым  сливам,  монотонно
бубнил за спиной успевший потерять свой караван купец.
     Лонг перевел дух. Ну конечно, с той минуты, как Оле  спустился  вниз,
он перестал быть собой. А может быть, это и вовсе не  Оле,  а  просто  эхо
собственных мыслей Лонга. Ведь доспехи погибли, и значит, мысли Лонга  так
же обнажены перед Миром, как и его грудь.
     Конь широкой рысью поскакал в гору. На пыльной дороге  впереди  четко
отпечатывались следы ушедшего Оле.


     Замок Лонга, как и полагается замку, стоял на скале. Дорога  спиралью
поднималась к воротам, перекрытым поднятым  мостом.  Узкие  бойницы  башен
светились теплым электрическим светом.  Обычно  свет  по  вечерам  зажигал
Труддум, так  что  сегодня  Лонг  ожидал,  что  дом  встретит  его  темной
пустотой. Лучи из окон смутили его.
     На последнем повороте Лонг остановил  коня  и  оглянулся.  Перед  ним
лежала его страна - край  почти  настоящий.  Влажный,  непризрачный  туман
скрадывал очертания деревьев, домов  и  многочисленных  ветряных  мельниц.
Зачем нужны мельницы, Лонг не думал, их никто и никогда не строил, зато во
время низовых нашествий горели они десятками.  Жителям  мельницы  тоже  не
были нужны, в каждом  крестьянском  доме  вращался  выстроенный  Труддумом
мотор, согревал, освещал, молол хлеб. Только колдовские берлоги да мрачные
разбойничьи логова освещались сальными плошками или светляками-великанами.
Но вся человеческая мразь сидела по своим притонам затаившись, страшась не
столько меча Лонга, сколько его имени.
     Высоко в небе с негромким ровным гудением прошел  реактивный  лайнер.
Лонг проводил его взглядом. Кто летит в этом  самолете?  Откуда  и  зачем?
Ответа не будет, воздушный путешественник канул в долину. Каждый вечер над
замком пролетал самолет, и Лонг порой пытался представить,  какие  чувства
испытывают эфемерные путешественники, глядя  сквозь  кварцевые  стекла  на
замок, мельницы и крытые соломой дома.
     Самого Лонга многочисленные средневековые анахронизмы не  раздражали,
они были частью от века установившегося быта. Но сегодня  он  почувствовал
неприязнь к ненужным мельницам, к смиренному обращению  "сеньор",  даже  к
доспехам, спасшим его от гибели. Ведь средневековая  мишура  не  случайна.
Там, где есть владыки, там будет процветать и мишура. Так что вассал  Лонг
зря гордился своей независимостью, он такой же подданный, как и остальные.
Но только непокорный подданный.
     Лонг  поднялся  на  скалу,  протрубил  и  остановился,  ожидая,  пока
опустится мост. Внизу звенела по камням горная  речка.  Среди  ее  бурунов
бешено вращалось огромное, наподобие мельничного, деревянное  колесо.  Это
было единственное рабочее колесо в стране да и во всем Мире.  Замок  Лонга
стоял так высоко, что машины вечного движения работали  здесь  неуверенно.
Тогда Труддум соорудил колесо, от которого двигались  все  его  хитроумные
забавы. Сегодня шум реки показался Лонгу иным.  Лонг  глянул  в  пропасть.
Колеса не было. Только остатки валов да разбитые  шестерни  валялись  там.
Что же, этого следовало ожидать.
     Мост опустился, Лонг въехал во двор, спешился. И лишь потом удивился:
кто опустил мост? Лонг недоуменно оглянулся.  Через  двор  к  нему  спешил
Труддум.
     - Ты здесь? - спросил Лонг.
     - А где же мне быть? - Труддум усмехнулся. - Я не  могу  туда,  -  он
указал рукой на горы, - и не хочу туда, - палец мастера ткнул  вниз.  -  Я
всегда здесь.
     Лонг облегченно вздохнул. Как он мог поверить лживому Владыке?
     - Внизу я видел про тебя страшный морок, - сказал он.
     - А я спокойно жил здесь и хорошо поработал.
     - Я это вижу. Что ты сделал с колесом?
     - Сломал. Оно больше не нужно, вместо него я поставил другую  машину.
Идем, покажу.
     - Идем, - с готовностью отозвался Лонг.
     Жилые помещения замка во  втором  этаже  были  вполне  благоустроены,
отсюда Лонг тщательно изгонял бессмысленную атрибутику Мира, но  в  нижних
парадных залах этикет брал свое. У стен стояли никем не  надевавшиеся,  но
уже трухлявые доспехи, с потолка свисали изъеденные ржой цепи, от  которых
в пляшущем свете факелов падали причудливые тени. По ночам  здесь  бродили
привидения - жалкие подобия тех химер,  что  встречались  в  долине.  А  в
подвалах замка, где верный вассал Владыки должен был бы хранить  сокровища
и  содержать  темницу,  начиналась   уже   настоящая   фантасмагория,   но
фантасмагория возможная лишь на границе Мира. Здесь была вотчина Труддума.
Невероятные машины работали здесь, движимые, кажется, лишь  гением  своего
создателя.
     - Вот! - с гордостью сказал Труддум, распахивая дверь в зал.
     Некоторое время Лонг молча рассматривал творение друга.  Машина  была
на полном ходу. Тяжелый корпус из  титановой  стали  мелко  дрожал,  пучки
циркониевых трубок светились жаром,  выл  перегретый  пар,  пела  турбина.
Стержни под потолком, выточенные из метровых алмазов, были лишь наполовину
опущены.
     Перед Лонгом находился пугающий  своей  незавершенностью,  сшитый  на
живую нитку, существующий лишь из-за несуразностей Мира, но все же  вполне
настоящий ядерный реактор.
     - Ты знаешь, - негромко сказал Лонг, - это опасная вещь.
     -  Ничуть,  -  возразил  Труддум.  -  С  ним  не  справится   никакая
флюктуация. Он может работать без присмотра хоть сотню лет.
     - Не в том дело. В мире слишком много случайного зла,  ведь  по  сути
дела всякое зло - случайно. Но не дашь ли ты ему  в  руки  реальную  силу?
Прежде я полагал, что вся мощь Владыки заключена  в  химерах,  но  сегодня
увидел у него настоящий огонь. Это едва не стоило мне жизни. А что  будет,
если Владыка сумеет захватить это?
     - Так можно сказать о любой машине. И любую из них обратить  во  зло.
Не бойся, реактор останется в подвале, Владыка не узнает о нем.  Хотя  это
далеко не  самое  опасное  из  того,  что  может  быть  создано.  Недавно,
например, я придумал действительно страшную машину, вот ее  я  никогда  не
стану строить. Я изобрел механизм, способный сломать границу  и  разрушить
реальный мир.
     - Эта машина... - холодея начал Лонг.
     - Она называется инвертор.


     Они  стояли  на  площадке  сторожевой  башни  и  смотрели  в  долину,
озаряемую ночными всполохами. Зарницы вспыхивали и угасали, потом являлись
в новых местах. Все было как всегда, только  там,  где  угадывался  дворец
Владыки,  темноту  прорезала  отчетливая  паутина   света.   Она   ощутимо
разрасталась, захватывая все больше пространства.  Безумная  воля  вносила
подобие порядка в хаос,  Всемогущий  собирал  силы,  чтобы  бросить  их  к
Перевалу.
     - Он  не  пройдет,  -  нараспев  говорил  Труддум.  -  Даже  если  он
действительно узнал об инверторе, у него все равно ничего не получится.  Я
сконструирую более мощное  устройство,  чем  у  него  и  обращу  войско  в
бессильный призрак. Я построю орудия, которые раздавят дворец вместе с его
мнимой и реальной силой.
     - Ты хороший инженер, - сказал Лонг,  и  как  всегда,  когда  звучало
новое слово, Труддум понял и не переспросил, - но скажи:  думал  ли  ты  в
последнее время об огне?
     Труддум удивленно вскинул голову.
     - Думал только недавно. Дня три назад.  Я  вдруг  понял,  что  толком
ничего не знаю об огне, и стал размышлять, какой он бывает и как его можно
получить.
     - А через день Владыка едва не сжег меня. Пойми, друг, не успеешь  ты
подумать о новом оружии, как оно уже появится у Всемогущего.
     - Значит, наше дело проиграно, - пробормотал мастер.
     - Значит,  нам  придется  сражаться,  надеясь  не  на  разрушительные
аппараты, а только на самих себя.
     Лонг спустился в свои покои, накинул на плечи плащ так, чтобы не было
видно меча. Вышел в зал. По винтовой лестнице торопливо ковылял Труддум.
     - Ты пойдешь за Перевал? - спросил он.
     - Как всегда на три дня.
     - Но ведь у нас как раз три дня осталось, а еще столько дел...
     - Я трачу эти дни на самое важное дело.
     - Поцелуй от меня руку Констанс, - соглашаясь произнес Труддум.


     Перевал был невидим и неощутим. Просто после очередного трудного шага
по крутому и опасному склону вдруг оказывалось, что дальше подъема  нет  и
можно идти по ровному. Но как бы  упорно  ни  шел  путник,  он  ничуть  не
отдалился бы от края обрыва. Граница съедала его шаги.
     Лонг вышел на  край,  достал  из-под  плаща  меч.  Лезвие  серебристо
светилось, глаз  не  мог  отличить  туманную  сторону  от  стальной.  Лонг
повернул меч плашмя и очертил вход. Перед ним  открылся  спуск  -  крутой,
полный обрывов оползней и трещин. Но этот путь, так похожий на только  что
пройденный, был по другую сторону Перевала.
     Дом Торикса стоял высоко в горах. Это было надежное, прочное  жилище,
выстроенное бог знает когда, много раз перестраивавшееся и хранящее  следы
всех эпох. Только в таком доме мог жить Торикс - всегдашний друг, человек,
знающий, кто такой Лонг, и относящийся к этому невероятному факту  так  же
спокойно, как и к собственной жизни среди камней.
     Торикс, увидев Лонга, удивленно и радостно ойкнул и тут же потащил  в
дом, крича:
     - Констанс, взгляни, какое чудо потерянное объявилось!
     Констанс вышла, остановилась в дверях. Мгновение Лонг был неподвижен,
потом наклонился и поцеловал руку.
     - Конечно, это велел  тебе  сделать  славный  Труддум!  -  засмеялась
Констанс. - Заходи в дом, рыцарь, ты как всегда успел к завтраку.
     Лонг смотрел на нее и не очень понимал, что ему говорят.  Лишь  потом
он сообразил, что уже сидит за столом рядом с Ториксом,  а  тот  увлеченно
рассуждает, очевидно в связи с чем-то только что рассказанным:
     -  ...все-таки  у  вас,  где,  как  ты  говоришь,  непрерывно  что-то
происходит, но ничего не меняется, жить несравненно проще.  Главное,  тебя
никогда не подведут однажды проверенные истины.
     Констанс сидела напротив, подперев щеку кулаком, слушала  разговор  с
видом снисходительного интереса, как и положено  женщине  слушать  заранее
известную беседу между любимым мужем и старым  хорошим  знакомым,  другом,
почти братом. Она любит их обоих и рада удачному  дню  и  хорошей  беседе,
хотя что они могут сказать нового в этом старом споре?
     Тогда  Лонг  собрался  с  духом  и  рассказал  все,  что  можно  было
рассказать по эту сторону Перевала.
     Больше всего Лонга поразило, как мгновенно изменился Торикс. Констанс
испуганно приподнялась, в ее глазах  вспыхнула  тревога,  но  все  же  это
оставалась  прежняя  Констанс,  а  вот  Торикс...  Здесь  больше  не  было
полнеющего увальня, любителя поболтать ни о чем, хлебосольного  хозяина  и
строгого главы семьи, предусмотрительно послушного разумной хозяйке. Перед
Лонгом встал воин и потомок воинов. Другу угрожала  опасность,  и  он  был
готов отправиться навстречу ей, какой бы она ни оказалась.
     - Я пойду с тобой, - сказал он, - и мы попробуем разобраться с  твоим
властелином.
     - Нет, - сказал Лонг. - Ты принадлежишь этому миру  и  не  должен  из
него исчезать. И потом, ты просто не пройдешь границу.
     - Ты меня проведешь, - отрезал Торикс, - а что  касается  остального,
то все мы рано или поздно исчезнем из этого  мира,  и  лучше  сделать  это
честно в бою с врагом.
     - Возьми его, Лонг, - негромко попросила Констанс. - Он  сильный,  на
него можно положиться, а я тогда буду спокойна за вас обоих.
     - Но чем ты можешь помочь мне там?
     - Как чем? - громко удивился  Торикс.  -  Ты  же  сам  говорил,  что,
явившись сюда, враг хочет заставить нас биться его оружием.  А  я  встречу
его по ту сторону гор, и  пусть  он  бьется  моим.  Посмотрим,  устоит  ли
чародей в честной схватке. Для всех вас, Лонг, он Владыка,  но  мне-то  он
никто. И неужто ты полагаешь, что я  не  найду  десяток-другой  товарищей,
которые не побоятся пойти куда угодно и разогнать любые  толпы  бесплотных
теней? Так что ты скажешь о моем плане?
     - Я не знаю, какими вы станете, когда перейдете границу, не  попадете
ли и вы под власть Всемогущего.
     - Настоящий человек всюду останется собой! - убежденно сказал Торикс,
и Констанс в знак согласия молча наклонила голову.
     - Сейчас я отправлюсь в город, - Торикс встал, - а к вечеру  вернусь.
Возможно, уже не один. Но в любом случае, завтра у нас будет отряд. Честно
говоря, я давно хотел посмотреть дивную страну, откуда ты родом, но ты  же
знаешь, Лонг, какой я домосед, -  я  бы  никогда  не  собрался.  А  так  -
совместим приятное с полезным!
     Торикс рассмеялся и вышел. Лонг сидел,  глядя  в  пол.  Он  не  знал,
надеяться ему или нет. Потом поднял глаза и встретился глазами с Констанс.
Она ничего не сказала, не шевельнулась даже, но Лонг отчетливо понял,  что
она просит:
     - Возьми и меня с собой.
     - Нет, - молча ответил он, - если бы это было можно, я бы забрал тебя
раньше.
     - А ведь там живет мастер Труддум и землепашец Оле, - она  произнесла
это  как  бы  про  себя,  и  некому  было  удивиться  неуместности   вдруг
зазвучавших слов. - Они лучше многих реальных людей.
     - Труддум против воли помогает Владыке, а Оле ушел от меня, - сообщил
Лонг и тут же, словно и не  было  только  что  полубезмолвного  разговора,
оживленно спросил:
     - Констанс, как ваши дети? Почему-то в этот раз ты ничего  о  них  не
рассказываешь.
     - О!.. Дети выросли. Они стали  совсем  большими  и  воображают,  что
могут прожить без матери.
     - Когда  они  поймут,  что  это  не  так,  они  станут  действительно
взрослыми, - сказал Лонг.
     Констанс поднялась.
     - Я покажу из письма.


     Торикс вернулся к обеду. Тяжело вошел  в  дом,  огляделся  потерянным
взором и выдохнул одно слово:
     - Война.
     - Что? - переспросила Констанс.
     - Война, - повторил Торикс. - Кто бы  мог  подумать?  В  наше  время.
Здесь. У нас. И главное - сейчас, когда тебе  нужна  помощь.  Вот  что,  -
Торикс выпрямился, лицо его затвердело, - я все равно пойду с тобой. Пусть
меня считают трусом и  дезертиром.  Здесь  справятся  и  без  меня,  давно
известно, что нападать на нас дело безнадежное.  А  ты  один,  тебе  нужна
помощь. Одно плохо: я не смогу привести отряд. До чего же не  вовремя  все
случилось!
     - Погоди, Тор, - сказал Лонг. - Не надо решать  сгоряча.  Боюсь,  что
связь между нашими мирами сложнее и крепче, чем мне казалось  вначале.  Ты
говоришь - справятся без тебя. Нет, не справятся. Ты сила, Торикс,  победа
там, где сражаешься ты. Не надо уносить ее отсюда туда, где она никому  не
нужна. А обо мне не беспокойся - у меня еще есть два дня, за это время  мы
с Труддумом придумаем что-нибудь. В  крайнем  случае,  ты  всегда  успеешь
скрестить меч с Владыкой.
     Торикс молчал, обхватив голову руками. Лонг подошел к дверям.
     - Мне пора уходить, - сказал он. - Но я обязательно вернусь.  Ведь  у
меня еще есть два дня.


     Замок встретил Лонга небывалой суматохой. Какие-то  вооруженные  люди
пробегали по коридорам, стояли у кремальер и бойниц, дозором бродили вдоль
стен. Во дворе раздавался плачущий рев вьючного зверья,  скрипели  телеги.
Там что-то выгружали, собирали, мастерили. Несомненно, это затеи Труддума.
Лонг усмехнулся. Все-таки, Труддум - плоть от плоти этого мира. Он  обязан
непрерывно и суматошно действовать,  и  он  действует:  собирает  дружину,
возводит укрепления. Хотя отлично понимает,  что  замок  защищать  некому.
Когда настанет время,  доблестные  мужи  разительно  переменятся.  Побегут
храбрецы, бдительные уснут на часах, а самые верные - предадут.
     Впрочем, возможно, все будет не так. Дружина окажется воинственной  и
неустрашимой, стены - неприступными. Плоскогорье вскипит страшной  битвой,
полчища Владыки будут вырезаны - ему не жаль! -  а  потом  снизу  подойдут
новые легионы и, прежде чем начнется настоящий  бой  на  гребне  Перевала,
Владыка устроит театральное судилище над непокорными. Может случиться все,
что угодно, ясно лишь одно - суета ни к чему.
     Мастера Лонг отыскал на крепостном дворе. Труддум, азартно размахивая
длинными руками, указывал помощникам, как следует крепить на огромнейшем и
ни на что не похожем механизме нестерпимо блестящий серебряный  щит.  Лонг
критически оглядел творение Труддума. Явно новая штука, таких здесь прежде
не бывало. Значит, такие же будут у Владыки.  Господи,  как  драться-то  с
этой кучей металла?
     Труддум спрыгнул с горба стальной машины и побежал  навстречу  Лонгу.
Вымазанное черными полосами лицо сияло.
     - Знаю, о чем думаешь! - крикнул он на бегу. - Ты неправ, а я умница!
     - Конечно, ты умница, но зачем это? - спросил Лонг.
     - Чтобы собрать машину, мне нужен подмастерье. Лучше двое. А ты ушел,
и Оле тоже нет. Пришлось звать людей с плоскогорья, и, конечно же, набежал
целый полк. Все хотят дела, и  все  его  получили.  Пусть  тешатся,  когда
настанет пора, мы их отошлем. Нам не  понадобится  войско,  нам  ничто  не
понадобится, кроме новой машины.
     - Я согласен, что в природе нет оружия вернее твоего танка, -  сказал
Лонг, - но что станет, когда Владыка бросит на нас сотни таких механизмов?
     - Хоть тысячи! - Труддум приподнялся на носки и зашептал в ухо Лонгу:
- Пусть хоть миллионы! Это не оружие. Это зеркало. Оно не умеет  нападать,
оно лишь отражает все. Владыка пошлет в бой  чудовищ  -  такие  же  бестии
выйдут ему навстречу. - Он бросит огненные стрелы - пылающий дождь  упадет
на его голову. Пускай он создает такое же зеркало - нам ничего  не  будет.
Мы не станем нападать, мы будем самыми лояльными из непокорных  подданных,
даже слова осуждения не позволим мы себе.  В  этой  войне  плохо  придется
тому, кто начнет атаку, а воевать хочет Владыка. Нам  от  него  ничего  не
нужно.
     - Труддум, ты вправду умница! - сказал Лонг. - Кажется, это выход.


     Лонг сделал последний шаг, коснулся рукояти меча,  но  тут  же  убрал
руку. Ведь это по сути дела тоже игра, меч для перехода границы не  нужен,
а он больше не желает заниматься играми. Дело пошло всерьез.
     Границу Лонг раздвинул руками. Шел вниз быстро, стараясь угадать, что
его ждет. Склон постепенно становился пологим, на нем густо росли деревья,
мешавшие рассмотреть дом Торикса. Видна была лишь часть озера, по которому
неспешно плыла белая лодка.  Лонг  ускорил  шаги.  Ему  хотелось  поскорее
увидеть дом, встретить Констанс, тогда он сразу поймет, все ли в порядке.
     Переступая границу, Лонг не мог сказать, куда попадет. Ему  случалось
оказываться в диких краях, где первый пастух, сжимая каменный топор, берег
свое стадо. Иногда в долине, словно каменные деревья, поднимались шпили  и
башни средневекового города. Порой по склонам извивалась  бетонная  полоса
дороги, по которой скользили блестящие металлические жуки. Но в  какой  бы
эпохе ни оказывался Лонг, он всюду находил Торикса и Констанс, а значит  -
дружескую беседу, спокойствие и невозможное по  ту  сторону  гор  ощущение
надежности. Но на этот раз его не  оставляло  предчувствие,  что  бредовые
планы Владыки лишь отголосок  каких-то  страшных  событий,  развернувшихся
здесь. Или наоборот... Лонг понимал, что миры влияют  друг  на  друга,  но
проследить все связи не умел.
     Негромкий гул привлек его внимание. Из-за ближайших вершин,  басовито
гудя, поднималась в зенит блестящая  металлическая  капля.  Гравитационный
челнок! Их ввели после запрещения сверхзвуковых полетов в атмосфере, когда
орбиты вокруг Земли освободились от летающей военной  заразы.  Значит,  на
планете уже нет армий, нет границ. Здесь не может быть войны.
     Лонг остановился и сел на камень. Ноги его неожиданно ослабли. Больше
всего  он  боялся,  что  успех,  которого  они  с  Труддумом  добьются   в
несбывшимся мире, обернется здесь кровавой бойней.  Счастье,  что  так  не
случилось. В мире Констанс - мир, и нет никого, кто мог бы его нарушить.
     Дом стоял неподалеку от озера, такой же как всегда: толстые  каменные
стены с неудобными окнами-бойницами, черепичная крыша, причудливая антенна
рядом с высокой трубой. Праздничными вечерами, когда в доме, словно  сотни
лет назад, разжигали очаг,  над  трубой  поднималась  голубоватая  струйка
смолистого дыма.
     Лонг поднялся на веранду.
     - Констанс! - крикнул он. - Торикс! С добрым утром!
     Ответа не было. Дом встретил Лонга прохладной  пустотой,  полумраком,
особенно приятным после ходьбы на беспощадном горном солнце. Лонг прошелся
по гостиной, выглянул в окно - лодки не было видно. Подумал,  что  неплохо
бы, пока хозяев  нет,  сбегать  искупаться,  но  представил  ледяную  воду
горного озера и отправился в душ.
     Лонг долго и со  вкусом  мылся,  ежеминутно  ожидая,  что  сейчас  за
стенкой  послышится  звучный  голос  Торикса:   "Это   кто   тут   у   нас
хозяйничает?.." -  но  в  доме  по-прежнему  было  тихо.  Тишина  начинала
тревожить. Конечно, и Констанс и тем  более  Ториксу  не  раз  приходилось
надолго покидать дом, но в такие дни Лонг попросту не  приходил,  ведь  он
шел к ним.
     Лонг  включил  телевизор.  По  всем   каналам   в   полном   молчании
транслировали одну и ту же заставку: "Ждите сообщений".
     "Что случилось?" - испугался Лонг.
     Он бросился к письменному столу,  в  ящике  которого,  как  он  знал,
должен лежать запасной фон, но в  это  время  хлопнула  дверь,  простучали
шаги, и в гостиную вбежала Констанс.
     - Лонг!.. - выдохнула она. - Как хорошо, что ты пришел!
     Лонг остановил улыбку, готовую  раздвинуть  губы.  Перед  ним  стояла
Констанс; как всегда невообразимо молодая и прекрасная, но  радость  в  ее
глазах тонула в тревоге. Лонг понял: сюда тоже пришла беда.
     - Что? - спросил он чуть слышно.
     - Путч.
     -  Что?!  -  на  этот  раз  громогласный  вопрос  звучал  просто  как
междометие, выражающее одновременно удивление и недоверие к невозможному.
     - Вот именно, - подтвердила Констанс. - Генерал Айшинг. Мы же  его  в
школе изучали. Армейские путчи, сопротивление разоружению.  Я  думала,  он
умер давно. А они, их  пятнадцать  человек,  захватили  центральный  склад
бывшей военной техники. Там  хранилось  старое  оружие,  его  использовали
понемногу, иногда демонтировали, если требовалась только часть устройства.
Сначала склады охраняли, потом решили, что это лишнее; кому нужен  древний
хлам? Говорят, уже  было  решено  полностью  ликвидировать  склад,  но  не
успели. Там есть и ракеты и ядерные  устройства,  и  все  захватила  кучка
сумасшедших стариков. Ведь самому младшему  из  них  за  восемьдесят.  Они
разблокировали дверь и заперлись изнутри. И ты знаешь,  -  голос  Констанс
упал до шепота, - они убили трех человек, инженеров, которые  работали  на
складе.
     - Не понимаю, - сказал Лонг. - Такая бессмыслица может быть только  в
моем мире. Пятьдесят лет назад у путчей хоть  цель  была,  а  на  что  они
сейчас надеются?
     Старинная дверь еще раз громко хлопнула, в комнату влетел Торикс.
     - Ну? - воскликнула Констанс. - Тор, что они требуют?
     - Ничего, - зло ответил Торикс. -  Это  самоубийцы.  Как  только  они
кончат монтаж пусковой установки, они начнут  бомбардировку  всех  крупных
городов Земли. Без разбора. На это у них уйдет два дня. Но взорвать заряды
они могут уже сейчас. На складе столько плутония, что  взрыв  заразит  всю
планету. И они это сделают, я же говорю, они самоубийцы. Склад штурмом  не
взять, они успеют пустить его на воздух, уговаривать их бесполезно  -  они
невменяемы. Остается единственное - дать произвести залп  и  демонтировать
заряды в воздухе, пока ракеты летят к цели. Возможно есть и  другие  пути,
но я буду заниматься этим.
     Тут только Торикс заметил неподвижно стоящего в стороне Лонга.
     - Ты? - воскликнул он.  -  Вот  удача!  Поехали  скорее,  я  попробую
включить тебя  в  отряд  пилотов.  Ты  ведь  в  ядерных  устройствах  тоже
разбираешься?
     - Я не смогу, - виновато произнес Лонг.
     Торикс слушал Лонга молча, лишь  порой  морщил  кожу  на  лбу.  Потом
сказал:
     - Ты считаешь, что  бешеные  генералы  рождены  твоим  Владыкой?  Мне
кажется - наоборот, в конце концов, первичны мы, а в твой мир  уходит  то,
что невозможно в нашем.
     - Не знаю. Но смотри: едва я оказался в безопасности, как твоему миру
стало грозить уничтожение. Боюсь, что до тех пор,  пока  я  буду  отражать
атаки Властелина, айшинги у вас не переведутся.
     - Об этом не думай! -  приказал  Торикс.  -  Делай  свое  дело,  а  с
местными владыками мы разберемся сами.
     - Что нам еще остается...
     - И не раскисай! - прикрикнул Торикс. - Мы работаем вместе. Только  я
над тем, что должно быть, а ты над тем, чего быть не должно. Случается, мы
меняемся ролями. Ну и что? Главное - честно работать. Извини, я помчусь. Я
ведь заскочил только с Констанс попрощаться. А тут  еще  тебя  застал.  Не
огорчайся, твое положение не так безнадежно. Оборону  ты  наладил,  теперь
переходи к наступлению. Желаю показать твоему  всемогущему  приятелю,  где
зимуют раки.
     - Я обязательно это сделаю, - сказал Лонг.


     Гудящий прожектор бросал ослепительный луч  с  вершины  башни.  Пятно
света пробегало по кустам, задевало обгоревшие остовы ветряных  мельниц  и
бесследно исчезало в долине. Лонг стоял, провожая  взглядом  бегущий  луч.
Туда, к южным границам плоскогорья,  ушло  сегодня  ополчение.  Собственно
говоря, Лонг попросту отослал навстречу Владыке своих эфемерных союзников,
которые  могли  только  помешать  ему.  В  замке  Лонг  остался  вдвоем  с
Труддумом.
     Все  хитрые  приспособления  Труддум  законсервировал  или  разобрал.
Осталось лишь огромное зеркало. Пока оно было  выключено,  оно  имело  вид
низкой повозки с большим серебряным щитом, установленным наподобие паруса.
Но  едва  зеркало  включали,  как  щит  расплывался  тончайшей  прозрачной
пленкой, через которую не могло пройти никакое тело.
     Зеркало подключили к реактору. Они  остановились  на  этом  источнике
энергии, поскольку в борьбе с властелином флюктуаций нельзя полагаться  ни
на вечные двигатели, ни даже на мельничное колесо,  столько  лет  исправно
служившее им.
     Лонг выключил прожектор и спустился вниз. Вообще-то, прожектор  можно
было и не выключать, он питался от огромной клепсидры, вода которой, падая
вниз, крутила турбинку, а потом  поднималась  обратно  в  верхний  шар  по
системе изогнутых капилляров, но Лонг приучал себя беречь  энергию.  Скоро
ее будет немного.
     В нижнем зале, положив локти на край  пустого  пиршественного  стола,
сидела согнутая человеческая фигура. В первое  мгновение  показалось,  что
это Труддум, и лишь потом Лонг узнал гостя. Его Лонг не опасался,  хотя  и
не понимал, как тот прошел сюда через включенную  защиту.  Впрочем,  когда
имеешь дело с Отшельником, многое становится непонятным.
     Лонг сел напротив гостя, молча стал  ждать.  Отшельник  поднял  сухое
темное лицо.
     - Ты хорошо подготовился к войне.
     - Я старался.
     - Ты веришь, что зеркало удержит Владыку?
     - Я надеюсь, а это тоже немало. Надежней было бы поставить зеркало на
самом Перевале, но там его нечем питать. Реактор здесь.
     - Сильная машина,  -  согласился  Отшельник  и  тут  же  без  всякого
перехода добавил: - Сегодня ко мне пришел человек по имени Оле.
     - Он уцелел? - радостно воскликнул Лонг.
     - Конечно. Он просто шел и шел, пока не добрался до  меня.  И  с  ним
ничего не случилось - кому нужен маленький Оле? Он  просил  передать,  что
сегодня же отправится обратно. Ведь он здешний и должен вернуться, как  бы
далеко ни зашел. Он будет жить  здесь,  даже  когда  от  твоего  замка  не
останется следа, и сами горы рассыплются пылью...
     - Так не будет! - крикнул Лонг. - Страж! Я  не  дам  Владыке  стереть
границу!
     - Я тоже страж, - чуть слышно промолвил Отшельник, - хоть и не ведаю,
что закрываю от безумия своим небытием. А ты знаешь, что по  твою  сторону
границы добро, красота, правда. Ты видел  их,  ты  был  счастлив,  в  тебе
бушует горячая кровь, и за это ты сегодня платишь. Или ты раскаиваешься  в
том, как жил?
     - Нет, - сказал Лонг.
     Отшельник поднялся. Старый плащ свисал с его  плеч  прямыми  неживыми
складками.
     - Скоро утро. У  нас  с  тобой  много  дел.  Сегодня  еще  ничего  не
случится, но это последний день.


     Лонг быстро шел вниз по тропке. Солнце еще не показалось  в  просвете
между вершин, вокруг стояла чуткая утренняя тишина. Лонг торопился к  дому
Торикса. "Это последний день", - звучали в ушах слова  Отшельника.  Теперь
Лонг знал, что надо делать ему. Он уже не надеялся найти здесь помощь.  Он
просто хотел еще раз повидать Констанс.
     За крутым поворотом дороги стояли четверо. Заросшие  лица,  спутанные
волосы, на коренастых фигурах боевая одежда из крепкой сыромятной кожи.  В
руках тугие луки, короткие железные мечи. Тяжелая стрела с острым костяным
наконечником ударила по доспехам Лонга и,  отразившись,  ушла  вбок.  Лонг
вырвал из под плаща меч. Четверо разом бросились  на  него.  Через  минуту
один из нападавших лежал  неподвижно,  другой  катился  с  обрыва,  пятная
валуны красным, а двое, побросав перерубленные мечи, бежали по тропе вниз.
     Лонг поднял к глазам меч. Лезвие было чисто,  только  булатная  часть
потускнела от стертой крови. Настоящей крови настоящего человека, которого
он убил.
     Лонг с трудом запихнул меч в ножны. До сих пор никто  не  нападал  на
него по эту сторону Перевала. Конечно, он заранее знал, что не  попадет  к
Ториксу в мирное время, но чтобы враги оказались здесь, у самого дома?
     Надо  было  спешить.  Над  вершинами  деревьев,  над  белыми  скалами
медленно поднимался столб дыма. Дым шел оттуда, где жила  Констанс.  Лонг,
задыхаясь, бежал туда.
     Дом был окружен. Три десятка  чужих  воинов,  прикрываясь  деревьями,
обстреливали его зажженными стрелами.  Каменные  стены  гореть  не  могли,
сопротивлялась пламени и засыпанная землей крыша. Но уже пылала трава  под
окнами, занялась дверь. Из дома в нападавших тоже летели стрелы, несколько
неподвижных тел лежало на открытой площадке.
     С невнятным криком Лонг кинулся вперед Не  было  времени  размышлять,
какая льется кровь, зло всегда реально, надо было выручать друга,  спасать
любимую. Лонг бил, его страшный меч поспевал всюду и рассекал все.
     Дверь дома распахнулась, оттуда с копьем  с  одной  руке  и  мечом  в
другой выпрыгнул  Торикс.  Они  пробились  друг  к  другу,  и  Лонг  сразу
успокоился. Стоя спиной к спине,  они  отражали  наседавших,  и  те  вдруг
заметили, что их осталось едва десяток, остальные корчатся  на  земле  или
вовсе лежат без движения, и кто-то закричал  от  страха,  кто-то  бросился
прочь, поляна опустела, а Торикс, схватив чужой лук, метал  вслед  бегущим
стрелы, чтобы не ушел никто.
     Потом  Лонг  и  Торикс  остановились,  взглянули  друг  на  друга   и
улыбнулись. Из дверей навстречу им вышла Констанс. Она  была  прекрасна  и
молода, только возле глаз лучились морщинки, и в  волосах  сквозили  седые
нити. На боку висел наполовину пустой колчан.
     Лонг поклонился и поцеловал руку.
     - Кажется, я поспел вовремя, - сказал он.
     - Они идут и идут, -  глухо  промолвил  Торикс.  -  Никто  не  знает,
сколько их и откуда они пришли. Вчера нас сбили с горных проходов,  теперь
приходится уходить в пещеры. Ты застал нас случайно. Если  бы  не  эти,  -
Торикс кивнул на трупы, - мы бы ушли рано  утром.  Мы  задержались,  чтобы
закопать то, что нельзя унести с собой.
     - Тогда надо поспешить, - сказал Лонг.
     - Сейчас пойдем, но мне нужно добежать к соседям, посмотреть,  успели
ли они, а ты пока следи,  чтобы  никто  не  подобрался  незаметно,  Торикс
поднял с земли копье и скрылся за деревьями.
     Лонг опустился на обрубок бревна.
     "Вот так, - подумал он. - Я не нападаю на врага в призрачной  стране,
и значит здесь враги нападают  на  тех,  кого  я  люблю.  Я  удобно  скрыт
волшебным зеркалом,  поэтому  здесь,  всюду  и  во  все  времена  Констанс
угрожает гибель."
     Холодная безнадежность окутала Лонга. Выхода не было.
     Констанс подошла к Лонгу, положила на землю охапку  собранных  стрел:
своих, оснащенных  железом,  и  чужих,  из  кости;  присела  на  корточки,
заглянула в опущенное лицо.
     - Не тревожься,  -  сказала  она.  -  Прежде  бывало  хуже.  Конечно,
кочевники прорвались в долину, но смотри, никто из семьи еще не погиб.
     - Это нашествие... - выдавил Лонг, - оно  из-за  меня.  Орды  Владыки
идут на Перевал, а я уклонился от битвы.  Поэтому  у  вас  так  плохо.  Но
больше отсиживаться я не могу. Констанс, я пришел в последний раз.
     Констанс выпрямилась, положила  ладонь  на  опущенную  голову  Лонга,
провела по волосам.
     - Знаешь, - сказала она, - я всегда была  хорошей  женой  Ториксу,  я
родила ему семерых сыновей,  старшие  уже  могут  сражаться,  но  все-таки
иногда я жалею, что когда-то ты не увез меня к  себе.  Дружба  с  Ториксом
оказалась для тебя важней.
     - Важней всего для меня ты, - чуть слышно произнес Лонг, - если бы  я
увез тебя, ты бы исчезла из мира, тебя бы не стало, а  я  хочу,  чтобы  ты
жила. Даже если я никогда больше тебя не встречу.
     Лонг поднялся, и Констанс, смутившись вдруг, отошла и вновь принялась
собирать разбросанное по траве оружие. Лонг молча помогал ей.
     Торикс с копьем в левой руке показался на тропе. Правой он прижимал к
груди маленького белого козленка.
     - Там никого нет! - крикнул он издали. - Отбились  и  ушли.  А  малыш
остался.
     Козленок взмекивал порой и бил тонкими  ножками,  но  широкая  ладонь
Торикса надежно удерживала его. И Лонг  подумал,  что  в  этой  грубоватой
бережности ко всем, кто не враг, лучше всего виден настоящий Торикс.
     - Ты идешь с нами? - спросил Торикс.
     - Нет, - сказал Лонг. - В моих  горах  тоже  нашествие,  враги  хотят
прорваться через Перевал к вам, поэтому я должен драться в своей стране.
     - Жаль, - сказал Торикс. - Я рассчитывал на тебя.
     - Жаль, - эхом откликнулся Лонг.
     - Ничего! - Торикс выпрямился, голос его загремел. -  Не  унывай!  Мы
как прежде бьемся спина к спине. Пока по ту сторону гор ты, я буду  знать,
что никто не сможет ударить меня сзади. Слышишь? Горы не толще рубахи,  мы
с тобой стоим спина к спине...
     Констанс вынесла из  дома  два  тяжелых,  перетянутых  ремнями  узла,
сильным молодым движением перебросила их через плечо,  приняла  у  Торикса
замолкшего козленка. Торикс, словно охапку дров взвалил на спину собранное
и связанное оружие. Лишь свое копье он оставил свободным.
     Вот и все. Можно уходить. Пускай даже  враг  подожжет  дом,  каменные
стены уцелеют, и когда-нибудь дом будет отстроен.
     Лонг молча смотрел вслед уходящим. Уходил  друг,  и  уходила  любимая
женщина. Рвалась единственная ниточка, связывавшая его с подлинным бытием.
И это казалось более невозможным нежели текучие пустыни  Отшельника.  Лонг
привык жить походами через Перевал, время от одного похода до другого было
лишь ожиданием. Теперь ждать нечего. Сила и надежность Торикса,  возможно,
будут доходить к нему через границу, ведь на деле она много тоньше рубахи,
а вот Констанс он больше не увидит. Никогда.
     Странное чувство испытывал он к этой непостижимой женщине:  то  юной,
то умудренной годами, но всегда и во все времена  удивительно  прекрасной.
Даже безнадежной его любовь назвать нельзя.  Так  можно  в  юности  любить
нереального, выдуманного человека. Но здесь все оказывалось  наоборот:  во
вселенной не было ничего реальней Констанс, а вот Лонг принадлежал  бреду,
бурлящему по ту сторону Перевала.
     Когда Констанс  с  Ториксом  скрылись  за  поворотом,  Лонг  сглотнул
набухший в гуди комок и тоже пошел вверх, туда,  где  пролегала  известная
лишь ему граница.


     Четвертый день не наступил.
     Давно пришло время утра, но  солнце  не  взошло,  и  небо  беззвездно
чернело.  Зато  внизу,  где  начиналось  Предгорье,  света  было   слишком
достаточно. Там пылало и,  рассыпая  искры,  рушилось;  проплывали  облака
сияющего тумана, тысячесвечовые прожектора взрезали клинками лучей  столбы
кипящего дыма. Там шел бой. Впервые пригоряне сражались без Лонга.
     Лонг стоял у стены замка  и  ждал,  когда  внизу  затихнет  пышный  и
кровавый фейерверк, устроенный расточительным  Владыкой.  Вообще-то  конца
сражения можно было и не ждать, но Лонг медлил. На нем серебрились  новые,
выкованные Труддумом  доспехи,  на  перевязи  покоился  меч,  словно  Лонг
собрался в бой. Так оно и было, только в этом бою ему  не  понадобятся  ни
меч, ни панцирь.
     Лонг знал, что не устоит в  единоборстве  со  всем  нижним  миром,  и
прятаться за зеркалом тоже не имеет права.  Перевал,  прежде  недоступный,
теперь не сможет удержать ополоумевшего Владыку. Единственное,  что  можно
сделать, это уничтожить Перевал вместе с границей,  чтобы  войскам  просто
было некуда идти. Но чем бы ни кончилось дело, завтра  хранитель  Перевала
будет уже не нужен.
     Лонг ждал, жадно вдыхая жгучий, пахнущий гарью воздух.  Ему  не  было
страшно, но сильнее страха сковывало простое, истовое желание жить.  Пусть
только здесь, не видя  Констанс,  пусть  даже  у  самых  ног  Владыки,  но
все-таки жить, знать, видеть. И он использовал подаренную ему отсрочку для
того, чтобы дышать до боли холодным, дымным воздухом.
     Раскаты сражения приближались. Владыка теснил непокорных,  собираясь,
вероятно, устроить  завершающую  бойню  у  стен  замка.  Вскоре  появились
отходящие. Именно отходящие, отступающие, но не бегущие. Женщины Предгорья
шли, побросав вещи, скот, вели только детей и  волокли  раненых.  Здоровых
мужчин  не  было,  они  оставались  там,  где  катилась,  пережевывая  их,
смертоносная лава наступающих.
     Через  несколько  шагов  беженцы  натолкнулись  на  зеркало.  Они  не
нападали, не били, не угрожали, поэтому  зеркало  просто  не  пустило  их,
оттолкнуло мягко, но решительно.  Сразу  поняв,  что  дальше  дороги  нет,
обреченные остановились. Кто-то еще пытался укрыться среди  камней,  часть
лихорадочно принялась рыть траншеи, но большинство  просто  опустилось  на
землю, чтобы спокойно дождаться конца.
     Воинство Владыки поднималось по склону. Не армия, не  орда,  а  туча,
сплошная волна тел и  дурмана.  Бронированные  самопалы,  фыркающие  огнем
гады, кривоногие  уродцы,  вооруженные  отравленными  кинжалами,  нечисть,
прозрачная до голубизны, а позади всего -  тяжело  шагающие  электрические
черепахи инверторов. Здесь они не  могли  работать  по-настоящему  и  были
просто балластом, но когда их  включат  у  Перевала,  тогда  оружие  людей
станет бесполезным, а бессмысленная нежить агрессора обретет  убийственную
силу.
     Волна  катилась  судорожными  рывками,  словно  огромное   безмозглое
существо,  порой  останавливаясь,  а  то  и  отдергиваясь  назад.  Сначала
казалось, это происходит лишь оттого, что слишком много наступающие  давят
и калечат друг друга, потом Лонг заметил обороняющихся.
     Горстка чем попало вооруженных людей сдерживала потоп. Их вел высокий
и худой, чем-то похожий на самого Лонга, воин. Месяц  назад  он  принес  в
замок известие о приходе жуков-людоедов,  и  Лонг  называл  его  про  себя
Гонцом.  Вот  Гонец,  что-то  неслышно  крича,  сорвал  с  пояса   круглую
самодельную бомбу, швырнул ее в разинутую пасть ползущей на  черных  шипах
рыбы. Чудище вспухло взрывом, разбросав ядовитую слизь. И тут же сам  воин
упал на землю. Из рассеченного горла горячим фонтанчиком хлестнула кровь.
     Лишь теперь Лонг понял, что значат ржавые пятна на повязках и одежде,
увидел алые струйки, сочащиеся из-под ладоней,  зажимающих  раны,  заметил
трупы, плавающие в крови, которой прежде не было.
     - Они живые! - закричал он. - Пропусти их! Зеркало убери!
     Труддум, сжавшийся в комок в недрах своего аппарата,  оторвал  ладони
от лица и вонзил растопыренные пальцы в клавиатуру. Опалесцирующая  пленка
зеркала  лопнула.  К  Лонгу  прорвался  бесконечный  лязг,  рев  и  грохот
сражения.
     -  Всем  отходить  назад!   -   заорал   Лонг,   бросаясь   навстречу
вздымающемуся живому валу.
     Он запоздало кинулся на выручку людям, которые верили ему, и  которых
он равнодушно, словно Владыка Мира, отправил на  смерть.  Краем  глаза  он
успел заметить, что как и прежде отходят только женщины  с  детьми,  воины
остались с Лонгом. Это спасло его. Лонг был закован в непроницаемую броню,
меч в его руках был способен разрубить что угодно, но один он попросту был
бы погребен под телами убитых.
     Огненная стена дрогнула и начала отходить. Лонг двинулся было вперед,
но заметил, что  навстречу  ему,  шагая  по  колено  в  бегущих,  движется
невиданный великан  в  сияющих  доспехах.  В  левой  руке  великан  держал
обоюдоострый меч. Одна сторона меча невесомо струилась туманом, на  другой
отпечатался рисунок булата.
     Лонг понял: это  смерть.  Там  нет  противника,  есть  лишь  зеркало.
Труддум говорил, что возможно кривое  зеркало,  которое  все  увеличивает.
Лонг в нерешительности замер. Остановился и великан, но зато все остальное
воинство повернуло на Лонга. Снова он бил, а рука становилась все тяжелее,
и меч медленней. И нельзя было идти ни назад, ни вперед.
     Когда Лонг пришел в себя, он увидел, что стоит с мечом в руках  возле
разрубленной туши издыхающего дракона, рядом остались только  свои,  а  от
набирающей новые силы армии Владыки их отделяет едва заметная  поверхность
вернувшегося зеркала. Труддум успел выбрать мгновение и остановить битву.
     - Туда! - Лонг мотнул головой в сторону  Перевала.  -  Идите  быстро,
времени нет. Если вы настоящие - пройдете.
     Не задав ни единого вопроса  группа  истерзанных  людей  двинулась  к
горам. Их оставалось немного, едва ли больше полусотни. Дойдут ли  они?  В
какое время выйдут? И  чем  встретит  их  реальный  мир,  порой  не  менее
жестокий чем ойкумена Всемогущего? И все же, у них есть шанс.
     - Великий разум, как бы я хотел попасть туда!.. - простонал за спиной
Труддум.
     - Иди, - сказал Лонг.
     - Не могу. Я знаю, что ты задумал, и должен помочь тебе. Один  ты  не
справишься, а я... хороший инженер.
     Полки Владыки  ринулись  вперед  и  беззвучно  разбились  о  зеркало,
оставив груды  убившихся.  Лонг  представил,  как  вместе  с  этим  первым
натиском  в  мире  Констанс  начались  непоправимые  и  опасные   события:
двинулись армии разных времен и народов, раскосые пришельцы  обнаружили  в
ущельях забаррикадированную пещеру Торикса, а  в  самом  далеком  будущем,
которого достигал Лонг, поднялись в воздух ракеты озверевшего от ненависти
и бессилия бывшего генерала Айшинга. Ракеты, которыми может кончиться все.
     - Пора, - сказал Лонг.
     Ответа не было. Лонг оглянулся и  увидел,  что  Труддум  скорчившись,
лежит на земле.
     Лонг кинулся в нему, перевернул.
     - Что с тобой?
     - Так надо, - прошептал мастер. - Просто я вдруг придумал, как  можно
победить Лонга. Для этого я должен взять нож, помочь тебе снять доспехи, а
потом ударить в спину. А когда ты  умрешь,  -  отключить  зеркало.  Я  это
понял, взял нож и пошел. Так приказал  Всемогущий.  Но  я  обманул  его  и
прежде ударил себя. Прости, теперь тебе придется одному... Я слишком много
души отдал вечным двигателям и другим невозможным диковинам. Поэтому  я  и
не смог уйти и, как ни старался, до последней минуты помогал Владыке. А ты
иди, я хочу видеть, как это будет. Обо  мне  не  беспокойся,  у  меня  нет
горячей крови, и боль мне только кажется.
     - У тебя есть горячая душа, - сказал Лонг.
     - Иди...


     В подземелье замка ничего не изменилось. В сухом душном воздухе мощно
гудели турбины, питавшие зеркало. От стального корпуса реактора волной шел
жар.
     Лонг остановился. "Один  ты  не  справишься",  -  вспомнил  он  слова
Труддума. Как быть? Если просто поднять алмазные  стержни,  то  ничего  не
добьешься. Реакция станет неуправляемой, температура  начнет  стремительно
нарастать, и едва она превысит полторы тысячи градусов, циркониевые  трубы
расплавятся,  горючее  разлетится   по   помещению,   и   цепная   реакция
прекратится.  Генералу  Айшингу  не  приходится  задумываться  над  такими
проблемами. В его руках бомбы, специально созданные для убийства. А  Лонгу
предстоит найти нечто, способное хотя бы  несколько  секунд  противостоять
напору разогретого до миллионов градусов вещества. Труддум, конечно, знал,
как взорвать реактор, недаром он говорил об этом как о простой  инженерной
задаче.  Но  сейчас  помощи   ждать   неоткуда:   Труддум   лежит,   глядя
стекленеющими глазами в небо и ждет, справится ли Лонг.
     Лонг поднял голову. Вырубленное в  скале  подземелье  было  перекрыто
цельной плитой из густо-черного лабрадора, на которой  как  на  фундаменте
стоял весь остальной замок. Неохватная колонна поддерживала  циклопическую
плиту. Лонг критически оглядел ее. Синие павлиньи блики мерцали в  черноте
камня. Пожалуй, тысячетонная плита может сработать за пресс.  Надо  только
убрать колонну...
     Одной рукой Лонг принялся быстро вертеть штурвал подъемника.  Стержни
разом пошли вверх и канули во тьме коридора.  В  то  же  мгновение  камеру
залило ослепительным нечеловеческим светом. Страшный жар,  в  сравнении  с
которым ничтожными казались огнеметы Владыки, охватил Лонга. Но все же  он
успел, прежде чем испарились последние капли живой крови, ударить мечом по
колонне. Потолок резко пошел вниз, хрустнули, сминаясь, доспехи.
     Умирающий Труддум уже  ничего  не  видел,  но  он  почувствовал,  как
раскололась земля, и обрадовался, поняв, что Лонг успел.
     Огненное  море  выплеснулось  из-под  земли,  поднялся,   разрастаясь
убийственным  грибом,  смерч.  Пламя,  отраженное  и  стократно  усиленное
кривыми зеркалами Владыки, ринулось на горы. Но не было  уже  никого,  кто
мог бы наблюдать, как рушатся вершины, погребая узкую седловину  Перевала,
как горы  проваливаются  сами  в  себя,  а  за  ними  открывается  мертвое
пространство пустыни.


     Посреди  отравленной  радиоактивностью  пустыни,  наполовину  уйдя  в
спекшийся песок, лежал Лонг. У него больше не было  доспехов,  не  было  и
крови. Он целиком попал во власть нереального мира, и тот сотворил над ним
одну из своих злых шуток: Лонг уцелел, оказавшись в самом  сердце  взрыва.
Он не чувствовал тела,  не  воспринимал  времени,  но  видел  перед  собой
оплавленные камни мертвой пустыми. Сколько хватало глаз всюду громоздились
камни. Все-таки здесь был север,  эта  пустыня  мало  походила  на  тающую
преисподнюю  юга.  Каменные  россыпи  полого  уходили  вверх  к   высокому
горизонту, но Лонг знал, что это обман. Гор больше не было, сознание этого
приносило ему горькое облегчение. Нет Перевала,  нет  границы,  а  значит,
никогда потусторонний бред не ворвется в живой мир.
     Лонг не знал, долго ли он провел так, вплавленный  в  камень,  словно
мошка в каплю янтаря. Привел его в себя негромкий голос:
     - Здравствуйте, сеньор!
     - Ты вернулся, Оле? - сказал Лонг.
     И хотя опаленное тело не сумело издать ни звука,  но  Оле  услышал  и
понял.
     - Да, сеньор, вернулся. Здесь стало неуютно.  При  вашей  жизни  было
намного лучше. Здесь жило много людей. Теперь мне придется жить одному.
     - Значит, не я, а ты был стражем Перевала.
     - Что вы, сеньор! Перевал был ваш. Вы были хранителем кусочка  правды
в мире лжи. Но теперь они разошлись, и у них нет общей границы.
     - Это хорошо, - сказал Лонг.
     Высоко в  белесом  небе,  неслышно  гудя  моторами,  полз  реактивный
лайнер. Вечер. Лонг видел, что он больше не нужен. Он все сделал как надо,
не уклонился, не ушел от битвы,  поэтому  за  разрушенным  Перевалом  люди
сумеют устоять перед теми, кто идет войной на правду. Констанс с  Ториксом
вернутся в свой вечный дом. И главное... Лонг обвел взглядом  окрестности:
черное, рыжее, серое...
     - Хорошо, что это произошло здесь, - сказал Лонг. - Значит, настоящий
мир не превратится в такую пустыню. Со своими бедами Торикс справится сам,
а злое безумие не сможет ударить его в спину.
     Оле присел на корточки, развязал мешок, достал исцарапанную флягу.
     - Хотите пить, сеньор? - спросил он. - Это последняя настоящая  вода.
Новой набрать негде.
     Лонга окутала прохлада и свежесть. Вода текла тонкой  струйкой.  Лонг
сделал глоток и закрыл глаза. Он знал, что наконец умирает.  Даже  если  в
горячке Мира и возникнет когда-нибудь закованная в доспехи фигура, которую
станут называть Лонгом, это все равно будет не он.
     Вода кончилась. Лонг вздохнул и  улыбнулся.  Он  вспоминал  Констанс,
которая будет всегда.





                                МЕД ЖИЗНИ


                                           Хоть не пил он, а только хотел.
                                           Л.Кэролл


     - Мед жизни сладок и горек одновременно, в нем собраны  ароматы  всех
цветов, морозный свет горных вершин и тьма морских провалов. Он холоден  и
горяч, в нем сошлись все противоположности...
     Гоэн - седобородый рыцарь Опавшего Листа обвел  взглядом  слушателей.
Никто не шевелился, все молча и торжественно внимали  с  детства  знакомым
словам. Слова были как песня, как причащение перед битвой.
     - Бархатные шмели собирают сладкий оброк с садов  и  гречишных  полей
Резума. Лесные пчелы гудят в чащах непроходимого Думора. Хищные осы  копят
росистую свежесть ковылей Нагейи, острую и летучую, как они  сами,  -  при
этих словах Зеннах - Свистящий рыцарь,  молча  сверкнул  черным  глазом  и
приподнял бровь, изогнутую как сабля. -  Ледяные  шершни  вьюгой  облетают
торосы безжизненного Норда в поисках снежного цветка. Мириады их истаивают
в пути, но последний приносит каплю ледяного нектара.  Так  рождается  мед
жизни. Медленно созревает он, и никто не осмеливается приблизиться,  боясь
нарушить великое чародейство...
     - Фартор! - слово это, не сказанное никем, прозвучало резко и  грубо,
прервав рассказчика. Оно словно пригнуло к земле засохшие  деревья,  песок
перестал сыпаться с выщербленных скал, а сидящие рыцари сдвинулись теснее,
ища друг в друге  поддержки.  Тяжеловесный  Хум  -  рыцарь  Соли  прижался
доспехом из задубевшей кожи к сверкающему плечу Турона, и рыцарь  Ледяного
Меча не заметил прикосновения своего извечного противника. Зентар  -  юный
рыцарь Первой Травы тревожно оглянулся, но спесивый  Бург  -  рыцарь  Стен
сдержал  насмешку  и  сделал  вид,  что  ничего  не  заметил.  Недвижим  и
безучастен остался лишь рыцарь Солнечного Луча. Этот  витязь  был  окружен
глубокой тайной: никто не ведал, откуда он пришел, где живет, по праву  ли
носит свой девиз. Знали лишь его имя  -  Виктан.  Рыцарь  Солнечного  Луча
являлся и исчезал беспричинно, ни один  человек  не  мог  предугадать  его
поступков, не знал пределов его силы. Но то, что сегодня и он  был  здесь,
внушало уверенность. И медлительный  Гоэн  продолжил  рассказ,  словно  не
принесло только что ветром имя врага.
     - Мед жизни содержит все качества, известные  и  неведомые.  Свойства
соединяются в нем, не гася друг  друга.  И  произойти  это  может  лишь  в
местности, лишенной качеств. Только отсюда мед жизни не получает ни единой
своей частицы. Это Блеклый Край, инертный и пустой. Он скучен, но  все  же
жизнь зависит от него, поскольку здесь стоит чаша,  в  которой  зреет  наш
мед. Раз в год, в день весеннего равноденствия, чаша переполняется, и  мед
проливается на  землю.  Суть  жизни  возвращается  миру.  Небо  наливается
синевой, леса наполняются живностью,  люди  -  силой.  Дружба  укрепляется
радостью, вражда - благородством. Жизнь оплодотворяет саму  себя,  и  лишь
Блеклый Край ничего не получает от праздника бытия. Здесь всегда пасмурно,
но никогда не идет дождь. Бесплодная равнина тянется на много недель пути,
на ней не растет трава, и никто не живет...
     - Фар-р-ртор-р!.. - продребезжало среди камней.
     - ...и никто не живет, - упрямо повторил сказитель, - ибо даже единый
испачканный  взгляд  может  извратить  чудесные  свойства  чистого   меда.
Рассказывают, что испробовавший меда постигает смысл бытия  и  видит  суть
вещей. Тайное становится отрытым для него, а в простом он видит  неведомые
другим бездны. Но за все прошедшие века ни  один  мудрец  не  посягнул  на
общее сокровище.
     - Ф-ф-фартор!.. - прошипело  за  спиной,  словно  плеснули  водой  на
раскаленную жаровню.
     - Единая капля, текущая на землю из каменной чаши, возвращает силу  и
здоровье немощному и может,  как  говорят,  оживить  мертвого.  И  все  же
созревший мед свободно разливается по свету, поскольку ни один человек  не
осмелился продлить свои дни за счет всеобщей жизни.
     - Фар-тор!!! - набатом ударило отовсюду разом, так что нельзя было не
обратить внимания на этот гром, остаться безучастным и сделать вид,  будто
ничего не происходит.
     Гоэн вскочил, меч его, не кованный, а выращенный  лесными  харраками,
прочертил над головами огненный круг.
     - Ты можешь не трудиться, повторяя без  конца  свое  имя!  -  крикнул
Гоэн. - Я хорошо слышу. Я не знаю, кто ты и каков из себя, но клянусь, что
кем бы ты ни был, через день тебя здесь не будет. Мне даже жаль тебя -  ты
затеял бессмысленное дело и сам знаешь это. Неужели ты надеешься  победить
все силы вселенной разом? - Гоэн опустил  меч.  -  Молчишь?  Ты  правильно
сделал, что умолк. У тебя еще есть время до завтрашнего утра. Но берегись,
если утром мы увидим, что путь к чаше закрыт.
     Ответа не было. Старый воин оглядел сереющие окрестности, а затем  на
правах старшего, распорядился:
     - Рыцари леса  разводят  костер,  горожане  готовят  ужин.  Остальные
выделяют добровольцев - быть ночной стражей.
     В словах Гоэна не было обиды или унижения. Все знали, что  в  Блеклом
Краю не у всякого загорится огонь, и уж  тем  более  не  просто  накормить
воинов там, где пища лишена вкуса. Поэтому гордый Бург распустил ремни  на
мешке и начал доставать провизию, а  сам  Гоэн  и  рыцарь  Шш,  бывший  не
человеком даже, а покрытым замшелой корой  лесным  духом,  отправились  за
валежником.
     - Кто согласен караулить ночью? - спросил Хум. - Я думаю - достаточно
троих.
     Тотчас поднял руку Зентар. Юный  рыцарь  Травы  не  представлял,  как
можно улечься спать накануне первой  в  своей  жизни  битвы.  Вторым  стал
Бестолайн - рыцарь Бездны. Лучшего сторожа нельзя было и  пожелать.  Жизнь
под землей лишила Бестолайна глаз, но обострила  слух,  так  что  в  самые
темные ночи рыцарь Бездны чувствовал себя уверенней всего. Об  этом  воине
легенд ходило, пожалуй, еще больше чем  о  Виктане,  а  знали  о  нем  еще
меньше. Нельзя было даже с уверенностью сказать - человек  скрывается  под
черненым панцирем или одно из мрачных подземных существ, принявшее людские
законы и получившее имя рыцаря.  Но  сегодня  его  тайна  не  тревожила  -
главное, что он был вместе со всеми. Третьим караульщиком вызвался Виктан.
     В Блеклом Краю не бывает закатов, просто привычный  сумрак  сгустился
сильнее, и стала ночь. Огонь костра не рассеивал ее, не помогал видеть. Те
из рыцарей, кто мог и хотел есть,  придвинулись  к  котлу.  Двое  рыцарей,
опрометчиво давшие обет поститься до самой победы, отвернулись,  чтобы  не
смущать себя видом яств, поскольку припасы Бурга были вкусны  даже  здесь.
Шш задумчиво ковырял сучком в зубах. Людская пища была ему не по вкусу,  и
вообще, он мог не есть месяцами. Недвижим остался и Бестолайн. Забрало его
шлема, сплошного,  без  прорезей  для  глаз,  никогда  не  поднималось  и,
кажется, было приварено к нащечникам. Зато Виктан вовсе снял шлем, так что
все могли рассмотреть его, хотя и не принято было глазеть на  рыцарей.  Не
было во внешности неведомого  воина  ничего  сверхъестественного.  Был  он
далеко не мальчишкой, но и старческая  дряхлость  еще  много  лет  обещала
обходить его стороной. Твердый подбородок, прямой взгляд серых глаз, худое
лицо, словно выточенное из плотного дерева, лишь возле глаз  чуть  заметно
лучатся морщинки, видно в юности Солнечный рыцарь любил смеяться. Проседь,
осветлившая темные волосы, говорит не о возрасте, а о пережитых бедах.  Ел
он немного и молча, как и все остальные воины.
     Вскоре лагерь замер в ожидании тусклого утра. Рыцари  умели  засыпать
быстро и безбоязненно, полагаясь на бдительность часовых.
     Виктан сидел у костра, напротив смутно вырисовывалась фигура Зентара.
Бестолайн расположился в стороне, его видно не было.
     Как всегда в ночи рыцаря Солнечного Луча одолевали мучительные мысли.
Днем, особенно при ясном небе, мир был прост и понятен. Было зло,  которое
следует побеждать, и добро, ждущее помощи. Ночью все сливалось в  темноте,
словно  истекая  одно  из  другого,   границы   пропадали,   и   пропадала
уверенность. В темноте Виктана мучили видения  -  нелепые  и  невозможные:
мелкий дождь, множество людей и бесконечные разговоры  ни  о  чем.  Ничего
подобного не бывало в жизни благородного Виктана, но все же он не  мог  бы
утверждать, что это было не с ним.  Молва  приписывала  рыцарю  Солнечного
Луча способность неожиданно исчезать и появляться, а порой он  застывал  и
часами стоял как во сне, безвольно опустив руки. И не то беда, что  другие
не знали, куда временами пропадает Виктан, но этого не знал и сам  рыцарь.
Хотя он привык, что во всякую минуту  может  осознать  себя  в  незнакомом
месте, где от него потребуются его мощь, мужество и разум. Так что не  это
тревожило его. Пугало собственное беспамятство.
     - Фартор, - беззвучно шептал он, - Фартор...
     Неведомый владыка Блеклого  Края,  осмелившийся  посягнуть  на  общее
богатство, и тот серый мир, что мерещился Виктану после пробуждения -  что
между ними общего? Неизвестно. Но ведь они могут  и  просто  совпадать,  и
тогда...
     "Кому служишь, рыцарь? - подумал Виктан. - Кто ты? Почему-то никто не
спросил меня об этом. Кто ты, рыцарь Солнечного Луча? Откуда тьма в  твоей
памяти?"
     Виктан  бросил  на  угли  сразу  несколько  тонких  веток.   Медленно
поднялось ленивое  пламя,  в  его  языках  безмолвно  вспыхивал  и  сгорал
носящийся в воздухе сор - не то клочья почерневшей паутины, не  то  просто
пыль, причудливо увеличенная слабым светом.
     "Откуда столько пыли? - подумал Виктан. - Здесь ее не должно быть."
     Неудержимая сонливость наваливалась на него, Виктан  чувствовал,  что
еще минута и он уснет, хотя поставлен на  страже,  и  товарищи  доверились
ему.  Впервые  с  ним  происходило  такое  -  он  всегда  был  безупречным
караульщиком. Но, в конце, концов, что может случиться в Блеклом Краю, где
нет никаких качеств, а  значит,  и  силы?  К  тому  же,  рядом  Бестолайн,
привыкший к тьме, тишине и бессонным ночам. С ним  можно  быть  спокойным,
вот и Зентар, их третий напарник, уснул, повалившись на  изумрудный  плащ.
Правда, Бестолайн слеп, но в мире нет никого, кто мог бы подойти так тихо,
чтобы рыцарь Бездны не услышал.  Значит,  можно  заснуть...  на  несколько
минут, не больше.
     Глаза закрывались сами собой.
     "Кому служишь, рыцарь?" -  засыпая  вспомнил  Виктан  и,  пересиливая
себя, протянул руку, кинул в костер ветки, сколько сумел захватить.
     Закружились, исчезая  в  огне  черные  хлопья.  Внезапно  вспыхнувшим
сознанием Виктан увидел опасность, но уже не было сил подняться.
     "Тревога!" - хотел крикнуть он, но лицо облепило  паутиной,  губы  не
размыкались, и лишь чуть слышный шепот протиснулся сквозь них. Но и  этого
комариного звука оказалось  достаточно  для  Бестолайна.  Стальная  булава
взлетела и набатно ударила по кованному щиту.
     Тревога!!!
     Грохот вернул Виктану силы. Он наклонился и,  не  раздумывая,  нырнул
лицом в угли. Лицо опалила боль, но зато вернулась  способность  видеть  и
говорить. Виктан  вскинул  верх  руку  с  кольцом.  В  кольцо  был  вделан
солнечный камень гелиофор. Камень засиял,  разгоняя  тьму.  Света  хватило
ненадолго, по ночам камень  светил  с  трудом,  но  этого  достало,  чтобы
увидеть и понять, что происходит.
     Воздух  вокруг  был  переполнен  черным  пухом,   тончайшие   волокна
опускались на людей, проползали в щели доспехов, утолщаясь,  пульсировали,
наливаясь красным.  Разбуженные  рыцари  вскакивали,  размахивали  руками,
пытаясь отодрать прильнувших кровопийц.
     - Огнем! - закричал Виктан, подпаливая разом связку  факелов.  -  Они
боятся огня!
     Через минуту  нападение  было  отбито.  Не  успевшие  улететь  клочья
паутины были сожжены, воздух очистился.  Виктан  оглядел  соратников.  Все
остались живы, но бледные лица, погасшие глаза показывали, как много крови
они потеряли. Неважными бойцами будут они утром.
     Незаметно высветлилось небо. Никто из рыцарей  не  удивился,  увидев,
что впереди по-прежнему мерно колышется завеса. Фартор, закрывший подход к
чаше, не собирался отступать. Странно было бы  ожидать  отступления  после
столь удачной вылазки. Но сейчас вокруг лагеря было пусто и тихо, так  что
если бы не пелена вдалеке, трудно было бы сказать, где противник,  и  есть
ли он вообще. Пелена окружала чашу с медом, и  уже  сейчас,  хотя  мед  не
созрел, по всей  стране  чувствовалось  беспокойство.  Рыцари  шли,  чтобы
сорвать пелену, хотя и не знали, что это такое, и какие опасности встретят
их возле дрожащего полога. Одна опасность, впрочем, уже была известна.
     Воины выстроились полукругом, в левой руке каждый держал  незажженный
факел.
     - Пора, - сказал Гоэн. - Мы разные и из разных краев, но у  нас  одна
родина - великий Тургор. Сегодня пришел час защищать его. Да  поможет  нам
Светлая Богиня. Мы идем! - крикнул он и первым двинулся вперед.
     Затрещали факелы, цепь воинов пришла в движение. Преграда  оставалась
безмолвной.
     Виктан шагал в общем строю. Справа от него держался Зеннах,  слева  -
молчаливый Безымянный  рыцарь.  Вблизи  завеса  оказалась  стеной  густого
тумана. Туман пригасил и без того тусклый свет, вокруг головы  закружились
черные нити. Виктан отмахнулся факелом, кровососы  послушно  обращались  в
пепел, но на смену им  налетали  новые.  Отовсюду,  пластаясь  по  камням,
начали  сбегаться  полупрозрачные,  почти  неразличимые   твари.   Длинные
конечности  скребли  клешнями  по  стальным  поножам,  безуспешно  пытаясь
добраться до живого. Несколько тварей Виктан рассек мечом, потом, опасаясь
испортить клинок о камни, принялся прокладывать себе путь, топча ползающую
мерзость ногами. Он  не  видел  достойного  противника,  но  понимал,  что
происходит неладное: непроницаемый туман разъединил рыцарей, и  каждый  из
них сражался теперь в одиночку.
     - Тургор!.. - выкрикнул Виктан рыцарский клич.
     В  ответ  донесся  режущий  слух  свист,  и  Виктан  увидел  Зеннаха.
Свистящий рыцарь шел, не замедляя шага, одной рукой  держа  факел,  другой
бешено   вращая   семихвостую   плетку.   Оторванные   суставчатые   ноги,
раздробленные клешни, комья слизи разлетались во все стороны.
     - Держись ближе! - крикнул Виктан. - Они разводят нас!
     - Кто? - удивился степняк, продолжая описывать плетью круги. - Мне не
с кем воевать, это джигитовка, а не бой!
     - Не  знаю,  кто,  но  они  хотят,  чтобы  мы  потеряли  друг  друга!
Берегись!..
     Из груды членистоногих вдруг  вылетели  длинные  упругие  жгуты.  Они
разворачивались в воздухе,  готовые  спеленать  каждого,  до  кого  сумеют
дотянуться. Виктан встретил щупальца  ударами  меча,  обрубки,  извиваясь,
падали на землю, лишь одно сумело захлестнуть ногу и дернуть. Виктан упал,
тут же его со всех сторон облепила  черная  пряжа.  Обрубив  жгут,  Виктан
перекатился в сторону и сумел встать. Там,  где  только  что  был  Зеннах,
колыхался черный сугроб. Свистящий рыцарь  не  успел  выхватить  саблю,  а
плеть оказалась бессильна против живых веревок. Факелы погасли, но все  же
Виктан на ощупь отыскал скрученного Зеннаха и  перерезал  скользкие  путы.
Зеннах  вскочил,  не  обращая  внимания  на  присосавшийся  к  коже   пух,
засвистел, зовя на помощь. И хотя окружающий воздух  убивал  всякий  звук,
призыв был услышан. Слепой Бестолайн появился  из  тумана.  Секира  в  его
руках гудела, скашивая тянущиеся  челюсти  и  летящие  навстречу  веревки,
факел, укрепленный на шлеме, разбрасывал искры.
     Вновь вспыхнуло в руках  пламя,  и  трое  бойцов  пошли,  разбрасывая
суетящихся тварей, пошли наугад, потому что уже давно потеряли направление
и не знали, куда идут. Но, должно быть, удача не покинула их,  потому  что
туман резко поредел, и  они  оказались  на  открытом  пространстве  по  ту
сторону завесы.
     Каменистый склон полого поднимался перед ними, и на каждом валуне, на
всякой свободной пяди земли согнувшись стояли уродливые фигуры. Лес  копий
вздымался над костяными шлемами, ни один наконечник не дрожал,  ни  единая
фигура не двигалась, и ни звука не долетало от шеренги противника.
     - Тю-ю!.. - протянул Зеннах. - Вот уж кого не ожидал увидеть! Стреги!
Признаться, я не думал, что кому-то из них удалось уйти из Нагейи живым.
     Виктан промолчал,  хотя  и  он  многое  мог  бы  рассказать  об  этих
существах, умеющих лишь убивать  всех,  до  кого  дотянутся  их  копья.  У
стрегов не было жен и  детей.  Стреги  нигде  не  жили,  хотя  встречались
повсюду. Кажется, их полчища просто возникали там,  где  в  них  нуждалась
злая  воля.  Недаром  говорится:  где  беда,  там  и   стрег.   Бестолайну
приходилось сражаться с костоголовыми даже в нижних пещерах. И все же, это
был знакомый враг, не пугающий героев.
     Виктан поднял забрало и затрубил в  рог,  созывая  товарищей.  Зеннах
вторил ему адским свистом. На призыв из тумана появилась еще одна  группа:
братья-соперники Хум и Турон, Безымянный  рыцарь  и  Алый  рыцарь  Лесс  в
плаще, побуревшем от крови. Последним появился прорвавшийся в одиночку Шш.
Рыцарь Леса бежал, размахивая чудовищной  дубиной,  завывая  по-звериному,
словно  не  принимал  он  никогда  смешных  человеческих  правил.  Обрывки
разорванных жгутов волочились за ним. Остальные воины остались в гибельной
мгле, либо не сумели прорваться и были отброшены к старому лагерю.
     Оказавшись на открытом месте, Шш не остановился, не замедлил бега, а,
вращая  дубиной,  ринулся  в  сторону  стрегов.  Стреги  -  неутомимые   и
бессмысленные древорубы были  особо  ненавистны  лесному  духу.  По  рядам
прошло движение, над головами взметнулись луки, и тысячи стрел  прочертили
воздух. Они впивались в дубовый панцирь, Шш во мгновение ока стал похож на
невообразимо огромного ежа, но бега не остановил и с  хрустом  врезался  в
отшатнувшуюся толпу.
     -  Вперед!  -  скомандовал  Виктан  товарищам  и  побежал  следом  за
разбушевавшимся лесным витязем.
     Их встретили стрелы и нацеленные  копья,  но  небольшой  отряд  сумел
врубиться во вражеские ряды. Стреги с визгом наскакивали со  всех  сторон,
кольчужные рубахи и круглые щиты плохо защищали их,  но  все  же  их  было
слишком много, а всякому известно, что когда стреги собираются в  орду,  у
них исчезает страх смерти и последние остатки разума. К тому же, отступать
стрегам было некуда - за их спинами поднималась мрачная стена  -  высокая,
гладкая, лишенная ворот и без единой бойницы.
     Шш уже пробился к стене и, не  обращая  внимания  на  тычки  ножей  и
копий, мощно обрушивал дубину на гудящую от ударов стену. Виктан вел отряд
ему на помощь. Очистить площадку от стрегов, затем Шш и Бестолайн  пробьют
стену, а за ней должна быть скала и чаша на скале... Там  они  встанут  и,
если надо, то умрут, но никому не позволят приблизиться до тех  пор,  пока
мед не растечется по земле.
     -  Тургор!  -  выкрикнул  Виктан,  но  вдруг  остановился.  Его  руки
опустились, лицо застыло. Раскатистый  треск  заполнил  вселенную,  он  не
давал сопротивляться, однозначно и  безжалостно  ведя  за  собой.  Впервые
время превращений подошло так резко  и  некстати,  Виктан  даже  не  знал,
исчезнет ли он, чтобы проявиться где-то  в  другом  краю,  или,  что  тоже
случалось, останется здесь: безвольный, не способный ни к чему. Он пытался
бороться, перед глазами  еще  качались  фигуры  врагов,  тело  чувствовало
резкий толчок не пробившей панцирь стрелы, но то новое, что  пришло  вслед
за звоном, уже не отпускало. Исчез меч, растаяли доспехи, холодом  обожгло
босые  ступни,  и  лишь  затем  он  осознал  себя  в   ванной,   с   тупым
неудовольствием   разглядывающим   в   зеркале    собственное    заспанное
изображение.
     "Виктор Андреевич", - всплыло в памяти имя. - Виктан! - застонал он и
на секунду вернулся обратно, к  себе  стоящему,  услышал  призывный  клич:
"Светлая богиня!" - и поднял было меч, но колоколом ударил стук в дверь, а
голос жены: "Виктор, завтрак стынет!" - смял жизнь, оставив  его  один  на
один с буднями.
     Виктор Андреевич выдавил на помазок сантиметровую  колбаску  крема  и
начал бриться.
     - Тургор, - бормотал он машинально. - Тургор.
     Но это больше не было название страны, а какой-то медицинский термин,
имеющий  отношение  к  бритью.  Не  было  тургора  у  Виктора  Андреевича,
изжеванное жизнью лицо с  набрякшими  веками  и  мятой  кожей  глядело  из
зеркала, и бритье не придавало ему свежести.
     Окончив туалет Виктор Андреевич вздохнул и,  внутренне  зажмурившись,
шагнул на кухню завтракать. Еда не лезла в горло, но отказаться он не смел
и  послушно  жевал  разжаренные  вчерашние  макароны.  Таисия  уже  успела
позавтракать и  собиралась  на  работу,  курсируя  между  стенным  шкафом,
зеркалом и продуктовыми сумками. Каждый  раз,  когда  жена  появлялась  на
кухне, Виктор Андреевич начинал жевать особенно старательно.
     Он сам не понимал, почему так ведет себя -  бояться  Таисии  не  было
причин, жили Малявины мирно, считаясь у  знакомых  образцовой  парой.  Но,
разумеется, Виктор Андреевич ни единым словом не  выдавал  сияющей  жизни,
которой жил в действительности, и тайна  угнетала,  заставляя  чувствовать
себя виноватым.
     Как обычно по утрам Виктору Андреевичу приходилось заново  вспоминать
свою биографию,  ибо  беспамятство,  которое  мог  позволить  себе  рыцарь
Виктан, не  дозволялось  Малявину  Виктору  Андреевичу.  Виктор  Андреевич
вспомнил, какой сегодня день недели, вспомнил, не  машинально  действующим
телом, а сознанием, что пора идти на работу, и вспомнил, где он  работает.
Выяснил, какой нынче год, и кто такая Таисия. Медленное пробуждение памяти
всегда  пугало  его,  казалось,  что  сейчас   появится   кто-то,   начнет
требовательно задавать вопросы, а потом заявит во всеуслышание: "Да он  не
знает даже, сколько ему лет!" - и  тогда...  дальше  Виктор  Андреевич  не
решался фантазировать, лишь повторял  про  себя,  готовясь  к  ежедневному
экзамену:
     "Пятьдесят  два  года.  Женат  тридцать  лет  -  скоро  будет.   Пора
готовиться к юбилею, подарки искать. Дочь замужем.  Сын  в  армии  служит,
сколько же ему лет?.. Девятнадцать..."
     -  Виктор,  на  работу  опоздаешь,  -  напомнила  Таисия,  и   Виктор
Андреевич, поспешно отодвинув тарелку, пошел одеваться.
     Утренний экзамен был еще не кончен,  но  впереди  предстояла  длинная
поездка в автобусе, когда можно успеть все. Обычно, по мере того,  как  он
вспоминал приметы и дела здешнего мира, роскошная правда Тургора уходила в
забвение, скрывалась, словно ее и не было. Свойство это  помогало  Виктору
Андреевичу не выдать себя, не совершать странных поступков и  не  говорить
неуместных слов. Но сейчас он никак не  мог  забыть  о  рыцаре  Солнечного
Луча, застывшем среди толпы безымянных убийц.
     Виктора Андреевича втащило в автобус, вдавило ребрами  в  поручень  у
окна, сжало со всех сторон безликой пассажирской массой.
     -  Мне  пятьдесят  два  года,  -  теребил  он  в  уме   бессмысленные
словосочетания. - Я еду на работу..."
     Автобус тряхнул, низкий потолок угрожающе приблизился к  лицу,  цепи,
стягивающие руки и туловище,  натянулись,  врезаясь  в  плоть,  но  Виктан
устоял, и взмыленным стрегам не удалось бросить его на колени.
     - Славная добыча, - услышал Виктан. - Здравствуй,  рыцарь  Солнечного
Луча. - Что-то ты не слишком весел. А ведь ты хотел встретиться  со  мной.
Что ж, я к твоим услугам. Давай, поговорим.
     - Значит, ты Фартор... - сказал Виктан.
     Сидящая фигура  подалась  вперед,  словно  рассматривая  пленника,  и
Виктан увидел, что у Фартора  нет  лица.  Серая,  нездорового  вида  кожа,
покрытая морщинами - одна складка покрупнее кривится там, где должен  быть
рот - и все: ни носа, ни ушей, ни  глаз.  Почему-то  Виктан  подумал,  что
именно таким и должен быть хозяин Блеклого Края.
     - Фартор, - сказал Виктан. - Ты должен отступить. Я знаю, в тебе  нет
ни жалости, ни сочувствия, ни какого-либо иного доброго чувства,  но  ведь
страх-то в тебе должен быть... Ты сумел пленить меня - случайность  и  моя
природа помогли тебе, но всех ты не победишь. Отступи.
     Дернулась морщина рта, монотонно зазвучал бесцветный голос:
     - Во мне нет страха, рыцарь. Страх - это слишком ярко. И ты не  прав:
я взял тебя не случайно, скоро ты убедишься в  этом.  К  тому  же,  ты  не
единственный пленник. Ваша атака отбита, а я не только не понес потерь, но
стал непобедим. Я могу уже не скрывать своих планов. К тому же, без  этого
разговора моя  победа  будет  неполной,  я  должен  рассказать  обо  всем,
рассказать именно тебе - поверженному  противнику,  чтобы  насмеяться  над
тобой. Вчерашний старик говорил,  что  в  Блеклом  Краю  никто  не  живет,
поскольку тут нет никаких качеств. Это не так. Я всегда жил здесь, и  одно
качество у меня было. Зависть! У каждого из вас есть что-то свое, то,  что
вы считаете самым лучшим; вам незачем завидовать друг другу,  поэтому  вся
зависть мира досталась мне. А это - великая мощь. Я бродил вокруг чаши, не
замеченный никем, завидуя каждому  из  вас,  но  не  смея  приблизиться  к
источнику, из которого вы так щедро черпали. Запах меда сводил меня c ума,
но я не имел ни сил, ни решимости  -  ничего  кроме  зависти.  Зависть  не
чувство, а мировоззрение. Говорят  -  она  бесплодна,  но  именно  из  нее
родился иссушающий пух. И когда черная вьюга закружила вокруг моей  головы
- я решился. А потом явились вы - гордые, самоуверенные и...  беззащитные.
Я вдоволь попил  вчера  вашей  крови,  вы  напитали  меня  своей  силой  и
уверенностью. Сразу  явились  неприступные  стены  и  непобедимое  войско.
Против вас сражается то худшее, что есть в вас самих.  А  оно  непобедимо.
Видишь, я ничего не скрываю от тебя, потому что мне  приятно  видеть  твое
отчаяние.
     - Ты лжешь, - сказал Виктан. - Ты не сумел отбросить нас от  стен.  Я
слышу, что бой продолжается.
     Фартор замер, словно  прислушиваясь  к  доносящимся  издалека  глухим
ударам, а потом, пренебрежительно отмахнувшись, произнес:
     - Не стоит обращать внимание на бессмысленный шум. Этот лесной  пень,
который вы привели с собой, и впрямь неукротим и почти неуязвим. Его можно
лишь строгать как полено, я так и поступлю, хотя подойти к  нему  с  ножом
трудно. Но один он ничего не сможет сделать. Никто из вас ничего не сможет
сделать. Кого не взять силой - будет взят  измором  или  хитростью.  Я  не
сумел добыть крови подземного слепца, панцирь его прирос к коже,  тогда  я
воспользовался умением, похищенным у рыцаря  Грозы,  так  что  ваш  слепец
вдобавок оглох и сейчас безобидно крошит камни вдалеке от битвы. К каждому
рыцарю я подобрал ключик, для этого у меня было много времени.  Теперь  ты
понял, что проиграл? Молчишь? Ты правильно сделал, что замолк...
     Виктан вздрогнул и поднял  голову.  Перед  ним  сидел  Гоэн.  Вернее,
сидящий был похож на Гоэна словно брат-близнец, лишь пустой взгляд выдавал
подделку.
     - Прекрати, - сказал Виктан, - меня не обманешь.
     - Теперь, разумеется, не обману. А если бы я сразу показался  тебе  в
таком виде, то сумел бы посеять в твоей душе смятение. Но  мне  захотелось
говорить с тобой от своего имени, и я могу, наконец, позволить себе это. А
хочешь, - Фартор усмехнулся, и страшно было видеть на знакомом лице рыцаря
Опавшего Листа чужую и мертвую усмешку, - хочешь я  покажу  тебе  Виктана?
Такого, каков он на самом деле? Хотя тебе это не интересно, ты, пожалуй, и
не узнаешь себя. Тебя волнует иное: зачем я начал борьбу, и что  собираюсь
делать дальше. Что же, я отвечу и на эти вопросы. Я хочу забрать себе мед.
Весь до последней капли. Пусть он зреет, а потом я не дам ему пролиться. Я
буду есть мед, макать в него свой хлеб, а вы будете завидовать мне, как  я
когда-то завидовал вам.
     - Об этом я догадывался и без тебя, - ответил Виктан. - Что еще может
изобрести бессильная зависть? Тебе лишь кажется, что ты стал силен и сумел
пленить меня... - Виктан напряг мышцы, пробуя на прочность опутывающие его
цепи.
     - Не трудись! - Фартор поднял руку. -  Эти  оковы  нужны  лишь  моему
самолюбию, их несложно порвать. Ты связан иначе, хотя и не  догадываешься,
как. Дело в том,  что  мне  известна  твоя  тайна.  -  Фартор  поднялся  и
прокричал  в  лицо  Виктану:  -  Ты  побежден,  потому  что  проехал  свою
остановку!
     Виктан  рванулся,  но  двери  автобуса  уже  захлопнулись,  и  Виктор
Андреевич увидел, как мимо проплывает проходная завода, табло  над  входом
показывает без семи минут восемь, и, значит, уже нет  никакой  возможности
успеть на работу без опоздания. Виктор Андреевич в отчаянии  привалился  к
дверям. Опустевший автобус, дребезжа, набирал ход.
     Разумеется, в проходной Виктора Андреевича записали,  а  в  отдел  он
опоздал на целых двенадцать минут. Еще год назад на такую  задержку  никто
не обратил бы внимания, кроме, может быть, Антонины Мадарась  -  злыдни  и
доносчицы, но теперь, когда управленцы ожидали сильного сокращения штатов,
Виктора  Андреевича  встретило  недоброжелательное  молчание  и  изучающие
взгляды.  Виктор  Андреевич  промямлил  что-то  напоминающее  одновременно
приветствие и попытку оправдания, уселся  за  стол  и  придвинул  папку  с
бумагами.  Предстояло  выяснить,  что  там   внутри,   вспомнить,   какими
неприятностями  чреват  грядущий  день.  Ничего  срочного  в   папках   не
оказалось: какие-то заявки, отчет за прошлый квартал, докладные записки  о
перерасходе электроэнергии - весь тот бумажный хлам, что  скапливается  на
столе, создавая видимость работы.
     Виктор Андреевич обзвонил цеха, сообщил,  что  режим  работы  сегодня
"два-тире-два". В ответ ему продиктовали расход электричества  за  прошлую
смену. Цифры эти предстояло просуммировать  и  о  результатах  сообщить  в
Горэнерго. Ежедневная будничная деятельность,  не  требующая  ни  малейших
усилий. Виктор Андреевич выписал цифры в колонку, вздохнув, поднял голову.
Светочка Соловкова, сидящая за столом напротив, была погружена в  расчеты,
наманикюренные  пальчики  летали  над   клавишами   калькулятора.   Виктор
Андреевич вздохнул еще раз.
     Лишенные тургора щеки Виктора Андреевича всегда были гладко  выбриты,
так что он и сам не мог бы сказать,  была  бы  у  него  седина  в  бороде,
вздумай он эту бороду отпустить. А вот бес в ребро впился прочно, и  звали
его Светочка Соловкова. Была она на два  года  младше  собственной  дочери
Виктора Андреевича, у мужчин пользовалась успехом, так что никаких  надежд
у Виктора  Андреевича  не  оставалось,  тем  более,  что  Малявин  даже  в
молодости был смел с женщинами лишь в мечтах. И все же, он ничего не мог с
собой поделать  -  запоздалая  влюбленность  была  неистребима.  Во  время
заводских междусобойчиков  Виктор  Андреевич  демонстративно  ухаживал  за
Светочкой,  изображая  "доброго  дедушку",  которому,  учитывая   возраст,
позволена безобидная фамильярность. А сам жестоко клял себя и за  неудачно
выбранную маску, и за нерешительность, и даже  за  возраст,  который  и  в
самом деле со счетов было не  сбросить.  О  Таисии  в  эти  минуты  Виктор
Андреевич не думал, Таисия ждала дома, а здесь была совсем  другая  жизнь,
такая же непохожая на домашнюю, как и царственные равнины Тургора.
     Виктор   Андреевич   машинально   пересчитывал   общее    потребление
электроэнергии, но мысли его были  далеко.  В  середине  дня  ему  уже  не
требовалось вспоминать обыденные вещи, уплывал в тень и  Тургор,  так  что
можно было помечтать о чем-нибудь несбыточном. Например, о рацпредложении,
которое он сделает, и  которое  радикально  изменит...  неважно,  что  оно
изменит, но в результате увеличится объем продукции, снизится  потребление
материалов и энергоносителей, экология тоже не будет  забыта...  Суммарный
экономический эффект составит, скажем, двести миллионов в год, и,  значит,
сумма  вознаграждения...  большая,  посчитаю  потом.   С   Мадарась   удар
приключится, когда он пригласит весь отдел в ресторан. Ее  -  тоже,  пусть
позлобствует, но  главное,  конечно,  Светочку.  Вечером  он,  как  старый
приятель, пойдет провожать Свету, а возле дома само собой  получится,  что
они вместе поднимутся к ней, и там... Сладкий озноб прошел вдоль спины.  -
Светик, Светик, светлая моя...  -  Виктор  Андреевич  зажмурился,  прикрыл
ладонью глаза. Так проще и  правдоподобнее  представлять  то,  что  теперь
будет соединять его со Светочкой, соединять прочно  и  всегда,  даже  если
сама Светочка ничего об этом не узнает. Когда вокруг  смыкается  тьма,  то
обостряются  остальные  чувства,  и  самый  тихий  шепот  слышен  ясно   и
разборчиво:
     -  ...светлая,  чистая,  прекрасная.  Когда  она   идет,   трава   не
приминается под ее ногами, и осенние листья не  слышат  шороха  ее  шагов.
Лицо ее сияет, и при взгляде на нее невозможно сохранить в  душе  недобрые
мысли. Едва она появляется - все ложное исчезает, и остается лишь  истина.
Значит, сейчас Светлая богиня на нашей стороне.
     - Не надо меня утешать, -  прервал  рассказчика  слабый  голос.  -  Я
слышал эти сказки еще младенцем и теперь не верю в них.
     - Это истина.
     - Почему, в таком случае, богиня не явилась  в  ту  минуту,  когда  в
битве решалась судьба Тургора? Почему мы в плену, а Фартор торжествует?
     -  Потому,  что  битва  не  кончена,  а  мед  созревает  лишь  в  миг
солнцестояния. В этом году солнцестояние совпадает с закатом, и до  заката
еще далеко.
     Виктан оторвал от лица руку, засветил на безымянном пальце  гелиофор.
Кольцо с камнем было невидимо для чужих глаз, стреги  не  смогли  похитить
его. Камень осветил вырубленную в скале келью и две  человеческие  фигуры:
одну лежащую ничком, другую сидящую возле нее.
     - Ты очнулся? - спросил Гоэн, повернувшись на свет.
     - Да, - ответил Виктан.
     Он подошел, склонился над лежащим Зентаром. Юноша не пошевелился.
     - Он умирает, - прошептал Гоэн.  -  Его  не  ранили,  он  умирает  от
несвободы. Видишь, - произнес он громко, - у нас  уже  есть  свет.  Фартор
прогадал, когда бросил нас в общую яму. Хотя,  признаюсь,  Виктан  был  не
лучшим соседом, пока сидел застыв как истукан.
     - Это не единственная его ошибка,  -  сказал  Виктан.  -  Прежде  чем
бросить меня сюда, он говорил со мной, и теперь я знаю, куда  меня  уносит
время от времени. Оказывается, я живу тогда в другой  стране  -  глупой  и
ничтожной, причем пользуюсь там  самым  презренным  положением.  Мне  было
обидно узнать такое. Но Фартор просчитался в главном - ему не удалось меня
раздавить, ничтожество той жизни не  сказалось  на  мне.  Зато  теперь  я,
кажется, могу предсказывать свои метаморфозы, и, если интуиция не подводит
меня, в следующий раз я исчезну отсюда, а вернуться постараюсь  где-нибудь
неподалеку и тогда сделаю все, что сумею сделать голыми руками...
     - Виктан, - сдавленно перебил рыцарь Опавшего Листа, - может ли  твой
камень светить ярче?
     - Это гелиофор - камень солнца, а  наверху  сейчас  день,  -  ответил
Виктан.
     - В таком случае, ты выйдешь отсюда с оружием в руках!  -  воскликнул
Гоэн. - Зентар! - повернулся он к товарищу, - я знаю, ты носишь  на  груди
мешочек с плодородной землей твоего  родного  Резума.  Дай  ее,  нам  надо
вооружить рыцаря Солнечного Луча.
     Зентар молча поднялся, достал из-под рубахи кожаный мешочек, протянул
его старику. Гоэн высыпал горсть земли на  пол,  сделал  пальцем  лунку  и
опустил в нее крошечное зерно, неведомо откуда появившееся  в  его  руках.
Разровнял землю, полил из кувшина, стоящего в углу.  Кивнул  Виктану.  Тот
поднял руку с кольцом. Камеру залил солнечный свет.
     - В недоступных буреломьях лесного Думора созрело это семя, -  пропел
Гоэн. - Дикие харраки вырастили его  на  погибель  всякому,  кто  вздумает
посягнуть на их  необузданную  волю,  суровые  нравы  и  непостижимые  для
чужаков обычаи. Фартор полагал, что лишил меня оружия, но отнял лишь сухой
лист, стоящий не больше любого опавшего листа. Живой меч невозможно купить
или отнять, его можно лишь получить в подарок.
     Горсть  земли  на  полу,  рассыпаясь,  зашевелилась,  из  центра   ее
показался острый росток, он поднимался,  удлиняясь  на  глазах,  прямой  и
блестящий.
     - Вот меч рыцаря Опавшего Листа, - произнес Гоэн. - Бери, я отдаю его
тебе.
     Виктан протянул руку и сорвал меч, с клинком, похожим на побег осоки.
     - Пора, - сказал он, выпрямляясь.
     Стена перед ним изменилась, вместо грубого камня некрасиво  бугрилась
испорченная давней протечкой штукатурка,  и  висел  наклеенный  на  фанеру
график  роста  выпуска  продукции  за  позапрошлую  пятилетку  с  цифрами,
перемалеванными на пятилетку прошлую.
     - Давно пора, Виктор Андреевич, - услышал он чей-то голос.
     Перед Виктором Андреевичем стоял Зозулевич - инженер из  вент-группы.
С Зозулевичем Виктор Андреевич частенько  болтал  на  лестнице,  где  была
оборудована курилка, в столовую они тоже обычно ходили вместе.  Подчиняясь
неписанным законам заводоуправления,  Малявин  с  Зозулевичем  звали  друг
друга по имени-отчеству, хотя и были на "ты".
     - Иди один, - сказал Виктор Андреевич. - Я сегодня обедать не пойду -
работы много, да и чувствую себя неважно.
     - Какой обед? - изумился Зозулевич. - Обед кончился давно,  а  сейчас
собрание начинается, собираются у конструкторов, тебя ждут..
     - Спасибо, - сказал Виктор Андреевич, -  а  то  я  заработался  и  не
слышал.
     Виктор Андреевич и впрямь чувствовал себя  не  блестяще.  В  те  дни,
когда Тургор не отпускал его, Малявин  бродил  сонный,  отвечал  невпопад,
часто вообще не слышал обращенных к нему слов. Чтобы  скрыть  это,  Виктор
Андреевич начинал жаловаться на головную боль и иные недомогания, просил у
сослуживцев таблетки и очень быстро внушал самому  себе,  что  заболел  на
самом деле. Порой даже получал  в  санчасти  больничный  лист.  Но  теперь
вольготной жизни приходил конец: приближался переход на аренду, сокращение
штатов и прочие, связанные с этим неприятности. Сегодняшнее собрание  было
в их числе.
     Обычно во время собраний Виктор  Андреевич  старался  примоститься  в
уголке за кульманом, так, чтобы его не было видно. Но сегодня он умудрился
опоздать на собрание, так что пришлось  сесть  на  всеобщее  обозрение,  у
дверей. И  соседство  оказалось  неподходящим:  рядом  вертелся  на  стуле
молоденький теплотехник Володя, направленный на завод по  распределению  и
успевший восстановить против  себя  весь  отдел  откровенным  бездельем  и
рассказами о том, как он  будет  жить,  когда  заведет  собственное  дело.
Фамилия у Володи была не по годам звучная: Рак-Миропольский - и  это  тоже
не прибавляло к нему любви.
     Собрание вел Цветков - зам главного энергетика. В  другое  время  это
немедленно насторожило бы Виктора Андреевича. Главный энергетик -  товарищ
Паскалов  любил  изображать  из  себя  душку-начальника   и   потому   все
мероприятия, где принимались жесткие решения, перепоручал заместителю.  Но
сегодня Виктор Андреевич был озабочен трудными делами Тургора и  думать  о
двух опасностях разом не мог. Он сидел, привалившись к стене, напустив  из
чувства самосохранения страдальческое  выражение  на  лицо,  и  не  слушал
выступлений. Встревожился, лишь когда в его сознание протиснулись слова:
     - В течение этой недели мы  должны  решить,  без  кого  отдел  сможет
нормально работать. С этими товарищами нам придется расстаться.  Остальные
получат компенсацию в размере сорока процентов от оклада уволенных.
     "Неужто действительно сокращение? - всполошился  Виктор  Андреевич  и
тут же привычно начал успокаивать себя: - Да не может быть,  треть  отдела
уволить... отобьемся...  в  крайнем  случае,  сократят  Кузьминову  -  она
бездетная."
     И в самом деле, поднялся Зозулевич и напористо пошел в атаку:
     - Господа, что-то я не понимаю, как это - треть отдела  сократить,  у
нас работы труба нетолченая. Мы  же  не  НОТ  какой-нибудь  и  не  техника
безопасности, без наших служб завод станет...
     - Это не тема для дискуссии, а приказ, - перебил оратора  Цветков,  -
уволить десять человек. Мы должны решить, без кого сможем обойтись.
     "Сейчас Мадарась вмешается", - тоскливо подумал Виктор Андреевич.
     Но  вместо  известной   склочницы   неожиданно   поднялась   Светочка
Соловкова.
     - Правильно Сергей Семенович говорит. У  нас  не  треть,  а  половину
отдела гнать надо. А зарплату их -  тем,  кто  работает.  Вот  вам  первая
кандидатура, - Светочка обвела взглядом собравшихся, - Малявин!
     - У меня дел невпроворот, на мне все цеха висят!  -  закричал  Виктор
Андреевич фразу, приготовленную  для  мерзавки  Антонины.  Потом  до  него
дошло, кто выступает против него, он смутился, задохнулся от обиды и фразу
закончил лишь по инерции: - Я и обедать сегодня не ходил...
     - Знаю я вашу работу! Как Антонина Ивановна в отпуск уходит,  так  он
мигом на бюллетень, так что все обязанности на мне - и ничего, справляюсь.
А что обедать он не ходит,  так  бездельничать  можно  и  без  обеда.  Вот
сегодня,   наглядный   пример:   считает   товарищ   Малявин   потребление
электроэнергии. Там надо всего четырнадцать чисел сложить.  Он  складывает
на калькуляторе, а я рядом сижу, мне все видно. Ежу понятно,  что  соврал:
цеха данные до первого знака дают, а у него в  окошке  после  запятой  две
цифры болтаются... Нет, досчитал, проверяет. И видно, как он по клавише не
ту цифру мажет. На третий раз  верный  ответ  получил,  но  с  первыми  не
совпадающий, так он стал четвертый  раз  пересчитывать.  И  опять  соврал.
Обедать он, может, и не  ходил,  но  потребление  так  до  сих  пор  и  не
сосчитано. Гнать такого работничка!  Он  только  и  умеет,  что  спать  на
рабочем месте, да масляными глазами под блузку заглядывать.
     - А нечего блузку распахивать! - вдруг вмешалась  Антонина.  -  А  то
устроила декольте до самого пупа. Тут у ней ножки - там у ней ляжки!..  Не
сотрудник, а западный секс!
     - Это же прекрасно! - возопил  Рак-Миропольский.  Ему,  как  молодому
специалисту, сокращение не грозило, и юный  бездельник,  чувствуя  себя  в
безопасности, наслаждался происходящим.
     - И вообще, - продолжала Мадарась, - что вы накинулись  на  человека?
Дали бы до пенсии доработать.
     - Вы, Антонина Ивановна, беспокойтесь,  чтобы  вам  ваши  полгода  до
пенсии досидеть позволили, - внушительно произнес Цветков.  -  А  Малявину
еще восемь лет трубить.
     "Семь  лет  и  одиннадцать  месяцев",  -  пытался  поправить   Виктор
Андреевич, но вместо этого окончательно стушевался и затих. Ясно  же,  что
там уже все решено, и коллектив созван для проформы.
     Он желал одного - чтобы скорее кончился этот дурацкий  сон,  хотелось
проснуться, пусть даже в темнице Фартора, лишь бы подальше отсюда.  И  еще
мучило горькое чувство: "Светик, Светик, как ты могла решиться на подобный
удар, пойти на предательство... И это после всего, что было у нас..."
     Дальше Виктор Андреевич  не  слушал,  не  обратил  даже  внимания  на
пробежавшую мимо Кузьминову,  лишь  вздрогнул  от  грохота  захлопнувшейся
двери. Подумал вяло, что и ему надо бы уйти благородно, с достоинством, но
остался сидеть.
     Собрание набирало обороты  словно  электромясорубка.  Едва  возникала
заминка,  Цветков  подбрасывал  новую  фамилию.  Ополовинили  бюро  охраны
природы, прошлись по вентиляционной группе (Зозулевич,  впрочем,  уцелел),
заглянули в группу конструкторов. Всего получилось семь жертв.
     - А если захочет подать заявление товарищ Рак-Миропольский, -  подвел
итоги Цветков, - то администрация возражать не станет.
     - Да нет, я пока обожду... - зевнул молодой специалист. - Вот  годика
через два...
     - Годика через два с тобой другой разговор будет! - рявкнул благостно
молчавший Паскалов, и на том собрание закончилось.
     Домой Виктор Андреевич вернулся смурной и,  не  переодевшись,  уселся
перед выключенным телевизором. Жить не хотелось. Болело в груди, чуть выше
желудка, представлялись собственные похороны, печальные лица  сослуживцев,
плачущая Светочка, шепоток: "Замучили человека, в могилу свели..."
     Понимая умом несерьезность подобных фантазий, Виктор  Андреевич  гнал
их, пытался вызвать в памяти образ  Тургора,  но  тот  отгородился  глухой
стеной и не пускал. Очевидно, Виктану  удалось  исчезнуть  из  темницы,  и
сейчас его не было нигде, и, значит, Тургор  был  закрыт  для  страдающего
Виктора Андреевича.
     В прихожей раздался звонок - Таисия обычно звонила в  дверь,  хотя  у
нее был свой ключ. Виктор Андреевич вернулся в кресло.
     "И не поинтересуется, как дела",  -  обижено  подумал  он  и  тут  же
ужаснулся мысли, что Таисия могла спросить его о работе, и ему пришлось бы
отвечать.
     Из кухни потянуло борщом. Слева под ребрами заболело сильнее.
     "Подохну - никто и не заметит", - резюмировал Виктор Андреевич.
     - Обедать иди, - позвала Таисия.
     После тарелки борща в груди отпустило, жизнь уже  не  казалась  столь
ужасной. В конце концов, увольняют его еще не завтра, а в  худшем  случае,
через месяц, и компенсация при увольнении  по  сокращению  за  два  месяца
выплачивается,  и  стаж  не  прерывается.  За  это  время  он   что-нибудь
придумает, устроится на другую работу - энергетики везде нужны  -  сделает
свое изобретение и внедрять его будет  не  здесь,  а  на  новом  месте,  в
каком-нибудь совместном предприятии. И  запатентует  на  свое  имя  -  так
теперь можно. Приглашения пойдут от инофирм, зарубежные  поездки,  дома  -
компьютер и видеомагнитофон. А на  бывшем  его  заводе  все  останется  по
старинке, прогорят они со своей арендой и разорятся.  Светочка  Соловкова,
безработная, придет в слезах в его кабинет (а  он  уже  будет  президентом
фирмы), и он ей скажет...
     -  Ты  меня  совсем  не  слушаешь!  -  голос  Таисии  вернул  Виктора
Андреевича на кухню.
     - Слушаю, Тасечка, - сказал Виктор Андреевич.
     - Я спрашиваю, на что мы жить будем? - повторила Таисия.
     "Неужели  кто-то  успел  ей  сказать?"  -  с  тоской  подумал  Виктор
Андреевич и на всякий случай ответил уклончиво:
     - Как-нибудь выкрутимся.
     - Ты все успокаиваешь, а выкручиваться приходится  мне,  -  обиделась
Таисия. - Ты хоть знаешь, сколько сейчас картошка  стоит?  Твоей  зарплаты
теперь только на папиросы хватит. Мясо на рынке уже  сорок  рублей  и  еще
будет дорожать.
     "Не знает", - понял Виктор Андреевич и сказал:
     - Так это на рынке.
     - А ты купи в магазине. Три часа отстоишь, а ничего не получишь. Да и
в магазинах будет дороже. Писали уже. Вот  я  и  спрашиваю:  на  что  жить
будем?
     "Ну что прицепилась?.." - тосковал Виктор Андреевич, решив  от  греха
отмалчиваться.
     - Алеше посылку надо бы собрать, и  перевод,  а  из  каких  денег?  -
долбила Таисия. - У  Риты  день  рождения  скоро,  что  дарить  будем,  ты
подумал? В  магазинах  нет  ничего.  У  нас  тоже  юбилей  близится,  пора
подумать, кого звать. На ресторан денег нет, значит  -  дома.  Но  и  дома
приличный стол рублей в четыреста обойдется,  а  то  и  больше...  -  лицо
Таисии вдруг смягчилось, осталась лишь неистребимая морщинка поперек  лба,
- Витек, - сказала Таисия совсем тихо, - а ведь тридцать лет вместе живем.
Вся жизнь...
     Виктор Андреевич обнял за плечи прижавшуюся к нему Таисию. Он  вообще
любил свою жену, хотя привычка,  кажется,  преобладала  в  нем  над  всеми
прочими чувствами. И пусть  в  далеко  идущих  мечтах  Виктора  Андреевича
Таисия не появлялась, но в то же время как бы и присутствовала, потому что
Виктор Андреевич всегда знал, что у него есть дом. А  дом  -  это  Таисия.
Виктор Андреевич был ласков с женой и, даже думая о Светочке, Тасю  любить
не переставал.
     - До чего же обидно, - сказала Таисия. - Жизнь прошла, а как - я и не
заметила. Сначала, студентами, думали, вот  будем  зарабатывать,  начнется
настоящая жизнь, потом ждали, что дети подрастут, что зарплату прибавят...
Теперь и ждать нечего, а жизнь еще не начиналась.
     "Сейчас снова  о  деньгах  заговорит",  -  догадливо  подумал  Виктор
Андреевич.
     - ...нигде не были, ничего в жизни яркого не случалось...
     "Как же не случалось, - мысленно возразил Виктор Андреевич, - у тебя,
может, и не случалось, а у меня все  было.  Меня  Тургор  ждет,  там  люди
гибнут, а она..."
     Его уже начинал  тяготить  этот  разговор,  с  небольшими  вариациями
происходивший каждый день. Виктор Андреевич мог предсказать его полностью,
со всеми изгибами, он знал, как будет меняться настроение Таисии,  как  от
лирических признаний она перейдет  к  жалобам  и  упрекам.  До  скандалов,
впрочем, доходило крайне редко, чаще, вспомнив о делах, Таисия принималась
за хозяйство, а его оставляла в покое. Надо было лишь отмолчаться,  но  не
демонстративно, а как бы и  отвечая,  но  ничего  не  говоря.  Но  сегодня
лавировать было трудно - мешали неприятности на работе, которые  никак  не
удавалось выбросить из головы, и все более настойчиво звал  к  себе  вновь
проявившийся Тургор. Никогда еще дела не  обстояли  так  страшно,  впервые
угрозе подвергалась вся страна, и ближе к вечеру  эта  реальная  опасность
начинала тревожить Виктора Андреевича сильнее,  чем  причитания  жены.  Он
видел, что Тургор открылся для него, но не мог сосредоточиться, чтобы уйти
туда.
     - ...все годы не то чтобы съездить  куда  или  купить  что-нибудь,  -
бубнила Таисия, - а еле концы с концами сводим. Надоело  копейки  считать.
Другие как-то устраиваются, тысячами ворочают, а мы с тобой...
     - Я не кооператор и не вор, - привычно возразил Виктор Андреевич.
     - В кооперативах  теперь  денег  не  зарабатывают,  а  только  налоги
платят. Нормальные люди деньги делают  неофициально.  Ты  знаешь,  сколько
сейчас стоит изготовить качественный чертеж какому-нибудь дипломнику?
     - Я  откуда  знаю?..  Рублей  двадцать  пять,  -  предположил  Виктор
Андреевич. - Смотря по насыщенности...
     - А вдвое больше не хочешь? - торжествуя, спросила Таисия.
     - Где ее достать, эту халтуру, - законно возразил муж.
     - Я достала, - Таисия протерла  стол  и  выложила  перед  ошарашенным
Виктором Андреевичем толстую папку. - Вот, надо сделать восемь контрастных
чертежей. В лист. Сделаем - как раз хватит на праздник.
     "Опять  все  на  меня  сваливается",  -  обреченно   подумал   Виктор
Андреевич.
     Таисия раскатала на столе рулон ватмана.
     - Ты хотя бы начни, - сказала она, - расчерти форматы. Я  потом  тоже
подойду, а сейчас - никак, у меня белье вчера замочено, простирать надо, а
то затухнет.
     Таисия исчезла в ванной. Виктор Андреевич  подошел  к  столу,  провел
пальцами по хирургической белизне ватмана.
     "На работе полный  день  ишачишь,  дома  снова  запрягают,  -  тяжело
подумал он, - и главное, ведь это никому не  нужно,  и  так  с  голоду  не
помрем... и вообще, не настоящее все это, пустое, фальшивое."
     Ждущий помощи Тургор с неудержимой силой звал к себе.
     Виктор Андреевич  прошел  в  комнату,  стащил  с  кровати  покрывало,
медленно, словно лунатик начал раздеваться. Скрипнула  дверь,  в  комнату,
держа на весу мыльные руки, вошла Таисия.
     - Виктор, - сказала она, - я же тебя просила...
     - Я сделаю, - сказал Виктор Андреевич, чувствуя себя словно школьник,
пойманный на мелком жульничестве, - ты же знаешь, я  не  могу  вечером,  я
очень устал сегодня, я лучше с утра пораньше встану и сделаю все.
     - Да уж, знаю, - сказала Таисия, -  опять  все  на  меня  навалил.  -
Ладно, что с тобой делать, спи себе...
     Таисия развернулась и вышла, прикрыв ногой  дверь.  Виктор  Андреевич
обессиленно ткнулся в подушку. Обида жгла грудь.
     "Обязательно было куснуть, что угодно  сделать,  лишь  бы  побольнее,
жизнь вместе прожили, но в таком удовольствии отказать  себе  не  может...
Все они такие... Не могу больше... Серость эта душит.  Уйду...  В  Тургоре
остаться навсегда - там жизнь, а здесь... не хочу..."
     На этом мысли оборвались, не стало замученного пошлостью,  униженного
всеми и от  всех  претерпевшего  Виктора  Андреевича  Малявина,  а  взамен
выпрямился под низким небом Блеклого Края неустрашимый боец Виктан, твердо
сжимающий  живой  меч  харраков  и  готовый,  если  придется,   отдать   и
собственную жизнь, и бесцельное существование своего двойника  ради  того,
чтобы и впредь мед жизни тек по беспредельным просторам Тургора.
     Он угадал и место, и время, материализовавшись  прямо  на  крепостном
дворе. За его спиной  громоздился  приземистый,  вросший  в  землю  дворец
Фартора, по сторонам тянулись стены, облепленные готовыми к бою  стрегами.
В одном месте стена была покрыта трещинами и словно осела.  Она  бы  давно
рухнула, если бы не подпорки и неутомимая работа каменщиков,  наращивающих
полуразрушенное укрепление. А прямо перед ним, посреди  крепостного  двора
поднимался невысокий скальный зубец, и на нем,  видимая  отовсюду,  стояла
чаша. Она  была  полна:  мед,  густой  и  текучий,  прозрачный,  темный  и
светящийся  изнутри,   горкой   поднимался   над   гладкими   краями.   До
солнцестояния оставалось всего несколько минут, и Фартор в своем  истинном
безликом  виде  стоял  у  подножия  скалы,  готовый  подняться  наверх   и
осквернить мед нечистым прикосновением.
     - Светлая богиня! - прошептал Виктан и ринулся вперед.
     В один прыжок он  достиг  подножия  скалы,  свободной  рукой  схватил
тяжелую, приготовленную для Фартора лестницу, и метнул ее прочь.  Лестница
грохнулась о стену, сбив подпорки и  разметав  суетящихся  стрегов.  Стену
больше ничего не удерживало, и она рухнула, подняв облако пыли. В  проломе
показался  Шш.  Он  попытался  двинуться  на  помощь  Виктану,  но   ноги,
подсеченные кривыми ножами стрегов не держали  его,  лесной  богатырь  мог
лишь ползти, отмахиваясь от наседающих противников. На равнине под стенами
продолжалась битва, но Виктан мгновенно понял, что подмоги оттуда тоже  не
будет.  Потерявшие  командиров  рыцари  были  отрезаны  друг  от  друга  и
сражались в одиночку, окруженные толпами врагов. В одиночестве  предстояло
биться и Виктану, но в отличие от друзей, ничто кроме рубахи не прикрывало
его грудь, а ряды оправившихся от неожиданности стрегов  смыкались  вокруг
него. Тускло блестели натертые маслом звериные черепа, острия копий целили
в лицо. Виктан поднялся на уступ,  ближе  к  чаше,  взялся  за  меч  двумя
руками, поднял его над головой, ожидая нападения.
     - Ты?.. - проскрипел Фартор. - Ты все-таки  вернулся?  Я  же  показал
тебе твое место - вон отсюда, ничтожество!
     - Ты напрасно кричишь, - ответил Виктан. -  Больше  тебе  не  удастся
вышвырнуть меня из Тургора. Тебе лишь мерещится твоя сила, ты воображаешь,
будто можешь справиться со мной. Твой удел - вечная зависть.  Возможно,  в
иной стране, раз ты знаешь о ее существовании, ты действительно  господин,
и тебе удается делать то бытие блеклым и бессмысленным.  Но  здесь  ты  не
пройдешь!
     За спиной Виктана раздался густой всепроникающий звон, поднялся столб
радужного света. Мед созрел. Еще несколько минут  чаша  сможет  удерживать
его, а потом он разольется, даря миру смысл жизни. И эти  несколько  минут
Виктан должен один удерживать всю озверелую жадность вселенной.
     - Прочь с дороги, или я выпущу твои кишки! - заревел Фартор.
     Он выхватил у ближайшего стрега тяжелый  стальной  трезубец  и  полез
наверх, размахивая оружием и рыча бессмысленные  проклятия.  Виктан  отвел
удар трезубца и вонзил острие меча в дряблую плоть, туда,  где  у  обычных
людей находится лицо. Однако, Фартор не упал, на коже не  появилось  раны,
зато меч харраков,  погрузившись  в  серое,  болезненно  вскрикнул,  и  по
блистающему лезвию прошла дрожь.
     -  Меня  не  так  просто  убить!..  -  прошипел  Фартор,  замахиваясь
гарпуном.
     Вновь Виктан отбил смертельный удар, но на этот раз  уже  не  касался
мечом Фартора, а, шагнув вперед, обхватил тяжелую  и  неподатливую  словно
мешок с песком фигуру и сбросил ее на головы  теснящихся  стрегов.  Фартор
завизжал как зажатая капканом крыса. Виктан выпрямился, и  в  этот  момент
пущенное вражеской рукой копье ударило его в левый бок.
     Виктан пошатнулся, но тут же вновь поднял меч, и полезшие на  приступ
стреги посыпались вниз. Переполненная чаша гудела тысячеструнным звоном.
     - Пусти-и!.. - визжал Фартор, карабкаясь по скале.
     Острия трезубца зазвенели о меч. Виктан вырвал из раны копье и ударил
Фартора. Копье с шипением рассыпалось, но и  Фартор  оказался  у  подножия
скалы. Он упал на четвереньки и подняв к стоящему витязю круглую  болванку
головы, пролаял:
     - Ты умрешь! Копья стрегов отравлены, от их яда  нет  спасения.  Даже
если ты не пропустишь меня сейчас, без тебя твои друзья ничего  не  смогут
сделать, и через год мед все равно будет моим... А ты умрешь через минуту,
смерть твоя будет страшной, и ради этого я согласен ждать еще год!
     Виктан молчал. Он понимал, что на этот  раз  Фартор  говорит  правду.
Рана в боку болела невыносимо, левая рука повисла и не слушала его.
     - Пусти! - потребовал Фартор. - Или возьми мед сам, он вылечит  тебя,
а я буду твоим слугой.
     "Единая капля, текущая на землю из каменной чаши, возвращает  силу  и
здоровье и может, как говорят, оживить мертвого..." Он останется  жить,  и
на  следующий  год  позволит  меду  разлиться  беспрепятственно...   если,
конечно, на будущий год мед появится, а не  умрет  опороченный  бесчестной
рукой рыцаря, не исполнившего обета.
     - Нет, - сказал Виктан.
     - Ты не просто умрешь, - завывал Фартор. - Ты погибнешь только здесь,
а там еще долго будешь маяться на своей скучной кухне,  со  своей  скучной
женой и вечными неприятностями на противной и скучной для тебя работе.  Ты
не сможешь даже вспомнить толком об этой  жизни  и  будешь  зря  мучиться,
пытаясь вернуться. Пусти!
     - Нет.
     Виктан чувствовал, как яд подбирается к сердцу. У него  перехватывало
дыхание, слабели ноги. Перед глазами  качались  черные  тени.  Но  сильнее
всего, каждой клеткой умирающего тела Виктан ощущал бурление  животворного
меда за своей спиной. И он повторил еще раз,  уже  не  Фартору,  а  самому
себе:
     - Нет.
     - Ты умрешь! - Фартор кинулся на скалу.
     Не было сил парировать удар, Виктан  лишь  шагнул  вперед,  подставив
грудь под трезубец и отдав мечу последние  остатки  жизни.  Меч  харраков,
погрузившись в серое, взорвался на тысячу осколков. Фартор  покатился  под
ноги своим наемникам. Он был невредим, но видел, что опоздал бесповоротно.
Мед, переполнивший  чашу,  тяжело  хлынул  на  камни.  Коснувшись  твердой
поверхности, он вскипал и  мгновенно  исчезал,  чтобы  в  измененном  виде
появиться на полях Резума, в степях Нагейи, среди обледенелых скал Норда и
заросших мхом елей Думора, повсюду, где, напряженная и страстная,  бурлила
жизнь вечного Тургора.
     С появлением меда в стране начиналась весна: свежая трава продиралась
сквозь старые стебли,  хороводом  закружили  бабочки,  деревья  наливались
соком.  Земля,  проснувшись,  передала  полученную  силу  дальше  -  своим
сыновьям. Пространство перед стенами  взревело  внезапно  ожившей  битвой.
Искалеченный Шш поднялся из-под наваленной на него кучи убитых врагов.  Из
тумана выступил  наконец  прорвавшийся  второй  отряд,  ведомый  Бургом  и
черноволосым рыцарем Грозы, а в подземной темнице бессильно лежащий Зентар
резко встал, одним ударом сбил с петель чугунную дверь и  вышел  на  волю.
Вслед за ним со светящимся мечом харраков  в  руке  появился  Гоэн.  Среди
стрегов началась паника, костоголовые побежали.
     - Не отдам!.. - Фартор, перешагнув тело  Виктана,  полез  по  уступу,
желая бессмысленно осквернить чашу, но в это время, в  стороне  от  битвы,
заблудившийся  и  беспомощно  кружащий  среди   камней   Бестолайн   вдруг
остановился, зорко прислушался и метнул  на  звук  свою  стальную  булаву.
Прогудев в воздухе булава ударила Фартора, впечатав его в утес.  Беззвучно
лопнул костяной шлем, сплющился золотой панцирь, и Фартор  растекся  лужей
слизи. Он и теперь был жив, пытался вернуть себе облик, но у  него  ничего
не  получалось,  он  лишь  дергал   какими-то   бесформенными   обрубками,
напоминающими членистоногую нежить туманной стены.
     Мед перестал течь.
     Наступил вечер, и в темноте чаша, еще не  остывшая  мягко  светилась,
словно  камень  готов  был  расплавиться.  Рыцари  сошлись  на  ее   свет,
собравшись вокруг тела Виктана. Они молчали, слова были не  нужны,  каждый
знал, что здесь произошло.
     Ночи  в  Блеклом  Краю  темны  и  беззвездны.  Но  сегодня  случилось
небывалое: вечные тучи на  западе  разошлись,  открыв  пламенеющее  зарево
заката. Оно не гасло, уступая натиску тьмы, а разгоралось ярче, захватывая
пядь за пядью, пока над стертым горизонтом не  показался  краешек  солнца,
рассеявший мглу Блеклого Края. В ответ засиял  гелиофор  на  мертвой  руке
рыцаря. Два солнечных луча, соединившись, образовали в  воздухе  невесомый
мост,  на  котором  появилась  светлая  фигура.   Она   быстро   и   легко
приближалась, искрящиеся одежды развевались как от сильного ветра, золотой
венец блестел в струящихся волосах. Лицо женщины,  неизмеримо  прекрасное,
сияло странным  колдовским  светом,  не  слепящим,  но  и  не  позволяющим
взглянуть в упор.
     Солнечный свет разливался повсюду, под этими лучами зловонно зашипела
и  испарилась  шевелящаяся  слизь  -  неуничтожимый  Фартор   вернулся   в
первобытное, бестелесное существование, чтобы вновь блуждать, сжигая  себя
завистью.
     Рыцари  молча  расступились,  небожительница,  не  коснувшись   ногой
камней, прошла мимо  них  и  поднялась  к  чаше.  Там  на  дне  оставалось
несколько последних капель  меда.  Женщина  наклонилась,  провела  по  дну
ладонью, собирая их. Чаша не погасла, мед не почернел, как  это  случилось
бы, дотронься  до  них  нечистая  рука  смертного.  Женщина  опустилась  к
лежащему Виктану,  свободной  рукой  подняла  его  голову.  Вся  горечь  и
сладость мира коснулась неживых губ. Виктан вздохнул и открыл глаза.
     - Светлая богиня!.. - прошептал он, затем глаза его вновь сомкнулись,
Виктан уснул, как спят герои, возвращенные к жизни чудом.
     Облака на западе  сошлись,  исчезло  солнце,  померк  гелиофор.  Лишь
остывающим светом тлела чаша, да светилось лицо богини, безмолвно глядящей
на спящего Виктана. Рыцари тихо, стараясь не  звенеть  оружием,  отошли  и
направились к старому лагерю. Там отныне, сменяя друг друга,  будут  вечно
стоять в заслоне воины Тургора, чтобы никто не вздумал повторить  безумную
попытку: забрать себе общее сокровище, ради себя одного лишить всю  страну
смысла жизни.
     Возле чаши остались лишь Светлая богиня  да  спящий  Виктан,  еще  не
знающий, что  гибель  обошла  его  стороной.  Вдалеке  засветился  костер,
приглушенно донеслись голоса. Возле чаши было  тихо.  Медленным  движением
Светлая богиня сняла венец.  Лицо  ее  померкло,  лоб  прочертила  усталая
вертикальная морщина. Виктан глубоко вздохнул во сне.
     Спи,  рыцарь.  К  утру  твои  раны  затянутся,  и  новые   неодолимые
препятствия потребуют от тебя новых подвигов. А богиню ждут иные дела:  на
плите в баке кипятится белье и расстелены на столе чертежи.
     Мед жизни - он сладок и горек.





                            Святослав ЛОГИНОВ

                            Я НЕ ТРОГАЮ ТЕБЯ




                                1. ЗАВОД

     - Мама, вставай!
     - Что ты, Паолино, спи, рано еще...
     - Скорее вставай! Ты же обещала!
     Эмма с трудом приподнялась и села  на  постели.  Паоло  стоял  босыми
ногами на полу и ежился от холода.
     - Ты с ума сошел! - сердито сказала Эмма. - Бегом в кровать! Ночь  на
дворе, а он вставать хочет.
     - Ты же сама сказала, что мы встанем сегодня очень рано,  -  обиженно
протянул Паоло.
     - Но не в четыре же утра!
     - А на улице уже светло.
     - Это белая ночь. А дальше на север солнце летом вовсе не заходит. Ты
бы там по полгода спать не ложился?
     - Ну мама!..
     - Спать скорее, а то вовсе никуда не пойдем!
     Обиженный Паоло повернулся и пошел, громко шлепая босыми  ногами.  Он
решил, несмотря ни на что, не спать и, завернувшись в  одеяло,  уселся  на
постели.
     После разговора с сыном сон у Эммы, как назло, совершенно пропал. Она
ворочалась с боку  на  бок,  переворачивала  подушку  прохладной  стороной
вверх, смотрела на розовеющее небо за окном. Вспоминала вчерашнее  письмо.
Неожиданное оно было и несправедливое. Маленький прямоугольный  листок,  и
на нем  -  обращение  Мирового  Совета  с  очередным  призывом  ограничить
рождаемость. Глупость какая-то, почему именно к ней должны приходить такие
письма? У нее и так еще только один ребенок, хотя уже давно  пора  завести
второго.
     Эмма представила, как  Паоло,  важный  и  гордый,  катит  по  дорожке
коляску, в которой, задрав к небу голые ножки, лежит его  брат.  Почему-то
малыш всегда представлялся ей мальчишкой. Эмма улыбнулась. Когда-то  такое
сбудется! Придется нам с Паоло пожить вдвоем, пока  наш  папка  летает  со
звезды на звезду. Появляется на Земле раз в  год  и,  не  успеешь  к  нему
привыкнуть, снова улетает в свой звездный поиск.  Жизнь  ищет,  а  находит
одни камни. Глупый, нет в космосе жизни, здесь она, на Земле! Только  ведь
ему бесполезно доказывать: он  со  всем  согласится  -  и  все-таки  через
несколько дней улетит. А она обязана ждать и  получать  обидные  листовки,
словно это ее вина, что на Земле все больше людей и меньше места для живой
природы. В конце концов, могут же быть другие  выходы,  кроме  ограничения
рождаемости!  Вот  пусть   их   и   используют.   Пожалуйста,   создавайте
заповедники, осваивайте другие планеты или даже ищите такие, которые сразу
пригодны для заселения. И природу нужно беречь, это всем известно. Тут она
ничем не хуже других и никогда не делала плохого. Но требовать, чтобы  она
одна расплачивалась за все человечество, отнимать у нее право иметь детей,
они не могут! А если подумать, так ее дети вовсе ничего  не  решают.  Там,
где живет столько миллиардов, проживет и еще несколько человек. И пусть  в
Мировом Совете не занимаются глупостями. Вот вернется  из  полета  Родька,
надо будет с ним поговорить.
     Эмма посмотрела на часы. Скоро семь, пожалуй, пора поднимать Паолино.
Эмма прошла в комнату сынишки. Тот спал сидя, неловко привалившись боком к
спинке кровати.
     - Паолино, безобразник, что ты вытворяешь? -  со  смехом  воскликнула
Эмма, тормоша его. Паоло разлепил заспанные глаза и сморщился  от  боли  в
онемевших ногах. Потом сообразил, где он и что с ним, и сказал:
     - А я так и не спал с тех пор. Только немножко задумался.
     - Ну конечно, - согласилась Эмма.
     В девять часов они подошли к заводу. Как всегда в этот  день,  вокруг
его серых корпусов волновалась толпа экскурсантов, пришедших посмотреть на
работу. Большинство были с детьми.
     Гудок, тягучий и громкий, упал откуда-то сверху, и в то же  мгновение
на верхушке длинной красной трубы появился черный клуб.
     - Дым! Дым! - раздались восторженные детские голоса.
     Паоло прыгал около Эммы и непрерывно дергал ее за рукав.
     - Правда, красиво? - то и дело спрашивал он.
     - Красиво, - соглашалась она. - Когда  единственная  труба  на  Земле
дымит один день в году, то это красиво.
     Первое черное облако расплывающейся кляксой медленно плыло  по  небу.
Из трубы вырывалась уже не черная копоть, а  в  основном  горячий  воздух,
лишь слегка подсиненный остатками несгоревшего топлива.
     Празднично одетые экскурсанты разбредались по гулким  цехам.  Кое-где
загудели станки, включенные пришедшими  в  этот  день  сотрудниками  музея
истории техники, пронзительно громко завизжал разрезаемый металл.
     Паоло и Эмма ходили по цехам, разглядывая  приземистые,  непривычного
вида машины, кружили  по  заводскому  двору,  усыпанному  мелкой  угольной
крошкой, прибивались к группам, слушавшим экскурсоводов. В какой-то момент
невнимательно слушавший Паоло вдруг остановился. В той группе рассказчиком
был очень старый человек, еще из тех, быть может,  кто  работал  на  таких
коптящих предприятиях. Он стоял, задрав вверх дрожащую голову, и говорил:
     - Курись, курись, голубушка! Кончилась твоя воля!  -  потом  объяснил
вновь подошедшим: - Последний раз она так. На следующий  год  дым  пускать
уже не будут,  нашли,  что  даже  такие  незначительные  выбросы  угнетают
окрестную растительность. Только, знаете, мне ее и не жалко, довольно  эти
трубы крови попортили.
     - А завод тоже больше работать не будет? - спросил кто-то.
     - Будет, - успокоил старик. - Как всегда, двенадцатого июня.
     - Как же без трубы?
     - Милочка вы  моя,  топка-то  у  него  бутафорская,  для  дыму.  Сами
посудите, можно ли гудок дать, пока котлы не разогреты? А ведь даем.
     - Без дыма неинтересно, - решительно заявил Паоло.
     - Да ну? - живо возразил старик. Взгляд у  него  был  цепкий,  совсем
молодой, и он моментально выхватил из  толпы  фигурку  мальчика.  -  А  ты
приходи через год, иногда поговорим. -  И  добавил:  -  Открывается  новая
экспозиция. Через несколько месяцев будет законченна эвакуация  на  Плутон
промышленных  предприятий,  только  у   нас   останется   один   подземный
автоматический завод. Милости прошу...
     Люди обступили старика плотным кольцом, из  разных  концов  подходили
все новые экскурсанты, ненадолго останавливались послушать и оставались.
     - ...когда начинали их строить,  считалось,  что  они  совершенно  не
затрагивают окружающую среду. Полная изоляция, никаких выбросов.  А  вышло
не совсем так. Тепло утекает, опять же вибрация. Деревья  наверху  сохнут,
звери из таких мест уходят, и людям жить не слишком приятно.  Зато  сейчас
мы лихо управились, каких-то десять лет, и на Земле ни одной фабрики.  Это
в самом деле получается не переезд, а эвакуация, - старик с особым  вкусом
повторил последнее, почти никому не понятное слово. - Теперь планета  наша
в естественный вид пришла, ничто ее не портит, специалисты говорят, что на
Земле сможет прожить восемьдесят миллиардов человек.
     - А живет уже шестьдесят восемь, - негромко, но словно подводя  итог,
сказал чей-т