ПОВЕСТИ  
  
  
                         ВЫШЕ СТРОПИЛА, ПЛОТНИКИ  
  
     Лет двадцать тому назад, когда  в  громадной  нашей  семье  вспыхнула
эпидемия  свинки,  мою  младшую  сестренку  Фрэнни  вместе  с   колясочкой
перенесли однажды вечером в комнату, где я жил со страшим братом Симором и
где предположительно микробы не водились. Мне было  пятнадцать,  Симору  -
семнадцать.
     Часа в два ночи я проснулся от плача нашей  новой  жилицы.  Минуту  я
лежал, прислушиваясь к крику, но  соблюдая  полный  нейтралитет,  а  потом
услыхал - вернее, почувствовал, что рядом на кровати зашевелился Симор.  В
то время на ночном столике  между  нашими  кроватями  лежал  электрический
фонарик - на всякий пожарный случай, хотя, насколько мне помнится, никаких
таких случаев не бывало. Симор щелкнул фонариком и встал.
     - Мама сказала - бутылочка на плите, - объяснил я ему.
     - А я только недавно е кормил, - сказал Симор, - она сыта.
     В темноте он подошел к стеллажу с  книгами  и  медленно  стал  шарить
лучом фонарика по полкам.
     Я сел.
     - Что ты там делаешь? - спросил я.
     - Подумал, может, почитать ей что-нибудь, - сказал  Симор  и  снял  с
полки книгу.
     - Слушай, балда, ей же всего десять месяцев! - сказал я.
     -Знаю, - сказал Симор, - но уши-то у них есть. Они все слышат.
     В ту ночь при свете фонарика Симор прочел Фрэнни свой любимый рассказ
- то была даосская легенда. И до сих пор Фрэнни  клянется,  будто  помнит,
как Симор ей читал:
     "Князь Му. повелитель Цзинь, сказал  Бо  Лэ:  "Ты  обременен  годами.
Может ли кто-нибудь и твоей семьи служить мне и  выбирать  лошадей  вместо
тебя?" Бо Лэ отвечал: "Хорошую лошадь можно узнать по ее виду и движениям.
Но несравненный скакун - тот, что не касается праха и не оставляет  следа,
- это нечто таинственное и неуловимое  неосязаемое,  как  утренний  туман.
Таланты моих сыновей не  достигают  высшей  ступени:  они  могут  отличить
хорошую лошадь, посмотрев на нее, но узнать несравненного скакуна  они  не
могут. Однако есть у меня друг, по имени Цзю Фангао, торговец хворостом  и
овощами, - он не хуже меня знает толк в лошадях. Призови его к себе".
     Князь так и сделал. Вскоре он  послал  Цзю  Фангао  на  поиски  коня.
Спустя три месяца тот вернулся и доложил, что лошадь найдена. "Она  теперь
в Шаю", - добавил он. "А какая  это  лошадь?"  -  спросил  князь.  "Гнедая
кобыла", - был ответ. Но когда послали за лошадью, оказалось, что  черный,
как ворон, жеребец.
     Князь в неудовольствии вызвал к себе Бо Лэ.
     - Друг твой, которому я поручил найти коня, совсем осрамился. Он не в
силах отличить жеребца от кобылы! Что он понимает  в  лошадях,  если  даже
масть назвать не сумел?
     Бо Лэ вздохнул с глубоким облегчением:
     - Неужели он и вправду достиг этого? -  воскликнул  он.  -  Тогда  он
стоит десяти тысяч таких, как я. Я не осмелюсь сравнить себя  с  ним,  Ибо
Гао  проникает  в  строение   духа.   Постигая   сущность,   он   забывает
несущественные  черты;  прозревая  внутренние   достоинства,   он   теряет
представление о внешнем. Он умеет  видеть  то,  что  нужно  видеть,  и  не
замечать ненужного. Он смотрит туда, куда следует смотреть, и пренебрегает
тем, что смотреть не стоит. Мудрость Гао  столь  велика,  что  он  мог  бы
судить и о более важных вещах, чем достоинства лошадей.
     И когда привели коня,  оказалось,  что  он  поистине  не  имеет  себе
равных".
     Я привел этот отрывок не только потому,  что  я  всегда  неизменно  и
настойчиво рекомендую родителям и старшим братьям десятимесячных младенцев
чтение хорошей прозы как  успокоительное  средство,  но  и  по  совершенно
другой причине. Сейчас вы  прочтете  рассказ  об  одной  свадьбе,  которая
состоялась в 1942 году. По моему мнению, это вполне законченный рассказ  -
в нем есть свое начало, свой конец и даже предчувствие смерти. Так как мне
известны дальнейшие факты, считаю себя обязанным сообщить, что  сейчас,  в
1955 году, жениха уже нет в живых. Он покончил с собой в 1948 году,  когда
отдыхал с женой во Флориде... Но главным образом мне хочется  сказать  вот
что: с тех пор как жених навсегда сошел со сцены, я не  нахожу  ни  одного
человека, которому я мог бы вместо него доверить поиски скакуна
  
                                  * * *  
  
     В мае 1942 года мы все семеро - потомство Леса  и  Бесси  (урожденной
Галлахер) Гласс, бывших комических актеров странствующей труппы,  -  были,
говоря  пышным  слогом,  разбросаны  во  все  концы  Соединенных   Штатов.
Например,  я,  второй  по  старшинству,  лежал  в  военном   госпитале   в
Форт-Беннинге,  штат  Джорджия,  с  плевритом  -  памяткой   трехмесячного
обучения пехотной премудрости. Близнецы Уолт и Уэйкер разлучились еще  год
назад. Уэйкера посадили в лагерь отказчиков в Мэриленде, а Уолт воевал  на
Тихом океане или  направлялся  туда  с  частями  полевой  артиллерии.  (Мы
никогда точно не знали, где находится Уолт. Писать письма он не  любил,  а
после его смерти мы очень мало, почти что ничего о нем не узнали. Он погиб
по нелепейшей случайности в Японии в 1945 году.)
     Моя старшая сестра Бу-Бу (хронологически она приходится между мной  и
близнецами) служила мичманом в женских морских вспомогательных  частях  на
военноморской базе в Бруклине. Всю весну и лето того года сестра прожила в
маленькой нью-йоркской квартирке, которая все  еще  числилась  за  мной  и
Симором после призыва в армию. Двое младших ребят, Зуи (мальчик) и  Фрэнни
(девочка), жили с нашими родителями в ЛосАндежелесе,  где  отец  выискивал
талантливых актеров для  киностудии.  Зуи  было  тринадцать,  а  Фрэнни  -
восемь. Каждую неделю они  оба  выступали  по  радио  в  детской  передаче
вопросов и ответов  под  типичными  для  американского  радио  иронических
названием "Умный ребенок". Пожалуй, здесь  надо  сказать,  что  почти  все
время - вернее, года в год - все дети нашей  семьи  выступали  в  качестве
платных "гостей" в программе  "Умный  ребенок".  Мы  с  Симором  выступали
первыми - в 1927 году, когда ему было десять, а мне - восемь,  и  "вещали"
мы из гостиной старого отеля "Маррихилл". Мы все семеро, начиная с  Симора
и кончая Фрэнни,выступали под псевдонимами. Может быть,  это  покажется  в
высшей степени противоречивым: ведь мы как-никак дети  эстрадных  актеров,
людей ни в коей мере не  пренебрегающих  рекламой,  но  моя  мать  однажды
прочла в журнале статью о  том,  какой  крест  вынуждены  нести  маленькие
профессионалы, как они изолированы от обыкновенных  детей,  чье  общество,
очевидно, весьма для них полезно, -  и  она  с  железной  непоколебимостью
поставила на своем и ни разу, ни одного-единственного разу  не  отступила.
(Здесь совсем не место разбираться, нужно ли объявить вне закона всех  или
большинство детей-"профессионалов", окружить их жалостью  или  без  всяких
сантиментов просто изничтожить как нарушителей общественного  спокойствия,
Замечу только что наш общий заработок  в  программе  "Умный  ребенок"  дал
шестерым из нас возможность окончить колледж, да и седьмой учится на те же
средства.)
     Наш старший брат Симор - а о нем главным образом здесь и пойдет  речь
- служил капралом в войсках, которые тогда, в 19423 году,  еще  назывались
военновоздушные силы. Жил он на базе бомбардировщиков Б-17 в Калифорнии  -
насколько мне известно, он исполнял обязанности  ротного  писаря.  Добавлю
мимоходом, хотя это и важно, что из всех нас он меньше всего любил  писать
письма. Кажется, за всю жизнь он мне не написал и пяти писем.
     В то утро, двадцать второго, а может быть двадцать третьего мая (наша
семья никогда не ставила число на письмах), а мне положили в ноги на койку
военного госпиталя в Форт-Беннинге, письмо от моей  сестры  БуБу  -  в  то
время мне стягивали диафрагму липким  пластырем  (это  мероприятие  медики
обычно проделывают над больными плевритом - по-видимому, для  того,  чтобы
они не рассыпались на кусочки от кашля). Когда прекратили это  мучение,  я
прочел письмо Бу-Бу, Оно сохранилось, и я привожу его дословно:
  
     Милый Бадди!
     Собираюсь в дорогу и страшно тороплюсь, поэтому пишу тебе кратко,  но
внушительно. Адмирал  Щипозад  решил,  что  ему  для  победы  над  врагами
необходимо уехать к черту на рога в  неизвестном  направлении  и  взять  с
собой  свою  секретаршу  (если  я  буду  вести  себя  хорошо).  Я  страшно
расстроена. Не говоря уже о Симоре, придется мерзнуть в палатках, выносить
глупые приставания наших доблестных бойцов и травить  на  самолете  в  эти
гнусные бумажные мешки. Но главное вот что: Симор женится - понимаешь, ж е
н и т с я! - так что, прошу тебя, отнесись к этому внимательно.Я  приехать
не могу. Уезжаю неизвестно  на  сколько,  от  полутора  до  двух  месяцев.
Невесту я видела. По-моему, она пустое место но хороша  собой  необычайно.
Конечно, я не знаю, такое ли она ничтожество, как мне  показалось.  Она  и
двух слов не сказала в тот вечер. Сидит, улыбается, курит, так что,  может
быть, я к ней несправедлива. Об их романе ничего  не  знаю,  кажется,  они
познакомились прошлой зимой, когда часть  Симора  была  расквартирована  в
Монмауте. Но мамаша и нее  -  дальше  ехать  некуда:  ковыряется  во  всех
искусствах и дважды в неделю ходит к  известному  психоаналитику,  ученику
Юнга; в тот вечер, когда мы познакомились, она  два  раза  спросила  меня,
подвергалась ли я психоанализу. Сказала, что ей хотелось бы,  чтобы  Симор
был больше похож на других людей. Но тут же заявила,  что  он  всетаки  ей
ужасно нравится и так далее и тому подобное и что она благоговейно слушала
его все годы, когда он выступал по радио. Вот все что я  о  них  знаю,  но
самое главное - тебе непременно надо быть на свадьбе. Я  тебе  никогда  не
прощу, если не поедешь, честное слово! Маме и папе  приехать  с  побережья
никак нельзя. Кроме всего, у Фрэнни корь. Кстати, слыхал ли ты ее по радио
на прошлой неделе? Она долго и красиво рассказывала, как она  в  четыре  с
половиной года летала по своей квартире, когда никого не  было  дома.Новый
комментатор куда хуже Гранта, пожалуй, он даже хуже тогдашнего  Салливена,
если только можно быть хуже. Он сказал, что ей, наверное, п р и с н и л  о
с ь, как она летала. Но наша кроха с ангельским терпением стояла на своем.
Она сказала - нет, она з н а е т точно,  что  умеет  летать,  потому  что,
когда она спускалась, пальцы у нее всегда были  в  пыли  от  электрических
лампочек. Ужасно хочу ее видеть. И тебя тоже. Во всяком случае, на свадьбу
ты должен попасть н е п р е м е н  н  о.  Дезертируй,  если  надо,  только
поезжай очень тебя прошу. Свадьба  в  три  часа,  четвертого  июня.  Очень
светская и современная, на квартире у ее бабушки,  на  Шестьдесят  третьей
улице. Венчает их какой-то судья. Номера дома не помню, но это  через  два
дома от той квартиры, где Карл и Эми утопали в роскоши и богатстве.  Уолту
дам телеграмму, но, кажется, его транспорт уже ушел.  Пожалуйста,  поезжай
туда, Бадди! Он похож на заморенного котенка, лицо восторженное,  говорить
с ним немыслимо. Может быть, все обойдется, но я ненавижу сорок второй год
и. должно быть, буду из принципа ненавидеть до самой  смерти.  Целую  тебя
крепко, увидимся, когда вернусь.
                                          Бу-Бу"  
  
     Дня через три после получения  письма  меня  выписали  из  госпиталя,
выдав, так сказать на поруки трем метрам  липкого  пластыря,  обхватившего
мои ребра. Потом началась напряженнейшая недельная кампания  -  надо  было
получить отпуск на свадьбу. Наконец я добился  своего  путем  настойчивого
заискивания  перед  командиром  роты,  человеком   по   его   собственному
определению, книжным, чей любимый писатель, к  счастью,  оказался  и  моим
любимцем: это был некий  Л.  Меннинг  Вайнс.  Нет,  кажется,  Хайндс.  Но,
несмотря на столь прочные духовные узы, связывавшие нас, я  добился  всего
лишь трехдневного отпуска, то есть в лучшем случае времени хватало  только
на то, чтобы доехать поездом до Нью-Йорка, побыть на свадьбе, наспех гдето
пообедать и вернуться в Джорджию в поту и в мыле.
     В "сидячих" вагонах поездов сорок второго года вентиляция,  насколько
помнится, была чисто условная, все было  битком  набито  военной  охраной,
пахло апельсиновым соком, молоком и скверным виски. Всю ночь я  прокашлял,
сидя над комиксом, который кто-то дал мне почитать из жалости. Когда поезд
подошел к Нью-Йорку в десять минут третьего, в день свадьбы,  я  был  весь
искашлявшийся, измученный, потный  и  мятый,  кожа  под  липким  пластырем
зверски зудела. Жара в Нью-Йорке стояла  неописуемая.  Зайти  на  квартиру
было  некогда,  и  свой  багаж,   состоявший   из   весьма   неприглядного
парусинового саквояжика на "молнии", я  оставил  в  стальном  шкафчике  на
Пенсильванском вокзале. И как нарочно,  в  ту  минуту,  как  я  брел  мимо
магазинов готового платья, ища  такси,  младший  лейтенант  службы  связи,
которому я, очевидно, забыл отдать честь, переходя  Седьмую  авеню,  вдруг
вынул самописку и под любопытными взглядами  кучки  прохожих  записал  мою
фамилию, номер части и адрес.
     В такси я совсем размяк. Водителю я дал указание довезти меня хотя бы
до дома, где когда-то "утопали в роскоши" Карл и Эмит. Но когда мы доехали
до этого квартала, все оказалось очень просто. Надо было только идти вслед
за толпой. Там был даже полотняный балдахин. Через несколько минут я вошел
в огромнейший старый каменный дом, где меня встретила очень красивая  дама
с бледно-лиловыми волосами, которая спросила, чей я знакомый - жениха  или
невесты. Я сказал - жениха.
   - О-о, - сказала она, - знаете, тут у нас все переме-  
шалось. - Она засмеялась слишком громко и указала на  
складной стул - последний свободный стул в огромной,  
переполненной до отказа гостиной.  
     В  моей  памяти  за  тринадцать  лет  произошло  полное  затмение   -
подробностей, касающихся этой комнаты, я не помню.  Кроме  того,  что  она
была битком набита и что было невыносимо жарко, я  припоминаю  только  две
детали: орган играл прямо за моей  спиной,  а  женщина,  сидевшая  справа,
обернулась ко мне и восторженным театральным шепотом сказала: "Я Э л е н С
и л с б е р н!" По расположению наших  мест  я  понял,  что  это  не  мать
невесты, но на всякий случай я заулыбался, и закивал изо всех сил,  и  уже
собрался было представиться ей, но она церемонно приложила палец к гулам и
мы оба посмотрели вперед. Было приблизительно три часа. Я закрыл  глаза  и
стал несколько настороженно ждать,  пока  органист  не  перестанет  играть
разные разности и не загремит свадебным маршем из "Лоэнгрина".
     Я очень ясно представляю себе, как прошел следующий час с  четвертью,
кроме того важного факта, что марш  из  "Лоэнгрина"  так  и  не  загремел.
Помню, что какие-то незнакомые люли  то  и  дело  оборачивались  отовсюду,
чтобы взглянуть исподтишка, кто это так кашляет. Помню, что женщина справа
еще раз заговорила со мной тем же несколько приподнятым шепотом.
     - Очевидно, какая-то задержка,  -  сказала  она.  -  Вы  когда-нибудь
видели судью Ренкера? У него лицо с в я т о г о!
     Помню, как органная музыка неожиданно  и  даже  в  каком-то  отчаянии
вдруг перешла с Баха на раннего Роджерса и Харта. Но главным образом я как
бы сочувственно стоял над собственной больничной койкой, жалея себя за то,
что приходилось подавлять припадки кашля. Все время, пока я сидел  в  этой
гостиной, изредка мелькала трусливая мысль, что,  несмотря  на  корсет  из
липкого пластыря, у меня хлынет горлом кровь или вот-вот лопнет ребро.
 
                                  * * *  
  
     В двадцать минут пятого, или, грубо говоря через двадцать минут после
того, как последняя надежда исчезла, невенчанная невеста,  опустив  голову
неверным  шагом  под  двусторонним  конвоем  родителей  проследовала  вниз
подлинной каменной лестнице на улицу. Там, словно передавая с рук на руки,
ее наконец поместили в первую  из  лакированных  черных  машин,  ожидавших
двойными рядами у тротуара. Момент был чрезвычайно живописный -  настоящая
иллюстрация из журнала, - и, как полагается на таких иллюстрациях,  в  нее
попало положенное число свидетелей: свадебные гости ( в том  числе  и  я),
хотя и пытаясь соблюдать приличия, уже стали толпами высыпать  из  дому  и
жадно, чтобы не сказать, выпучив глаза,  уставились  на  невесту.  И  если
что-то хоть немного смягчило картину, то  благодарить  за  это  надо  было
погоду. Июньское солнце палило и жгло с беспощадностью тысячи фотовспышек,
так что лицо невесты, в полуобмороке  спускавшейся  с  каменной  лестницы,
плыло в каком-то мареве, а это было весьма кстати.
     Когда свадебный  экипаж,  так  сказать,  физически  исчез  со  сцены,
выжидательное напряжение на  тротуаре  -  особенно  под  самым  полотняным
балдахином, где околачивался и я, - превратилось в обычную толчею, и  если
бы этот дом был церковью, а день - воскресеньем, можно было подумать,  что
просто  прихожане,  толпясь,   расходятся   после   службы.   Внезапно   с
подчеркнутой настойчивостью стали передавать якобы  от  имени  невестиного
дяди Эла, что машины поступают в р а с п о р я ж е н и е гостей, даже если
прием не состоится и планы изменятся.  Судя  по  реакции  окружавших  меня
людей, это было принято как "beau geste". Но при этом  было  сказано,  что
машины поступят "в распоряжение" только после того, как внушительный отряд
весьма почтенных людей, называемых "ближайшие родственники невесты", будет
вполне обеспечен всем транспортом, который окажется необходим, чтобы и они
могли сойти со сцены. И после несколько непонятной,  как  мне  показалось,
толкотни (во время которой меня зажали как в тиски и  приковали  к  месту)
вдруг  действительно  начался   исход   "ближайших   родственников":   они
размещались по шесть-семь человек в машине, хотя иногда садились и по трое
и по четверо. Зависело это, как я понял, от возраста, поседения  и  ширины
бедер первого, кто садился в машину.
     Вдруг по чьему-то указанию, брошенному вскользь, но весьма  четко,  я
очутился у обочины, около балдахина, и стал подсаживать гостей в машины.
     Не мешало бы поразмыслить,  почему  на  эту  ответственную  должность
выбрали именно меня.  Насколько  я  понял,  неизвестный  пожилой  деятель,
распорядившийся мною таким образом, не имел ни малейшего  понятия  о  том,
что я брат жениха.  Поэтому  логика  подсказывает,  что  выбрали  меня  по
другим, гораздо менее лирическим причинам. Шел сорок второй год. Мне  было
двадцать три года, я только что попал  в  армию.  Убежден,  что  лишь  мой
возраст, военная форма и тускло-защитная  аура  несомненной  услужливости,
исходившая от меня, рассеяли все сомнения в моей  полной  пригодности  для
роли швейцара.
     Но я был не только двадцатитрехлетним юнцом, но и сильно  отстал  для
своих лет. Помню, что, подсаживая людей в машины, ч не проявлял даже самой
элементарной ловкости. Напротив, я проделывал это  с  какой-то  притворной
школьнической  старательностью,  создавая  видимость  выполнения   важного
долга. Честно говоря, я уже  через  несколько  минут  отлично  понял,  что
приходится иметь дело с поколением гораздо более старшим, хорошо упитанным
и низкорослым, и моя роль поддерживателя под локоток и закрывателя  дверей
свелась  к  чисто  показным  проявлениям  дутой  мощи.  Я  вел  себя   как
исключительно светский, полный обаяния юных великан, одержимый кашлем.
     Но страшная духота, мягко говоря, угнетала меня, и никакая награда за
мои старания не маячила впереди. И хотя  толпа  "ближайших  родственников"
едва только начинала редеть, я вдруг втиснулся в одну из  свежезагруженных
машин, уже трогавшуюся со стоянки. При этом я с громким стуком (как видно,
в наказание) ударился головой о крышу. Среди пассажиров  машины  оказалась
та самая шептунья, Элен Силсберн, которая тут же стала выражать  мне  свое
неограниченное  сочувствие.  Грохот  удара,  очевидно,  разнесся  по  всей
машине. Но в двадцать три года я принадлежал к тому сорту  молодых  людей,
которые, претерпев на людях увечье, кроме разбитого  черепа,  издают  лишь
глухой, нечеловеческий смешок.
     Машина пошла на запад и  словно  въехала  прямо  в  раскаленную  печь
предзакатного неба. Так она проехала два  квартала,  до  Мэдисон-авеню,  и
резко повернула на север. Мне  казалось,  что  только  необычная  ловкость
какого-то безвестного,  но  опытного  водителя  спасла  нас  от  гибели  в
раскаленном солнечном горне.
     Первые четыре  или  пять  кварталов  по  Мэдисон-авеню  на  север  мы
проехали под обычный обмен фразами, вроде: "Я вас не очень стесняю?", или:
"Никогда в жизни не видала такой жары!" Дама, никогда в жизни не  видавшая
такой жары, оказалась, как я подслушал, еще  стоя  у  обочины,  невестиной
подружкой. Это была мощная особа, лет двадцати четырех или пяти, в розовом
шелковом платье, с венком искусственных незабудок на голове.  В  ней  явно
чувствовалось нечто атлетическое, словно  год  или  два  назад  она  сдала
экзамен в колледже на инструктора по физическому  воспитанию.  Даже  букет
гардений, лежавший у нее на коленях, походил на опавший волейбольный  мяч.
Она сидела сзади, зажатая между своим мужем и крошечным старичком во фраке
и цилиндре, с незажженной гаванской  сигаретой  светлого  табака  в  руке.
Миссис Силсберн и я,  непорочно  касаясь  друг  друга  коленями,  занимали
откидные места. Дважды без всякого предлога, просто из чистого  восхищения
я оглядывался на крошечного старичка. В ту первую минуту, когда  я  только
начал загружать машину и открыл перед ним дверцу, у меня мелькнуло желание
подхватить его на руки и осторожно всадить через открытое окошко.  Он  был
такой маленький, ростом никак не больше  четырех  фунтов  и  девяти-десяти
дюймов, и, однако, не казался ни карликом, ни лилипутом. В машине он сидел
прямо и весьма сурово глядел вперед. Обернувшись во второй раз, я заметил,
что у него на лацкане фрака было пятно, очень похожее на застарелые  следы
жирного соуса. Заметил я также, что его цилиндр не доходил до крыши машины
дюйма на четыре, а то и на все пят  ь...  Однако  в  первые  минуты  нашей
поездки  меня  больше  всего  интересовало  состояние  собственного  моего
здоровься.   Кроме   плеврита   и   шишки   на   голове,   меня   донимало
пессимистическое  предчувствие  начинающейся  ангины.  Тайком  я   пытался
завести язык как можно дальше и обследовать подозрительные места в глотке.
Помню,  что  я  сидел,  уставившись  прямо  в  затылок  водителя,  который
представлял собой рельефную карту шрамов  от  залеченных  фурункулов,  как
вдруг моя соседка по откидной скамеечке спросила меня:
     - А как поживает ваша милая мамочка? Ведь вы Дикки Бриганза, да?
     Язык у меня в эту минуту  был  занят  обследованием  мягкого  неба  и
завернут далеко назад. Я его развернул, проглотил  слюну  и  посмотрел  на
соседку. Ей было лет под пятьдесят, одета она была модно и  элегантно.  На
лице толстым блином лежал густой грим.
     Я ответил, что - нет, я не он.
     Она, слегка прищурившись, посмотрела на меня и сказала, что я как две
капли воды похож  на  сына  Селии  Бриганза.  Особенно  рот.  Я  попытался
выражением лица показать что людям, мол  свойственно  ошибаться.  И  снова
уставился  в  затылок  водителю.  В   машине   наступило   молчание.   Для
разнообразия я посмотрел в окно.
     - Вам нравится служить в армии? - спросила миссис Силсберн мимоходом,
лишь бы что-то сказать.
     Но именно в эту минуту на меня напал кашель. Когда приступ прошел,  я
обернулся к ней и со всей доступной мне бодростью сказал,  что  у  меня  в
армии много товарищей. Ужасно трудно было поворачиваться к  ней,  -  очень
давил на диафрагму липкий пластырь.
     Она закивала.
     - Я  считаю,  что  вы  все  просто  чудо!  -  сказала  она  несколько
двусмысленно. - Скажите, а вы друг невесты или  жениха?  -  вдруг  в  упор
спросила она.
     - Видите ли, я не то чтобы друг...
     - Лучше м о л ч и т е , если вы друг жениха!  -  прервал  меня  голос
невестиной подружки за спиной. - Ох,попадись он мне в  руки  хоть  на  две
минуты. Всего на две минутки - больше мне не потребуется!
     Миссис Силсберн обернулась круто, в полный оборот,  чтобы  улыбнуться
говорившей. И снова - полный поворот на месте. Мы с ней  крутнулись  почти
одновременно. Поворот  был  мгновенный.  И  улыбка,  которой  она  одарила
невестину подружку, была  чудом  эквилибристики.  В  живости  этой  улыбки
выражалась симпатия ко всему молодому поколению во всем мире и особенно  к
данной представительнице этой молодежи - такой смелой, такой  откровенной,
- впрочем, она еще мало с ней знакома.
     - Кровожадное существо! - сказал со смешком мужской голос.
     Миссис Силсберн  и  я  опять  обернулись.  Заговорил  муж  невестиной
подружки. Он сидел прямо за моей спиной слева от жены. Мы с ним обменялись
беглым недружелюбным взглядом, каким в тот  недоброй  памяти  в  1942  год
могли обменяться  только  офицер  с  простым  солдатом.  На  нем,  старшем
лейтенанте   службы   связи,   была   очень   забавная   фуражка   летчика
военно-воздушных сил - с огромным козырьком  и  тульей,  из  которой  была
вынута  проволока,  что  обычно  придавало  владельцу  фуражки   какой-то,
очевидно заранее задуманный, беззаветно-храбрый вид. Но  в  данном  случае
фуражка своей роли никак не выполняла. Она главным образом работала на то,
чтобы мой собственный, положенный по форме  и  несколько  великоватый  для
меня головной убор выглядел  как  шутовской  колпак,  впопыхах  вытащенный
кем-то из мусоропровода.
     Вид у лейтенанта был болезненный  и  загнанный.  Он  ужасно  потел  -
откуда только бралось столько влаги на  лбу,  на  верхней  губе,  даже  на
кончике носа,  -  говорят,  в  таких  случаях  и  надо  принимать  солевые
таблетки.
     - Женат на самом кровожадном существе во  всем  штате!  -  сказал  он
миссис Силсберн  с  мягким  смешком,  явно  рассчитанным  на  публику.  Из
автоматического почтения к его чину я тоже чуть было не издал что-то вроде
смешка - и этот коротенький, бессмысленный смешок чужака и  младшего  чина
ясно показал бы. что и я на стороне лейтенанта и всех пассажиров  такси  и
вообще я не против, а за.
     - Нет, я не шучу! - сказала невестина подружка.  -  На  две  минутки,
братцы, мне бы на две минутки! Ох, я бы собственными своими ручками...
     - Ладно, ладно, не шуми, не  волнуйся!  -  сказал  ее  муж,  очевидно
обладавший неиссякаемым запасом семейного долготерпения. - Не  волнуйся  -
дольше проживешь.
     Миссис Силсберн снова обернулась назад и одарила  невестину  подружку
почти ангельской улыбкой.
     - А кто-нибудь видел его родных на свадьбе? - спросила  она  мягко  и
вполне воспитанно, подчеркивая личное местоимение.
     В ответе невестиной подружки была взрывчатая сила.
     - Нет! Они все не то западном побережье, не то еще где-то. Да, хотела
бы я на них посмотреть!
     Ее муж опять засмеялся.
     - А что бы ты сделала, милуша? - спросил он и беззастенчиво подмигнул
мне.
     - Не знаю, но что-нибудь я бы о б я з а т  е  л  ь  н  о  сделала,  -
сказала она. Лейтенант  засмеялся  громче.  -  Обязательно!  -  настойчиво
повторила она. - Я бы им все сказала! И вообще, боже мой! -  Она  говорила
со все возрастающим апломбом, словно решив, что не только ее муж,  но  все
остальные слушатели  восхищаются  ее  прямотой,  ее  несколько  вызывающим
чувством справедливости, пусть даже в нем есть что-то детское, наивное.  -
Не знаю, что я им сказала бы. Наверно, несла бы всякую чепуху. Но  господи
ты боже! Честное слово не могут видеть, как людям спускают форменные п р е
с т у п л е н и я! У меня кровь кипит!
     Она подавила  благородное  волнение  ровно  настолько,  чтобы  миссис
Силсберн успела поддержать ее взглядом, выражающим  нарочито  подчеркнутое
сочувствие. Мы  с  миссис  Силсберн  уже  окончательно  и  сверхобщительно
обернулись назад. - Да, вот именно, преступление! -  продолжала  невестина
подружка. - Нельзя с ходу врезаться в жизнь, ранить людей, так  ,  походя,
оскорблять их лучшие чувства.
     - К сожалению, я мало что знаю про этого молодого человека,  -  мягко
сказала миссис Силсберн. - Я не видела его никогда. Только  услышала,  что
Мюриель обручена...
     - Н и к т о его не видел, - резко бросила невестина подружка. -  Даже
я и то с ним незнакома. Два раза мы репетировали  свадебную  церемонию,  и
каждый раз бедному папе Мюриель  приходилось  заменять  его  только  из-за
того, что его идиотский самолет не мог вылететь. А во  вторник  он  должен
был вечером прилететь сюда на каком-то идиотском военном  самолете,  но  в
каком-то идиотском месте, не тов в Аризоне, не то  в  Колорадо,  случилось
какое-то идиотство, снег пошел, что ли, и он прилетел только вчера в ч а с
н о ч и! И в такой час он как сумасшедший  вызывает  Мюриель  по  телефону
откуда-то с Лонг-Айленда и просит  встретиться  с  ним  в  холле  какой-то
жуткой гостиницы - ему, видите ли, надо с ней п о г  о  в  ор  и  т  ь.  -
Невестина подружка красноречиво передернула плечами. -  Но  вы  же  знаете
Мюриель, с таким ангелом каждый  встречный-поперечный  может  выкомаривать
что ему вздумается. Меня это просто бесит. Таких, как она,  всегда  обижаю
т... И представьте, она одевается, мчится  в  такси  и  сидит  в  каком-то
жутком холле, разговаривает до п о л о в и н ы  п  я  т  о  г  о  утра!  -
Невестина подружка выпустила из рук букет и сжала оба кулака на коленях: -
Ох, я просто взбесилась!
     - А в какой гостинице? - спросил я ее. - Вы не знаете в какой?
     Я старался говорить небрежно, как будто трест  гостиниц  принадлежит,
скажем, моему отцу и я с понятным сыновним интересом хочу узнать,  где  же
останавливаются в Нью-Йорке приезжие. Но, в сущности, мой вопрос ничего не
значил. Я просто думал вслух. Мне показался  любопытным  самый  факт,  что
брат просил свою невесту приехать к нему в какую-то гостиницу, а не в свою
пустую квартиру. Правда, с моральной стороны такое приглашение было вполне
в его характере, но все-таки мне было любопытно.
     - Не  знаю,  в  какой  гостинице,  -  раздраженно  сказала  невестина
подружка. - В какой-то гостинице  -  и  все.  -  -  Она  вдруг  пристально
посмотрела на меня: - А вам-то зачем? Вы его приятель, что ли?
     В ее взгляде была явная угроза. Казалось,  в  ней  одной  воплотилась
целая толпа женщин и в другое время при случае она сидела бы с вязаньем  у
самой гильотины. А я всю жизнь больше всего боялся толпы.
     - Мы с ним выросли вместе, - сказал я еле внятно.
     - Смотри, какой счастливчик!
     - Ну, ну, не надо! - сказал ее муж.
     - Ах, виновата! - сказала невестина подружка, обращаясь к нему,  хотя
относилось это ко всем нам. - Но вы не  видели,  как  эта  бедная  девочка
битых два часа плакала, не осушая глаз.  Ничего  смешного  тут  нет  -  не
думайте, пожалуйста! Слыхали мы про струсивших женихов. Но не в  последнюю
же минуту! Понимаете, так не поступают, не  ставят  в  неловкое  положение
целое общество, нельзя порядочных людей доводить чуть ли не до припадка  и
доводить чуть ли  не  до  припадка  и  сводить  девочку  с  ума.  Если  он
передумал,  почему  он  ей  не  написал,  почему  не  порвал  с  ней,  как
джентльмен, скажите ради бога? Заранее, пока не заварил всю эту кашу!
     - Ну ладно, успокойся,  успокойся!  -  сказал  ее  муж.  Он  все  еще
посмеивался но смех звучал довольно натянуто.
     - Нет, я серьезно! Почему он не мог ей написать и все объяснить как м
у ж ч и н а, предупредить эту трагедию, и все такое? - Она метнула в  меня
взглядом. - Кстати, вы случайно не  знаете,  где  он?  -  спросила  она  с
металлом в голосе. - Если вы друзья д е т с т в а, вы бы должны...
     - Да я всего два часа как приехал  в  Нью-Йорк,  -  сказал  я  робко.
Теперь не только невестина подружка,  но  и  ее  муж,  и  миссис  Силсберн
уставились на меня. - Я даже до телефона не успел добраться.
     Помню, что именно в эту минуту на меня напал  приступ  кашля.  Кашель
был вполне непритворный, но должен сознаться, что я  не  приложил  никаких
усилий, чтобы его унять или ослабить.
     - Вы лечились от кашля, солдат? - спросил лейтенант, когда я перестал
кашлять.
     Но тут у меня снова начался кашель  и,  как  ни  странно,  опять  без
всякого притворства. Я все еще сидел в пол -  или  в  четверть  оборота  к
задней скамье, но старался отвернуться так, чтобы кашлять по всем правилам
приличия и гигиены.
  
                                  * * *  
  
     Может быть, я нарушу порядок повествования, но мне кажется,  что  тут
надо  сделать  небольшое  отступление,   чтобы   ответить   на   некоторые
заковыристые вопросы. И первый из них: почему я не вышел из машины?  Кроме
всяких побочных соображений, я точно знал, что машина везет  всю  компанию
на квартиру к родителям невесты. И если бы я даже  мог  получить  какие-то
ценные сведения через  убитую  горем  невенчанную  невесту  или  через  ее
обеспокоенных (и наверняка разгневанных)  родителей,  ничто  не  могло  бы
загладить неловкость моего появления в их квартире.  Почему  же  я  сиднем
сидел  в  машине?  Почему  не  выскочил,  скажем,  тогда  ,  когда  машина
останавливалась перед светофором? И наконец, самое  непонятное:  почему  я
вообще сел в эту машину?...
     Возможно, что найдется с десяток ответов на все эти  вопросы,  и  все
они хотя бы в общих чертах будут вполне удовлетворительны. Но мне кажется,
что можно ответить на все сразу, напомнив, что шел 1942 год, что мне  было
двадцать три года и я только что был призван в  армию  только  что  обучен
стадному чувству необходимости держаться скопом, и, что важнее всего,  мне
было очень одиноко. А в таких  случаях,  как  я  понимаю,  человек  просто
прыгает в машину к другим людям и уже оттуда не вылезает.
     Но, возвращаясь к изложению событий, я вспоминаю, что в то время, как
все трое - невестина подружка, ее супруг и миссис Силсберн - не  отрываясь
смотрели, как я кашляю, я сам поглядывал назад, на маленького старичка. Он
по-прежнему сидел, уставившись вперед. С чувством какой-то благодарности я
заметил, что его ножки не доходят до  полу.  Мне  они  показались  старыми
добрыми друзьями.
     - А чем этот человек вообще занимается?  -  спросила  меня  невестина
подружка, когда окончился приступ кашля.
     - Вы про Симора? - сказал я. Сначала по ее тону мне померещилось, что
она подозревает его в чем-то особенно подлом. Но вдруг - чисто  интуитивно
- я сообразил, что, может быть, она  втайне  собрала  самые  разнообразные
биографические данные о Симоре, то есть все те мелкие, к сожалению  весьма
драматические, факты, дающие, по моему мнению, в самой своей основе ложное
представление о нем. Например, что  он  лет  шесть,  еще  мальчишкой,  был
знаменитым по всей стране радиогероем.  Или,  с  другой  стороны,  что  он
поступил  в  Колумбийский  университет,  едва   только   ему   исполнилось
пятнадцать лет.
     - Вот именно, про Симора, - сказала  невестина  подружка.  -  Чем  он
занимался до военной службы?
     И снова во мне искоркой вспыхнуло интуитивное ощущение, что она знала
про него куда больше, чем по каким-то причинам считала нужным открыть.  По
всей вероятности, ей, например, отлично  было  известно,  что  до  призыва
Симор  преподавал  английский  язык,  что  он  был   преподавателем,   да,
преподавателем колледжа. И в какой-то момент, взглянув не нее,  я  испытал
неприятное ощущение: а может быть, ей даже известно, что я брат Симора. Но
думать об этом не стоило. И я только взглянул на нее исподлобья и сказал:
     - Он был мозольным оператором. - И тут же, резко  отвернувшись,  стал
смотреть в окошко. Машина стояла уже несколько минут, но я  только  сейчас
услышал  воинственный  грохот  барабанов,  который  доносился  издали,  со
стороны Лексингтонской или Третьей авеню.
     - Парад! - сказала миссис Силсберн. Она тоже обернулась.
     Мы оказались в районе Восьмидесятых улиц. Посреди Мэдисон-авеню стоял
полисмен и задерживал все движение и на север, и на юг.  Насколько  я  мог
понять, он его просто останавливал, не  направляя  ни  на  восток,  ни  на
запад. Три или четыре машины и один автобус ждали, пока  их  пропустят  на
юг, но наша машина  была  единственной  направлявшейся  в  северную  часть
города. На ближнем углу и на видимой мне из машины боковой улице,  ведущей
к Пятой авеню, люди столпились на тротуаре и у обочины, очевидно  выжидая,
пока отряд солдат, или сестер милосердия, или  бойскаутов,  или  еще  кого
двинется со сборного пункта на Лексингтонавеню и промарширует мимо них.
     - О боже! Этого еще не хватало! - сказала невестина подружка.
     Я обернулся, и мы чуть не стукнулись лбами. Она  наклонилась  вперед,
почти что втиснувшись между  мной  и  миссис  Силсберн.  То  с  выражением
сочувственного огорчения тоже повернулась к ней.
     - Мы тут можем проторчать целый месяц! - сказала невестина  подружка,
вытягивая шею, чтобы поглядеть в ветровое стекло. - А мне надо быть там  с
е й ч а с. Я сказала Мюриель и ее маме,  что  приеду  в  одной  из  первых
машин, буду у них через пять минут. О боже! Неужели ничего нельзя сделать?
     - И мне надо быть там поскорее! - торопливо сказала миссис Силсберн.
     - Да, но я ей о б е щ а л а. В квартиру набьются  всякие  сумасшедшие
дяди и тетки, всякий посторонний народ, и  я  ей  обещала,  что  стану  на
страже, выставлю десять штыков, чтобы дать ей хоть немножко побыть  одной,
немного... - Она перебила себя: - О боже! Какой ужас!
     Миссис Силсберн натянуто засмеялась.
     - Боюсь, что я одна из этих сумасшедших теток,  -  сказала  она.  Она
явно обиделась.
     Невестина подружка покосилась на нее.
     - Ах, простите! Я  не  про  вас,  -  сказала  она.  Я  только  хотела
откинулась на спинку заднего сиденья. - Я только хотела сказать, что у них
квартирка такая тесная, и, если туда начнут переть все  кому  не  лень,  -
сами понимаете!
     Миссис Силсберн промолчала, а я не смотрел на нее и  не  мог  судить,
насколько серьезно ее обидело замечание невестиной подружки. Помню только,
что на меня произвел какое-то особое впечатление тон,  с  каким  невестина
подружка извинилась за  свою  неловкую  фразу  про  "сумасшедших  дядей  и
теток". Извинилась она искренне, но без всякого смущения, больше того, без
всякой униженности, и у меня внезапно мелькнуло чувство, что  несмотря  на
показную строптивость и наигранный задор, в ней действительно было  что-то
прямое, как штык, что-то почти  вызывавшее  восхищение.(Скажу  сразу  и  с
полной откровенностью, что  мое  мнение  в  данном  случае  малого  стоит.
Слишком часто меня неумеренно влечет к людям,  которые  не  рассыпаются  в
извинениях.) Но  вся  суть  в  том,  что  в  эту  минуту  во  мне  впервые
зашевелилось  некоторое  предубеждение  против   жениха,   правда,   самое
чуточное,  едва   заметный   зародыш   порицания   за   его   необъяснимое
злонамеренное отсутствие.
     - Ну-ка,  попробуем  что-нибудь  сделать,  -  сказал  муж  невестиной
подружки. Это был голос человека, сохраняющего  спокойствие  и  под  огнем
неприятеля. Я почувствовал, как он собирается с силами у меня за спиной, и
вдруг его голова просунулась в довольно  ограниченное  пространство  между
мной и миссис Силсберн. - Водитель! - сказал он властным голосом и умолк в
ожидании ответа. Водитель  не  замедлил  откликнуться,  после  чего  голос
лейтенанта стал куда покладистей и демократичнее: - Как  по-вашему,  долго
нас тут будут задерживать?
     Водитель обернулся.
     - А кто его знает, Мак, - сказал он и снова стал смотреть вперед.  Он
был весь поглощен тем, что происходило на перекрестке. За минуту  до  того
какой-то мальчуган с наполовину опавшим красным воздушным шариком выскочил
в запретную зону, очищенную от прохожих. Его  только  что  поймал  отец  и
потащил по  тротуару,  ткнув  его  раза  два  в  спину  кулаком.  Толпа  в
справедливом негодовании встретила это поступок криками.
     - Вы видели, как этот человек обращается с р  е  б  е  н  к  о  м?  -
спросила миссис Силсберн, взывая ко всем. Никто ей не ответил.
     - Может быть, спросить полисмена, сколько нас тут продержат? - сказал
водителю лейтенант. Он все еще сидел, наклонясь далеко  вперед.  Очевидно,
его не удовлетворил лаконический ответ водителя на его  первый  вопрос:  -
Видите ли, мы все несколько торопимся. Не могли  бы  вы  спросить  у  него
надолго ли нас тут задержат?
     Не оборачиваясь, водитель дерзко передернул плечами.  Но  все  же  он
выключил зажигание и вышел из машины, грохнув тяжелой дверцей лимузина. Он
был неряшлив, хамоват  с  виду,  в  неполной  шоферской  форме:  в  черном
костюме, но без фуражки.
     Медленно и весьма независимо, чтобы не сказать - нахально, он  прошел
несколько шагов до перекрестка, где дежурный полисмен управлял  движением.
Они стали переговариваться бесконечно  долго.  Я  услыхал,  как  невестина
подружка  застонала  позади  меня.  И  вдруг  оба,  полисмен  с   шофером,
разразились громовым хохотом. Можно было подумать, что они  ни  о  чем  не
беседовали, а просто накоротке обменивались непристойными  шутками.  Потом
наш водитель, все еще смеясь про себя, дружески помахал полисмену рукой  и
очень медленно пошел к машине. Он сел, грохнув дверцей,  вытащил  сигарету
из пачки,  лежавшей  на  полочке  над  распределительным  щитком,  засунул
сигарету за ухо и потом, только потом обернулся к нам и доложил.
     - Он сам не знает, - сказал он. - Надо ждать, пока пройдет  парад.  -
Он мельком оглядел всех нас: - Тогда  можно  и  ехать.  -  Он  отвернулся,
вытащил сигарету из-за уха и закурил.
     С задней скамьи послышался горестный вздох . это  невестина  подружка
таким образом выразила обиду и  разочарование.  Наступила  полная  тишина.
Впервые за последние несколько минут я взглянул на маленького  старичка  с
незажженной сигарой. Задержка в пути явно не  трогала  его.  Очевидно,  он
установил для себя твердые нормы поведения на заднем сиденье машины -  все
равно какой: стоящей, движущейся, а может быть, даже - кто  его  знает?  -
летящей с моста в реку. Все было чрезвычайно  просто.  Надо  только  сесть
очень прямо, сохраняя расстояние от верхушки цилиндра до потолка  примерно
в четыре-пять дюймов, и сурово смотреть вперед, на ветровое стекло. И если
Смерть - а она, по всей вероятности, все время сидела впереди, на  капоте,
- так вот, если Смерть каким-то чудом проникнет сквозь стекло и придет  за
тобой, то ты встаешь и пойдешь за ней сурово, но спокойно. Не исключалось,
что можно будет взять с собой сигару, если это светлая гавана.
     - Что же мы будем делать? Просто с и д е т ь тут, и все?  -  спросила
невестина подружка. - Я умираю от жары.
     Миссис Силсберн и я обернулись как  раз  вовремя,  чтобы  поймать  ее
взгляд, брошенный мужу впервые за все время, что они сидели  в  машине.  -
Неужели ты не можешь хоть чуть-чуть подвинуться? - сказала она  ему.  -  Я
просто задыхаюсь, так меня сдавили.
     Лейтенант засмеялся и выразительно развел руками.
     - Да я уже сижу чуть ли не на крыле, Заинька! - сказал он.
     Она перевела взгляд, полный негодования  и  любопытства,  на  другого
соседа: тот, словно ему хотелось хотя бы немного поднять  мое  настроение,
занимал гораздо больше места, чем ему требовалось. Между его правым бедром
и  низом  подлокотника  было  добрых  два   дюйма.   Невестина   подружка,
несомненно, видела это, но, несмотря на весь металл в голосе, она  все  же
никак  не  могла  решиться  попрекнуть  этого  устрашающего  своим   видом
маленького человечка. Она опять повернулась к мужу.
     - Ты можешь достать сигареты? - раздраженно спросила она.  -  Мне  до
моих никак не добраться, до того меня сдавили.
     При слове  "сдавили"  она  повернула  голову  и  метнула  беглый,  но
чрезвычайно красноречивый взгляд  на  маленького  виновника  преступления,
захватившего пространство, которое по праву должно было  принадлежать  ей.
Но тот оставался в высшей степени неуязвимым. Подружка невесты  посмотрела
на миссис Силсберн, в свою очередь, выразила на лице  полное  понимание  и
сочувствие. Тем временем лейтенант перенес  всю  тяжесть  тела  на  левую,
ближайшую к окну ягодицу и вытащил из правого кармана  парадных  форменных
брюк пачку сигарет и картоночку спичек. Его жена взяла сигарету, и он  тут
же дал ей прикурить. Миссис Силсберн и я  смотрели,  как  зажглась  спичка
словно зачарованные каким-то необычным явлением.
     - О, простите! - сказал лейтенант и протянул пачку миссис Силсберн.
     - Очень вам благодарна, но я не курю! - торопливо проговорила  миссис
Силсберн почти с сожалением.
     - А вы, солдат? - И лейтенант после едва заметного колебания протянул
пачку и мне. Скажу откровенно, что хотя мне и понравилось, как он заставил
себя предложить сигарету и как в нем простая вежливость победила  кастовые
предрассудки, но все-таки сигарету я не взял.
     -  Можно  взглянуть  на  ваши  спички?  -  спросила  миссис  Силсберн
необыкновенно нежным, почти как у маленькой девочки, голоском.
     - Эти? -  сказал  лейтенант.  Он  с  готовность  переда  картонку  со
спичками миссис Силсберн.
     Миссис Силсберн стала рассматривать спички, и я  тоже  посмотрела  на
них с выражением интереса. На откидной крышке золотыми буквами по красному
фону были напечатаны слова: "Эти  спички  украдены  из  дома  Боба  и  Эди
Бервик".
     - Преле-е-стно! - протянула миссис Силсберн, качая  головой.  -  Нет,
правда, п р е л е с т н о!
     Я попытался выражением лица показать, будто не могу прочесть  надпись
без очков, и бесстрастно прищурился.  Миссис  Силсберн  явно  не  хотелось
возвращать спички их хозяину. Когда она их отдала и лейтенант спрятал их в
нагрудный карман, она сказала:
     - По-моему, я такого никогда не видела.  -  И,  сделав  почти  полный
оборот на своем откидном  сиденье,  она  с  нежностью  стала  разглядывать
нагрудный карман лейтенанта.
     - В прошлом году мы заказали их целую кучу! - сказал лейтенант. -  Вы
не поверите, как это экономит спички.
     Но тут жена посмотрела - вернее, надвинулась на него.
     - Мы не для того их заказывали! - сказала она  и,  бросив  на  миссис
Силсберн взгляд, говорящий "Ох, уж эти мне мужчины!", добавила: - Не знаю,
мне просто показалось, что это занятно. Пошло, но все-таки  занятно.  Сама
не знаю...
     - Нет, это прелестно. По-моему, я нигде...
     - В сущности, это и не оригинально. Теперь все  так  делают.  Кстати,
эту мысль мне подали родитель Мюриель, ее мама  с  папой.  У  них  в  доме
всегда такие спички. -  Она  глубоко  затянулось  сигаретой  и,  продолжая
говорить, выпускала маленькие, как  будто  односложные  клубочки  дыма:  -
Слушайте, они потрясающие люди! Оттого меня просто у б и в а е т  вся  эта
история. Почему такие вещи не случаются со всякой швалью, нет,  непременно
попадаются п о р я д о ч н ы е люди! Вот чего я не могу понять!  -  И  она
посмотрела на миссис Силсберн , словно ожидая разъяснения.
     Улыбка миссис  Силсберн  была  одновременно  загадочной,  светской  и
печальной, насколько я помню,  это  была  улыбка  как  бы  некой  Джоконды
Откидного Сиденья.
     - Да, я и сама часто думала... - вполголоса произнесла она.  И  потом
несколько двусмысленно добавила: - Ведь мать Мюриель  -  младшая  сестрица
моего покойного мужа.
     - А-а! - с интересом сказала невестина подружка.  -  Значит,  вы  все
сами знаете! - И, протянув неестественно длинную левую руку  через  своего
мужа, она стряхнула пепел сигареты в пепельницу у дверцы. - Честное слово,
таких по-настоящему б л е с т я щ и х людей я за всю свою жизнь  почти  не
встречала. Понимаете, она читала в с е на с в е т е! Бог мой, да если бы я
могла прочесть хоть десятую часть того, что эта женщина прочла забыла, это
было бы для меня счастье! Понимаете, она п р е п о д а в а л а,  она  и  в
газете работала, она с а м а шьет себе платья,  она  все  хозяйство  ведет
сама! Готовит она как бог! Нет, честно скажу, по-моему,  она  просто  чудо
черт возьми!
     - А она одобряла этот брак? - перебила миссис Силсберн. -  Понимаете,
я спрашиваю только потому, что я несколько месяцев пробыла в Детройте  Моя
золовка внезапно скончалась, и я...
     - Она слишком хорошо воспитана чтобы вмешиваться,  -  сухо  объяснила
невестина подружка. - Поймите меня, она слишком - ну, как бы это  сказать?
- деликатна, что ли. - Она немного помолчала. - В сущности, только сегодня
утром я впервые услышала, как она возмутилась по этому  поводу.  Да  и  то
лишь потому, что очень расстроилась из-за бедняжки Мюриель.
     Она снова протянула руку и стряхнула пепел с сигареты.
     - А что она говорила сегодня утром? -  с  жадностью  спросила  миссис
Силсберн.
     Невестина подружка, казалось, что-то припоминала.
     - Да в общем ничего особенного, - сказала она, -  я  хочу  сказать  .
ничего злого или по-настоящему обидного словом, ничего такого! Она  только
сказала, что, по ее мнению, этот Симор -  потенциальный  гомосексуалист  и
что он, в сущности, испытывает страх перед браком. Понимаете, в ее  словах
не было никакой злобы или еще  чего-нибудь.  Она  просто  высказалась,  вы
понимаете, мудро. Понимаете, она сама проходит курс психоанализа  вот  уже
много-много лет подряд. - Невестина подружка взглянула на миссис Силсберн:
. Никакого секрета тут нет. Я знаю, что миссис Феддер сама  рассказала  бы
вам, так что я ничьих секретов не выдаю!
     - Знаю, знаю, - торопливо сказала миссис Силсберн. - Она ни за что на
свете...
     - Понимаете, - продолжала невестина подружка, - не тот  она  человек,
чтобы говорить такие вещи наобум она знает что говорит. И никогда, н и к о
г д а она не сказала бы ничего подобного, если бы бедняжка Мюриель не была
в таком состоянии: просто как убитая, понимаете.  -  Она  мрачно  тряхнула
головой. - Бог мой, вы бы видели эту несчастную крошку!
     Несомненно, надо бы мне тут прервать рассказ и описать как я мысленно
отреагировал на основные высказывания невестиной  подружки.  Но,  пожалуй,
лучше пока что  об  это  промолчать,  и,  надеюсь,  читатель  на  меня  не
обидится.
     - А что она еще говорила? - спросила миссис Силсберн. - Что  говорила
Рэа? Она еще что-нибудь сказала?
     Я не смотрел на нее - я не сводил глаз с невестиной подружки, но  мне
вдруг  на  миг  показалось,  что  миссис  Силсберн  готова  всей  тяжестью
навалиться на нее.
     - Да нет. Пожалуй, нет. Почти ничего. - Невестина подружка раздумчиво
покачала головой. - Понимаете, как я уже говорила, она в о о б щ е  ничего
бы не сказала,особенно  при  таком  количестве  людей,  если  бы  бедняжка
Мюриель не была бы так безумно расстроена... - Она снова стряхнула пепел с
сигаретки. - Она только добавила, что этот  Симор,  безусловно,  шизоидный
тип и что если правильно воспринимать события, то для Мюриель  даже  лучше
что все так обернулось. Конечно мне это вполне понятно, но не уверена, что
Мюриель тоже так понимает. Он до такой степени ее о х м у р и л,  что  она
не понимает, на каком она свете. Вот почему это меня так...
     Но тут ее прервали. Прервал я. Насколько помню, голос у меня дрожал -
так со мной бывает всегда, когда я серьезно расстроен.
     - Что же привело миссис Феддер к выводу, что  Симор  -  потенциальный
гомосексуалист и шизоидный тип?
     Все взгляды, нет, все прожекторы - взгляд невестиной подружки, взгляд
миссис Силсберн, даже взгляд лейтенанта - сразу скрестились на мне.
     - Что? - спросила невестина подружка резко, пожалуй даже враждебно. И
снова у меня мелькнуло неопределенное смутное чувство: она  знает,  что  я
брат Симора.
     -  Почему  миссис  Феддер   думает,   что   Симор   -   потенциальный
гомосексуалист и шизоидный тип?
     Невестина подружка уставилась на меня, потом  выразительно  фыркнула.
Она обернулась и воззвала к миссис Силсберн с подчеркнутой иронией:
     - Как по-вашему, может нормальный человек выкинуть такую  штуку,  как
он сегодня? - Она подняла брови и подождала ответа.  -  Как  по-вашему?  -
переспросила она тихо-тихо. - Только честно. Я вас спрашиваю.  Пусть  этот
джентльмен слышит.
     Ответ миссис Силсберн был сама деликатность, сама честность.
     - По-моему, нет конечно! - сказала она.
     Меня охватило внезапное безудержное  желание  выскочить  з  машины  и
броситься бегом, со всех ног куда попало. Но, насколько я помню я все  еще
не двинулся с места, когда невестина подружка снова обратилась ко мне.
     -  Послушайте,  сказала  она  тем  деланно  терпеливым  тоном,  каким
учительница говорила бы с ребенком не  только  умственно  отсталым,  но  и
вечно сопливым. - Не знаю, насколько вы разбираетесь  в  людях.  Но  какой
человек в здравом уме накануне того дня, когда он собирается жениться, всю
ночь не дает покоя своей невесте и без конца плетет какую-то чушь, что он,
мол, слишком с ч а с т л и в и потому венчаться не может и что ей придется
о т л о ж и т ь свадьбу пока он не у с п о к о и т с я, не то он никак  не
сможет явиться. А когда невеста ему объясняет, как р е б е н к у, что  все
уже договорено и устроено давным-давно, что ее отец пошел на н е в е р о я
т н ы е расходы и хлопоты, чтобы устроить прием и все что полагается,  что
ее родственники и друзья съедутся со всех концов с т р а  н  ы,  он  после
этих объяснений заявляет ей, что страшно огорчен, но, пока он так  безумно
с ч а с т л и в, свадьба состояться  не  может,  ему  надо  успокоиться  -
словом, какой-то идиотизм! Вы сами подумайте, если  только  у  вас  голова
работает. Похоже это на н о р м а л ь н о г о ч е л о в е к а? Похоже  это
на человека в с в о е м у м е? -  В  ее  голосе  уже  появились  визгливые
нотки. - Или так поступает человек, которого надо бы засадить за  решетку?
- Она строго уставилась на  меня,  а  когда  я  промолчал  и  не  стал  ни
защищаться, ни сдаваться,  она  тяжело  откинулась  на  спинку  сиденья  и
сказала мужу: -Дай -ка мне  еще  сигаретку,  пожалуйста.  А  то  я  сейчас
обожгусь. - Она передала ему обгоревший окурок, и он  потушил  его.  Потом
вынул пачку.
     - Нет, ты сам раскури, - сказала она, - у меня сил не хватает.
     Миссис Силсберн откашлялась:
     - По-моему, это просто неожиданное счастье, что все вышло так...
     - Нет, я  вас  спрашиваю,  -  со  свежими  силами  обратилась  к  ней
невестина подружка, беря из рук мужа  зажженную  сигарету.  -  Разве  так,
по-вашему, поступает нормальный человек, нормальный м у ж ч и н а? Или это
поступки человека совершенно н е в з р о с л о г о, а может быть, и  буйно
помешанного, форменного психопата?
     - Господи, я даже не знаю, что сказать. По-моему, им просто  повезло,
что все так...
     Вдруг  невестина  подружка  резко  выпрямилась  и  выпустила  дым  из
ноздрей.
     - Ну ладно, не в этом дело, замолчите на минуту, мне не  до  того,  -
сказала она. Обращалась она к миссис Силсберн, но на самом деле  ее  слова
относились ко мне,  так  сказать,  через  посредника:  -  Вы  когда-нибудь
видели... в кино? - спросила она.
     Она назвала театральный псевдоним уже и тогда известной, а теперь,  в
1955 году, очень знаменитой киноактрисы.
     - Да, - быстро и оживленно сказала  миссис  Силсберн  и  выжидательно
замолчала.
     Невестина подружка кивнула.
     - Хорошо, - сказала она, - а вы когда-нибудь  случайно  не  замечали,
что улыбается она чуть-чуть криво? Вроде как бы только  одним  углом  рта?
Это очень заметно, если внимательно...
     - Да, да, замечала, - сказала миссис Силсберн.
     Невестина подружка затянулась сигаретой и взглянула - совсем  мельком
- в мою сторону.
     - Так вот, оказывается, это у нее что-то вроде частичного п а р а л и
ч а, - сказала она, выпуская клубочки дыма при каждом слове.  -  А  знаете
отчего? Этот ваш н о р м а л ь н ы й  Симор,  говорят,  ударил  ее,  и  ей
наложили девять швов на лицо. - Она опять протянула руку (возможно,  ввиду
отсутствия более  удачных  режиссерских  указаний)  и  стряхнула  пепел  с
сигареты.
     - Разрешите спросить, где вы это слыхали? - сказал  я.  Губы  у  меня
тряслись как два дурака.
     - Разрешаю,. сказала она, глядя не на меня, а на миссис  Силсберн.  -
Мать Мюриель случайно упомянула об этом часа два назад, когда Мюриель чуть
глаза не выплакало. - Она взглянула на меня. - Вас это удовлетворяет? -  И
она вдруг переложила букет гардений из  правой  руки  в  левую.  Это  было
единственное проявление нервозности, какое я за ней заметил. - Кстати, для
вашего сведения, - сказала она, глядя на меня, - знаете, кто вы, по-моему,
такой? По-моему, вы б р а т этого самого Симора. - Она сделала коротенькую
паузу, а когда я промолчал, добавила: - Вы даже п о х о ж и на него,  если
судить по его дурацкой фотографии, и  я  знаю  что  его  брат  должен  был
приехать на свадьбу. Кто-то, кажется его сестра, сказал об этом Мюриель. -
Она не спускала с меня глаз. - Вы брат? - резко спросила она.
     Голос у меня, наверно, сорвался, когда я отвечал.
     - Да, - сказал я.  Лицо  у  меня  горело.  Но  в  каком-то  смысле  я
чувствовал себя куда  больше  самим  собой,  чем  днем,  с  том  состоянии
обалдения, в каком я сошел с поезда.
     - Так я и знала, - сказала невестина подружка. - Не такая уж я  дура,
уверяю вас. Как только вы сели в машину, я сразу поняла,  кто  вы.  -  Она
обернулась к мужу. - Разве я не сказала,  что  он  его  брат  в  ту  самую
минуту, как он сел в машину? Не сказала?
     Лейтенант уселся поудобнее.
     - Да, ты сказала, что он должно быть... да, да, сказала, - проговорил
он.. Да, ты сказала.
     Даже не глядя на миссис Силсберн, можно было понять, как  внимательно
она следит за ходом событий. Я мельком взглянул мимо нее, назад, на пятого
пассажира, маленького старичка, проверяя  остается  ли  он  все  таким  же
безучастным. Нет,  ничего  не  изменилось.  Редко  безучастность  человека
доставляла мне такое удовольствие.
     Но тут невестина подружка снова взялась за меня:
     - Кстати, для вашего сведения, я знаю также, что ваш братец вовсе  не
мозольный оператор. И нечего острить. Я прекрасно знаю, что он лет с  т  о
подряд играл роль Билли Блэка в программе "Умный ребенок".
     Тут миссис Силсберн внезапно вмешалась в разговор.
     - Это ведь на радио? -  спросила  она,  и  я  почувствовал,  что  она
смотрит и на меня с новым, более глубоким интересом.
     Невестина подружка ей не ответила.
     - А вы кем были? - спросила она меня. - Наверно, вы - Джорджи Блэк? -
Смесь любопытства и грубой прямоты в ее голосе показалась  мен  не  только
забавной - меня она совсем обезоруживала.
     - Нет, Джорджи Блэком был мой брат Уолт, - сказал я,  отвечая  только
на второй ее вопрос.
     Она обратилась к миссис Силсберн:
     - Кажется, это с е к р е т, что ли, но  этот  человек  и  его  братец
Симор выступали по радио под вымышленными именами. Семейство Блэк!
     -  Успокойся,  детка,  успокойся,.  сказал  лейтенант   с   некоторой
тревогой.
     Его жена обернулась к нему.
     - Нет, не успокоюсь! - сказала она, и опять вопреки  рассудку  где-то
во мне зашевелилось нечто похожее на восхищение - такой у нее был металл в
голосе, не важно, какой он пробы. -  Братец  у  него,  говорят,  умен  как
дьявол. - сказала она, - поступил в университет чуть ли не в  четырнадцать
лет. Но если считать его умным после всего, что он сделал сегодня  с  этой
девочкой, так я - Махатма Ганди! Тут меня не собьешь! Это возмутительно  -
и все!
     Мне стало еще больше не по  себе.  Кто-то  пристально  изучал  левую,
наименее защищенную сторону моей физиономии. Это была миссис Силсберн. Она
подалась назад, когда я сердито взглянул на нее.
     - Скажите, пожалуйста, это вы были Бадди Блэк? - спросила она,  и  по
уважительной нотке в ее голосе мне показалось, что сейчас она протянет мне
авторучку и маленький альбом для автографов  в  сафьяновом  переплете.  От
этой мысли мне стало неловка, особенно потому, что был сорок второй год  и
прошло добрых десять лет после расцвета моей весьма прибыльной карьеры.
     - Я спрашиваю только потому, что мой муж ни одного единственного разу
не пропускал вашу передачу...
     - А если хотите знать, - перебила ее невестина подружка, -  для  меня
это была самая ненавистная радиопрограмма.  Я  таких  вундеркиндов  просто
ненавижу. Если бы мой ребенок хоть раз...
     Но конца этой фразы мы так и не услышали. Внезапно  и  решительно  ее
прервал самый пронзительный, самый  оглушающий,  самый  фальшивый  трубный
войн в до мажоре, какой можно себе представить. Ручаюсь, что мы все  разом
подскочили в самом  буквальном  смысле  слова.  И  тут  показался  духовой
оркестр  с  барабанами,  состоящий  из  сотни,  а  то  и  больше   морских
разведчиков, начисто лишенных слуха. С почти преступной  развязностью  они
терзали национальный гимн "Звездное знамя". Миссис Силсберн сразу  нашлась
- она заткнула уши.
     Казалось, уже целую вечность длится это  невыразимый  грохот.  Только
голос невестиной  подружки  смог  бы  его  перекрыть,  да,  никто  другой,
пожалуй, не осмелился бы. А она осмелилась, и  всем  показалось,  что  она
кричит нам что-то во весь голос бог знает откуда,  изпод  трибун  стадиона
"Янки".
     - Я больше не могу! - крикнула она. - Уйдем отсюда, поищем телефон. Я
должна позвонить Мюриель, сказать, что мы задержались, не то она там с ума
сойдет!
     Миссис Силсберн и я в  это  время  смотрели,  как  наступает  местный
Армагеддон, но тут мы снова повернулись на наших откидных сиденьях,  лицом
к нашему вождю, а может быть, и спасителю.
     - На Семьдесят девятой есть кафе Шрафта, - заорала она в лицо  миссис
Силсберн. - Пойдем выпьем содовой, я оттуда позвоню, там  хоть  вентиляция
есть.
     Миссис Силсберн восторженно закивала и губами изобразила слово "да".
     - И вы тоже! - крикнула мне невестина подружка.
     Помнится, я с необъяснимой, неожиданной для себя готовностью  крикнул
ей в ответ непривычное для меня слово:
     - Чудесно!
     (Мне до сих пор не ясно, почему она включила меня в список покидающих
корабль. Может быть, ею руководила естественная любовь прирожденного вождя
к порядку. Может, она чувствовала смутную,  но  настойчивую  необходимость
высадить на берег всех без исключения. Мое непонятно быстрое  согласие  на
это приглашение можно объяснить куда проще. Хочется  думать  что  это  был
обыкновенный религиозный порыв. В некоторых  буддийских  монастырях  секты
Дзен  есть  нерушимое  и,  пожалуй,   единственное   непреложное   правило
поведения:  если  один  монах  крикнет  другому:  "Эй!",  тот  должен  без
размышлений отвечать "Эй!")
     Тут невестина подружка обернулась и впервые за все время заговорила с
маленьким старичком. Я буду век ему благодарен за то, что  он  по-прежнему
смотрел вперед, словно для него вокруг ничто ни на йоту не  изменилось.  И
по-прежнему он двумя пальцами держал незажженную гаванскую сигару.  Оттого
ли, что он явно  не  замечал,  какой  страшный  грохот  издает  проходящий
оркестр, оттого ли, что нам заведомо  была  известна  непреложная  истина:
всякий старик после восьмидесяти либо глух как пень,  либо  слышит  совсем
плохо, - невестина подружка, почти касаясь губами его уха, прокричала ему,
вернее в него:
     - Мы сейчас выходит из машины! Поищем  телефон,  может  быть,  выпьем
чего-нибудь. Хотите с нами?
     Старичок откликнулся мгновенно и просто неподражаемо: он взглянул  на
невестину подружку, потом на всех нас и расплылся в улыбке, Улыбка  ничуть
не стала менее ослепительной оттого,  что  в  ней  не  было  не  малейшего
смысла, да и оттого, что зубы у старичка были явно и откровенно  вставные.
Он снова вопросительно взглянул на невестину подружку, чудом сохраняя  все
ту же неугасимую улыбку. Вернее, он посмотрел на нее, как мне  показалось,
с надеждой, словно ожидая, что она или кто-то из нас тут же мило  передаст
ему корзину со всякими яствами.
     - По-моему, душенька. от тебя не слышит! - крикнул лейтенант.
     Его жена кивнула и снова поднесла губы, как  мегафон,  к  самому  уху
старичка,  Громовым  голосом,  достойным  всяких  похвал,  она   повторила
приглашение вместе с нами выйти из машины. И  снова,  по  всей  видимости,
старичок выразил полнейшую готовность на что угодно - хоть  пробежаться  к
реке и немножко поплавать. Но все же создавалось впечатление,  что  он  не
единого слова не слышал. И  вдруг  он  подтвердил  это.  Озарив  нас  всех
широчайшей  улыбкой,  он  поднял  руку   с   сигарой   и   одним   пальцем
многозначительно похлопал себя сначала по гулам, потом по  уху.  Жест  был
такой, будто дело шло о первоклассной  шутке,  которой  он  решил  с  нами
поделиться.
     В эту минуту миссис Силсберн  чуть  не  подпрыгнула  рядом  со  мной,
показывая, что она все поняла. Она схватила невестину подружку за  розовый
шелковый рукав и крикнула:
     - Я знаю, кто он такой! Он глух  и  нем!  Это  глухонемой  дядя  отца
Мюриель!
     Губы невестиной подружки сложились буквой "о". Она резко  повернулась
к мужу и заорала:
     - Есть у тебя карандаш с бумагой?
     Я тронул ее рукав и крикнул, что у меня есть. Торопясь, как будто  по
неизвестной  причине  нам  была  дорога  каждая  секунда,  я   достал   из
внутреннего  кармана  куртки  маленький  блокнот  и  огрызок   чернильного
карандаша, недавно реквизированный из  ящика  стола  в  ротной  канцелярии
форта Беннинг.
     Преувеличенно четким почерком я написал на листке: "Парад задерживает
нас  на  неопределенное  время.  Мы  хотим  поискать  телефон   и   выпить
чего-нибудь холодного. Не угодно ли с нами?" И, сложив листок, передал его
невестиной подружке. Она  развернула  его  прочла  и  передала  маленькому
старичку. Он тоже прочел, заулыбался, посмотрел на меня и усиленно закивал
головой. На миг я решил, что это вполне красноречивый и полный  ответ,  но
полный ответ, но он вдруг помахал мне рукой, и я понял, что он просит дать
ему блокнот и карандаш. Я подал блокнот, не глядя на  невестину  подружку,
от которой волнами шло  нетерпение.  Старичок  очень  аккуратно  пристроил
блокнот  и  карандаш  на  коленях,  на  минуту  застыл  все  сто  той   же
неослабевающей улыбкой,  подняв  карандаш  и  явно  собираясь  с  мыслями.
Карандаш  стал  очень  неуверенно  двигаться.  В  конце  концов  появилась
аккуратная точка. Затем блокнот и карандаш были возвращены  мне  лично,  в
собственные руки, сопровождаемые исключительно сердечным и теплым  кивком.
Еще не совсем просохшие  буквы  изображали  два  слова:  "Буду  счастлив".
Невестина подружка, прочтя это через мое плечо, издала  звук,  похожий  на
фырканье,  но  я  сразу  посмотрел  в  глаза  великому  писателю,  пытаясь
изобразить на своем лице, насколько все мы,  его  спутники,  понимаем  что
такое истинная поэма и как мы бесконечно ему благодарны.
     Поодиночке, друг за другом, мы высадились из машины  -  с  покинутого
корабля, посреди Мэдисонавеню, в море раскаленного,  размякшего  асфальта.
Лейтенант на минуту задержался, чтобы  сообщить  водителю  бунте  команды.
Отлично помню, что оркестр все  еще  продолжал  маршировать  и  грохот  не
стихал ни на миг.
     Невестина подружка и  миссис  Силсберн  возглавляли  шествие  к  кафе
Шрафта. Они маршировали рядом, почти как передовые разведчики по восточной
стороне Мэдисон-авеню, в южном направлении. Окончив свой доклад  водителю,
лейтенант догнал их. Вернее,  почти  догнал.  Он  немножко  отстал,  чтобы
незаметно вынуть бумажник и проверить, сколько у него с собой денег.
     Мы с дядюшкой невестиного отца замыкали шествие. То ли он  интуитивно
чувствовал, что я ему друг то  ли  просто  потому  что  я  был  владельцем
блокнота и карандаша, но он как-то подтянулся, а не подошел ко мне,  и  мы
зашагали  вместе.  Донышко  его  превосходного  шелкового  цилиндра   едва
достигало мне до плеча. Я пошел сравнительно медленно,  приноравливаясь  к
его коротким шажкам. Через квартал-другой мы значительно отстали от  всех.
Но, кажется, нас это не особенно беспокоило. Помню, как мы иногда смотрели
друг на друга с идиотским выражением радости и благодарности за компанию.
     Когда мы с моим спутником дошли наконец  до  вращающейся  двери  кафе
Шрафта на Семьдесят девятой улице, лейтенант, его жена и  миссис  Силсберн
уже стояли там. Они ждали нас, как  мне  показалось,  тесно  сплоченным  и
довольно  воинственно  настроенным  отрядом.  Когда  наша  не   по   росту
подобранная пара подошла они оборвали разговор. Не так  давно,  в  машине,
когда гремел военный оркестр, какое-то  общее  неудобство,  я  бы  сказал,
общая беда, создало в нашей маленькой компании видимость дружеской  связи,
как бывает в  группе  туристов  Кука,  попавших  под  страшный  ливень  на
развалинах Помпеи. Но когда мы с  маленьким  старичком  подошли  к  дверям
кафе, мы с беспощадной ясностью поняли, что ливень кончился.
     Мы обменялись  взглядами,  словно  узнав  друг  друга,  но  никак  не
обрадовавшись.
     - Закрыто на ремонт, - сухо объявила  невестина  подружка,  глядя  на
меня. Неофициально, но вполне отчетливо она снова дала мне понять,  что  я
тут чужой, лишний, и в эту  минуту  без  всякой  особой  причины  я  вдруг
испытал такое одиночество , такую  оторванность  от  всех,  какой  еще  не
чувствовал за весь день. И тут же - об этом стоит  сказать  -  на  меня  с
новой силой напал кашель. Я вынул носовой  платок  из  кармана.  Невестина
подружка повернулась к своему мужу и миссис Силсберн.
     - Где-то тут кафе "Лонгшан", - сказала она, - но где, не знаю.
     - Я тоже не знаю, - сказала миссис  Силсберн.  Казалось,  она  сейчас
заплачет. Пот просочился даже сквозь  толстый  слой  грима  на  лбу  и  на
верхней губе. Левой рукой она прижимала к себе черную лакированную  сумку.
Она держала ее, как любимую куклу, и сама походила  на  очень  несчастную,
неумело накрашенную, напудренную девочку, убежавшую из дому.
     - Сейчас ни  за  какие  деньги  не  достать  такси,  -  уныло  сказал
лейтенант. Он тоже здорово полинял. Его залихватская фуражка героя-летчика
казалась  жестокой  насмешкой  над  бедной,  потной,   отнюдь   не   лихой
физиономией, и я при понимаю, что у меня возникло побуждение сдернуть  эту
фуражку у него с головы или хотя бы поправить  ее,  придать  ей  не  такой
нахальный излом, - побуждение, вполне родственное тому, какое  испытываешь
на детском празднике, где обязательно попадается ужасно некрасивый малыш в
бумажном колпаке, из-под которого вылезает то одно, а то и оба уха.
     - О боже, что за день! - во всеуслышание объявила невестина подружка,
Веночек из искусственных незабудок уже совсем  сбился  набок,  и  она  вся
взмокла, но мне показалось, что по-настоящему пострадала только самая, так
сказать, незначительная принадлежность ее особы - букет из  гардений.  Она
все еще рассеянно держала его в руке. Но он явно не выдержал испытания.  -
Что же нам делать? - спросила она с несвойственным ей отчаянием. - Не идти
же туда пешком. Они живут чуть ли не около Ривердейла.  Может,  кто-нибудь
посоветует?
     Она посмотрела сперва на миссис Силсберн, потом на мужа  и,  наконец,
как видно с отчаяния, на меня.
     - У меня тут неподалеку квартира, - сказал я вдруг, очень волнуясь. -
Всего в каком-нибудь квартале отсюда, не больше.
     Помнится, что я сообщил эти сведения чересчур громким голосом.  Может
быть, я даже кричал, кто его знает.
     - Это квартира моя и брата. Пока мы в армии, там живет  наша  сестра,
но сейчас ее нет дома. Она служит  в  женском  морском  отряде  и  куда-то
уехала. - Я посмотрел на невестину подружку, вернее, мимо  нее.  -  Можете
оттуда позвонить, если хотите,  -  сказал  я,  -  и  там  хорошая  система
вентиляции. Можно остыть, передохнуть.
     Несколько оправившись от потрясения. все трое, лейтенант, его жена  и
миссис  Силсберн,  устроили  чтото  вроде  переговоров  -  правда,  только
глазами, но никаких видимых результатов не последовало.
     Первой решила действовать невестина подружка. Напрасно  она  пыталась
узнать по глазам мнение остальных. Пришлось обратиться прямо ко мне.
     - Вы сказали, там есть телефон? - спросила она.
     - Да. Если сестра не велела его выключить, только  вряд  ли  она  это
сделала.
     - А почем мы знаем, что там нет вашего  б  р  а  т  ц  а?  -  сказала
невестина подружка.
     В моем воспаленном мозгу такая мысль и возникнуть не могла.
     - Нет, не думаю, - сказал я. - Конечно, всякое бывает, ведь  квартира
и его тоже, только не думаю, что он там, не может этого быть.
     Невестина подружка уставилась на меня: она глядела очень  пристально,
но, как ни странно, довольно вежливо, - если ребенок не  спускает  с  тебя
глаз, это нельзя считать невежливостью. Потом, обернувшись к межу и миссис
Силсберн, она сказала:
     - Пожалуй, пойдем. Оттуда хоть позвонить можно.
     Они кивнули в знак согласия.  Миссис  Силсберн,  та  даже  припомнила
правила из учебника хорошего тона - как отвечать на приглашения  у  дверей
кафе. Сквозь расплывающийся  под  солнцем  грим  мен  навстречу  пробилась
слабенькая улыбочка  вполне  хорошего  тона.  Помнится,  что  я  ей  очень
обрадовался.
     - Ну, пошли, уйдем от этого солнца! - сказала наша  руководительница.
- А что делать с этим? - И, не дожидаясь ответа, она подошла к  обочине  и
без всяких сантиментов вышвырнула увядший букет гардений в канавку.
     - Ладно, веди нас, Макдуфф, - сказала она мне. - Пойдем за вами. Одно
только скажу: лучше бы его там не было. Не то я убью этого ублюдка. -  Она
поглядела на миссис Силсберн. - Простите, что я так выразилась,  но  я  не
шучу.
     Повинуясь приказу, я  почти  весело  пошел  вперед.  Через  минуту  в
воздухе, слева около меня, и  довольно  низко,  материализовался  шелковый
цилиндр, и мой личный, неофициальный, но постоянный спутник заулыбался мне
снизу. В первый миг мне даже показалось, что сейчас он сунет ручонку мне в
руку.
     Трое моих гостей и мой единственный друг ждали на  площадке,  пока  я
бегло осматривал квартиру.
     Все окна были закрыты. Оба вентилятора были  выключены,  и,  когда  я
вдохнул воздух, показалось, что я глубоко  дышу,  сидя  в  кармане  старой
меховой шубы. Тишину нарушало только прерывистое  мурлыканье  престарелого
холодильника, купленного нами по  случаю.  Моя  сестрица  Бу-Бу  по  своей
девичьей, военноморской рассеянности забыла его выключить. По беспорядку в
квартире сразу было видно, что ее занимала молодая морячка. Нарядный синий
кителек мичмана вспомогательной женской службы валялся подкладкой вниз  на
кушетке. На  низком  столике  перед  кушеткой  стояла  полупустая  коробка
шоколада . из всех оставшихся конфет, очевидно ради эксперимента,  начинка
была понемножку выдавлена.  На  письменном  столе,  в  рамке,  красовалась
фотография весьма решительного юноши, которого я никогда раньше не  видел.
И все пепельницы в доме расцвели пышным цветом, до отказа забитые окурками
в губной помаде и мятыми бумажными  салфетками.  Я  не  стал  заходить  на
кухню, в спальню и в ванную, а только быстро открывал двери, проверяя,  не
спрятался ли где-нибудь Симор. Во-первых, я разомлел и  ослаб.  Во-вторых,
мне  было  некогда  -  пришлось  поднять  шторы,  включить  вентиляционную
систему, опорожнить переполненные пепельницы. А кроме того, вся  остальная
компания тут же ввалилась за мной следом.
     - Да тут жарче, чем на улице! - сказала вместо приветствия  невестина
подружка, заходя в комнату.
     -  Сейчас,  одну  минутку,  -  сказал  я.  -  Никак  не  включу  этот
вентилятор.
     Кнопку включения заело, и я никак не мог с ней справиться.
     Пока я, даже не сняв, как помнится, фуражки, возился с  вентилятором,
остальные подозрительно осматривали комнату. Я искоса поглядывал  на  них.
Лейтенант подошел к письменному столу и уставился на  три  с  лишним  фута
стены над столом, где мы с братом из сентиментальных побуждений с  вызовом
прикнопили  множество  блестящих  фотографий,  восемь  на  десять.  Миссис
Силсберн села, как и  следовало  ожидать  подумал  я,  в  то  единственное
кресло, которое облюбовал для спанья мой покойный бульдожка; подлокотники,
обитые грязным вельветом, были насквозь прослюнены и  прожеваны  во  время
ночных его кошмаров. Дядюшка невестиного папы, мой  верный  друг,  куда-то
скрылся без следа. И невестина подружка тоже исчезла.
     - Сейчас я приготовлю что-нибудь выпить, - сказал я  растерянно,  все
еще возясь с кнопкой вентилятора.
     - Я бы выпила чего-нибудь холодного, -  произнес  знакомый  голос.  Я
повернулся и увидел, что она растянулась на кушетке, а потом и пропала  из
моего поля  зрения.  -  Сейчас  я  буду  звонить  по  вашему  телефону,  -
предупредила она меня, - но в таком состоянии я и рта  раскрыть  не  могу.
Все пересохло. Даже язык высох.
     С жужжанием заработал вентилятор, и  я  прошел  на  середину  комнату
между кушеткой и креслом, в котором сидела миссис Силсберн.
     - Не знаю, что тут есть выпить, - сказал я, -  я  еще  не  смотрел  в
холодильнике, но я думаю,что...
     - Несите ч т о у г о д н о, - прервала меня с кушетки наша неутомимая
ораторша, - лишь бы мокрое. И холодное.
     Каблуки ее туфель  лежали  на  рукаве  сестриного  кителя.  Руки  она
скрестила на груди, под голову примостила диванную подушку.
     - Не забудьте лед, если есть, -  сказала  она  и  прикрыла  глаза.  Я
бросил на нее короткий, но убийственный взгляд, потом нагнулся и как можно
тактичнее вытащил китель Бу-Бу у нее из-под ног.  Я  уже  хотел  выйти  по
своим хозяйским обязанностям,  но  только  я  шагнул  к  дверям,  со  мной
заговорил лейтенант, стоявший у письменного стола.
     - Где достали картинки? - спросил он.
     Я подошел к нему. На голове у меня все еще сидела огромная  армейская
фуражка с нелепым козырьком. Я как-то не догадался ее снять. Я встал рядом
с лейтенантом, хотя и чуть позади  него,  и  посмотрел  на  фотографии.  Я
объяснил, что  по  большей  части  это  фотографии  детей,  выступавших  в
программе "Умный ребенок" в те дни, когда мы с Симором участвовали в  этой
передаче.
     Лейтенант взглянул на меня:
     - А что это за передача? Никогда не слыхал. Детская передача, что ли?
Ответы на вопросы?
     Я не ошибся: в его тонг незаметно и настойчиво вкрался легкий оттенок
армейского превосходства. И он слегка покосился на мою фуражку.
     Я снял фуражку и сказал:
     - Да нет, не совсем. - Во мне вдруг заговорила фамильная гордость:  -
Так было, пока мой брат Симор не принимал участия. И  все  стало  примерно
по-старому, когда он ушел  с  радио.  Но  при  нем  все  было  иначе,  вся
программа. Он вел ее как беседу ребят за круглым столом.
     Лейтенант поглядел на меня с несколько повышенным интересом.
     - А вы тоже участвовали? - спросил он.
     - Да.
     С другого конца комнаты из невидимого  пыльного  убежища  на  кушетке
раздался голос его жены;
     - Посмотрела бы я, как м о е г о ребенка заставили бы  участвовать  в
этом идиотизме, - сказала она, - или играть на сцене. Вообще выступать,  Я
бы скорее у м е р л а, чем допустила, чтобы мой ребенок в ы с т а в л я  л
с я перед публикой. У таких вся жизнь бывает исковеркана. Уж одно то,  что
они вечно на виду, вечно их рекламируют - да вы спросите любого психиатра.
Разве тут может быть н о р м а л ь н о е детство, я вас спрашиваю?
     Ее голова, с веночком  набекрень,  вдруг  вынырнула  на  свет  божий.
Словно отрубленная, она выскочила из-за спинки кушетки и уставилась на нас
лейтенантом.
     - Вот и ваш братец такой, - сказала голова. - Если у человека детство
начисто изуродовано, он никогда не становится по-настоящему  взрослым.  Он
никогда не научится приспосабливаться к  нормальным  людям,  к  нормальной
жизни. Миссис Феддер  именно  так  и  говорила  там,  в  чьей-то  дурацкой
спальне. Именно так. Ваш братец никогда не  научится  приспосабливаться  к
другим людям. Очевидно, он только и умеет доводить людей до того,  что  им
приходится накладывать швы на физиономии. Он абсолютно не приспособлен  ни
к браку, ни вообще к сколько-нибудь нормальной жизни. Миссис Феддер и м  е
н н о т а к и говорила. - Тут голова сверкнула глазами  на  лейтенанта:  -
Права я, Боб? Говорила она или нет? Скажи правду!
     Но тут подал голос не лейтенант, а я. У меня пересохло во рту, в паху
прошиб пот. Я сказал, что мне в  высокой  степени  наплевать,  что  миссис
Феддер натрепала про  Симора.  И  вообще,  что  про  него  треплют  всякие
профессиональные дилетантки или любительницы, вообще всякие сукины  дочки.
Я сказал, что с  десяти  лет  Симора  обсуждали  все,  от  дипломированных
Мыслителей идо Интеллектуальных служителей мужских уборных по всем штатам.
Я сказал, что все это было бы законно, если бы Симор задирал  нос  оттого,
что у него способности выше среднего. Но он ненавидел выставляться.  Он  и
на эти выступления по средам ходил, как на собственные  похороны.  Едет  с
тобой в автобусе или в метро и молчит  как  проклятый,  клянусь  богом.  Я
сказал, что вся эта дешевка - разные критики и  фельетонисты  -  только  и
знаки, что похлопывать его по плечу, но ни один черт так и не понял, какой
он на самом деле. А он поэт, черт их подери. Понимаете, настоящий п о э т.
Да если бы он ни строчки не написал, так и то он бы всех вас  одной  левой
перекрыл, только бы захотел.
     Тут я, слава богу, остановился. Сердце у меня колотилось, как не знаю
что, и, будучи неврастеником, я со страхом подумал что  именно  "из  таких
речей рождаются инфаркты". До сих пор я понятия не  имею,  как  мои  гости
реагировала на эту вспышку, на поток жестоких обвинений, которые я на  них
вылил. Первый звук извне, заставивший меня очнуться, был общепонятный  шум
спускаемой воды. Он шел с другого  конца  квартиры.  Я  внезапно  осмотрел
комнату, взглянул на моих гостей, мимо них, даже сквозь них.
     - А где старик? - спросил я. - Где старичок?  -  Голос  у  меня  стал
ангельски-коротким.
     Как ни странно, ответил мне лейтенант, а не его жена.
     - По-моему, он в уборной,  -  сказал  он.  Он  заявил  это  с  особой
прямотой, как бы подчеркивая, что принадлежит к  тем  людям,  которые  без
всякого стеснения говорят о гигиенических функция организма.
     - А-а, - сказал я. В некоторой растерянности я обвел глазами комнату.
Не помню, да и не хочу вспоминать,  старался  ли  я  нарочно  не  замечать
грозных взглядов невестиной подружки  или  нет.  На  одном  из  стульев  я
обнаружил шелковый цилиндр дяди невестиного отца. Я чуть  было  не  сказал
ему вслух: "Привет!"
     - Сейчас принесу выпить чего-нибудь холодного, -  сказал  я.  -  Одну
минуту.
     - Можно позвонить от вас по  телефону?  -  вдруг  спросила  невестина
подружка, когда я проходил мимо кушетки. И она опустила ноги на пол.
     - Да,да, конечно, -  сказал  я.  Тут  же  перевел  взгляд  на  миссис
Силсберн и лейтенанта. - Пожалуй, сделаю всем по "Тому Коллинзу", конечно,
если найду лимоны или апельсины. Подходит?
     Ответ лейтенанта удивил меня неожиданно компанейским тоном.
     - Давай! Давай! - сказал он, потирая руки, как заправский пьянчуга.
     Миссис Силсберн перестала раccматривать фотографии над столом,  чтобы
дать мне последние указания:
     - Для меня, пожалуйста, только самую чуточку  джина  в  питье.  самую
чуточку, пожалуйста! Одну капельку, если вам не трудно!
     Как видно, за то короткое время, что мы провели в квартире,  она  уже
немного отошла. По-видимому, тут помогло и то, что она  стояла  почти  под
самым вентилятором, который я включил, и на нее шел прохладный  воздух.  Я
пообещал сделать питье, как она просила, и оставил ее у фотографий  мелких
"знаменитостей", выступавших по радио в тридцатых, даже в конце  двадцатых
годов, среди ушедших теней нашего с Симором отрочества.  Лейтенант  же  не
нуждался в моем обществе: заложив руки за  спину,  он  с  видом  одинокого
знатокалюбителя уже направлялся к книжным полкам. Невестина подружка пошла
за мной, громко зевнув во весь рот, и даже не сочла нужным ни подавить, ни
прикрыть свой зевок.
     А когда мы с ней подходили к спальне - телефон стоял там, - навстречу
нам из дальнего конца коридора показался дядюшка невестиного отца. На лице
его было то же суровое спокойствие, которое так обмануло  меня  в  машине,
но, приблизившись к нам, он  сразу  переменил  маску:  теперь  его  мимика
выражала наивысшую  приветливость  и  радость.  Я  почувствовал,  что  сам
расплываюсь до ушей и киваю ему в ответ, как болванчик. Видно было, что он
только что расчесал свои жиденькие седины, казалось,  что  он  даже  вымыл
голову, найдя гдето  в  глубине  квартиры  карликовую  парикмахерскую.  Мы
разминулись, но что-то заставило меня оглянуться, и я увидел, как  он  мне
машет ручкой,  этаким  широким  жестом:  мол,  доброго  пути,  возвращайся
поскорее! Мне стало весело до чертиков.
     - Что это  он?  Спятил?  -  сказала  невестина  подружка.  Я  выразил
надежду, что она права, и открыл перед ней двери спальни.
     Она тяжело плюхнулась на одну из кроватей - кстати, это была  кровать
Симора. Телефон стоял на ночном столике посередине. Я сказал,  что  сейчас
принесу ей выпить.
     - Не беспокойтесь, я  сама  приду,  -  сказала  она.  -  И  закройте,
пожалуйста, двери, если не возражаете... Я не потому,  а  просто  не  могу
говорить по телефону при открытых дверях.
     Я сказал, что этого я тоже не люблю, и  собрался  уйти.  Но,  проходя
мимо кровати, я увидел на диванчике у окна парусиновый саквояжик. В первую
минуту  я  подумал,  что  это  мой  собственный  багаж,   неизвестно   как
добравшийся своим ходом на квартиру с  Пенсильванского  вокзала.  Потом  я
подумал, что его оставила Бу-Бу. Я подошел  к  саквояжику.  "Молния"  была
расстегнута, и с одного взгляда на то, что лежало сверху, я понял, кто его
законный владелец. Вглядевшись пристальней, я увидел поверх двух  глаженых
форменных рубашек то что ни в коем случае нельзя  было  оставить  в  одной
комнате с невестиной подружкой. Я вынул эту  вещь,  сунул  ее  под  мышку,
по-братски помахал рукой невестиной подружке, уже вложившей палец в первую
цифру на диске в ожидании, когда я наконец  уберусь,  и  закрыл  за  собой
двери.
     Я немного постоял за дверью в благословенном одиночестве,  обдумывая,
что же мне  делать  с  дневником  Симора,  который,  спешу  сказать  и  бы
предметом, обнаруженным в саквояжике. Первая конструктивная мысль  была  -
надо его  спрятать,  пока  не  уйдут  гости.  Потом  мне  подумалось,  что
правильнее отнести дневник в ванную и спрятать в корзину с грязным бельем.
Однако серьезно обмозговав эту мысль, я решил отнести  дневник  в  ванную,
там почитать его, а уж п о т о м спрятать в корзину с бельем.
     Весь этот день, видит бог, был  не  только  днем  каких-то  внезапных
предзнаменований и символических явлений,  но  он  был  весь  построен  на
широчайшем использовании письменности как средства общения.  Ты  прыгал  в
переполненную машину, а свадьба уже окольными путями позаботилась  о  том,
чтобы у тебя нашелся блокнот и  карандаш  на  тот  случай,  если  один  из
спутников окажется глухонемым. Ты прокрадывался в ванную комнату  и  сразу
смотрел,  не  появились  ли  высоко  над  раковиной  какие-нибудь   слегка
загадочные или же ясные письмена.
     Много лет подряд все наше многочисленное  семейство  -  семь  человек
детей при одной ванной комнате - пользовалось  немного  липким,  но  очень
удобным способом общения - писать друг другу  на  зеркале  аптечки  мокрым
обмылком.  Обычно  в  нашей  переписке  содержались  весьма  выразительные
поучения, а иногда и неприкрытые  угрозы:  "Бу-Бу,  после  ванны  не  смей
швырять мочалку на пол. Целую. Симор". "Уолт, твоя очередь гулять с  Зю  и
Фр. Я гулял вчера. Угадай - кто". "В среду - годовщина и свадьбы. Не  ходи
в кино, не торчи в студии после передачи, не нарвись на штраф. Бадди,  это
относится  и  к  тебе".  "Мама  жаловалась,  что  Зуи  чуть  не  съел  все
слабительное.  Не  оставляй  всякие  вредности  на  раковине,   он   может
дотянуться и все съесть".
     Это примеры из нашего детства, но и много позже, когда мы с  Симором,
во имя независимости, что ли, отпочковались и наняли  отдельную  квартиру,
мы с ним только номинально отреклись от старых семейных  обычаев.  Я  хочу
сказать, что обмылков мы не выбрасывали.
     Когда я забрался в ванную с дневником Симора под мышкой  и  тщательно
запер за собой двери, я тут же увидал послание на зеркале. Но  почерк  был
не Симора, это явно писала моя сестрица Бу-Бу. А почерк у нее был  страшно
мелкий, едва разборчивый, все равно - писала она обмылком  или  чем-нибудь
еще. И тут она  ухитрилась  уместить  на  зеркале  целое  послание:  "Выше
стропила, плотники! Входит жених, подобный Арею, выше самых высоких мужей.
Привет. Некто Сафо, бывший сценарист киностудии "Элизиум". Будь  счастлив,
счастлив, счастлив со свое красавицей Мюриель. Это приказ. По рангу я всех
вас выше".
     Надо заметить, что "киносценарист", упомянутый в тексте, был  любимым
автором - в разное время и в разной очередности - всех юных членов  нашего
семейства главным образом из-за неограниченного влияния Симора в  вопросах
поэзии на всех нас. Я читал и перечитывал цитату, потом сел на край  ванны
и открыл дневник Симора.
     Дальше идет точная копия тех страниц из дневника  Симора,  которые  я
прочел, сидя на краю ванны. Мне кажется что можно опустить день  и  число.
Достаточно сказать, что все записи, по-моему, сделаны в  форте  Монмаут  в
конце 1941 года и в начале 1942 года, за несколько месяцев  до  того,  как
был назначен день свадьбы.
  
                                  * * *  
  
     "Во время вечерней проверки было очень холодно  и  все-таки  в  одном
только нашем взводе шестерым стало дурно, пока  оркестр  без  конца  играл
"Звездное знамя".  Должно  быть,  человеку  с  нормальным  кровообращением
непереносимо стоять в неестественной позе по команде  "Смирно!",  особенно
если держишь винтовку на караул. У меня, наверно, нет  ни  кровообращения,
ни пульса. В неподвижности я как дома. Темп "Звездного  знамени"  созвучен
мне в высшей степени. Для меня это ритм романтического вальса.
     После проверки получили увольнительные  до  полуночи.  В  семь  часов
встретился  с  Мюриель  в  отеле  "Билтмор".  Две  рюмочки,  два  буфетных
бутерброда с рыбой.  Потом  ей  захотелось  посмотреть  какой-то  фильм  с
участием Грир Гарсон. Смотрел на не в темноте,  когда  самолет  сына  Грир
Гарсон не вернулся на базу. Рот полуоткрыт. Поглощена, встревожена. Полное
отождествление себя с этой метроголдвин-майеровской трагедией. Мне было  и
радостно, и жутко. Как я люблю ее, как мне нужно ее бесхитростное  сердце.
Она взглянула на меня, когда дети в фильме  принести  матери  котенка.  М.
восхищалась котенком, хотела, чтобы я тоже восхищался им. Даже в темноте я
чувствовал ее обычную отчужденность, это  всегда  так,  когда  я  не  могу
беспрекословно восхищаться тем же, чем она. Потом, когда мы что-то пили  в
буфете на вокзале, она спросила меня: "Правда, котенок  -  прелесть?"  Она
уже больше не говорит "чудненький". И когда это я успел так  напугать  ее,
что она изменила своей обычной  лексике?  А  я,  педант  несчастный,  стал
объяснять, как Р. -Г. Блайтс определяет что  такое  сентиментальность:  мы
сентиментальны, когда уделяем какому-то существу больше нежности, чем  ему
уделил господь бог. И добавил (поучительно?), что бог,  несомненно,  любит
котят, но, по всей вероятности, без  калошек  на  лапках,  как  в  цветных
фильмах.  Эту  художественную  деталь  он  предоставляет  сценаристам.  М.
подумала, как будто согласилась со мной, но  ей  эта  "мудрость"  была  не
очень-то по душе. Она сидела, помешивая ложечкой питье, и чувствовала себя
отчужденной. Она тревожится, когда  ее  любовь  ко  мне  то  приходит,  то
уходит, то появляется, то исчезает. Она сомневается в ее реальности просто
потому,что эта любовь не всегда весела и приятна, как  котенок.  Один  бог
знает, как мне это грустно. Как человек ухитряется словами обесценить  все
на свете".
     "Обедал сегодня у Феддеров.  Очень  вкусно.  Телятина,  пюре,  фасоль
отличный свежий салат  с  уксусом  и  оливковым  маслом.  Сладкое  Мюриель
приготовила сама: что-то вроде пломбира со сливками  и  сверху  малина.  У
меня слезы выступили на глазах. (Сайге  пишет:  "Не  знаю  почему?  \\  Но
благодарность \\ Всегда слезами  светлыми  течет".)  Около  меня  на  стол
поставили бутылку кетчупа. Видно, Мюриель рассказала миссис Феддер, что  я
все поливаю кетчупом. Я  готов  отдать  многое,  лишь  бы  подслушать  как
Мюриель воинственно заявляет своей маме, что да, он даже  зеленый  горошек
поливает кетчупом. Девочка моя дорогая...
     После  обеда  миссис  Феддер   заставила   нас   слушать   ту   самую
радиопередачу. Ее энтузиазм, ее увлечение этими передачами, особенно тоска
по тем  дням,  когда  выступали  мы  с  Бадди,  вызывает  во  мне  чувство
неловкости. Сегодня вечером программу передавали с какой-то морской  базы,
чуть-ли не из Сан-Диего. Слишком много педантичных вопросов и  ответов.  У
Френни голос насморочный. Зуи слегка рассеян, но блистателен.  Конферансье
заставил их говорить про жилищное строительство, и маленькая дочка  Берков
сказала, что она ненавидит одинаковые дома - она говорила про  те  длинные
ряды стандартных домиков, какие строят  по  плану.  Зуи  сказал,  что  они
"очень милые". Он сказал, что было бы очень мило прийти домой и  оказаться
не в том домике. И по ошибке пообедать не с теми людьми, и спать не в  той
кроватке, и утром со всеми попрощаться, думая, что это твое семейство.  Он
сказал, что ему даже хотелось  бы,  чтобы  все  люди  на  свете  выглядели
совершенно одинаково. Тогда каждый думал бы, что вон идет  его  жена,  или
его мама, или папа, и люли все время обнимались бы и целовались без конца,
и это было бы "очень мило".
     Весь вечер я был невыносимо счастлив. Когда мы сидели в  гостиной,  я
восхищался простотой отношений Мюриель с матерью. Это так  прекрасно.  Они
знают слабости друг друга, в особенности  в  светской  беседе,  и  глазами
попадают друг другу знаки. Миссис Феддер предостерегает  Мюриель  взглядом
если она в разговоре проявляет  не  тот  "литературный"  вкус,  а  Мюриель
следит, чтобы мать не слишком ударялась в многословие и пышный слог. Споры
не грозят перейти в постоянный разлад, потому что они  Мать  и  Дочь.  Это
такое потрясающее, такое прекрасное явление. Но  бывают  минуты,  когда  я
сижу словно околдованный и вдруг начинаю мечтать, чтобы мистер Феддер тоже
принял участие в разговоре. Подчас мне это просто необходимо. А то,  когда
я вхожу в их дом, мне, по правде сказать, иногда кажется, что  я  попал  в
какой-то светский женский монастырь  на  две  персоны,  где  царит  вечный
беспорядок. Иногда перед уходом у меня появляется такое чувство, будто  М.
и ее мама напихали мне полные карманы всяких флакончиков, тюбиков с губной
помадой, румяна, всяких сеточек для волос, кремов от пота и так  далее.  Я
чувствую себя бесконечно им обязанным. но мы не знаю, что делать  с  этими
воображаемыми дарами"
     "Сегодня нам не сразу выдали увольнительные после  вечерней  поверти,
потому что кто-то  выронил  винтовку,  когда  нас  инспектировал  приезжий
британский генерал. Я пропустил поезд 5.52 и на час опоздал на свидание  с
Мюриель. Обед в китайском ресторане на Пятьдесят  восьмой  улице.  Мюриель
раздражена, весь обед чуть не плачет -  видно,  по-настоящему  напугана  и
расстроена. Ее мать считает, что я шизоидный тип. Очевидно,  она  говорила
обо мне со своим психоаналитиком, и он с ней  полностью  согласен.  Миссис
Феддер просила Мюриель  деликатно  осведомиться,  нет  ли  в  нашей  семье
психически  больных.  Думаю,  что  Мюриель  была  настолько  наивна,   что
рассказала ей, откуда у меня шрамы на руках. Бедная мая,  славная  крошка.
Однако из слов Мюриель я понял, что не это беспокоит  ее  мать,  а  совсем
другое. Особенно три вещи. Одну я упоминать не стану - это даже рассказать
невозможно. Другая -  это  то,  что  во  мне,  безусловно,  есть  какая-то
"ненормальность", раз я еще не соблазнил Мюриель. И наконец,  третье:  уже
несколько дней миссис Феддер преследуют мои слова  что  я  хотел  бы  быть
дохлой кошкой. На прошлой неделе  она  спросила  меня  за  обедом,  что  я
собирают делать после военной службы. Собираюсь ли я преподавать в том  же
колледже? Вернусь ли я к преподавательской работе вообще? Не  думаю  ли  я
вернуться на радио хотя бы в роли комментатора? Я ответил, что сейчас  мне
кажется, будто войне никогда не будет конца и что я знаю только одно: если
наступит мир, я хочу быть дохлой кошкой. Миссис Феддер решила, что  это  я
сострил. Тонко  сострил.  По  словам  Мюриель,  она  меня  считает  тонкой
штучкой. Она приняла мои серьезнейше  слова  за  одну  их  тех  шуток,  на
которые надо ответить легким музыкальным смехом. А меня этот смех  немного
сбил с толку, и я забыл ей объяснить, что я хотел сказать  Только  сегодня
вечером  я  объяснил  Мюриель,  что  в  буддийской  легенде   секты   Дзен
рассказывается, как одного учителя спросили, что самое ценное на свете,  и
тот ответил - дохлая кошка, потому что ей цены нет. М. успокоилась,  но  я
видел, что  ей  не  терпится  побежать  домой  и  уверить  мать  в  полной
безопасности моих слов. Она подвезла меня на такси  к  вокзалу.  Она  была
такая милая, настроение у нее стало много лучше. Она пыталась научить меня
улыбаться и растягивала мне губы пальцами. Какой у нее  чудесный  смех!  О
господи, до чего я счастлив с ней! Только бы она была так же счастлива  со
мной. Я все время стараюсь ее позабавить, кажется, ей нравится мое лицо, и
руки, и затылок, и она с гордостью рассказывает подружкам, что обручена  с
Билли Блэком, с тем самым, который столько лет выступал в программе "Умный
ребенок". По-моему, ее ко  мне  влечет  и  материнское,  и  чисто  женское
чувство. Но в общем дать  ей  счастье  я,  наверное,  не  смогу.  Господи,
господи, помоги мне! Единственное, довольно грустное утешение для  меня  в
том, что моя любимая безоговорочно и  навеки  влюблена  в  самый  институт
брака. В ней живет примитивный инстинкт вечной игры в свое гнездышко.  То,
чего она ждет от брака, и нелепо, и трогательно. Она хотела бы  подойти  к
клерку  в  каком-нибудь  роскошном  отеле,  вся  загорелая,  красивая,   и
спросить, взял ли ее Супруг  почту.  Ей  хочется  покупать  занавески.  Ей
хочется покупать  себе  платья  "для  дамы  в  интересном  положении".  Ей
хочется, сознает она это или нет, уйти из родительского дома, несмотря  на
привязанность к матери. Ей хочется иметь много  детей  -  красивых  детей,
похожих на нее, а не на меня. И еще я чувствую, что ей хочется каждый  код
открывать свою коробку с елочными украшениями, а не материнскую".
  
                                  * * *  
  
     "Сегодня получил удивительно смешное письмо от Бадди, он  только  что
отбыл наряд по камбузу. Пишу о Мюриель и всегда думаю о нем.  Он  презирал
бы ее за то, что, из-за чего ей хочется выйти замуж, я про это уже  писал.
Но разве за это можно презирать? В каком-то отношении,  вероятно,  да,  но
мне все это кажется таким человечным, таким прекрасным что даже  сейчас  я
не могу писать без глубокого,  глубокого  волнения,  Бадди  отнесся  бы  с
неодобрением  и  к   матери   Мюриель.   Она   ужасно   раздражает   своей
безапелляционностью, а Бадди таких женщин не выносит. Не знаю, понял ли бы
он, какая  она  на  самом  деле.  Она  человек,  навеки  лишенный  всякого
понимания, всякого вкуса к главному потоку поэзии, который пронизывает все
в мире. Неизвестно, зачем такие живут на свете. А она  живет,  забегает  в
гастрономический магазин, ходит  к  своему  психоаналитику,  каждый  вечер
проглатывает роман, затягивается в корсет, заботится о здоровье Мюриель, о
ее благополучии. Я люблю Мюриель. Я считаю ее бесконечно мужественной.
  
                                  * * *  
  
     "Вся рота сегодня без отпуска. Целый час стоял в очереди  к  телефону
канцелярии, чтобы позвонить Мюриель. Она как будто обрадовалась, что я  не
приеду сегодня вечером. Меня это  забавляет  и  восхищает.  Всякая  другая
девушка, если бы даже она на самом деле хотела провести вечер  без  своего
жениха, непременно выразила бы по телефону хотя бы сожаление.  А  когда  я
сказал Мюриель, что не могут приехать, она только протянула: "А-а!" Как  я
боготворю эту ее простоту, ее невероятную честность! Как я надеюсь на нее!

                                  * * *  
  
     "3.30 утра. Сижу в дежурке. Не мог заснуть. Накинул шинель на  пижаму
и пришел сюда. Дежурит Эл Аспези. Он спит на полу. Могут сидеть тут,  если
буду вместо него подходить к  телефону.  Ну  и  вечерок!  К  обеду  явился
психоаналитик миссис Феддер, допрашивал  меня  с  перерывами  до  половины
двенадцатого. Иногда очень хитро, очень  неглупо.  Раза  два  я  ему  даже
поддался. По-видимому, он старый поклонник, мой и Бадди. Кажется, он лично
и профессионально заинтересовался, почему меня в шестнадцать лет  сняли  с
программы. Он сам  слышал  передачу  о  Линкольне,  но  у  него  создалось
впечатление, будто я сказал в  эфир,  что  геттисбургская  речь  Линкольна
"вредна для детей". Это неправда. Я ему объяснил, что я сказал, что  детям
вредно  заучивать  эту  речь  наизусть  в  школе.  У  него  еще  создалось
впечатление, будто я сказал, что это нечестная речь. Я ему  объяснил,  что
под Геттисбургом было убито и ранено 51 112 человек и что если уж  кому-то
пришлось выступать в годовщину этого события, так  он  должен  был  выйти,
погрозить кулаком всем собравшимся и уйти, конечно, если оратор  до  конца
честный человек. Он не возражал мне,  но  как  будто  решил,  что  у  меня
какой-то комплекс стремления  к  совершенству.  Он  много  и  вполне  умно
говорил о ценности  простой,  непритязательной  жизни,  о  том,  как  надо
принимать  и  свои,  и  чужие  слабости.  Я  с  ним  согласен,  но  только
теоретически. Я сам буду защищать всяческую терпимость до  конца  дней  на
том основании, что она залог здоровья, залог  какого-то  очень  реального,
завидного счастья. В чистом виде это и есть путь Дао - несомненной,  самый
высокий путь. Но человеку взыскательному для достижения таких  высот  надо
было бы отречься от поэзии, уйти за поэзию. Потому что он никак не мог  бы
научиться или заставить себя отвлеченно л ю б и т ь плохую поэзию,  уж  не
говорю - равнять ее с  хорошей.  Ему  пришлось  бы  совсем  отказаться  от
поэзии. И я сказал, что сделать это очень нелегко. Доктор Симс сказал, что
я слишком резко ставлю вопрос - так, по его словам, может говорить  только
человек, ищущий совершенства во всем. А разве я это отрицаю?
     Должно быть, миссис  Феддер  с  тревогой  рассказала  ему,  откуда  у
Шарлотты девять швов. Наверно, я необдуманно говорил  с  Мюриель  про  эти
давно минувшие дела. Она  тут  же,  по  горячему  следу,  все  выкладывает
матери. Без сомнения, я должен  был  бы  протестовать,  но  не  могу.  М.,
бедняжка, и меня слышит только тогда, когда все слышит ее мама.  Но  я  не
собрался пережевывать историю про Шарлоттины швы  с  мистером  Симсом.  Во
всяком случае, не за рюмкой виски"
  
     "Сегодня на вокзале я более или  менее  твердо  обещал  Мюриель,  что
обращусь на днях к психоаналитику. Симс говорил, что у нас  на  базе  есть
отличный врач. Очевидно, они с миссис Феддер не раз устраивали конференцию
на эту тему. И почему это меня не злит?  А  вот  не  злит,  и  все.  Очень
странно. Наоборот, это  меня  как-то  греет,  неизвестно  почему.  Даже  к
традиционным тещам из юмористических журналов я чувствую смутную симпатию.
Во всяком случае, меня не убудет, если я пойду к психоаналитику. К тому же
тут, в армии, это бесплатно. М. любит меня, но никогда она не  почувствует
ко мне настоящую близость, никогда не будет со мной своей, д о м а ш  н  е
й, лекгомысленной, пока меня слегка не прочистят.
     Но если я когда-нибудь и обращусь к психоаналитку, так дай бог, чтобы
он заранее пригласил на консультацию дерматолога. Специалиста по  болезням
рук. У меня на руках остаются следы от прикосновения  к  некоторым  людям.
Однажды в парке, когда мы еще возили Фрэнни в колясочке, я положил руку на
ее пушистое темечко и, видно продержал слишком долго. И еще раз,  когда  я
сидел с Зуи в кино на Семьдесят второй улице и там шел страшный фильм. Зуи
было лет семь, и он спрятался под стул, чтобы не  видеть  какую-то  жуткую
сцену. Я положил  руку  ему  на  голову.  От  некоторых  голов,  от  волос
определенного цвета, определенной фактуры у меня навсегда остаются  следы.
И не только от волос. Один раз Шарлотта убежала от меня - это  было  около
студии, - и я схватил ее за платьице, чтобы она не убегала, не уходила  от
меня. Платьице было светло-желтое, ситцевое, мне оно  понравилось,  потому
что было ей сшито на вырост. И до сих пор у меня на правой ладони осталось
светло-желтое пятно.  Господи,  если  я  и  вправду  какой-то  клинический
случай, то, наверно, я параноик наоборот. Я подозреваю, что люди  вступают
в сговор, чтобы сделать меня счастливым"
  
                                  * * *  
  
     Помню,  что  я  закрывал  дневник,  даже  захлопнул  его   на   слове
"счастливым". Некоторое время я сидел, сунув дневник под  мышку,  пока  не
ощутил некоторое неудобство от долгого сидения  на  краю  ванны.  Я  встал
такой разгоряченный, словно вылез из ванны, а не просто посидел на ней.  Я
подошел к корзине с грязным  бельем,  поднял  крышку  и  почти  со  злобой
буквально швырнул дневник Симора в простыни и наволоки, лежавшие на  самом
дне. Потом, за отсутствием более конструктивных мыслей,  я  снова  сел  на
край ванны.  Минуту-другую  я  смотрел  на  зеркало  аптечки,  перечитывал
послание БуБу, потом встал и, выходя из ванной, так хлопнул дверью,  будто
можно было силой закрыть это помещение на веки веков.
     Следующим этапом была кухня.  К  счастью,  двери  оттуда  выходили  в
коридор, так что можно было попасть на  кухню,  не  проходя  мимо  гостей.
Пробравшись туда и закрыв двери, я снял куртку,  то  есть  гимнастерку,  и
бросил ее на полированный столик. Казалось, вся моя энергия ушла на снятие
куртки, и я постоял в одной рубашке, отдыхая перед  геркулесовым  подвигом
приготовления коктейлей. Потом резким движением,  словно  за  мной  кто-то
следил сквозь невидимый глазок в стене, я  открыл  шкаф  и  холодильник  в
поисках ингредиентов для коктейля "Том Коллинз". Все оказалось под  рукой,
вместо лимонов нашлись апельсины, и вскоре у меня было готов целый  кувшин
довольно приторного питья. Я взял из шкафа пять  стаканов  и  стал  искать
поднос. А искать поднос - дело сложное, и я так завозился, что  под  конец
уже с еле слышными тихими стонами  открывал  и  закрывал  всякие  шкафы  и
шкафчики.
     Но в тот момент, как я  уже  в  куртке,  неся  поднос  с  кувшином  и
стаканами, выходил из кухни,  над  моей  головой  вдруг  словно  вспыхнула
воображаемая электрическая лампочка - так на карикатурах  изображают,  что
персонажу пришла в голову блестящая мысль. Я поставил  поднос  на  пол.  Я
повернулся к шкафчику с напитками и взял початую  бутылку  виски.  Я  взял
стакан и налил себе, пожалуй нечаянно, по крайней мере, пальца  на  четыре
этого виски. Бросив на стакан молниеносный, хотя и укоризненный взгляд, я,
как истинный прожженный герой ковбойского фильма,  одним  махом  опрокинул
стакан. Скажу прямо, что  об  этом  деле  я  до  сих  пор  без  содрогания
вспомнить не могу. Конечно, мне было всего двадцать три года, и я поступил
так, как в данных  условиях  поступил  бы  любой  другой  здоровый  балбес
двадцати трех лет. Но суть вовсе не  в  этом.  Суть  в  том,  что  я,  как
говорится, н е п ь ю щ и й.  От  одной  унции  виски  меня  либо  начинает
выворачивать   наизнанку,   либо   я   начинаю   искать   еретиков   среди
присутствующих. Бывало, что после двух унций я сваливался замертво.
     Но этот день был, выражаясь крайне мягко,  не  совсем  обычным,  и  я
помню, что когда я взял  поднос  и  стал  выходить  из  кухни,  я  никакой
внезапной метаморфозы в себе на заметил. Казалось только,  что  в  желудке
данного субъекта начинается сверхъестественная генерация тепла, и все.
     Когда я внес поднос в комнату, я не заметил никаких особых  изменений
и в поведении гостей, кроме ободряющего  факта.  что  дядюшка  невестиного
отца  присоединился  к  ним.  Он  утопал  в  глубоком   кресле,   когда-то
облюбованном моим покойным бульдогом. Его маленькие ножки  были  скрещены,
волосы прилизаны, жирное пятно на лацкане  также  заметно,  и  -  чудо  из
чудес! - е г о с и г а р а д ы м и л а с ь. Мы приветствовали  друг  друга
еще более  пылко,  словно  наши  периодические  расставания  были  слишком
долгими, и терпеть их никакого смысла нет.
     Лейтенант все еще стоял у книжной  полки.  Он  перелистывал  какую-то
книжку и, по-видимому, был совершенно поглощен ею. (Я так и не узнал,  что
это была за книга.) Миссис Силсберн уже явно пришла в себя, вид у нее  был
свежий, а толстый слой  грима  нанесен  заново.  Она  сидела  на  кушетке,
отодвинувшись в самый угол от дядюшки невестиного отца. Она  перелистывала
журнал.
     - О, какая прелесть! - сказала она "гостевым" голосом, увидев поднос,
который я только что поставил на столик. Она улыбнулась  мне  со  светской
любезностью.
     - Я налил только чуточку  джина,  -  соврал  я,  размешивая  питье  в
кувшине.
     - Тут стало так прохладно, так чудесно, - сказала миссис Силсберн.  -
Кстати, можно вам задать один вопрос?
     И  она  отложила  журнал,  встала  и,  обойдя  кушетку,   подошла   к
письменному столу. Подняв руку, она коснулась  кончиком  пальца  одной  из
фотографий. - Кто этот очаровательный ребенок? - спросила она.
     Под мерным непрерывным воздействием  кондиционированного  воздуха,  в
свеженаложенном  гриме  она  уже  больше  не   походила   на   измученного
заблудившегося ребенка, каким она казалась под  жарким  солнцем  у  дверей
кафе на Семьдесят девятой улице. Теперь она разговаривала со  мной  с  тем
сдержанным изяществом, которое было ей свойственно, когда мы сели в машину
около дома невестиной бабушки, тогда она  еще  спросила,  не  я  ли  Дикки
Бриганза.
     Я перестал мешать коктейль и подошел к ней. Она уперлась лакированным
ноготком и в фотографию, вернее, в девочку из группы ребят, выступавших по
радио в 1929 году. М, всемером, сидели  у  круглого  стола;  перед  каждым
стоял микрофон.
     - В жизни не видела такого очаровательного ребенка, - сказала  миссис
Силсберн, - знаете, на кого она немножко похожа? Особенно глаза и ротик.
     Именно в эту минуту виски - не все, а примерно с  один  палец  -  уже
начало на меня действовать, и я чуть не ответил: "На Дикки Бриганзу", . но
инстинктивная осторожность взяла верх. Я кивнул головой и назвал  имя  той
самой киноактрисы, о которой невестина подружка  еще  раньше  упоминала  в
связи с девятью хирургическими швами.
     Миссис Силсберн удивленно посмотрела на меня:
     - Разве она тоже участвовала в программе "Умный ребенок?"
     - Ну как же. Два года  подряд.  Господи  боже,  конечно  участвовала.
Только под настоящей своей фамилией. Шарлотта Мэйхью.
     Теперь и лейтенант стоял позади  меня.  справа,  и  тоже  смотрел  на
фотографию. Услыхав театральный псевдоним Шарлотты, он отошел  от  книжной
полки - взглянуть на фотографию.
     - Но я не знала, что она в детстве  выступала  по  радио!  -  сказала
миссис Силсберн. - Совершенно не знала! Неужели она и в детстве  была  так
талантлива?
     - Нет, она больше шалила. Но пела не хуже, чем сейчас.  И  потом  она
удивительно умела подбадривать остальных. Обычно она сидела рядом  с  моим
братом, с Симором, у стола  с  микрофонами,  и  как  только  ей  нравилась
какая-нибудь его реплика, она наступала ему на ногу.  Вроде  как  пожимают
руку, только она пожимала ногу.
     Во время этого краткого доклада я опирался на спинку стула, стоявшего
у  письменного  стола.  И  вдруг  мои  руки  соскользнули  -  так   иногда
соскальзывает локоть, опирающийся на стол или на стойку в баре. Я  потерял
было равновесие, но сразу выпрямился, и ни миссис Силсберн,  ни  лейтенант
ничего не заметили. Я сложил руки на груди.
     - Случалось, что в те вечера, когда Симор был особенно  в  форме,  он
даже шел  домой  прихрамывая.  Честное  слово!  Ведь  Шарлотта  не  просто
пожимала его ногу, она наступала ему на пальцы изо всей силы. А  ему  хоть
бы что. Он любил,  когда  ему  наступали  на  ноги.  Он  любил  шаловливых
девчонок.
     - Ах, как интересно! - сказала миссис Силсберн. -  Но  я  понятия  не
имела, что она тоже участвовала в радиопередачах.
     - Это Симор ее втянул, - сказал я. - Она дочка остеопата, жили они  в
нашем доме, на Риверсайд-Драйв. - Я снова оперся на спинку  стула  и  всей
тяжестью навалился на нее отчасти для сохранения равновесия, отчасти чтобы
принять позу старого мечтателя у садовой ограды.  Звук  моего  голоса  был
удивительно приятен мне самому.
     - Мы как-то играли в мячик... Вам интересно послушать?
     - Да! - сказала миссис Силсберн.
     - Как-то после школы мы с Симором бросали мяч об стенку дома, и вдруг
кто-то - потом оказалось, что это была Шарлотта, - стал  кидать  в  нас  с
двенадцатого этажа мраморными шариками. Так мы и познакомились. На той  же
неделе мы привели ее на радио. Мы даже не знали, что она умеет  петь.  Нам
просто  понравился  ее  прекрасный  нью-йоркский  выговор.  У   нее   было
произношение обитателей Дикман-стрит.
     Миссис Силсберн засмеялась тем музыкальным  смехом,  который  наповал
убивает любого чуткого рассказчика, и трезвого, как стеклышко, и не совсем
трезвого. Очевидно, она только и ждала, чтобы я кончил, - ей не  терпелось
задать лейтенанту мучивший ее вопрос.
     - Скажите, на кого она похожа? - спросила она настойчиво. -  Особенно
рот и глаз. Кого она напоминает?
     Лейтенант посмотрел на нее, потом на фотографию.
     - Вы хотите сказать - на этой фотографии? В детстве?  Или  теперь,  в
кино? О чем вы говорите?
     - Да, пожалуй, и тогда, и теперь. Но особенно на этой фотографии.
     Лейтенант  рассматривал   фотографию   довольно   сурово,   как   мне
показалось, словно он никоим образом не одобрял,  что  миссис  Силсберн  -
женщина и  притом  невоеннообязанная  -  заставила  его  изучать  какую-то
фотографию.
     - На Мюриель, - сказала он отрывисто. -  Похожа  тут  на  Мюриель.  И
волосы, и все.
     - Вот именно! - сказала миссис Силсберн. Она обернулась ко мне: - Да,
именно не нее! - повторила она. - Вы знакомы с Мюриель? Я хочу  сказать  -
вы ее видели в такой прическе, знаете, волосы заколоты таким пышным...
     - Я только сегодня впервые увидел Мюриель, - сказал я.
     -  Тогда  просто  поверьте  мне  на  слово.  -  И   миссис   Силсберн
выразительно постучала по фотографии указательным пальцем. -  Эта  девочка
могла бы быть д в о й н и к о м. Мюриель в те годы. Как две капли воды.
     Виски упорно  одолевало  меня,  и  я  никак  не  мог  воспринять  эту
информацию полностью и, уж  конечно,  не  мог  предугадать  все  возможные
выводы из нее. Я вернулся к столику - чересчур, должно быть, стараясь идти
по прямой,. и снова  стал  перемешивать  коктейль.  Когда  я  очутился  по
соседству с дядей невестиного отца, он, стараясь  привлечь  мое  внимание,
приветствовал  мой  приход,  но  я  был  настолько  поглощен   высказанным
предположением о сходстве Мюриель с Шарлоттой, что не ответил  ему.  Кроме
того у  меня  немного  кружилась  голова.  Появилось  неудержимое  желание
смешивать коктейль, сидя на полу, но я удержался.
     Минуты две спустя, когда я начал разливать напиток,  миссис  Силсберн
снова обратилась ко мне  с  вопросом.  Она  почти  что  пропела  его,  так
мелодично прозвучал ее голос:
     - Скажите, а это будет очень-очень нехорошо с моей  стороны,  если  я
спрошу про тот случай, о котором упоминала миссис Бервик? Я про те  девять
швов, помните, она рассказывала? Ваш брат, наверно,  нечаянно  толкнул  ее
или как?
     Я поставил кувшин - он мне показался необычайно тяжелым и неудобным -
и посмотрел на нее. Как ни странно, несмотря на легкое  головокружение,  я
почувствовал, что даже дальние предметы  ничуть  не  туманятся  в  глазах.
Наоборот, миссис Силсберн, стоявшая в центре комнаты, назойливо, словно  в
фокусе, выделялась из всего окружающего.
     - Кто такая миссис Бервик? - спросил я.
     - Моя жена, - ответил лейтенант несколько отрывисто.  Он  смотрел  на
меня, словно комиссия из одного человека, призванная проверить,  почему  я
так медленно наливаю коктейль.
     - Да, да, конечно, - сказал я.
     - Что это было - несчастный случай? - настаивала миссис  Силсберн.  -
Он ведь не нарочно? Или нарочно?
     - Что за чушь, миссис Силсберн!
     - Как вы сказали? - холодно бросила она.
     - Простите. Не обращайте внимания. Я немного опьянел. Выпил на  кухне
лишнее, минут пять назад.
     Я вдруг оборвал себя и резко повернулся.  В  коридоре  под  знакомыми
решительными шагами загудел не  покрытый  ковром  пол.  Шаги  стремительно
двигались, надвигались на нас - и через миг невестина подружка  влетела  в
комнату.
     Она ни на кого не взглянула:
     - Дозвонилась наконец, - сказала она удивительно ровным голосом,  без
малейшего нажима, - чуть ли не час дозванивалась. -Лицо у нее  напряглось,
покраснело  -  вот-вот  лопнет.  -Холодное?   -   спросила   она   и,   не
останавливаясь, не ожидая ответа, подошла  к  столику.  Она  схватила  тот
единственный стакан, который я успел налить, и жадно, залпом выпила его. -
В жизни не бывала в такой жаркой комнате, - сказала  она,  ни  к  кому  не
обращаясь и ставя пустой стакан. Она тут же схватила кувшин и снова налила
стакан до половины, громко звякая кубиками льда.
     Миссис Силсберн сразу оказалась у столика.
     - Что они сказали? - нетерпеливо спросила она. - Вы говорили с Рэей?
     Невестина подружка сначала выпила, поставила стакан и потом  сказала:
- Я с о в с е м и говорила. - И слова "со всеми" она подчеркнула  сердито,
хотя и без обычной для  нее  театральности.  Взглянув  сначала  на  миссис
Силсберн, потом на меня, а потом - на лейтенанта, она добавила:  -  Можете
успокоиться - все хорошо и благополучно.
     - Что это значит? Что случилось? - строго спросила миссис Силсберн.
     - А то и значит. Ж е н и х уже не страдает от с ч а с т ь я.
     В голосе невестиной подружки снова появились привычные ударения.
     - Как это? C кем ты говорила? - спросил лейтенант. -  Ты  говорила  с
миссис Феддер?
     - Я же сказала: я  разговаривала  со  всеми.  Со  всеми,  кроме  этой
прелестной невесты. Она сбежала с женихом. - Невестина подружка посмотрела
на меня. - Сколько сахару вы плюхнули в это питье? - раздраженно  спросила
она. - Вкус такой. будто...
     - Сбежала? - ахнула миссис Силсберн, прижимая руки к груди.
     Невестина подружка только взглянула на нее:
     - А вам-то что? Не волнуйтесь, дольше проживете!
     Миссис Силсберн безвольно опустилась на кушетку. И я, кстати сказать,
тоже, Я не спускал глаз с невестиной  подружки,  и  миссис  Силсберн  тоже
неотрывно глядела на нее.
     - Видно, он тоже сидел у них на квартире, когда  они  туда  приехали.
Мюриель вдруг схватила чемоданчик, и они тут  же  уехали,  вот  и  все.  -
Невестина подружка выразительно пожала плечами. Взяв  стакан,  она  допила
его до дна. - Во всяком случае, всех нас приглашают на свадьбу.  Или,  как
это там называется, когда  жених  с  невестой  уж  скрылись.  Насколько  я
поняла, там уже целая к у ч а народу. И у всех по телефону голоса такие  в
е с е л ы е.
     - Ты сказала, что говорила с миссис Феддер. Она-то что тебе  сказала?
- спросил лейтенант.
     Невестина подружка довольно загадочно покачала головой:
     - Она изумительна! Боже, какая женщина! Говорила совершенно спокойным
голосом. Насколько  я  поняла  по  ее  словам,  этот  самый  Симор  обещал
посоветоваться с психоаналитиком, чтобы как-то выправиться.  -  Она  снова
пожала плечами: - Кто  его  знает?  Может,  все  и  утрясется.  Я  слишком
обалдела, не могу думать. - Она смотрела на мужа:  -  Пойдем  отсюда.  Где
твоя шапчонка?
     Не успел я опомниться как невестина  подружка,  лейтенанта  и  миссис
Силсберн гуськом пошли к выходу, а я, хозяин дома, замыкал шествие. Я  уже
сильно пошатывался, но никто не обернулся, а потому они и не  заметили,  в
каком я состоянии.
     Я услыхал, как миссис Силсберн спросила невестину подружку:
     - Вы заедете туда?
     - Право, не знаю, - услышал я ответ, - если и заедем, так  только  на
минуту.
     Лейтенант вызвал лифт, и все трое, как каменные, уставились на  шкалу
указателя. Казалось, слова стали лишними. Я стоял  в  дверях  квартиры,  в
нескольких  шагах  от  лифта,  бессмысленно  глядя  вперед.  Дверцы  лифта
открылись, я громко сказал "до свидания"",  и  все  трое  разом  повернули
головы. "До  свидания!  До  свидания!"  -  проговорили  они,  а  невестина
подружка крикнула: "Спасибо за угощенье! " - и дверца захлопнулась.
  
                                  * * *  
  
     Неверными шагами я возвратился  в  свою  квартиру,  пытаясь  на  ходу
расстегнуть куртку или как-нибудь стянуть ее.
     Мое  возвращение  в  комнату  востроженно  привествовал  единственный
оставшийся гость - я совсем забыл про него. Когда я вошел, он  поднял  мне
навстречу до краев  налитый  стакан.  Более  того,  он  буквально  помавал
стаканом, кивая при этом головой в мою сторону и ухмыляясь, словно наконец
наступил тот долгожданный счастливейший миг, по  которому  мч  с  ним  так
стосковались. Я никак не мог ответствовать ему такой  же  улыбкой.  Однако
помню, что я его похлопал по плечу Потом я  тяжело  опустился  на  кушетку
прямо против него, и мне наконец удалось расстегнуть куртку.
     - А вас есть дом? - спросил я его. - Кто за вами ухаживает? Голуби  в
парке, что ли?
     В  ответ  на  столь  провокационные  вопросы  мой   гость   снова   с
необыкновенным пылом поднял в мою честь стакан, держа его так, словно  это
была пивная кружка. Я закрыл  глаза  и  лег  на  кушетку,  задрав  ноги  и
вытянвушись. Но от этого  комната  закружилась  каруселью.  Я  снова  сел,
рывком опустив ноги  на  пол,  и  от  резкого  движения  чуть  не  потерял
равновестия, пришлось схваться за столик, чтобы не упасть, Минуту-другую я
сидел, согнувшись, закрыв глаза. Потом, не вставая, потянулся к кувшину  и
налил стакан расплескивая питье с кубиками льда по  столу  и  по  полу.  Я
посидел немного с полным стаканом в руке и, не сделав ни глотка,  поставил
его прямо в лужицу посреди столика.
     - Рассказать вам, откуда у Шарлотты  те  девять  швов?  -  спросил  я
внезапно. Мне казалось, что голос у меня звучит совершенно нормально. - Мы
жили на озере. Симор написал Шарлотте,  пригласил  ее  приехать  к  нам  в
гости, и наконец мать ее отпустила. И вот как-то она села посреди  дорожки
- погладить котенка нашей БуБу, а Симор бросил  в  нее  камнем.  Ему  было
двенадцать лет. Вот и все. А броси  он  в  нее  потому,  что  она  с  этим
котенком на дорожке была чересчур хорошенькая. И все это поняли, черт меня
дери: и я, и сама Шарлотта, и БуБу, и Уэйкер, и Уолт. Вся семья.
     Я уставился на оловянную пепельницу, стоявшую на столике.
     - Шарлотта ни разу в жизни не напомнила ему об этом. Ни одного разу.
     Я посмотрел на своего гостя, словно ожилая, что он начнет  возражать,
назовет меня лгуном. Конечно, я лгал. Шарлотта так  и  не  поняла,  почему
Симор бросил в нее камень. Но мой гость ничего не оспаривал. Напротив.  Он
ободряюще улыбался мне, словно любое слово, какое я сейчас скажу, для него
будет непреложной истиной. Но я все же встал и вышел  из  комнаты.  Помню,
что, уходя, я чуть было не вернулся и не поднял с пола два кубика льда, но
это предприятие казалось настолько сложным, что  я  проследовал  дальше  в
коридор. Проходя мимо кухни, я снял, вернее стащил, куртку и бросил ее  на
пол. В ту минуту мне казалось,  что  именно  в  этом  месте  я  всю  жизнь
оставлял свою одежду.
     В ванной я немного постоял над корзиной с  бельем,  обдумывая,  взять
или не взять дневник Симора, читать его дальше или нет.  Не  помню,  какие
аргументы я выдвигал "за" и "против", но в конце концов я открыл корзину и
вытащил дневник. Я снова сел с ним на край ванны и перелистывал  страницы,
пока не дошел до последней записи Симора:
     "Один из солдат только что пять звонил в справочную аэропорта. Если и
дальше будет проясняться, мы к утру  сможем  вылететь.  Оппенгейм  сказал:
нечего сидеть как на иголках. Звонил Мюриель,  все  объяснил.  Было  очень
странно. Она подошла к телефону и все говорила: "Алло! Алло!" А я  потерял
голос. Она чуть не повесила трубку. Хоть бы успокоиться немного. Оппенгейм
решил поспать, пока не вызовут наш рейс. Надо бы и  мне  выспаться,  но  я
слишком взвинчен. Я ей звонил главным образом, чтобы упросить, умолить  ее
просто уехать со мной вдвоем и где-нибудь обвенчаться. Слишком я взвинчен,
чтобы быть на людях. Мне  кажется,  что  сейчас  -  мое  второе  рождение.
Святой, священный день. Слышимость была такая ужасная, да и я еле-еле  мог
говорить, когда нас соединили. Как страшно, когда говоришь: я тебя  люблю,
а на другом конце тебе в ответ кричат:"Что? Что?" Весь день читал  отрывки
из  Веданты.  "Брачующиеся   должны   служить   друг   другу.   Поднимать,
поддерживать, учить, укреплять друг друга, но  более  всего  служить  друг
другу. Воспитывать детей честно, любовно и бережно. Дитя - гость  в  доме,
его надо любить и уважать, но не властвовать над ним, ибо оно  принадлежит
богу". Как это изумительно, как разумно, как трудно и прекрасно и  поэтому
правдиво. Впервые в жизни испытывают  радость  ответственности.  Оппенгейм
уже  дрыхнет.  Надо  бы  и  мне  заснуть.  Не  могу  -  ктонибудь   должен
бодрствовать вместе со счастливым человеком.
     Я только раз прочел эту запись, закрыл дневник, отнес его в спальню и
бросил в саквояж Симора, лежавший на диванчике у окна. И потом  я  упал  .
вернее, сам повалился на ближайшую кровать. Мне показалось,  что  я  уснул
или потерял сознание еще раньше, чем коснулся постели.
     Когда я часа через полтора проснулся, у меня раскалывалась  голова  и
во рту все пересохло. В спальне было почти темно. Помню,  что  я  довольно
долго сидел на краю кровати. Потом, мучимый жаждой,  я  встал  и  медленно
побрел в другую комнату, надеясь, что  там,  в  кувшине  на  столике,  еще
осталось что-нибудь мокрое и холодное.
     Мой последний гость,  очевидно,  сам  выбрался  из  квартиры.  Только
пустой  стакан  и  сигара  в  оловянной  пепельнице   напоминали   о   его
существовании. Я до сих пор думаю что окурок этой сигары надо  было  тогда
же послать Симору - все  свадебные  подарки  обычно  бессмысленны.  Просто
окурок сигары в небольшой, красивой  коробочке.  Можно  бы  еще  приложить
чистый листок бумаги вместо объяснения.
  
  
  
  
  
                            СИМОР: ВВЕДЕНИЕ  
  
     Те, о ком я пишу, постоянно живут во мне, и этим  своим  присутствием
непрестанно доказывают, что все, написанное  о  них  до  сих  пор,  звучит
фальшиво. А звучит оно фальшиво оттого, что я думаю  о  них  с  неугасимой
любовью (вот и эта фраза уже кажется мне фальшивой),  но  не  всегда  пишу
достаточно умело, и это мое неумение часто  мешает  точно  и  выразительно
дать характеристику действующих лиц, и оттого их образы тускнеют и тону  в
моей любви к ним, а любовь эта настолько сильней моего  талантаЭ  что  она
как бы становится на зищиту моих героев от моих неумелых стараний.
     Выходит  так,  говоря  фигурально,  будто  писатель  нечаянно  сделал
каку-то описку, а эта случайная описка вдруг сама поняла, что  тут  что-то
не так. Но может быть, эта ошибка не случайно, а в каком-то высшем  смысле
вполне законно появлась в повествовании. И тогда  такая  случайная  ошибка
как бы начинает бунтовать против автора, она злится на него и кричит:  "Не
смей меня исправлять . хочу остаться в рукописи как свидетель того,  какой
ты никудышный писатель".
     Откровенно  говоря,  все  это  мне  кажется  иногда  довольно  жалким
самооправданием, но теперь,  когда  мне  уже  под  сорок,  я  обращаюсь  к
единственному   совему   поверенному,   последнему    своему    настоящему
современнику, - к моему доброму, старому другу  -  обыкновенному  рядовому
читателю. Когда-то, - мне еще  и  двадцдати  не  было,  -  один  из  самых
интересных и наименее напыщенных редакторов, из тех, с  кем  я  был  лично
знаком, сказал  мне,  что  писатель  должен  очень  трезво  и  уважительно
относиться к мнению рядового читателя, хотя иногда взгляды этого  человека
и могут показаться автору странными и даже дикими - он считал, что со мной
так и будет. Но спрашивается - как писатель может искать что-то  ценное  в
мнении такого читателя, если он о нем  никакого  представления  не  имеет.
Чаще бывает наоборот - писателя хорошо знают, но разве бывало так, что его
спрашивают, каким он представляет себе своего читателя? Не  стоит  слишком
размазывать эту тему, скажу коротко, что я сам, к счастью, уже  много  лет
тому назад выяснил для себя все, что мне надо знать о своем  читателе,  то
есть прошу прощения. Л И Ч Н О о Вас.
     Боюсь, что Вы станете всячески открещиваться, но уж тут позвольте мне
Вам не поверить. Итак, вы - заядлый орнитолог. Вы похожи на  героя  одного
рассказа Джона Бьюкена, под названием "Скуул Кэри", - этот  рассказик  мне
дал прочитать Арнольд Л. Шугарман,  когда  моими  литературными  занятиями
почти никто как следует не руководил. А  стали  Вы  изучать  птиц  главным
образом потому, что они окрыляли вашу фантазию,они восхищали вас тем,  что
"из всех живых существ эти крохотные создания  с  температурой  тела  50,8
градуса по Цельсию являлись наиболее полным  воплощением  чистого  "Духа".
Наверно, и вам, как герою бьюкеновского рассказа, приходило в голову много
занятных мыслей: не сомневаюсь, что вы вспоминали, что, например, королек,
чей желудочек меньше боба, перелетает Северное море,  а  куличок-поморник,
который  выводит  птенцов  так  далеко  на   севере,   что   только   трем
путешественникам удалось видеть его гнездовье, летает на отдых в Тасманию!
Разумеется, я не решаюсь рассчитывать на то, что именно вы, мой  читатель,
и окажетесь вдруг одним из тех  троих,  кто  видел  это  гнездовье,  но  я
определенно чувствую, что я своего читателя, то есть Вас,  знаю  настолько
хорош, что могу легко угадать, как выразить свое хорошее отношение к  Вам,
чем Вас порадовать.
     Итак,  дружище,  пока  мы  с  вами  остались  наедине,  так  сказать,
entre-nous, и не связались со всякими этими лихачами, а их везде  хватает,
- тут и космочудики средних лет, которым лишь бы запульнуть нас на Луну, и
бродяжки-дервиши, якобы помешанные на Дхарме,  и  фабриканты  сигареток  с
"начинкой", словом,  всякие  битники,  немытики  и  нытики,  "посвященные"
служители всяких культов, все эти знатоки, которые  лучше  всех  понимают,
что нам можно и что нельзя делать в  нашей  жалкой  ничтожной  сексуальной
жизни,  -  значит,  пока  мы  в  стороне  от  этих   бородатых,   спесивых
малограмотных  юнцов,  самоучек-гитаристов,   дзеноубийц   и   всех   этих
эстетствующих пижонов,которые смеют с  высоты  своего  тупоносого  величия
взирать на чудесную нашу планету (только,  пожалуйста,  не  затыкайте  мне
рот! ) - на планету, где все же побывали и Христос, и Килрой, и Шекспир, -
так вот, прежде чем нечаянно попасть в их компанию, позвольте мне,  старый
мой друг, сказать вам, вернее, даже в о з в е с т  и  т  ь:  я  прошу  Вас
принять от меня в дар сей скромный букет первоцветов-скобок:(((()))).
     При этом речь идет не  о  каких-то  цветистых  украшениях  текста,  а
скорее о том, чтобы эти мои кривульки помогли вам понять: насколько я хром
и косолап душой и телом, когда пишу эти строки. Однако с  профессиональной
точки зрения - а я только как люблю разговаривать (кстати, не  обижайтесь,
но я знаю девять языков, из них четыре мертвых, и  постоянно  разговариваю
на них сам с собой), итак,  повторяю:  cпрофессиональной  точки  зрения  я
чувствую себя сейчас совершенно счастливым человеком. Раньше со  мной  так
не бывало. Впрочем, нет, было, когда, лет четырнадцати, я написал рассказ,
в  котором   все   персонажи,   как   студенты-дуэлянты   Гейдельбергского
университета, были изукрашены шрамами: и герой, и злодей, и героиня, и  ее
старая нянька, и все лошади, и все собаки. Т о г д а я б ы л в  м  е  р  у
счастлив, но  не  в  таком  восторженном  состоянии,  как  сейчас.  Кстати
сказать:   я   не   хуже   других   знаю,    что    писатель    в    таком
экстатическисчастливом  настроении  способен  всю  душу   вымотать   своим
близким. Конечно, чересчур вдохновленные поэты - весьма "тяжелый  случай",
но и прозаик в припадке такого экстаза тоже не слишком подходящий  человек
для приличного общества - "божественный" у него припадок экстаза или  нет,
все равно: припадочный он и есть припадочный. И хотя я считаю, что в таком
счастливом состоянии прозаик может написать  много  прекрасных  страниц  -
говоря откровенно, хочется верить, - самых лучших своих страниц,  но,  как
всем понятно, и вполне очевидно, - он, как я подозреваю,  потеряет  всякую
меру, сдержанность, немногословность, словно разучившись писать  короткими
фразами. Он уже не может быть объективным,  разве  только  на  спаде  этой
волны. Его захлестывает огромный  всепоглощающий  поток  радости,  что  он
невольно лишает себя как писателя  скромного,  но  всегда  восхитительного
ощущения: будто с написанной им  страницы  на  читателя  смотрит  человек,
безмятежно сидящий на заборе. Но хуже всего то,  что  он  никак  не  может
пойти навстречу самому насущному требованию читателя:  чтобы  автор,  черт
его дери, скорее  досказал  толком  всю  эту  историю.  (Вот  почему  я  и
предложил несколько выше столь многозначительный набор скобок.  Знаю,  что
многие вполне интеллигентные люди таких комментариев в скобках не выносят,
потому что они только тормозят изложение. Об этом нам много пишут  и  чаще
всего, разумеется, разные диссертанты, с явным и довольно пошлым  желанием
. уморить нас своей досужей писаниной. А мы  все  это  читаем,  и  даже  с
доверием: все равно - хорошо пишут или плохо - мы любой  английский  текст
прочитываем внимательно, словно эти слова изрекает сам Просперо.)  Кстати,
хочу предупредить читателя, что я не только буду отвлекаться  от  основной
темы (я даже не уверен, что не сделаю две-три сноски), но я твердо  решил,
что непременно сяду верхом  на  свего  читателя,  чтобы  направить  его  в
сторону от уже накатанной проезжей  дороги  сюжета,  если  где-то  там,  в
стороне, что-то мне покажется увлекательным или занятным. А уж тут,  спаси
Господи мою американскую шкуру, мне дела нет  -  быстро  или  медленно  мы
поедем дальше. Однако есть читатели, чье внимание может  всерьез  привлечь
тольк самое сдержанное,  классически-строгое  и,  по  возможности,  весьма
искусное повествование, а потому я им  честно  говорю  -  насколько  автор
вообще может честно говорить об этом; уж лучше сразу  бросьте  читать  мою
книгу, пока это еще легко и просто. Вероятно, по ходу действия  я  не  раз
буду указывать читателю запасной выход, но едва ли стану притворяться, что
сделаю это с легким сердцем.
     Начну, пожалуй, с довльно пространного разъяснения двух цитат в самом
начале этого повествования. "Те, о ком я пишу, постоянно  присутствуют..."
- взята у Кафки. Вторая - "... Выходит так, говоря фигурально..." -  взята
у Кьеркегора (и мне трудно удержаться, чтобы не потирать злорадно руки при
мысли, что именно на этий  цитате  из  Кьеркегора  могут  попасть  впросак
кое-какие  экзистенциалисты  и  чересчур  разрекламированные   французские
"мандарины" с этой и ихней - ну...короче говоря, они несколько удивятся)
     Я вовсе не считаю, что непременно надо искать уважительный повод, для
того, чтобы процитироватьсвоего любимого автораа, но, честное  слово,  это
всегда приятно.
     Мне  кажется,  что  в  данном  случае  эти   две   цитаты,   особенно
поставленные  рядом,  поразительно  характерны  не  только  для  Кафки   и
Кьеркегора, но и  для  всех  тех  четыерх  давно  усопших  людей,  четырех
по-своему знаменитых Страдальцев, к тому же  не  приспособленных  к  жизни
холостяков (из всех четверых одного только Ван Гога я не  потревожу  и  не
выведу на страницах этой книги), а к остальным я обращаюсь  чаще  всего  -
иногда в минуты полного отчаяния, - когда  мне  нужны  вполне  достоверные
сведения о том, что такое современное искусство. Словом, я привел эти  две
цитаты просто для того, чтобы отчетливо показать как  я  отношусь  к  тому
множеству фактов, которые я надеюсь здесь собрать, - и, скажу  откровенно,
автору  обычно  приходится  заранее  неустанно  растолковывать  это   свое
отношение. Но тут меня отчасти утешает мысль, даже мечта, о  том  что  эти
две короткие цитаты вполне могли бы послужить отправным пунктом для  работ
некой новой породы литературных критиков, этих трудяг (можно даже  сказать
в о и н о в), - тех, что, даже не надеясь на славу,  тратят  долгие  часы,
изучая Искусство  и  Литературу  в  наших  переполненных  нео-фрейдистских
клиниках. Особенно это относится к совсем еще юным  студентам-практикантам
и малоопытным  клиницистам,  которые  сами  безусловно  обладают  железным
здоровьем в душевном отношении, а также (в чем я не  сомневаюсь)  никакого
врожденного болезненного attrfit к красоте не имеют, однако собираются  со
временем  стать   специалистами   в   области   патологический   эстетики.
(Признаюсь, что к этому предмету у меня  сложилось  вполне  твердокаменное
отношение с тех  пор,  как  в  возрасте  одиннадцати  лет  я  слушал,  как
настоящего Поэта и Страдальца, которого я любил больше  всех  на  свете  -
тогда он еще ходил в коротких штанишках, - целых шесть часов и сорок  пять
минул обследовали уважаемые доктора,  специалисты-фрейдисты.  Конечно,  на
мое свидетельство положиться нельзя, но мне показалось,  что  они  вот-вот
начнут брать у него пункцию из мозговой ткани и что только из-за  позднего
времени - они воздержались  от  этой  пробы.  Может,  это  звучит  слишком
сурово, но я никак не придираются. Я сам понимаю что иду сейчас чуть ли не
по проволоке, во всяком случае,  по  жердочке,  но  сойти  сию  минуту  не
собираюсь; не год и не два копились во  мне  эти  чувства,  пора  дать  им
выход.) Нет спору, о талантливых, выдающихся художниках  ходят  немыслимые
толки - я говорю тут исключительно о живописцах и стихотворцах, тех,  кого
можно назвать настоящими Dichter. Из  всех  этих  толков  для  меня  всего
забавней всеобщее убеждение, что художник никогда,  даже  в  самые  темные
времена до психоаналитического века, не питал глубокого уважения  к  своим
критикам-профессионалам и  со  своим  нездоровым  представлением  о  нашем
обществе валил их в одну кучу с обыкновенными издателями  и  торговцами  и
вообще со всякими, быть может завидно богатыми, спекулянтами от искусства,
прихлебателями в  стане  художников,  людьми,  которые,  как  он  считает,
безусловно предпочли бы более чистое ремесло, попадись оно им в  руки.  Но
чаще всего, особенно в наше время,  о  чрезвычайно  плодовитом  -  хотя  и
страдающем поэте или художнике - существует твердое убеждение, что он хотя
и существо "высшей породы",  но  должен  быть  безоговорочно  причислен  к
"классическим"  невротикам,  что  он  -  человек   ненормальный,   который
по-настоящему никогда не желает выйти из своего  ненормального  состояния;
словом, проще говоря, он - Страдалец; с ним даже довольно часто  случаются
припадки, когда он вопит от боли, и хотя он упрямо по-детски отрицает это,
но чувствуется, что в такие минуты он готов прозакладывать и душу,  и  все
свое искусство, лишь  бы  испытать  то,  что  у  людей  считается  нормой,
здоровьем. И все же  продолжают  ходить  слухи,  что,  если  кто-то,  даже
человек, искренне любящий, силком ворвется  в  его  неприютное  убежище  и
станет упорно допрашивать - где же у него болит, то он  либо  замкнется  в
себе, либо не захочет, не сумеет м клинической  точностью  объяснить,  что
его мучает; а по утрам,  когда  даже  великие  поэты  и  художники  обычно
выглядят куда бодрее, у этого человека вид такой, будто он  нарочно  решил
культивировать в себе свою болезнь, - вероятно, оттого, что он  при  свете
дня, да еще, возможно, дня рабочего, вдруг вспомнил, что все люди, включая
здоровяков, постепенно перемрут, да еще и не всегда  достойно,  тогда  как
его этого счастливчика, доконает "высокая болезнь" -  лучший  спутник  его
жизни, зови ее хворью или как-то иначе. В общем, хотя  от  меня,  человека
семья которого, как я уже упоминал, потерял именно такого  художника,  эти
слова могут быть восприняты как предательство, но скажу, что никак  нельзя
безоговорочно отрицать, что эти слухи,  вернее  сплетни,  и  особенно  все
выводы, безосновательны и не подкреплены достаточно убедительными фактами.
Пока был жив мой выдающийся родич, я следил за ним . не в  переносном,  а,
как мне кажется, в самом буквальном смысле, - словно ястреб. С  логической
точки зрения он б ы л нездоров, он д е й с т в и т е л ь н о по ночам  или
поздним вечером, когда ему становилось плохо,  стонал  от  боли,  звал  на
помощь, а когда незамедлительно подоспевала помощь, он о т к а з ы в а л с
я просто и понятно объяснить - что именно у него  болит.  Но  даже  тут  я
решительно расхожусь с мнением признанных авторитетов в  этой  области,  с
учеными, с биографами и особенно с правящей в  наши  дни  интеллектуальной
аристократией,   выпестованной   в   какой-нибудь   из   привилегированных
психоаналитических школ; особенно резко я с ним расхожусь вот  в  чем:  не
умеют они как следует слушать, когда кто-нибудь кричит от боли. Разве  они
на это способны? Это же глухари высшего класса. А  разве  с  т  а  к  и  м
слухом, с т а к и м и ушами, можно понять по крику, по звуку - откуда  это
боль, где ее истоки? При таком жалком  слувом  аппарате,  по-моему,  можно
только уловить и проследить какие-то слабые, еле слышные обертоны, -  даже
не контрапункт - отзвуки трудного детства или  "неупорядоченного  либидо".
Но откуда рвется эта лавина боли, ведь, ею впору  заполнить  целую  карету
"скорой помощи", где ее истоки? Откуда не  может  не  родиться  эта  боль?
Разве истинный поэт или жудожник не я с н о в и д я щ и  й?  Разве  он  не
единственный ясновидящий  на  нашей  Земле?  Конечно  же,  нельзя  считать
ясновидцем  ни  ученого,  ни  тем  более  психиатра.  (Кстати,  был  среди
психоаналитиков один-единственный великий поэт - сам Фрейд, правда,  и  он
был несколько туговат на ухо, но кто из кмных людей станет сопаривать, что
в нем жил эпический поэт!) Простите меня, пожалуйста, я скоро кончу. Какая
же часть человеческого организма у ясновидящего нужней и ранимей  всего  -
Конечно, г л а з а. Прошу снисхождения, мой читатель (если  Вы  еще  тут),
посмотрите еще раз обе цитаты - из Кафки и Кьеркегора, с которых я  начал.
Теперь вам ясно? Чувствуете, чувствуете, что крик идет из г л а з?  И  как
бы ни было противоречиво заключение судебного эксперта - пусть он  объявит
причиной смерти Туберкулез, или Одиночество, или Самоубийство, неужно  Вам
не понятно, отчего умирает истинный поэт-ясновидец? И я заявляю  (надеюсь,
что все следующие страницы этой повести вопреки всему докажут мою правоту)
прав я или неправ, что настоящего поэта-провидца,  божественного  безумца,
который может творить и творит красоту, ослепляют насмерть его собственные
сомнения, слепящие образы и краски его собственной священной  человеческой
совести. Вот я и высказал свое "кредо". Я усаживаюсь поудобнее. Я вздыхаю,
говоря откровенно, с облегчением. Сейчас закурю и перейду с божьей помощью
к другой теме.
     Но сначала -  вкартце,  если  удастся,  -  скажу  о  второй  половине
названия: "Введение".
     "Введение" похоже на приглашение "Добро пожаловать! в дом. Во  всяком
случае, в те светные минуты, когда я  смогу  заставить  себя  сесть  и  по
возможности успокоиться, главным героем  моего  повествования  станет  мой
покойный  старший  брат,  Симор  Гласс,   который   (тут   я   предпочитаю
ограничиться очень кратким псевдонекрологом) в 1948 году покончил с  сльой
на тридцать втором году жизни. отдыхая с женой во Флориде.  При  жизни  он
значил очень много для очень многих  людей,  а  для  своих  многочисленных
братьев и сестер - семья же у нас немалая  -  был,  в  сущности,  всем  на
свете. Безусловно он был для нас всем - и нашим синим полосатым носорогом,
и лвояковыпуклым зажигательным стеклом - словом, всем, что  нас  окружало.
Он был и нашим гениальным советчиком,  нашей  порттивной  совестью,  нашим
штурманом.  Нашим  единственным  и  непревзойденным  поэтом,  а  так   как
молчаливостью он никогда не отличался. и более того,  целых  семь  лет,  с
самого детства,  участвовал  в  радиопрограмме  "Умный  ребенок",  которая
транслировались  по  всей  Америке,  и  о  чем  только   он   в   ней   не
распространялся.  Потому-то   он   прослыл   среди   нас   "мистиком",   и
"орининалом", и "эксцентриком". И так как я  решил  сразу  взять  быка  за
рога, я с  самого  начала  собираюсь  провогласить  -  если  только  можно
одновременно и орать, и провозглашать, - что именно он - человек, которого
я ближе всего знал, с  кем  неизменно  дружил,  чаще  всего  подходил  под
классическое определение "МУКТА", как я его понимаю, то есть был подлинным
провидцем, богознатцем. Во всяком случае, насколько я понимаю, его  нельзя
описать в традиционном лаконичном стиле, и мне  турдно  представить  себе,
что кто-нибудь . и меньше всего я сам - мог бы рассказать о  нем  точно  и
определенно, в один присест или в несколько приемо, будь то за  месяц  или
за год. Первоначально я хотел на этих страницах написать короткий  рассках
о Симоре и назвать  его  "Симор.  Часть  ПЕРВАЯ",  нарочно  выделив  слово
"ПЕРВАЯ" крупными буквами и тем самым поддерживая  больше  во  мне  самом,
Бадди Глассе, чем в  читателе,  уверенность,  что  за  "первым"  последуют
другие (второй, третий, а может быть, и четвертый) рассказы о нем же.  Эти
планы давно не существуют. Но если они еще живы, а я подозреваю,  что  при
создавшемся положении это  вполне  вероятно,  то  прячутся  они  где-то  в
подполье, быть может, выжидая, чтобы Я. когда придет охота писать,  трижды
постучался к ним. В данном же случае я отнюдь не  являюсь  просто  автором
небольшого рассказика о моем брате. Скорее всего, я похож на з а п а с н и
к, где полным-полно каких-то пристрастных, еще не распутанных  сведений  о
нем. Думаю, что я  главным  образом  был  и  остаюсь  до  сих  пор  просто
рассказчиком, но рассказчиком целеустремленным,  кровно  заинтересованным.
Мне  хочется  всех  перезнакомить,  хочется  описывать,  дарить  сувениры,
амулеты, хочется открыть бумажник и раздавать фотографии, словом,  хочется
поступать, как буг на душу  положит.  Разве  тут  осмелишься  даже  близко
подойти к  чему-то  законченному,  вроде  короткой  новеллы?  Да  в  таком
материале художники-одиночки, толстячки вроде меня, тонут с головой.
     А ведь мне надо  рассказать  вам  массу  вещей  не  всегда  приятных.
Например, я уже сказал, вернее разгласил, очень многое про моего брата.  И
вы, безусловно , не могли этого не заметить. Разумеется, вы также заметили
- и о т м е н я это тоже не ускользнуло, -  что  все  сказанное  мной  про
Симора (а это относится вообще к людям одной с ним крови), было  чистейшим
панегириком. Тут мне приходится остановиться. Хотя ясно, что я "пришел  не
хоронит, пришел отрыть",  а  вернее  всего,  "хвалить",  я  тем  не  менее
подозреваю, что тут  каким-то  образом  поставлена  на  карту  честь  всех
спокойных, бесстрастных рассказчиков. Неужто у Симора с о в с е м не  было
серьезных недостатков, пороков, никаких подлых поступков,о  которых  можно
упомянуть хотя бы мимоходом? Да кто же он был, в конце концов? С в я  т  о
й, что ли?
     Слава Богу, не  моя  забота  отвечать  на  этот  вопрос.  (Уф,  какое
счастье!) Позвольте мне переменить тему и без всяких околочностей доложить
вам, что в характере Симора было столько  разных,  противоречивых  сторон,
что их труднее перечислить,  чем  названия  все  супов  фирмы  Белл.  И  в
различных обстоятельствах, при различной  чувствительности  и  обидчивости
младших членов нашего семейства, это их всех доводило до  белого  каления.
Прежде всего, существует одна довольно  жуткая  черта,  свойственная  всем
богоискателям,  -  -  они  иногда  ищут  Творца  в  самых   немыслимых   и
неподходящих местах: например, в радиорекламе, в  газетах,  в  испорченном
счетчике такси - словом, буквально где  попало,  но  как  будто  всегда  в
полнейшим  успехом.  Кстати,  мой  брат,   будучи   уже   взрослым,   имел
неприятнейшую  привычку  -  совать  указательный  палец  в   переполненную
пепельницу и раздвигать окурки по краям, ухмыляясь при этом во  весь  рот,
словно  ожидая,  что  вдруг,  в   пустоте   посреди   пепельницы,   увидел
Младенца-Христа,  безмятежно  спящего  меж  окурков,   причем   ни   следа
разочарования на физиономии Симора я никогда не  видал.  (Кстати,  есть  у
человека верующего одна примета - тут не имеет значения: принадлежит он  к
какой-либо  определенной  Церкви  или  нет.  Кстати,  сюда  я  почтительно
причисляю  всех  верующих  христиан,  которые  подходят  под   определение
великого Вивекананды:"Узри Христа, и ты христианин. Все остальное
 - суесловие"). Итак, примета, свойственная таким  
людям, заключается в том, что они часто ведут себя как  
юродивые, почти как идиоты. А семья человека поистине  
выдающегося часто проходит великое испытание стра-  
хом, боясь, что он будет вести себя не так, как поло-  
жено такому человеку. Я уже почти покончил с перечис-  
лением всех странностей Симора, но не могут не  
упомянуть еще об одной его черте, которая, по-моему,  
изводила людей больше всего. Речь идет о его манере  
говорить, вернее - о всяческих странностях в его  
разговоре. Иногда он был немногословен, как приврат-  
ник траппистского монастыря, - и это могло тянуться  
целыми днями, а иногда и неделями, - а иногда он  
говорил не умолкая. Когда его заводили ( а надо для  
ясности сказать, что его вечно кто-нибудь заводил и  
тут же, конечно, подсаживался поближе, чтобы выкачать  
из него как можно больше мыслей), так вот, стоило его  
завести, и он мог говорить часами, иногда не обращая  
ни малейшего внимания, сколько человек . один, два или  
десять -  с ним в комнате. Он был великий оратор,  
неумолкаемый, вдохновенный, но я утверждаю, что самый  
вдохновенный оратор, если он говорит не умолкая,  
может, мягко говоря, осточертеть. Кстати должен  
добавить, и не из противного "благородного" желания  
вести с моим невидимым читателем честную игру, а  
скорее потому - и это куда хуже, - что мой безудержный  
болтун может выдержать любые нападки. От меня, во  
всяком случае. Я нахожусь в исключительно положении:  
вот обозвал брата болтуном - слово довольно гад-  
кое, - а сам преспокойно развалился в кресле и со  
стороны, как игрок, у которого в рукаве полным-полно  
козырей, без труда припоминаю тысячи смягчающих  
обстоятельств (хотя, пожалуй, слово "смягчающие" тут  
не совсем уместно). Могут коротко суммировать это так:  
к тому времени, как Симор вырос - лет в шестнадцать-  
семнадцать, - он не только научился следить за своей  
речью, избегать тех бесчисленных и далеко не изыскан-  
ных, типично нью-йоркских словечек и выражений, но  
уже овладел своим метким и сверхточным поэтических  
языком. И его безостановочные разглагольствования,  
его монологи, чуть ли не речи трибуна нравились, во  
всяком случае большинству из нас, с первого до  
последнего слова, как, скажем, бетховенские произве-  
дения, написанные после того, когда слух перестал ему  
м е ш а т ь, - тут мне приходят на память квартеты (си-  
бемоль и до-диез), хотя это звучит немного претенци-  
озно. Но нас в семье было семеро. И надо признаться,  
что косноязычием никто из нас никогда не отличался.  
А это что-нибудь да значит, когда среди шести прирож-  
денных болтунов и краснобаев живет непобедимый  
чемпион ораторского искусства. Правда, Симор никогда  
этого титула не добивался. Наоборот, он страстно  
хотел, чтобы кто-нибудь его переспорил или перегово-  
рил. Мелочь, конечно, и сам он этого не заме-  
чал - слепые пятна и у него были, как у всех, - но нас  
это иногда тревожило. Но факт остается фактом: титул  
чемпиона оставался за ним и хотя, по-моему, от дорого  
бы дал, чтобы он него отказаться (эта тема до чрезвы-  
чайности важна, но я, конечно, заняться ею, в ближай-  
шие годы не смогу), - словом, он так и не придумал, как  
бы отречься от этого звания - вполне вежливо и  
пристойно.  
     Тут мне кажется вполне уместно, без всякого заигрывания с  читателем,
упомянуть, что я уже писал о своем брате. Откровенно говоря, если меня как
следует прощупать, то не так трудно заставить меня сознаться, что почти не
было случая, когда бы я о нем не писал, и если, скажем,  мне  пришлось  бы
завтра под дулом пистолета писать очерк о динозавре, я наверняка придал бы
этому симпатичному великану какие-то  малюсенькие  черточки,  напоминающие
Симора, - например, особенно обаятельную манеру откусывать цветочек цикуты
или помахивать тридцатифутовым  хвостиком.  Некоторые  знакомые  -  не  из
близких друзей - спрашивали меня: не был ли  Симор  прообразом  героя  той
единственной моей повести,  которая  была  напечатана?  Говоря  точнее,эти
читатели и н е с п р а ш и в а л и меня, они просто мне об этом з а я в  л
я л и. Для меня оспаривать их слова всегда мучение, но должен сказать, что
люди, знавшие моего брата,  никогда  таких  глупостей  не  говорили  и  не
спрашивали, за что я им очень благодарен, а отчасти и  несколько  удивлен,
так как почти все мои герои разговаривают, и  весьма  бегло,  на  типичном
манхэттенском жаргоне и схожи в том, что летят туда, куда безумцы, черт их
дери, и вступать боятся, и всех их  преследует  некий  ОБРАЗ,  который  я,
грубо говоря, назову просто Старцем на ГОРЕ. Но я могу и должен  отметить,
что написал и опубликовал два  рассказа,  можно  сказать,  непосредственно
касавшиеся именно Симора. Последний из них, напечатанный в 1955 году,  был
подробнейшим отчетом о его свадьбе в 1942 году.  Детали  были  сервированы
читателю в самом исчерпывающем виде, разве что  на  желе  из  замороженных
фруктов не были сделаны, в виде сувениров, отпечатки ступни каждого  гостя
ему на память. Но лично Симор - так сказать, главное блюдо, - в  сущности,
подан  не  был.  С  другой  стороны,  в  куда  более  коротком   рассказе,
напечатанном еще раньше, в конце сороковых годов, он не  только  появлялся
во плоти, но ходил, разговаривал, купался в  море  и  в  последнем  абзаце
пустил себе пулю  в  лоб.  Однако  некоторые  члены  моей  семьи,  хотя  и
разбросанные по всему свету  регулярно  выискивают  в  моей  прозе  всяких
мелких блох и очень деликатно указали мне (даже с излишней  деликатностью,
поскольку обычно они громят меня как начетчики), что тот молодой  человек,
"Симор", который ходил и разговаривал, не  говоря  уж  о  том,  что  он  и
стрелялся, в этом раннем моем рассказике никакой  не  Симор,  но,  как  ни
странно, поразительно походит на - аллегоп! - на меня самого. Пожалуй, это
справедливо,  во  всяком  случае,  настолько,   чтобы   я   как   писатель
почувствовал и принял это упрек. И хотя п о л н о г  о  оправдания  такому
"faux pas" найти нельзя, все же я позволю себе заметить , что именно  этот
рассказ был написан всего через  дватри  месяца  после  смерти  Симора,  и
вскоре после того,как я сам подобно тому "Симору" в рассказе  и  Симору  в
жизни, вернулся с европейского театра военных действий. И  писал  я  в  то
время на очень  разболтанной,  чтобы  не  сказать  свихнувшейся,  немецкой
трофейной машинке.
     О, эта радость - крепкое вино! Как оно тебя раскрепощает. Я  чувствую
себя настолько с в о б о д н ы  м,  что  уже  могут  рассказать  Вам,  мой
читатель, именно то, что Вы так жаждете услышать. Хочу сказать, если вы, в
чем я уверен,  больше  всего  на  свете  любите  эти  крохотные  существа,
воплощение чистого Духа,  чья  нормальная  температура  тела  -  50,8о  по
Цельсию, то естественно, и среди людей вам больше  всех  нравиться  именно
такой человек - богознатец или богоборец  (тут  никаких  полумер  для  вас
нет),  святой   или   вероотсупник,   высоконравственный   или   абсолютно
аморальный, но обязательно такой человек, который умеет  писать  стихи,  и
стихи н а с т о ящ и е. Среди людей  он  -  куличок-поморник,  и  я  спешу
рассказать вам то, что я знаю о его перелетах, о темперауре  его  тела,  о
его невероятном, фантастическом сердце.
     С начала 1948 года я  сижу  (  и  мое  семейство  считает,  что  сижу
буквально) на отрывном блокноте, где  поселились  сто  восемьдесят  четыре
стихотворения, написанных моим братом за последние три года его жизни  как
в армии, так и вне ее, главным образом именно в армии, в самой ее гуще.  Я
собираюсь в скором времени - надеюсь, это дело нескольких дней или  недель
. оторвать от себя около ста пятидесяти из них и отдать первому охочему до
стихов издателю, у которого есть хорошо отглаженный костюм и  сравнительно
чистая пара перчаток, пусть унесет их от меня в  свою  темную  типографию,
где по всей вероятности, их втиснут в двухцветную  обложку  и  на  обороте
поместят несколько до странности  неуважительных  отзывов,  выпрошенных  у
каких-либо поэтов и писателей "с именем", которые не  стесняются  публично
высказаться  о  своих  собраться   по   перу   (обычно   приберегая   свои
двусмысленные, более лестные, половинчатые похвалы для своих приятелей или
для скрытой бездари, для иностранцев и всяких юродствующих чудил, а  также
представителей смежных профессий), а потом  стихи  передадут  на  отзыв  в
воскресенье литературные приложения, где  ежели  найдется  место  и  ежели
критическая статья о новой, полной, и с ч е р п ы в а ю щ  е  й  биографии
Гровера Кливленда окажется не слишком длинной, эти стихи будут  мимоходом,
в двух  словах  представлены  любителям  поэзии  кем-нибудь  из  небольшой
группки  штатных,  умеренно-оплачиваемых  буквоедов  или  подсобников   со
стороны, которым можно поручить отзыв о новой книге стихов не потому,  что
они сумеют написать его толков или душевно,  а  потому,  что  напишут  как
можно короче и выразительнее других. (Пожалуй, не стоит так презрительно о
них отзываться.) Но уж если придется, я попытаюсь все  объяснить  четко  и
ясно. И вот, после того как я просидел на этих стихах больше  десяти  лет,
мне показалось, что было бы неплохо, во всяком  случае  вполне  нормально,
без всякой задней мысли обосновать две главные, как мне кажется,  причины,
побудившие меня встать и сойти с этого блокнота. И я предпочитаю  обе  эти
причины сжать в один абзац, упаковать их,  так  сказать  в  один  вещмешок
отчасти потому, что не хочу их разрознять, а отчасти потому, что  я  вдруг
почувствовал: они мне больше в дороге не понадобятся.
     Итак, первая причина - нажим со стороны всей  семьи.  Вообще-то  наша
семья - обычное, может быть, вы скажете, даже слишком обычное  явление,  а
мне и слушать про это неохота, но факт тот, что у меня есть четверо живых,
шибко грамотных  и  весьма  бойких  на  язык  младших  братьев  и  сестер,
полуеврейских,  полуирландских  кровей,  да  еще,  наверно  и  с  примесью
каких-то черт характера, унаследованных от Минотавра, - двое  братьев,  из
которых старший, Уэйкер, - бывший странствующий картезианский  проповедник
и журналист, ныне ушедний в монастырь, и второй, Зуи, - актер по призванию
и убеждениям, тоже человек страстно увлеченный, но ни  к  какой  секте  не
принадлежащий  -   из   них   старшему   тридцать   шесть,   а   младшему,
соответственно, двадцать девять, - и две сестры, одна -  подающая  надежды
молодая актриса, Фрэнни, другая Бу-Бу, - бойкая,  хорошо  устроенная  мать
семейства - ей тридцать восемь, младшей - двадцать пять лет. С  1949  года
ко мне то и дело приходили письма  -  то  из  духовной  семинарии,  то  из
пансиона, то из родильного отделения женской  клиники  или  библиотеки  на
пароходе "Куин Элизабет", на котором плыли в Европу  студенты  по  обмену,
словом, - письма, написанные в перерывах  между  экзаменами,  генеральными
репетициями, утренними спектаклями и ночными корлениями младенцев,  и  все
письма моих достойных корреспондентов содержали довольно расплывчатые,  но
весьма мрачные ультиматумы, грозя мне свяческими карами, если я как  можно
с к о р е е не сделаю наконец что-нибудь со стихами Симора. Необходимо тут
же добавить, что я не только пишу  но  и  состою  лектором  по  английской
литературе, на половинном окладе, в  женском  колледже,  на  севере  штата
Нью-Йорк, неподалеку от канадской границы. Живу я  один  (и  кошки,  прошу
запомнить, у меня тоже нет) в очень  скромное,  чтобы  не  сказать  ветхом
домике в глухом  лесу,  да  еще  на  склоне  горы,  куда  довольно  трудно
добираться. Не считая учащихся, преподавателей и пожилых официанток, я  во
время рабочей недели, да  и  всего  учебного  года,  почти  ни  с  кем  не
встречаюсь. Короче  говоря,  я  принадлежу  к  тому  разряду  литературных
затворников, которых простыми письмами  можно  запросто  напугать  и  даже
заставить что-то сделать. Но у каждого человека есть свой предел, и я  уже
не могу без дрожи в коленках отпирать  свой  почтовый  ящик,  боясь  найти
среди  каталогов  сельскохозяйственного  инвентаря  и  повесток  из  банка
многословную, пространную, угрожающую  открытку  от  кого-нибудь  из  моих
братцев или сестриц, причем не мешает добавить,  что  двое  из  них  пишут
шариковыми ручками.
     Второй повод, который застасляет меня наконец  отделаться  от  стихов
Симора, тоесть сдать из в печать, честно говоря,  относится  скорее  не  к
эмоциональным, а к физическим  явлениям.  (Распускаю  хвост,  как  павлин,
потому что эта тема  ведет  меня  прямо  в  дебри  риторики.)  Воздействие
радиоактивныхчастиц на человеческий организм - излюбленная тема 1959 года,
для закоренелых любителей поэзии далеко  не  новость.  В  умеренных  дозах
первокдассные  стихи  являются  превосходным  и  обычно  быстродействующим
средством термотерапии. Однажды в  армии,  когда  я  больше  трех  месяцев
болел, как тогда называли, амбулаторным плевритом, я впервые  почувствовал
облегчение, когда положил в нагрудный карман совершенно безобидное с  виду
лирическое  стихотворение  Блейка  и  день-два  носил  его  как  компресс.
Конечно, всякие злоупотребления  такими  контактами  рискованны  и  просто
недопустимы, причем опасность  продолжительного  соприкосновения  с  такой
поэзией, которая явно превосходит даже то, что мы называем  первоклассными
стизхами, просто чудовищна. Во всяком случае, я с облегчением, хотя бы  на
время, вытащу из-под себя блокнот со стихами моего брата. Чувствую, что  у
меня обожжен, хотя и не сильно, довльно большой участок  кожи.  И  причина
мне ясна: еще начиная с отрочества и до конца своей взрослой жизни,  Симор
неудержимо увлекся сначала китайской, а потом и японской поэзией, и к тому
же так, как не увлекался никакой другой поэзией на свете.
     Конечно, я никоим образом не  могу  сразу  определить  -  знаком  или
незнаком мой дорогой многострадальный  читатель  с  китайской  и  японской
поэзией. Но, принимая во вниание, что даже с ж а т о е рассуждение об этом
предмете может пролить некоторыйсвет на характер моего брата,  я  полагаю,
что нечего мне тут себя окорачивать, обходить  эту  тему.  Я  считаю,  что
лучшие стихи  классических  китайских  и  японских  поэтов  -  это  вполне
понятные афоризмы, и  допушенный  к  ним  слушатель  почувствует  радость,
откровение, вырастет дуовно и даже  как  бы  физически.  Стихи  эти  почти
всегда особенно приятны на  слух,  но  скажу  сразу:  если  китайский  или
японский поэт не знает точно, что  такое  наилучшая  айва,  или  наилучший
краб, или наилучший укус комара  на  налучшей  руке,  то  на  Таинственном
Востоке  все  равно  скажут,  что  у  него  "кишка  тонка".И  как  бы  это
поэтическая "кишка" ни была интеллектуальносемантически изысканаа, как  бы
искусно и обаятельно он на ней ни тренькал, все рано  Таинственный  Восток
никогда не будет всерьез считать его великим  поэтом.  Чувствую,  что  мое
вдохновенное  настроение,  которое  я   точно   и   неоднократно   называл
"счастливым", грозит  превратить  в  какой-то  дурацкий  монолог  все  мое
сочинение. Все же, кажется, и у  меня  не  хватит  нахальства  определить:
почему китайская и японская поэзия - такое чудо, такая радость? И  всетаки
(с кем это не бывает?) какие-то соображения мне приходят на ум. Правда,  я
не воображаю, что именно это нужное, новое, но все-таки жаль просто  взять
да и выбросить эту мысль. Когда-то, давным-давно, -  Симору  было  восемь,
мне - шесть, - наши родители устроили прием человек на шестьдесят в  своей
нью-йоркской квартире в старом отеле  "Аламак",  где  мы  занимали  три  с
половиной комнаты. Отец и мать тогда уходили со  сцены,  и  прощение  было
трогательным и торжественным. Часов в одиннадцать нам с Симором  разрешили
встать и выйти к гостям, поглядеть, что делается. Но мы не только глядели.
По просьбе гостей мы очень охотно стали танцевать и петь -  сначала  соло,
потом дкэтом, как часто делали все наши ребята. Но  по  большей  части  мы
просто сидели и слушали. Часа в два ночи Симор попросил Бесси - нашу  маму
- позволить ему разнести всем уходящим  гостям  пально,  а  их  вещи  были
развешаны,  разложены,  разбросаны  по  всей  маленькой  квартирке,   даже
навалены в ногах кровати нашей спящей сестренки. Мы с Симором хорошо знали
с десяток гостей, еще с десяток иногда видели издалека или слышали о  них,
но с остальными были совсем незнакомы или почти  с  ними  не  встречались.
Добавлю, что мы уже легли, когда гости собирались. Но  оттого,  что  Симор
часа три пробыл в их обществе, смотрел на них, улыбался  им,  оттого,  что
он, по-моему, их любил, он принес, ничего не спрашивая, почти всем  гостям
именно их собственные пальто а мужчинам -  даже  и  шляпы  и  ни  разу  не
ошибся. (С дамскими шляпами ему пришлось повозиться.)
     Разумеется, я вовсе не хочу сказать, что такое достижение  характерно
для китайских или японских поэтов, и, уж конечно, не стану утверждать, что
именно эта черта делает поэта поэтом.  Но  все  же  я  полагаю,  что  если
китайский или японский стихотворец не может  узнать,  чье  это  пальто,  с
первого взгляда, то вряд ли его  поэзия  когда-нибудь  достигнет  истинной
зрелости. И я считают, что истинный поэт  уже  должен  полностью  овладеть
этим мастерством не позже, чем в восьмилетнем возрасте.
     (Нет, нет, ни за что не замолчу. Мне кажется, что в  моем  теперешнем
состоянии я не  только  могу  указать  место  моего  брата  среди  поэтов:
чувствую, что я за две-три минутки отвинчиваю все детонаторы от всех  бомб
в этом треклятом мире, - очень скромный, чисто временный акт вежливости по
отношению к обществу, зато вклад лично мой.) Считается,  что  китайские  и
японские поэты всему предпочитают  простые  темы,  но  я  буду  решительно
чувствовать себя глупей, чем всегда, если не  скажу,  что  для  меня  слов
"простой" хуже всякого яда,  во  всяком  случае,  у  нас  это  слово  было
синонимом немыслимой упрощенности, примитивности, зажатости,  скаредности,
пошлости голизны, Но, даже не упоминая о том, чего я лично не  выношу,  я,
откровенное говоря, не верю, что на каком-либо языке  можно  найти  слова,
чтобы описать, как именно китайский или японский  поэт  отбирает  материал
для своих стихов. Кто, например сможет объяснить смысл такого стиха, гуляя
по своему садику и самодовольно переживая свое сегодняшнее, особо ядовитое
выступление в присутствии самого императора, вдруг с с о ж а л е н и  е  м
растаптывает чей-то брошенный или оброненный  рисунок  пером?  (Горе  мне:
оказывается, к нам затесался некий прозаик, которому захотелось  поставить
к у р с и в там, поэту Востока это и  не  понадобилось.)  Кстати,  великий
Исса радостно сообщает нам, что в его саду расцвел "круглощекий" пион.  (И
все!) А пойдем ли мы поглядеть не его круглощекий пион - дело десятое.  Он
за  нами  не  подглядывает,  не  то  что  некоторые  прозаики  и  западные
стихоплеты, - не мне перечислять их имена. Одно имя "Исса" уже служит  для
меня доказательством, что истинный поэт тему не выбирает. Нет,  тема  сама
выбирает его. И круглощекий пион никому не  предстанет  -  ни  Бузону,  ни
Шики, ни даже Басё. И с некоторой оглядкой на  прозу  можно  то  же  самое
сказать и честолюбивом и чванном сановнике. Он не  посмеет  с  божественно
человечным сожалением  наступить  на  чейто  брошенный  рисунок,  пока  не
появится и не станет за  ним  подглядывать  великий  гражданин,  безродный
поэт, Лао Дигао. Чудо китайской  и  японской  поэзии  еще  в  том,  что  у
чистокровных поэтов абсолютно одинаковый тембр голоса, и вместе с тем  они
абсолютно непохожи и разнообразны. Тан Ли, заслуживший  в  свои  девяносто
три года всеобщую похвалу за мудрость и милосердие, вдруг  сознается,  что
его мучит геморрой. И еще  один,  последний  пример:  Го  Хуан,  обливаясь
слезами, замечает, что его покойный хозяин очень  некрасиво  вел  себя  за
столом.  (Всегда  существует  опасность   как-то   слишком   уничижительно
относится К Западу. В дневниках Кафки есть строчка - и не одна, -  которую
можно было бы написать в  поздравлении  к  китайскому  Новому  году:  "Эта
девица только потому, что она шла под ручку со своим  кавалером,  спокойно
оглядывала все вокруг".) Что же касается моего брата Симора - ах да,  брат
мой Симор. Нет,  об  этом  кельтско-семитском  ориенталисте  мне  придется
начать совершенно новый абзац.
     Неофициально Симор писал и даже разговаривал китайскими  и  японскими
стихами почти все те тридцать с лишком лет, что он жил среди нас. Но скажу
точнее: формально он  впервые  стал  сочинять  эти  стихи  однажды  утром,
одиннадцати лет от роду, в читальном  зале  на  первом  этаже  бродвейской
библиотеки, неподалеку от нашего дома. Была суббота - в школу  не  ходить,
до обеда делать было нечего, - и мы  с  наслаждением  лениво  плавали  или
шлепали  вброд   между   книжными   полками,   иногда   успешно   выуживая
какого-нибудь  нового  автора,  как  вдруг  Симор  поманил  меня  к  себе,
показать, что он выудил. А выудил он целую кучу переведенных на английский
стихов Панги. Панга - чудо одиннадцатого века. Но. как известно,  рыбачить
вообще, а особенно в библиотеках, - дело хитрое,  потому  что  никогда  не
знаешь, кто кому попадается на  удочку.  (Всякие  неожиданные  случаи  при
рыбной ловле были вообще любимой темой Симора. Наш младший брат, Уолт, еще
совсем мальчишкой отлично ловил рыбу на согнутую  булавку,  и,  когда  ему
исполнилось не то девять, не то десять  лет,  Симор  подарил  ему  ко  дню
рождения стих, чем и обрадовал его, по-моему, на всю жизнь, -  а  в  стихе
говорилось про богатого мальчишку, который поймал в Гудзоне на удочку рыбу
"зебру" и, вытаскивая ее, почувствовал страшную боль в своей нижней  губе,
потом позабыл об этом, но, когда он пустил еще живую рыбу плавать  дома  в
ванне, он вдруг увидел, что  на  ней  синяя  школьная  фуражка  с  тем  же
школьным гербом, как и у него самого, а  внутри  этой  малюсенькой  мокрой
фуражечки нашит ярлычок с его именем.)  В  это  прекрасное  утро  Симор  и
попался нам на удочку. Когда ему  было  четырнадцать  лет,  кто-нибудь  из
нашего семейства постоянно шарил у него по карманам курток и  штормовок  в
поисках  какой-нибудь  добычи  -  ведь  он  мог  что-то  набросать   и   в
гимнастическом зале, во время перерыва,  или  сидя  в  очереди  у  зубного
врача. (Прошли целые сутки, с тех пор как я написал последние  строчки,  и
за это время я позвонил  "со  службы"  по  междугородному  телефону  своей
сестре Бу-Бу в Такахо, в Восточную Виргинию, и спросил ее, нет  ли  у  нее
какого-нибудь стишка Симора, когда он был совсем маленьким, и не хочет  ли
она включить этот стих в мой рассказ. Она обещала позвонить.  Выбрала  она
не совсем то что мне в данном случае подходило, и я на нее немного зол, но
это пройдет. А выбрала она стишок, написанный, когда,  как  мне  известно,
Симору было восемь лет; "Джон Китс // Джон Китс //  Джон  //  Надень  свой
капюшон!" В двадцать два года у Симора уже набралась довольно внушительная
пачка стихов,  которые  мне  очень,  очень  нравились,  и  я,  никогда  не
написавший ни одной строчки от руки. чтобы тут же не представить себе, как
она будет выглядеть на книжной странице, стал упорно  приставать  к  нему,
чтобы он их где-нибудь опубликовал.  Нет,  он  считал,  что  этого  делать
нельзя. Пока нельзя. А может быть, и вообще  не  надо.  Стихи  слишком  не
западные, слишком "лотосовые". Он сказал, что в  них  есть  что-то  слегка
обидное. Он не вполне отдает себе отчет, в чем именно стихи звучат  обидно
но иногда у него такое чувство, как будто их писал человек  неблагодарный,
как  будто  -  так  ему  кажется  -  автор  повернулся  спиной  ко   всему
окружающему, а значит, и ко всем своим близким людям. Он сказал,  что  ест
пищу  из  наших  огромных  холодильников,  водит  наши   восьмицилиндровые
американские машины, решительно принимает наши лекарства, когда  заболеет,
и возлагает надежды на американскую  армию,  защитившую  его  родителей  и
сестер от гитлеровской Германии, но  в  его  стихах  ни  одна-единственная
строка  не  отражает   эту   реальную   жизнь.   Значит,   что-то   ужасно
несправедливо. Он сказал, что часто, дописав стихотворение, он  вспоминает
мисс Оверман. Тут надо объяснить, что мисс Оверман  была  библиотекарем  в
той первой нью-йоркской районной библиотеке, куда мы  постоянно  ходили  в
детстве. Симор сказал, что  он  обязан  ради  мисс  Оверман  настойчиво  и
неустанно искать такую форму  стиха,  которая  соответствовала  бы  и  его
собственным особым стандартам, но вместе с тем  была  бы  как-то  даже  на
первый взгляд совместима с литературным  вкусом  мисс  Оверман.  Когда  он
высказался, я объяснил ему спокойно и терпеливо - причем, конечно, орал на
него во всю глотку, - чем именно мисс Оверман не годится не только на роль
судьи, но даже  и  на  роль  читателя  поэтических  произведений.  Тут  он
напомнил мне, как в первый день, когда он пришел в библиотеку (один, шести
лет от роду), мисс Оверман - могла она или нет судить о стихах  -  открыла
книгу с изображением катапульты Леонардо до Винчи  и,  улыбаясь,  положила
перед ним,  и  что  он  никакой  радости  не  испытывает,  если,  закончив
стихотворение, поймет, что мисс Оверман будет  читать  его  с  трудом,  не
чувствуя  ни  того  удовольствия,  ни  той  душевной  приязни,  какую  она
чувствует, читая  своего  любимого  мистера  Браунинга  или  столь  же  ей
дорогого и столь же понятного мистера Вордсворта. На этом наш спор  -  мои
аргументы и его возражения - был исчерпан.  Нельзя  спорить  с  человеком,
который верит - или, вернее, страстно хочет поверить, - что  задача  поэта
вовсе не в том, чтобы писать, как он сам хочет,  а  скорее  в  том,  чтобы
писать так, как если бы под  страхом  смертной  казни  на  него  возложили
ответственность за то, что его стихи будут написаны только  таким  языком,
чтобы   его   поняли   все   или    хотя    бы    почти    все    знакомые
старушки-библиотекарши.
     Человек  преданному,  терпеливому,  идеально  чистому  все  важнейшие
явления в мире - быть может, кроме жизни и  смерти,  так  как  это  только
слова, - все действительно важные явления всегда  кажутся  прекрасными.  В
течение почти трех лет до своего конца Симор, по всей вероятности,  всегда
чувствовал  самое  полное  удовлетворение,  какое  только  дано   испытать
опытному мастеру. Он нашел для себя ту  форму  версификации,  которая  ему
подходила больше  всего,  отвечала  его  давнишним  требованиям  к  поэзии
вообще, и, кроме того, как мне кажется, даже сама мисс Оверман,  будь  она
жива, вероятно,  сочла  бы  эти  стихи  "интересными",  быть  может,  даже
"приятными по стилю" и. уж во всяком  случае,  "увлекательными",  конечно,
если бы она уделяла этим стихам столько же любви, сколько  она  так  щедро
отдавала своим  старым,  закадычным  друзьям  -  Браунингу  и  Вордсворту.
Разумеется, описать точно  то,  что  он  нашел  для  себя,  сам  для  себя
выработал, очень трудно.
     Для начала следует сказать, что Симор,  наверно,  любил  больше  всех
других поэтических форм классическое японское хокку - три строки, обычно в
семнадцать слогов, и что сам он тоже писал-истекал кровью, такими  стихами
(почти всегда по-английски, но иногда - надеюсь, что я говорю  об  этом  с
некоторым стеснением, - и по-немецки,  и  по-итальянски).  Можно  было  бы
написать - и об этом, наверно, напишут, что позднее стихотворения Симора в
основном похожи на английский перевод чего-то вроде двойного хокку.