Джордж Сантаяна.

СКЕПТИЦИЗМ И ЖИВОТНАЯ ВЕРА.



Перевод с английского А.С.Фомина



ПРЕДИСЛОВИЕ

Перед вами еще одна философская система, и если у читателя тут возникает желание улыбнуться, я могу заверить его, что я улыбаюсь вместе с ним и что моя система ( критическим введением к которой является эта книга ( значительно отличается по своему духу и притязаниям от того, что обычно называют этим словом. Прежде всего, она не является ни моей системой, ни новой. Я просто пытаюсь представить читателю те принципы, к которым он обращается, если он сейчас усмехается. В глубинах его души, под слоем трафаретных мнений, покоятся принципы, на которых я бы желал построить наши дружеские отношения. Я глубоко уважаю приверженность традиции, но не той, которая преобладает в отдельных школах или странах и меняется от одной эпохи к другой, а той традиции практической остроты ума, которую простые люди повсеместно проявляют в своих чувствах и действиях. Я считаю, что здравый смысл, грубо говоря, представляет собой более надежный инструмент познания, чем особенные философские школы, каждая из которых в своем стремлении отыскать более или менее подходящий ключ к целому тенденциозно рассматривает или упускает из виду половину фактов и половину трудностей. Меня побуждает действовать недоверие ко всем великим догадкам и симпатия к давнишним предрассудкам и обыденным верованиям человечества; они плохо сформулированы, но зато хорошо обоснованы. То новое, что, может быть, присуще моему взгляду на мир, состоит буквально в том, чтобы искоренить основания софистики, придавая обыденным взглядам более точную и обдуманную форму. Я не претендую ни на то, чтобы постигнуть ее первоначала, ни на то, чтобы обрисовать ее контуры. Я буду продвигаться к истине исключительно так, как это делают в своем поиске и воображении животные, продвигаясь сперва в одном направлении, потом в другом, и ожидая, что действительность не проще, а гораздо шире и сложнее, чем мое опытное знание о ней. В философии моя позиция в точности такова, как в обыденной жизни; в противном случае я был бы бесчестным. Я принимаю во внимание те же самые разнообразные свидетельства, повинуюсь тем же самым очевидным фактам, делаю предположения не в меньшей степени инстинктивно, признаю ту же самую меру незнания окружающего.

Таким образом, моя система ( это не учение об универсуме. Царства Бытия, о которых я говорю, ( это не части космоса и не единый космос, взятый как целое; это только разновидности или категории вещей, которые я считаю явно различными и заслуживающими различения, по крайней мере в моем собственном мышлении. Я не знаю, сколько вещей в космосе вообще может попасть в каждый из этих классов, какие царства Бытия могут оказаться несуществующими, к каким я не имею доступа и какие мне не довелось выделить, наблюдая мир. Логика, подобно языку, представляет собой отчасти свободную конструкцию, отчасти средство подыскивать символы и связывать в едином выражении существующее многообразие вещей; и в то время как одни языки, если принять во внимание конституцию и природу человека, возможно, представляются ему более совершенными и подходящими, то глупо в патриотическом рвении настаивать на том, что только родной язык понятен и адекватен. Никакой язык и никакая логика не являются адекватными в том смысле, что они не тождественны фактам, для выражения которых они употребляются. Любой язык и любая логика будут адекватными, если они верны этим фактам так, как может быть точным перевод. Я пытаюсь строго придерживаться тех способов мышления, которые даны мне, очистить мой разум от трафаретов, освободить его от тисков искусственных традиций, но я никого не призываю пользоваться моими способами, если предпочтительнее другие. Пусть он сам, если сможет, лучше вымоет окна души, чтобы многообразие и красота открывающейся ему панорамы могли предстать перед ним во всем своем блеске.

Более того, моя система ( я не говорю об ироническом значении этого слова ( не является метафизической. В ней уделяется большое внимание критическому разбору метафизики, а также содержатся некоторые спекулятивные уточнения, например в истолковании сущности, с которыми незнакома широкая публика; и я отрицаю свою причастность к метафизике не на том основании, будто я вообще испытываю неприязнь к диалектике и пренебрегаю нематериальными предметами; на самом деле, я говорю главным образом именно о нематериальных предметах, сущности, истине и духе. Но логика, математика и психология познания (literary psychology) (если это действительно психология познания) не относятся к метафизике, хотя их предмет не материален, а применимость к реальным вещам зачастую сомнительна. Метафизика в собственном смысле слова является диалектической физикой, то есть попыткой определить сущность вещей посредством логических, моральных и риторических конструкций. Она возникает благодаря смешению тех царств Бытия, которые я в особенности хотел бы разграничить. Она не представляет собой ни спекуляцию о природе, ни чистую логику, ни подлинную литературу (honest literature), а является (как она впервые была названа этим именем в трактате Аристотеля) гибридом их трех, где идеальные сущности объективируются, гармонии обращаются в силы, а природные вещи сводятся к терминам дискурса1. Априорные предположения относительно природного мира, как, например, умозрительные догадки ионийских философов относительно природы, являются не метафизикой, а просто космологией или натуральной философией. В сфере натуральной философии я решительный материалист ( по-видимому, единственный среди живущих сейчас; и я отдаю себе отчет в том, что идеалисты склонны с раздражением называть метафизикой также и материализм, для того чтобы дискредитировать его, ассимилируя в собственные системы. Но при всем этом мой материализм не является метафизическим. Я не претендую на знание того, что есть материя сама по себе, и не верю утверждениям тех esprits forts2, которые, предаваясь порочной жизни, думали, что универсум, должно быть, состоит не из чего-либо иного, как игральные кости и биллиардные шары. Я жду от ученых, чтобы они сказали мне, что такое материя, в той мере, в какой они в состоянии это открыть, и меня совершенно не удивляет и не беспокоит абстрактность и неопределенность их фундаментальных понятий. Как могут наши понятия о предметах, столь далеких от масштабов и пределов наших чувств, быть чем-либо иным, как схемами? Но чем бы ни была материя, я смело называю ее материей, как я называю своих знакомых Джоном и Смитом, не зная их секретов; и чем бы она ни была, она должна обнаруживать те же свойств, подвергаться тем же изменениям, как и объекты, заполняющие наш мир; и если уверенность в существовании в природе скрытых частей и движений является метафизикой, то кухарка, чистящая картошку, ( метафизик.

Наконец, хотя моя система, безусловно, формировалась в пылу современных дискуссий, она ни в коей мере не является этапом какого бы то ни было современного движения. Я вообще не могу принять всерьез суетливые выпады приверженцев воображения против интеллекта. Я так же, как они, нуждаюсь в образах, но в нашей сознательной жизни, когда мы переходим к делам, к ним следует относиться скептически. Я воздаю должное многим реформам и революциям, из которых состоит история философии. Я высоко ценю взаимную острую критику философских школ, некоторые их открытия; но беда в том, что каждая из них, одна вслед за другой, отвергала или предавала забвению значительно более существенные истины, чем те, которые она утверждала сама. Первые философы, первоначальные исследователи жизни и природы, были самыми лучшими. Я думаю, что только индийские и греческие натуралисты, а также Спиноза были правы в постановке глобальной проблемы ( отношении человека и его духа к универсуму. Не мое нежелание быть чьим-то последователем побуждает меня не обращать внимания на нынешние философские распри, я бы с удовольствием учился у них у всех, если бы они большему учились друг у друга. И даже при этом я пытаюсь удерживать положительные результаты каждого приводя их к шкале природы и отводя положенное им место; итак, я платоник в логике и морали и трансценденталист в романтическом внутреннем монологе, когда я считаю возможным позволить себе это. Совсем не обязательно, обладая способностью приобретать знания у разных мастеров, становиться эклектиком. Все эти разные перспективы рисуют картину одного и того же леса, полная и точная карта которого должна быть составлена в одном масштабе, в одной проекции, в одном стиле. Все известные истины могут быть переведены в любой язык, хотя интонация и поэтические особенности, возможно, остаются непередаваемыми. Я доволен тем, что пишу по-английски, хотя это не мой родной язык, а в спекулятивных вопросах меня не очень устраивает английский склад ума; я также доволен тем, что придерживаюсь европейской философской традиции, как бы мало я ни ценил ее напыщенную метафизику, характер ее гуманизма и ее поглощенность земными заботами.

Однако есть один пункт, где я действительно сожалею, что не могу извлечь пользу из свидетельств моих современников. Сейчас в естественной и математической философии происходят значительные перемены, по-видимому, пришла пора и для нового учения о природе, более изощренного и обширного одновременно, каких не было со времен Древней Греции. Вскоре мы все сможем уверовать в оригинальную космологию, сопоставимую с космологией Гераклита, Пифагора и Демокрита. Я желаю успеха подобным научным системам. Если бы я был способен понимать и предугадывать их методы, я бы с радостью воспользовался их результатами, которые непременно будут столь же живописными, сколь поучительными. Однако то, что имеется сегодня, так гипотетично, туманно, так перемешано с дурной философией, что невозможно разобраться в том, какие части логически обоснованы, а какие чисто субъективны и легковесны. Если бы я был математиком, несомненно, сам я, если не читатель, упивался бы электромагнитными или логистическими системами универсума, выраженными в алгебраических символах. Однако, хорошо это или плохо, я ( необразованный человек, почти поэт. Я могу довольствоваться лишь тем, что знают все профаны. К счастью, для утверждения моей доктрины по существу не требуются точные науки и ученые книги; ни одно из них к тому же не может претендовать на то, что она дает более весомое доказательство, чем то, которое она имеет в самой себе, ибо она опирается на общественный опыт. Для ее обоснования нужны только звезды, смена сезонов, движущиеся стаи животных, созерцание рождений и смертей, городов и войн. Моя философия обоснована и обосновывалась во все века и во всех странах теми фактами, которые находятся перед глазами каждого; не требуется большого ума, чтобы открыть ее, требуется только непредвзятое размышление и смелость (что встречается гораздо реже, чем ум). Образование не освобождает от предрассудков людей, чьи души охвачены страхом; и, без обучения, зоркие глаза и глубокая рефлексия могут проникнуть в суть вещей и увидеть зерно истины среди множества образов. Мой язык и усвоенное знание были бы различны в прошлом или в будущем, но под каким небом я бы ни родился, у меня была бы та же самая философия, потому что это одно и то же небо.


Глава I

НЕ СУЩЕСТВУЕТ ПЕРВЫХ ПРИНЦИПОВ КРИТИКИ

Философ вынужден придерживаться максимы эпических поэтов и погружаться in medias res3. Начало вещей, если вещи имеют начало, не может открыться мне, пока я не отошел от него очень далеко, и много оборотов солнца должно предшествовать моему первому рассвету. Появление света затмевает свечу. Возможно, что у вещей вообще нет источника и никакой простейшей формы, из которой они развились, а есть только бесконечная последовательность различных сложных образований. В таком случае ничто не будет потеряно, если присоединиться к этой череде, когда бы ни пришлось обратиться к ней, и следовать за ней, пока это возможно. Каждый может наблюдать ее типичный фрагмент, но его знание не стало бы более глубоким, если бы он рассмотрел больше вещей: ему только пришлось бы больше объяснять. Сама идея понимания или объяснения в этом случае была бы абсурдной; тем не менее, источник этой идеи ( в распространенном представлении или подтвержденном опытом знании, что по крайней мере в некоторых областях вещи происходят из более простых вещей: можно, например, испечь хлеб, и в процессе выпечки соединяются тесто, огонь и печь. Подобного эпизода достаточно, для того чтобы составить представления о первопричинах и объяснениях, и безо всякого предположения, что тесто и горячая печь как таковые являются первичными фактами. Соответственно и философ может достаточно успешно обнаруживать в жизни случаи изменений: родители ( дети, штормы ( кораблекрушения, аффекты ( трагедии. Если он начнет с середины, то все равно он начнет с начала чего-то и, может быть, если он сможет начать, то начнет с начала вещей.

С другой стороны, в целом это предположение, возможно, ошибочно. Возможно, вещи имели какое-то простое начало или содержат простые элементы. В этом случае философ обязан доказать этот факт, то есть обнаружить в наличных сложных объектах свидетельство того, что они состоят из простых. Но и в этом процессе доказательства он начал бы с середины и дошел бы до истоков или первоначал только в конце своего анализа.

То же можно сказать и о первых принципах дискурса (discourse). Они никогда не могут быть обнаружены ( при условии, что это вообще удастся, ( если в течение долгого времени они не принимались как само собой разумеющееся и не применялись в том самом исследовании, которое должно выявить их. Оказывается, что чем более непреложна логика, тем меньше у нее первых принципов, тем более они просты, но чтобы их обнаружить и вывести из них все остальные, нужно сперва применять их бессознательно, если это те принципы, которые придают доказательность действительному дискурсу; таким образом, разум должен доверять распространенным представлениям, обнаружив, что они являются логическими ( то есть когда они обосновываются более общими неопровержимыми предпосылками, ( не в меньшей степени, чем когда обнаруживается, что они произвольны и чисто инстинктивны.

Действительно, совершенно независимо от живого дискурса можно произвольно утвердить некую совокупность аксиом или постулатов, настолько простых, насколько мы хотим, и получить из них выводы ad libutum4; но такая чистая логика бесплодна, если мы не обнаружим или не предположим, что дискурс или природа действительно следует ей; рассуждения людей на самом деле осуществляются не путем дедукции из произвольно выбранных первых принципов, а благодаря свободной предрасположенности продуктивного воображения, которое, в лучшем случае, может впоследствии представить эти принципы в идеальной форме. Более того, если бы нам удалось обнажить нашу мысль настолько, что она могла бы выступать на арене чистой логики, мы, пожалуй, продемонстрировали бы выдающееся мастерство в диалектике, но это мастерство оказалось бы только лишь дополнением к сложности природы, а не ее упрощением. Тогда в этом беспорядочном мире, помимо его прочих нелепостей, появились бы еще логики с их игрушками. Если, обращаясь к изменчивым фактам, мы случайно, путем анализа обнаружили бы, что они подчиняются этой идеальной логике, мы вновь должны были бы начинать с вещей, какими мы их находим в непосредственной очевидности, а не с первых принципов.

Можно мимоходом отметить, что ни одна логика, которой когда-либо приписывалось господство над природой или человеческим дискурсом, не была непреложной логикой. Она представляла собой в той степени, в какой ее иллюстрируют примеры из жизни, обычное описание ( психологическое или историческое ( фактического процесса. Когда в конце концов совсем недавно чистая логика была четко разработана, сразу же выяснилось, что она не имеет никакого очевидного приложения и является метафорическим экскурсом в царство сущности.

В сплетении человеческих представления, обычно выражающихся в языке и литературе, нетрудно отличить обязательный фактор, который обозначается как факты или вещи, от в значительной мере случайного и спорного фактора, обозначаемого как предположение или истолкование. Дело не в том, что то, что мы называем фактами, является совершенно несомненным или состоящим из непосредственных данных, а в том, что в области фактов мы гораздо скорее останавливаемся и чувствуем, что нам не угрожает критика. Свести обычные представления к фактам, на которых они основываются, какими бы сомнительными сами по себе ни были эти факты в других отношениях, ( значит очистить нашу интеллектуальную совести от произвольных и отнюдь не неизбежных иллюзий. Если то, что мы называем фактом, все же обманывает нас, мы чувствуем, что нашей вины тут нет; мы бы не стали называть это фактом, если бы видели какой-нибудь способ избежать этого признания. Сведение обычных представлений к осознанию фактов представляет собой эмпирическую критику знания.

Чем более радикальна эта критика, чем более революционны представления, к которым она приводит меня, тем более очевиден обнаруживаемый мной контраст между тем, что я знаю, и тем, что считал, будто бы знаю. Но если эти простые факты представляют собой все, с чем я должен двигаться дальше, каким образом я пришел к этим необычным заключениям? Какие принципы истолкования, какие склонности воображения (tendencies to feign), как привычные способы мышления действовали во мне? Ведь если ничто в фактах не подтверждало мои верования (beliefs), их должно было внушить мне нечто во мне самом. Высвободить и сформулировать эти субъективные принципы интерпретации ( это и есть трансцендентальная критика знания.

Трансцендентальный критицизм в руках Канта и его последователей был инструментом скептицизма, который применялся теми, кто не был скептиком. Поэтому они включили в свои доказательства ряд предположений, которые не были критическими, например, предположение о том, что свойства воображения должны быть одинаковыми у всех, что представления о природе, об истории, о душе, к которым они приводили людей, являются верными понятиями об этих предметах, что строить на этих принципах энциклопедию неистинных наук и характеризовать их как знание ( похвальное занятие, а не постыдная софистика. Подлинный скептик начнет с отказа от всех этих академических установлений как от заведомых фикций, он спросит, останется ли хоть что-нибудь от фактов, если будет удалено все, что вносят в опыт эти случайно выбранные свойства воображения. Единственная критическая функция трансцендентализма состоит в том, чтобы поставить эмпиризм на место и усомниться в том, предоставляет ли он хоть какое-нибудь знание о факте; эмпирический критицизм будет не в состоянии сделать это. Подобно тому как невнимательность ведет обычных людей к тому, что они принимают в качестве составной части данных фактов все, что добавила к ним их бессознательная трансцендентальная логика, так на более глубоком уровне подобное отсутствие внимания ведет эмпирика к тому, чтобы предполагать в своих радикальных фактах существование, которое им неприсуще. Оставаясь беспомощным и покорным перед фактами, эмпирик, при всей своей самоуверенности, подчиняется скорее своей иллюзии, чем их свидетельству. Таким образом, трансцендентальный критицизм, применяемый истинным скептиком, может заставить эмпирический критицизм раскрыть свои карты. Эмпирический критицизм обманулся в своих картах и блефовал, не сознавая этого.


Глава II

ДОГМА И СОМНЕНИЕ

Привычка не порождает понимание, а занимает его место, приучая людей самоуверенно идти по жизни, не понимая ни того, что такое жизнь, ни того, что они знают о ней, ни того, что они сами представляют собой. Если их внимание привлекает какое-нибудь замечательное явление, например радуга, они не анализируют это явление и не исследуют его с различных точек зрения, а мобилизуют для его понимания все ненадежные ресурсы воображения, и эта целостная реакция души кристаллизуется в виде догмы: радугу принимают за предвестника хорошей погоды или за след, оставленный в небе прекрасной неуловимой богиней. Подобная догма, далекая от того, чтобы быть истолкованием или отождествлением мысли с истиной объекта, сама по себе является новым, добавочным объектом. Первоначальное пассивное восприятие остается неизменным, а вещь ( непостижимой; и подобно тому, как ее неопределенное воздействие сегодня случайно породило одну догму, оно может завтра дать начало другой. Таким образом, по мере того как развивается наше знакомство с миром, мы все больше запутываемся. Помимо фантастической изначальной неадекватности нашего восприятия, теперь мы имеем еще соперничающие друг с другом попытки разъяснения и новую неопределенностью, относятся ли эти догмы к первоначальным объектам или они очевидны сами по себе, и если это так, то которая из них истинна.

Благоденствующий догматизм действительно возможен. Нам, может быть, присущ такой детерминированный интеллект, что внушение опыта всегда порождает одни и те же догмы; и эти традиционные догмы, непрерывно оживляемые стимулами со стороны вещей, могут стать господствующим или даже единственным способом восприятия вещей. Фактически мы перешли на другой уровень интеллектуального дискурса; мы будем пребывать среди идей. В саду в Севилье, проходя сквозь заросли пальм и апельсиновых деревьев, я однажды услышал дискант воспитанника теологической семинарии, который кричал своему товарищу: «Дуралей! Конечно же у ангелов более совершенная природа, чем у людей». В своей черной с красным сутане мальчик вообразил себя диалектиком и играл в догматы, грезил словами и при этом не чувствовал аромата фиалок, которым был напоен воздух. Долго ли это будет продолжаться? Я думаю, что едва ли до следующей весны, и беспокойное пробуждение, которое созревание принесет этому маленькому догматику, рано или поздно происходит со всеми взрослеющими догматиками под давлением жизни. Чем безупречнее догматизм, тем менее он надежен. Большой верхний марсель, который невозможно взять на рифы или свернуть, первым уносит шторм.

На мой взгляд, мнения человечества безотносительно к каким-либо противоположным предрассудкам (поскольку я не могут предложить никаких альтернативных мнений) в сопоставлении с порядком природы представляются ошеломляющими фикциями, и просто удивительно, как можно их придерживаться. Какие нелепые религиозные учения, какая дикая мораль, какие отвратительные моды, какие ханжеские интересы! Я могу все это объяснить, только убеждая себя, что умственные способности естественно развиваются, движутся вперед, нагромождают одну фикцию на другую; и тот факт, что догматическая структура пока что держится и растет, принимается за доказательство ее справедливости. В определенном смысле она и в самом деле реальна, как реален рост растений, она жизненна, ей присущи пластичность и теплота, некая косвенная связь с почвой и климатом. Многие явно неправдоподобные догмы, например религиозные, могли бы постоянно властвовать над самыми активными умами, если бы не одно обстоятельство. В джунглях одно дерево душит другое, изобилие само по себе смертельно. То же самое происходит с изобилием в человеческой душе. Что убивает спонтанные фикции, что отвращает пылкое воображение от его импровизированных творений? Зов иного, противоположного образа воображения; природа, молча дурача нас всю жизнь, никогда не заставит нас взяться за ум; это могут сделать самые безрассудные утверждения разума, когда они бросают вызов друг другу. Критицизм возникает из конфликта между догмами.

Могу ли я выйти из этого затруднительного положения и занять критическую позицию, не опираясь на догматический критерий? Вряд ли; хотя критика может быть представлена в гипотетической форме, когда, например, говорят, что если бы ребенок понимал своего отца, это был бы благоразумный ребенок, но мысль, которая ставится под сомнение, ( это вопрос факта. То, что имеются отцы и дети, предполагается догматически. А если это не так, то каким бы неясным ни было существенное отношение между отцами и детьми в идеальном смысле, нельзя быть ни умным, ни глупым, относя это к какому бы то ни было конкретному случаю, поскольку таких соотношений вообще не существовало бы в природе. Скептицизм ( это подозрение о наличии ошибок относительно фактов, и подозревать такие ошибки ( значит принимать участие в деятельности познания, что предполагает факты и возможные ошибки. Скептик считает себя проницательным и часто оказывается таковым. Его интеллект, подобно интеллекту, критикуемому им, может иметь весьма отдаленное представление о сути и связи вещей. Он может пробиться к истине природы через обыденные заблуждения. Поскольку его критика может, таким образом, оказаться истинной, а сомнения хорошо обоснованными, они, безусловно, являются суждениями, и если он искренний скептик, это суждения, которые он будет решительно отстаивать. Скептицизм, таким образом, представляет собой разновидность верования (beliefs). Догма не может быть отвергнута, она может быть только пересмотрена в свете некоторых более элементарных догм, в которых скептик не имел случая усомниться, и он может быть прав в каждом пункте своей критики, исключая иллюзию того, будто его критика радикальна, а сам он ( абсолютный скептик.

Эта вынужденная необходимость постулировать нечто и принимать это на веру даже в самом акте сомнения тем не менее была бы унизительной, если бы взгляды, навязываемые мне жизнью и разумом, были бы всегда ложны. Поэтому я должен воздавать должное скептику за его героическую, хотя и безнадежную попытку воздерживаться от веры и презирать догматика за его добровольное раболепство перед иллюзией. Я убежден в том, что дальнейшее покажет, что дело обстоит не так, что интеллект по своей природе достоверен, что его претензия достигнуть истины здрава и может быть удовлетворена, даже если каждая из этих попыток на деле терпит неудачу. Однако чтобы убедить себя в этом, я должен сперва обосновать свою веру с помощью многих вспомогательных верований, касающихся уклада жизни животных, человеческого разума, а также мира, в котором они действуют.

То, что скептицизм вообще появляется в философии, является случайным событием человеческой истории, связанным с печальным опытом затруднений и ошибок. Если бы все шло хорошо, суждения выносились бы спонтанно в догматической наивности, и сама идея о праве выносить их казалась бы такой же необоснованной, какой она и является на самом деле, поскольку все царства бытия открыты духу достаточно пластичному, чтобы воспринимать их, и пусть слушает имеющий уши, чтобы услышать. Тем не мене при запутанном состоянии человеческой спекуляции это замешательство происходит непроизвольно, и тот современный философ был бы смешон и ничтожен, кто не проверил бы свои догмы со всей строгостью скептицизма, кто не подошел бы ко всем мнениям, включая свои собственные основные принципы, с учтивостью и улыбкой скептика. Жестокая необходимость верить во что-то до тех пор, пока продолжается жизнь, не дает оправдания никакому верованию в частности. Однако это не убеждает меня в том, что по тем же самым причинам не жить ( не было бы более безопасно и здраво. Мертвый и не имеющий никаких представлений, безусловно, не открывает истину, но если все мнения необходимо сложны, это по крайней мере не является грехом против интеллектуальной честности. Позвольте мне продвинуть скептицизм так далеко, насколько позволяет логика, и попытаться очистить мое сознание от иллюзий даже ценой интеллектуального самоубийства.


Глава III

НЕПОСЛЕДОВАТЕЛЬНЫЙ СКЕПТИЦИЗМ

Душу, вооруженную традиционными взглядами, скептицизм застает врасплох. Все внушения здравого смысл и языка дети воспринимают бессознательно. Единственная инициатива, которую они проявляют, состоит в своевольном расширении этих понятий, в побуждении к образованию личных предрассудков. Вскоре это корректируется воспитанием, или резко ломается, как ногти холеных рук, при жестоком столкновении с обычаями, фактами, насмешками. Затем зарождаются верования во мраке и апатии тесной сферы неясных представлений, ни одно из которых не должно быть непременно родственно разуму, ни одно из них он не должен на самом деле понимать, но тем не менее он цепляется за них ввиду отсутствия другой точки опоры. Философия обычного человека подобна старой жене, которая не приносит ему никакой радости, но без нее он не может жить и негодует на посторонних, если они пытаются бранить ее характер.

Религиозная вера ( хрупкая оболочка этой домашней философии; фактически религия является наименее жизненной и наиболее произвольной частью человеческих взглядов, как бы внешним кольцом фортификационных сооружений предрассудков, но именно по этой причине ее защищают наиболее ревностно, поскольку нападение на нее ( на самый уязвимый пункт ( в первую очередь рождает в цитадели панику и страх перед общим штурмом. Люди по своей природе не являются скептиками, сомневающимися в том, можно ли обоснованно придерживаться хоть одной единственной интеллектуальной привычки. Они ( догматики, категорически настроенные отстаивать их все. Цельные души, воспитанные в одной отчетливой традиции, считают свою религию, какой бы она ни была, верной, возвышенной и единственно разумной основой морали и политики. На деле же религиозные верования крайне неосновательны, отчасти потому что они произвольны, так что у соседнего племени или в последующие века они принимают совершенно другую форму; отчасти оттого, что если они искренни, то спонтанны и, подобно поэзии, постоянно меняются в той душе, в которой рождаются. Обычный человек вскоре научается ставить под сомнение утвердившиеся религии в силу их разнообразия и нелепости, хотя он может продолжать благодушно подчиняться своей собственной; мистик же вскоре начинает горячо осуждать современные догмы на основе особого наития. Следовательно, без философской критики простой опыт и здравый смысл наводят на мысль, что все позитивные религии ложны или по крайней мере (чего вполне достаточно для моих нынешних задач) нереальны и ненадежны.

С религиозными верованиями обычно тесно связаны легенды и предания, драматические, если не сверхъестественные. Человеку, который хоть немного знает литературу и знаком с тем, как пишутся истории даже в самые просвещенные времена, не нужен сатирик, чтобы напомнить, что всякая история, поскольку в ней есть система, драматическая коллизия или мораль, является не в меньшей степени произведением литературы, и скорее всего небеспристрастным. Однако здравый смысл будет тем не менее утверждать, что существуют очевидные зафиксированные факты, в которых нельзя сомневаться, так же как он будет убежден, что существуют очевидные факты в природе; и именно тогда, когда общедоступная философия сводится к позитивизму, на сцене может появиться спекулятивный критик.

У критицизма, как я говорил, нет первых принципов. Его несистематический характер может быть отчетливо здесь выявлен, если задать вопрос, следует ли в первую очередь подвергать сомнению данные науки или данные истории. Я мог бы возражать против верования в физические факты, о которых свидетельствуют чувства и естествознание, например в существование колец Сатурна, сведя их до уровня явлений, представляющих собой факты, сообщенные моей памятью. Именно этот подход избрали английские и немецкие критики знания, которые, полагаясь на память и историю, отрицали существование чего-либо, кроме опыта. Однако более благоразумным представляется другой подход: знание сообщаемых историей фактов опосредуется документами, которые являются физическими фактами; прежде чем эти документы могут быть приняты в качестве свидетельств каких-либо духовных событий, их сперва нужно обнаружить и поверить, что они суть документы, имеющие более или менее отдаленное происхождение во времени и пространстве, о существовании которых ранее было известно. Если бы я не верил, что в Афинах жили люди, я не мог бы вообразить, что они имели идеи. Даже собственная память, когда она претендует на воспроизведение каких-либо далеких переживаний, может распознать эти переживания и найти для них место, только сперва реконструировав материальные условия, при которых они произошли. Память передает события духовной жизни в их связи с реальными обстоятельствами. Если бы последние были воображаемыми, первые были бы воображаемыми вдвойне, подобно мыслям литературного персонажа. Мои воспоминания о прошлом ( это повествование, которое я постоянно переписываю; они представляли бы собой не историческое повествование, а чистый вымысел, если бы объективные события, которыми отмечен и нагружен мой жизненный путь, не имели бы общеизвестных дат и признаков, которые поддаются научной проверке.

Поэтому несостоятелен романтический солипсизм, в котором субъект, заключающий в себе вселенную, ( духовная личность, обладающая памятью и преувеличенным представлением о себе. Дело не в том, что его нельзя помыслить, или что эта идея заключает внутреннее противоречие в себе самой, поскольку все дополнительные объекты, которые могут потребоваться, чтобы дать опору и плоть идее самого себя, могут быть только идеями, а не фактами. Единое божество, воображающее мир или вспоминающее свое прошлое, представляет собой вполне мыслимый космос. Но в этом воображаемом образе не содержалась бы истина, а эта память была бы вне контроля, так что наивное верование в такое божество, которое помнило бы свое собственное прошлое, было бы самой необоснованной из догм; и если бы случайно эта догма могла оказаться истинной, у этого божества не было бы никаких оснований так считать. Первый укол критики вынудил бы его признать, что его предполагаемое прошлое представляет собой лишь картину, возникающую перед его глазами, и что у него нет никаких оснований полагать, будто эта картина была изменена в череде следовавших друг за другом мгновений, что оно вообще прожило эти предшествующие мгновения, никакой новый опыт не сможет сделать когда-либо достоверным это неправильное убеждение или подтвердить его. Это очевидно; таким образом, романтический солипсизм, хотя, пожалуй, и интересное умонастроение не является точкой зрения, которую можно было бы отстаивать; и любой солипсизм, кроме солипсизма данного момента (solipsism of the present moment), с логической точки зрения достоин только презрения.

Постулаты, на которых основывается эмпирическое знание и индуктивная наука, а именно: существовало прошлое, оно было таким, каким мы его теперь представляем, наступит будущее, которое должно по какой-то непостижимой причине быть подобно прошлому и подчиняться тем же самым законам, ( все эти постулаты являются догмами, которые не могут быть обоснованы. Скептик в своем честном отстранении ничего не знает о будущем и совершенно не нуждается в этой неоправданной идее. Он может иметь в воображении картины сцен, расположенные где-то на заднем плане, их текстура пронизана идеей до и после, и он может обозначить эту основу своего сознания как прошлое, однако относительная расплывчатость и эфемерность этих фантомов не побуждает его предположить, что они рассеются при свете дня. Они останутся для него только обитателями сумерек ( как он их воспринимает. Было бы пустой причудой воображать, что эти призраки когда-то были людьми, это всего лишь низшие боги, обитатели Эреба, в котором они обитают. Предстоящий скептику мир постепенно исчезает в двух противоположных безднах ( в прошлом и будущем; однако, отступившись от всех предрассудков и подвергнув анализу все обычные верования, он рассматривает их только как изображенные на картине бездны, подобно тому как на античной сцене существовали два выхода ( в поле и в город. Он будет видеть актеров в масках (и раскрывать их смысл), быстро выскакивающих с одной стороны и скрывающихся в с другой, но он понимает, что в тот самый момент, когда они исчезают из поля зрения, для них игра закончена. Это простирающиеся перед ним пространство и события, о которых так эмоционально повествуют гонцы, представляют собой чистый вымысел. Ему же не остается ничего другого, как сидеть на своем месте и предаваться иллюзии трагедии.

Солипсист, таким образом, становится скептическим наблюдателем собственного романа, считает собственные приключения выдумкой и признает солипсизм данного момента. Это честная позиция, и отдельные попытки опровергнуть ее, как заключающую в себе противоречие, основываются на непонимании. Например, бессмысленно утверждать, что данный момент не может охватить целостности существования, потому что выражение «данный момент» предполагает последовательность моментов, или потому что разум, который характеризует любой момент как данный момент, на самом деле выходит за пределы этого понятия, потому что предполагает вне его прошлое и будущее. Эти аргументы смешивают точку зрения солипсиста с точкой зрения наблюдателя, описывающего его со стороны. Скептик не связывает себя значениями языка другого человека. Его не может обвинить и его собственный язык тем, что дает названия, которые он обязан применять к подробностям своего мгновенного восприятия. Здесь могут открываться широкие перспективы: множество фигур людей и зверей, множество легенд и откровений, изображенных на его холсте, его даже может окаймлять неявный контур, содержащий намек на нечто огромное и духовное, которое он может называть. Все это богатство объектов отнюдь не является несовместимым с солипсизмом, хотя значения обычных слов, которые описывают эти объекты, могут мешать солипсисту данного момента постоянно помнить о своей уединенности. Все же он ощущает ее, когда размышляет, и все его титанические усилия направлены на то, чтобы ничего не утверждать и ничего не подразумевать, а только обращать внимание на то, что он обнаруживает. Скептицизм не заботит уничтожение идей, он может наслаждаться многообразием и упорядоченностью предстающего перед его глазами мира, любым числом следующих одна за другой идей, без сомнений и исключений, которые присущи догматику. Его задача состоит в том, чтобы не брать на веру эти идеи, и не утверждать ни один из этих воображаемых миров, ни призрачный дух, якобы созерцающий их. Позиция скептика отнюдь не является непоследовательной, она лишь трудна, потому что алчному интеллекту не просто иметь пирожное и не есть его. Крайне жадные догматики, подобные Спинозе, утверждают даже, что это невозможно, но эта невозможность является исключительно психологической, она вызвана их жадностью; они, несомненно, искренне выражают свое мнение, когда говорят, что идея лошади, если она не противоречит другим идеям, представляет собой верование, что лошадь существует, но это было бы не так, если у них нет стремления проскакать на этой воображаемой лошади или уступить ей дорогу. Идеи превращаются в верования, только если они, вызывая стремление к действию, убеждают меня в том, что они являются знаками вещей, причем эти вещи не являются просто гипостазированием этих идей, подразумевается, что они состоят из многих частей и полны скрытых сил, совершенно отсутствующих в идеях. Это верование незаметно навязывается мне латентной механической реакцией моего тела на объект, порождающий идею, она ни в коем случае не заключается ни в одном из признаков, которые явным образом содержатся в этой идее. Подобной латентной реакции, поскольку она является механической, едва ли можно избежать, но от нее можно отвлечься в рефлексии, если человек имеет опыт и самообладание философа; трудность, присущая скептицизму, не делает его заслуживающим меньшего уважения, если его воодушевляет твердая решимость исследовать запутанное и величественное явление жизни до самой глубины.

Поскольку солипсизм данного момента не содержит в себе противоречия, он может при определенных условиях быть нормальной и неопровержимой установкой духа; мне представляется, что, возможно, он таков для многих животных. Я нахожу, что придерживаться его систематически трудно, но эта трудность связана с общественным и трудовым характером жизни человека. Существо, вся жизнь которого протекала бы в твердой скорлупе, или существо, проводившее всю жизнь в свободном полете, не нашло бы в солипсизме никаких парадоксов или выкрутасов, и оно не испытало бы ту боль, которую испытывают люди, сомневаясь, поскольку сомнение делает их беззащитными и нерешительными перед лицом возникающих проблем. Существо, действия которого предопределены, вероятно, обладало бы более ясным умом. Оно могли бы испытывать сильное наслаждение мгновением, никогда не представляя себя ни отдельным организмом или чем-то иным, что только объединяет эти мгновения, ни свое наслаждение чем-то отдельным от его красоты, оно не имело бы ни малейших подозрений относительно того, что изменится или погибнет, никаких возражений против этого, если ему выпал такой жребий. Солипсизм представлял бы тогда собой деперсонифицированность, а скептицизм ( простоту. Они были бы недоступны разрушению изнутри. Эфемерное насекомое принимало бы свидетельство своего эфемерного объекта, какие бы свойства ни могли оказаться ему присущими; и оно не стало бы полагать, как Декарт, что в его мышлении о чем-либо подразумевается его собственное существование. Появившись на свет только с этой врожденной (а также и опытной) идеей, оно не привносит в свой индивидуальный опыт никаких внешних навыков истолкования и предположения. Его не мучили бы сомнения, поскольку оно ни во что бы не верило.

Однако для людей ( долго живущих и обучаемых животных ( солипсизм является противоестественной позицией, она допустима только для молодого философа, впервые испытывающего состояние интеллектуальной безысходности, но даже он нередко обманывает себя, когда думает, что допускает солипсизм, делая вид, будто он взаправду стоит на голове, но подобно неуклюжему акробату он при этом опирается также на руки. Сами термины «солипсизм» и «данный момент» выявляют их неточность. Действительная интуиция5, которая, по предположению, является непосредственной, абсолютной и не должна повторяться, обозначается и нередко воспринимается как ipse, как самодостаточный человек. Но тождественность (у меня будет случай отметить это при рассмотрении тождественности сущностей) предполагает два момента, два образца и две интуиции, которым она присуща, и подобным образом «данный момент» указывает на другие моменты и на неопределенное ограничение по длительности или по масштабу; но солипсист и его мир (что неразличимо), согласно предположению, вообще не имеют окружения, и ничто не ограничивает их за исключением того факта, что не существует больше ничего другого. Это несоответствие и восприятие со стороны привносятся в сознание скептика потому, что в действительности он приходит к солипсизму от значительно более претенциозной философии. Кратковременная по природе мысль была бы невосприимчива к ним.

Следовательно, едва ли среди людей можно найти совершенного солипсиста, однако некоторые страстно стремятся довести свой скептицизм до солипсизма данного момента по той причине, что их установка позволяет им отбросить все, что не присуще их господствующему расположению духа или самым глубоким мыслям, и утвердить избранную ими позицию как абсолютную. Такого рода компенсирующая догма сама по себе не является критической, но критицизм может помочь поднять ее на особую высоту, отбрасывая все прочее. У разных людей остаток получится разным. Одни говорят, что это Брахма, другие, что это Чистое Бытие, некоторые утверждают, что это Идея или Закон духовного мира. Каждый из этих абсолютов представляет собой священный осадок, удерживаемый темпераментом разных философ и разных наций, который не будет подвергаться дальнейшей критике. В каждом случае он противопоставляется тому миру, в который верит чернь, как нечто более глубокое, простое и более реальное. Вероятно, если к солипсизму данного момента приходит философ, воспитанный на абстракциях и склонный к экстазу, его опыт при такой глубине сосредоточения будет опытом крайнего напряжения, который будет также свободой, пустотой, которая есть интенсивный свет. Его отрицание всех природных фактов и событий, которые он объявляет иллюзией, достигнет кульминации в эмоциональном утверждении, что все ( Одно, и это Одно ( это Брахма, или дыхание жизни. С другой стороны, наблюдающий и размышляющий ученый, которого интересовала субстанция и который пришел к выводу, что все аспекты природы относительны и изменчивы, тем не менее не станет отрицать существования материи в каждом объекте. Этот элемент чистой интенсивности, выеденный из ощущения наличности, свойственной ему самому, может привести его к утверждению, что существует только чистое Бытие и ничего другого. Наконец, несамостоятельный ум, вскормленный книжной премудростью, может упустить из виду ту естественную выразительность, которую чувственные объекты имеют для животных, и не оставить в качестве единственного наполнения данного момента ничего другого, кроме науки. Философ уравновешивает отрицание материальных фактов утверждением абсолютной реальности своего знания об этих фактах. Однако эта реальность простирается не дальше, чем имеющаяся у него информация, которую он может собрать воедино в момент интенсивного напряжения памяти; его собственная идея о мире, сконструированная определенным образом и тем самым ограниченная, будет казаться ему единственным существованием. Его вселенная будет отражением его знаний.

Можно заметить, что в этих трех примерах скептицизм не воздерживается от утверждения, а напротив, усиливает его, направляя его на священную главу одного избранного объекта. Этим скептическим пророкам присуща неустанная и громозвучная страстность; она выказывает несчастную древнюю психею людей, которая отчаянно действует на обломках своих врожденных упований и отказывается умереть. Она верит, что ее спасение в ее жертве, и пылко отождествляет то, что у нее осталось, со всем тем, что она потеряла, и в дерзновенном заблуждении убеждает себя в том, что она ничего не потеряла.

Таким образом, характер у этих скептиков совсем не скептический. Они мстят миру, который ускользал от них, когда они стремились удостовериться в его существовании, тем, что утверждают существование остатка, еще сохранившегося у них, настаивая на то, что он, и толь он, представляет собой подлинный и совершенный мир, гораздо лучший, чем тот ложный мир, в который верят неучи. Однако солипсисту не обязательно присуща подобная исступленность. Не обязательно полагаться с безрассудной страстью на объект, возможно ничтожный, хотя и наполняющий сознание скептика. Более беспристрастный скептик, созерцая подобный объект, может отвергнуть его.


Глава IV

СОМНЕНИЯ ОТНОСИТЕЛЬНО САМОСОЗНАНИЯ

Знаю ли я что-нибудь, могу ли что-нибудь знать? Не будет ли знание недопустимым привнесением того, что лежит вне меня? Нельзя ли отказаться от всяких верований? Если бы я только мог, какое спокойствие снизошло на мою смятенную совесть? Вид чужого безрассудства постоянно пробуждает во мне подозрение, что я, несомненно, тоже лишен рассудка; характер воззрений, которые навязываются мне: фантастичность пространства и времени, причудливая мешанина природы, жестокая насмешка, именуемая религией, заслуживающая презрения история человечества и его нелепые пристрастия, ( все побуждает меня отрешиться от этого, бросить тому, что я называю миром: «Явись же! Как ты рассчитываешь на то, чтобы я поверил в тебяВ то же время сама эта неуверенность и сомнение, которые присущи мне, необоснованны и не имеют какого-либо поручительства. Какое право я имею делать предположения относительно того, что является естественным и надлежащим? Разве самый нелепый факт не столь же правдоподобен, как и любой другой? Разве самая очевидная аксиома не является произвольной догмой? Но какой бы путь я ни выбрал, каким бы изощренным я ни был, мне противостоит гнет существования, тирании абсолютного насущного бытия. Что-то несомненно происходит, по крайней мере во мне самом. Я ощущаю непосредственное общее напряжение существования, заставляющее меня полагать, что я мыслю и что я существую. Разумеется, слова, которые я применяю в этом суждении, порождают множество образов, которые едва ли истинны. Так, когда я говорю «Я», это слово подразумевает человека, одного из многих живущих в мире, противоположном его мышлению, но частично отражаемом им. Эти предположения относительно слова «Я» могут быть ложными. Это мышление, возможно, не принадлежит члену семьи людей. Возможно, что никакая раса, подобная человечеству, о котором я думаю, никогда не существовала. Мир природы, в котором я предполагаю существование этой расы наряду с другими видами животных, также может оказаться нереальным. Что же в этом случае представляет собой воображение? Когда я устраняю себя и свой мир настолько, насколько хочу, сам акт устранения существует и представляется очевидным, и именно этот акт, сознательно развертываемый сейчас в различных аспектах, я имею в виду, когда говорю: «Я обнаруживаю, что я мыслю и существую», ( а не отдельную личность в конкретном окружении.

Подобным образом термины «мыслить», «обнаруживать», которые я применяю за отсутствием лучших, предполагают противопоставления и посылки, на которые я могу не обращать внимания. Я должен утвердить в качестве существующих не особый процесс под названием мышление и не особое сочетание, обозначенное как обнаружение, а только мимолетное волнение, какими бы словами вы ни обозначали его: эти пульсации и фантомы, отрицать которые значит производить их, а стремиться устранить их ( значит добавить им силы.

На миг может показаться, будто навязчивая действительность опыта предполагает определенное отношение между субъектом и объектом, так что неподдающееся описанию существо, называемое ego, или субъект, было дано в каждом действительном факте и связано с ним. Однако этот анализ является чисто грамматическим, а если продолжать его, приведет к мифологическим представлениям. Анализ никогда не может обнаружить в объекте то, чего, согласно предположению, в нем нет, а объект, по определению, ( это все, что обнаруживается. Однако за этой якобы аналитической необходимостью обнаруживается биологическая истина, открытая значительно позже, которая заключается в том, что животный опыт является продуктом двух факторов, предшествующих опыту, но не являющихся его частью, а именно органа и стимула, тела и среды, личности и ситуации. Обычно эти два естественных условия должны быть совмещены, подобно кремню и огниву, чтобы получить искру опыта. Но скептицизм требует от меня, чтобы за отправную точку я принял саму искру, поскольку она одна фактически существует и освещает своим живым пламенем сцену, которую я, похоже, обнаруживаю. Эта искра, хотя она и подвержена изменениям, существует сама по себе. Опыт не дает никаких условий для того критика знания, который действует трансцендентально, то есть исходя из самого опыта. Следовательно, утверждать, что в опыте предполагается Я или субъект, который, должно быть, даже породил опыт своим абсолютным fiat6, ( значит, как это ни странно, пренебречь критическим мышлением и отступить от трансцендентального метода. Все творцы трансцендентальных систем на самом деле заблуждаются в том самом принципе, на основе которого они критикуют догматизм, в том принципе, который не признает никаких систем, не терпит никаких верований, и ежеминутно превращает мир в абсолютный опыт, который утверждает его здесь и теперь.

Этот отход трансцендентализма от своих принципов, когда он забывается до такой степени, что диктует условия опыту, не имел бы серьезных последствий, если бы трансцендентализм был признан просто романтическим эпизодом при размышлении, своего рода поэтическим безумием, а отнюдь не необходимым шагом в жизни разума. То, что провозглашаемый им скептицизм вскоре же оборачивается мифологией, по-видимому, характерно для этого заболевания духа. Но эта иллюзия создает опасность для глубокого критика знания, если она склоняет его к представлению, что, утверждая, будто опыт ( результат, производное двух факторов, он характеризует внутреннюю природу опыта, а не исключительно его внешние условия, как об этом повествуется в естественной истории. Далее он может поддаться соблазну придать метафизический статус и логическую необходимость чисто эмпирическому факту. Он будет полагать, что обнаруживается абсолютное ego, а не тело, которое является действительным «объектом»; и далее, чтобы представить вещи еще более простыми, он может объявить, что это не два фактора, а один, однако все это миф.

Итак, факт опыта един, и с точки зрения этого факта абсолютно безусловен и беспричинен, его невозможно объяснить и от него невозможно избавиться никакими заклинаниями. Как он явился названным, так же его очертания могут сами по себе постепенно начать расплываться и исчезать. Это, похоже, случается с ним постоянно; моя опора на существование не настолько тверда, чтобы несуществование не казалось всегда имеющимся в наличии, не казалось всегда чем-то более глубоким, значительным и естественным, чем существование. Однако это восприятие неотвратимого несуществования ( восприятие, которое само по себе является существующим фактом, ( нельзя считать проникающим в реальное ничто, разверзшееся вокруг меня, пока я не утверждаю нечто вообще не связанное с наличным бытием, нечто выделяющееся именно тем, что я сознаю и могу наблюдать движение моего существования, и то, что оно действительно перешло из одного состояния в другое, поскольку я осознаю, что этот переход произошел.

Таким образом, чувство сложной напряженности существования, убеждение, что я существую и что я мыслю, предполагает ощущение изменения, по крайней мере возможного. Я не должен был говорить ни о сложности, ни о напряженности, если бы, как мне кажется, разнообразные, противоположно направленные движения к неданному не претендовали на осуществление. Двери вот-вот откроются, шнурки ( порвутся, невзгоды ( обрушатся, пульсации ( повторятся. Течение и перспективы бытия представляются внутри меня открытыми моей собственной интуиции.

Здесь требуется осторожность. Все это может оказаться только наваждением, не обладающим ни провидческой, ни исторической истиной, и ведущим меня, если быть честным, не дальше простой констатации того, что я чувствую. Все данное в опыте, по определению, является явлением и не чем иным, как явлением. Разумеется, если бы я был радикальным скептиком, я мог бы ставить под сомнение существование всего остального, так что это явление выступало бы в моей философии как единственная реальность. Но в таком случае я не должен ни преувеличивать, ни интерпретировать, ни гипостазировать его: я должен сохранять его как представление, чем оно и является, и вернуться к солипсизму наличного момента.

Одно дело ( ощущение, что нечто происходит, ( интуиция, которая обнаруживает то, что она обнаруживает, которую невозможно заставить обнаружить что-нибудь еще. Другое дело ( вера в то, что то, что обнаружено, является таким сообщением или отражением происшедших событий, что ранние стадии сознаваемого мною потока изменений существовали прежде последующих стадий и помимо них. В то время как теперь в моей интуиции предыдущие стадии являются только первой частью данного целого, существуют исключительно совместно с последующими стадиями, и являются предыдущими только в перспективе, а не в потоке следующих друг за другом событий. Если бы что-либо имело действительное начало, то эта первая стадия должна была бы наступить вне всякого отношения к последующим стадиям, которые еще не наступили и обнаружатся только в дальнейшем. Так, Ветхий Завет, если он действительно предшествует Новому Завету, должен был бы существовать сперва один, когда его не могли называть Ветхим Заветом. Если бы он существовал только как часть христианской Библии в той перспективе, в которой он представляется и обозначается как Ветхий Завет, тогда он был бы Ветхим Заветом только по видимости, только для христианской интуиции, тогда как все откровение было бы на самом деле одновременным. Словом, кажущееся изменение не является действительным изменением. Единство апперцепции, которое порождает ощущение изменения, представляет изменение как кажущееся, связывая воедино условия и направление изменения в единой перспективе, как соответственно уходящее, текущее и наступающее. Объединяя и рассматривая эти условия таким образом, интуиция изменения исключает в данном объекте действительное изменение. Если бы изменение было действительным, оно должно было предшествовать интуиции этого изменения и не зависеть от нее.

Бесспорно, фактически сама эта интуиция изменения исчезает и уступает свое место в физическом времени пустоте или интуиции неизменности; это исчезновение интуиции в физическом времени является действительным изменением. Однако очевидно, что это изменение не доступно восприятию, поскольку ни пустота, ни интуиция неизменности не могут его обнаружить. Оно обнаруживается, если вообще обнаруживается, дальнейшей интуицией кажущегося изменения, представленного как сообщение. Действительное изменение, если оно вообще может быть познано, должно познаваться посредством верования, а не интуиции. Соответственно, всегда возможны сомнения в существовании действительного изменения. Отказавшись от веры в природу, я не должен сохранять даже слабую веру в опыт. Эта интуиция изменения может быть ошибочной; возможно, это единственный факт во вселенной, и совершенно неизменный. Тогда этой интуицией должен был бы стать Я, но она не принесет мне истинного знания о чем бы то ни было действительном. Напротив, эта интуиция была бы иллюзорной, представляя мне ложный объект, поскольку она представляла бы не что иное, как изменение, в то время как единственная наличная реальность ( ее собственная ( неизменна. С другой стороны, если эта интуиция изменения не иллюзорна, а изменения действительно происходили и вселенная пришла к своему нынешнему состоянию от предыдущего, отличного от него (если, например, сама эта интуиция изменения стала более отчетливой и сложной), я буду вправе рискнуть и выдвинуть очень смелое утверждение: я знаю, что то, что существует сейчас, не всегда было, что есть вещи, которые мне не даны, что в природе имеет место возникновение и что время реально.


Глава V

СОМНЕНИЯ ПО ПОВОДУ ИЗМЕНЕНИЯ

Когда я наблюдаю чувственный объект, свидетельства его изменения зачастую неопровержимы: флаг развевается на ветру и пляшет пламя костра. Как могу я отрицать, что почти все в природе и воображении, подобно призраку в Гамлете, находится то здесь, то там, то исчезает? Разумеется, я наблюдаю это появление и исчезновение. Интуиция изменения является более непосредственной и настоятельной, чем любая другая. Но вера в изменение, как я только что обнаружил, утверждает, что до того, как появилась интуиция изменения, первый этап этого изменения осуществился самостоятельно. Этого не может доказать никакая интуиция изменения. В восприятии животных верований неоспоримо согласно причинам, которые может убедительно устанавливать биология, и в действительном мышлении от нее невозможно надолго отказаться, но в интересах радикального скептицизма от нее можно теоретически отвлечься на некоторое время. Критицизм также может казаться убедительным, действительно, многие серьезные и даже глубокие философы утверждали, что это неоспоримое утверждение ложно, что все многообразие и изменение ( иллюзия. Отрицая время, множество и движение, их теории возвращали почти что к младенчеству мысли, ориентировали в обратном направлении ( что ни в коем случае не демонстрировало искусство сосредоточения ( всю жизнь разума. Этот мистический отказ от всех верований, необходимых в жизни, на грани прекращения жизни вообще, иногда поддерживался диалектическими аргументами, будто движение невозможно, так как идея движения непоследовательна или противоречива. Однако подобные аргументы не имеют никакого значения для критика знания, поскольку порождают допущения еще более грубые, чем те, которые они хотят опровергнуть. Они предполагают, что если вещь диалектически непостижима, как движение, или невыразима в терминах, иных, чем она сама, тогда она не может быть истинной. В то время как, напротив, только тогда, когда диалектика выходит за свои собственные пределы и, получив мандат опыта, вступает в царство грубых фактов, она сама сможет претендовать на истину и значимость по отношению к фактам. Следовательно, диалектические трудности не имеют отношения к действительному знанию, термины которого иррациональны не в меньшей степени, чем их сочетание в действительности.

Отрицание изменения может иметь более глубокий и трагический характер и основания, которым еще в болей мере присущ скептицизм. Оно может проистекать из понимания, что утверждать изменение безрассудно. Почему в самом деле люди верят, в изменение? Потому что они его видят и ощущают, но этого никто не отрицает. Они могут видеть и воспринимать какие угодно изменения, но какие основания дает это для верования, что вне и независимо от этой действительной интуиции с теми кажущимися изменениями, которые она созерцает, одно состояние мира уступает место другому, либо же существовали разные интуиции? Вы чувствуете, что вы изменились; вы чувствуете, что меняются вещи? Допустим. Поможет ли вам этот факт ощущать исходное состояние, которое вы не ощущаете и которое не является составной частью того, что сейчас перед вами, а тем состоянием, из которого, как предполагается, вы пришли к тому состоянию, в котором вы сейчас находитесь? Если вы ощущаете сейчас это исходное состояние, то изменения ( нет. Этот датум7, который вы теперь обозначаете как прошлое и который существует только в этой перспективе, является всего лишь элементом вашего нынешнего восприятия. Он никогда не был чем-либо иным. Он никогда не был дан иначе, чем он дан сейчас, когда он дан как прошлое. Следовательно, если вещи только таковы, какими их делает интуиция, любое предположение относительно прошлого ложно. Ибо если событие, которое мы сейчас обозначаем как прошлое, когда-то было действительным и наличным событием для своего времени, тогда это просто термин кажущегося изменения, представленного в интуиции. Таким образом, восприятие движения, на которое мы полагаемся с таким доверием, не может дать гарантии реальности движения, то есть существования реального прошлого, когда-то бывшего настоящим, не тождественного кажущемуся прошлому, находящемуся в сфере интуиции. По иронии судьбы, чем большей вы настаиваете на восприятии изменения, тем в большей мере вы ограничиваете себя сферой неизменного и непосредственного. Нет иной дороги в прошлое или будущее, как посредством веры в интеллект и в реальность невидимых вещей.

Я думаю, что если бы ощущение изменения, изначального и непрерывного, было действительно чистым, тот факт, что в себе оно неизменно, не показался бы нелепым и приводящим в замешательство; очевидно, что идея чистого изменения была бы всегда одинаковой и неизменной; она могла бы измениться, только уступая идее покоя или тождественности. Однако у животных, сопоставимых по сложности с человеком, восприятие изменения никогда не является чистым. Большие периоды осознаются и воспринимаются как постоянные, а изменение рассматривается как протекающее в одном или в другом, не будучи всепроницающим, изменяющим картину в целом. Это проблемы животной чувствительности, которые должны решаться эмпирически ( а это означает, что они вообще никогда не будут решены. Каждое новое животное может воспринимать по-новому. Для комара изначальным может быть ощущения потока, как у Гераклита. Только неуверенно и с сомнением он может задать себе вопрос, что это такое, что течет мимо него; а для усоногого рака начальным, как у Парменида, может стать ощущение неколебимого основания бытия, и он никогда не сможет вполне переместиться с этого прочного основания или поменять один способ сцепления на другой. Но в конце концов разум Гераклита, не усматривающий ничего, кроме течения, столь же постоянен, как разум Парменида, не видящего ничего, кроме покоя. Если бы философия Гераклита была единственной в мире, в мире философии не происходило бы никаких изменений.

Таким образом, когда я установил инстинктивное верование в действительность вне видимой картины, и в прошлое и будущее помимо кажущегося настоящего, исчезновение в самом этом кажущемся настоящем и чувственные события в нем полностью утратили реальность действительного движения. Они становятся картинами движений и идеями событий. Похоже, я больше не живу в меняющемся мире, но иллюзия движения играет передо мной свою пустую роль и должна содержаться в моей неизменности. Эта видимость движения является таким же качеством бытия, как боль и (или) звучащая нота, а не переходом от одного качества к другому, поскольку часть, обозначаемая как предыдущее, дана с самого начала. События и связанная с ними реальность движения, похоже, всегда будут иллюзорны. В конечном счете скептик может достичь того видения реальности, из которого они должны быть исключены. Все, что ему нужно сделать, чтобы приобрести этот иммунитет от иллюзий, состоит в том, чтобы, подобно хирургу, удалить из собственной природы все рудименты страха, ни о чем не сожалеть, ничего не бояться, ни к чему не стремиться. Если он в состоянии сделать это, он избавится от веры в изменение.

Более того, животное влечение верить в изменение, возможно, не только ложно, но не всегда проявляет себя. Я могу быть живым, действительно изменяться, но это изменение во мне, не теряя свою силу, может не ощущаться. Можно предположить, что очень быстрые изменения, разделяющие существование на дискретные моменты, внутреннее состояние которых не переходит от одного к другому, не отражаются в памяти. Тут не будет никакой интуиции изменения, и, следовательно, никакой веры в него. Для того чтобы ощутить течение, требуется определенная действительная длительность, и течение в абсолютном значении, в котором ничто не передается от одного момента к другому, не оставило бы в каждом из этих моментов ничего, кроме интуиции постоянства. Таким образом, действительная нестабильность вещей, даже если я допускаю ее, так же далека от восприятия ее, как и от того, чтобы исключить восприятие ее противоположности. Следовательно, я могу от случая к случаю отрицать ее, но ничто при этом не может меня убедить, что моя интуиция в этом случае не более истинна, чем тогда, когда я воспринимаю и верю в изменение. Мистик должен признать, что б?льшую часть своей жизни он проводит в долинах, полных иллюзий, однако вместе с тем он может утверждать, что истина и реальность открываются ему на почти недоступных вершинах гор, где только и можно увидеть Единое и Неизменное. То, что верящий в природу рассматривает само это убеждение мистика как природное явление, как рискованную, хрупкую иллюзию, не влияет на это убеждение, пока оно длится, и не помогает освободиться от него; подчиняясь ему, мистик может отвергать любое изменение и множество либо просто забывая о них, либо доказывая, что они мнимы и невозможны. Не имея иррациональных ожиданий (а любое ожидание иррационально) и не доверяя памяти (а память ( своего рода обращенное ожидание), он совершенно лишен той сообразительности, которая позволяет животным верить в скрытые вещи и скрытые субстанции, на которые в конечном итоге они могут воздействовать; поскольку его диалектику не опровергают никакие толчки опыта, он будет всей душой убежден, что изменение немыслимо. Ибо если явления совершенно дискретны и лишены какой бы то ни было непрерывной субстанции или среды, они не следуют одно за другим, а каждое существует как таковое независимо от других. Если же была бы постулирована некая субстанция или среда, то невозможно было бы представить никакого отношения между субстанцией и явлениями, о которых можно было бы сказать, что они разнообразят субстанцию, ибо ничего не случается и не изменяется, если субстанция, среда пронизывает все явления; если же события действительно происходят, а не представляют собой чисто кажущиеся изменения, данные в одной интуиции, тогда они совершенно дискретны и не имеют никакой опоры в среде или субстанции, которые были напрасно постулированы, для того чтобы они ее получили. Таким образом, мистик на крыльях свободной диалектики вернется к своим древним успокоительным убеждениям, что все есть Одно, что Бытие ( есть, а Небытия ( нет.


Глава VI

ПРЕДЕЛЬНЫЙ СКЕПТИЦИЗМ

Почему мистик в той мере, в какой он отвергает разнообразие опыта как простую иллюзию, должен чувствовать, будто он сливается с реальностью и достигает абсолютного существования? Я думаю, что те же пережитки вульгарных предпосылок, конторые позволяют романтическому солипсисту сохранять свое верование в индивидуальную судьбу и предназначение, позволяют мистику поддерживать ощущение существования и радостно сливаться с ним. Его спекуляции, безусловно, вдохновлены стремлением к безопасности. Его неприязнь к миру природы и смертной жизни основана главным образом на том, что они вводят в заблуждение, обманывают преданные им души, оказываются иллюзиями. Здесь, очевидно, предполагается, что реальность должна быть неизменной, а тот, кто придерживается реальности, всегда пребывает в безопасности. В этом мистик, ненавидящий иллюзии, сам является жертвой иллюзии, ибо реальность, которой он придерживается, связана с отдельным моментом, который в своем солипсизме считает себя абсолютным. Что такое реальность? В соответствии с тем, как я употребляю этот термин, реальность ( это существование любого вида. Если под реальностью понимают природу или сущность, иллюзии обладают ею в такой же степени, как субстанции, и даже в большей. Если реальность равнозначна субстанции, то скептическое сосредоточение на внутреннем опыте, экстатическое погружение мысли представляется мне последним местом, где нам следует ее искать. Непосредственное и воображаемое являются прямой противоположностью субстанции; они расположены на поверхности или, если угодно, на вершине, в то время как субстанция, если она вообще существует, расположена внизу. Сфера непосредственной иллюзии столь же реальна, как любая другая, и крайне притягательна; многие хотели бы, чтобы она была единственной реальностью, и испытывают отвращение к субстанции; но если субстанция существует (чего пока что я не готов утверждать), у них нет оснований ненавидеть ее, поскольку она является основой тех непосредственных чувств, которые доставляют им удовлетворение. Наконец, если реальность означает существование, тогда, конечно, мистик и его медитации могут существовать, но их существование не более истинно, чем существование любого другого факта природы. То, что существовало бы в них, было бы импульсом живого существа, возбуждающем мгновенное исступление, какое обычно проявляет животная жизнь в определенном состоянии. Предмет этой медитации, ее воображаемый объект, вообще не обязательно должен существовать; он может оказаться неспособным к существованию, если он по своей природе является вневременным и диалектическим. Животная душа относится к своим данным как к фактам или как к знакам факта, но она полна скоропалительных предположений, постулируя время, изменение, определенное положение среди событий, тем что устанавливает определенную перспективу для этих событий, и течение природных процессов, конденсирующих опыт именно в этой точке. Ни один из этих постулированных объектов не является датумом, на который может опереться скептик. В самом деле, существование и факт в том смысле, который я придаю этим словам, вообще не могут быть датумом, поскольку существование предполагает внешние отношения и действительное (а не просто кажущееся) изменение: каким бы сложным ни был датум, какие бы перспективы ни открывались в нем, он должен схватываться в едином акте апперцепции, и ничто внешнее не должно в него входить. Датум является лишь образом; по своей природе он иллюзорен и не субстанциален, как бы громко ни заявлял он о себе, какими бы отчетливыми ни были его контуры, каким бы привычным и значимым ни было его присутствие. Когда мистик с энтузиазмом утверждает существование своего непосредственного, идеального, невыразимого объекта ( Абсолютного Бытия, его вера в наибольшей мере достойна сожаления: невозможно подыскать образ, менее уместный для обозначения тех средств, которые представляют ему этот образ. Плотность и красочность осознаваемого им существования имеют своим источником исключительно его самого. Его объект совершенно пуст, бессилен, лишен существования, но жар и труд его собственной души наполняют эту пустоту светом, а звуки его внутренних движений, ускоренных почти до пределов возможного и почти не различимых, создают пронзительную мелодию.

Теперь мне предстоит сделать последний шаг в сторону скептицизма. Он приведет меня к отрицанию существования для любого датума, чем бы он ни был; поскольку датум, согласно предположению, представляет собой совокупность всего, что привлекает мое внимание в какой-либо момент, я буду отрицать существование всего и вообще откажусь от этой категории мысли. Если бы я этого не сделал, я оказался бы в скептицизме дилетантом. Вера в существование чего угодно, включая меня самого, никоим образом не может быть обоснована и подобно всем прочим верованиям покоится на каком-нибудь иррациональном внушении или побуждении жизни. Разумеется, на самом деле, когда я отрицаю существование, я существую. Но ведь и многие другие факты, которые я отрицаю, поскольку я не обнаружил для них свидетельств, также были истинны. Ни сами факты, ни их природа не обязаны предоставлять мне свидетельства своего существования: я должен обратиться к услугам частных детективов. На этом уровне критицизма задача состоит в том, чтобы отбросить любую веру, которая является просто верой, а вера в существование, по сути дела, может быть только верованием. Датум ( это идея, это описание; я могу созерцать его, не веря ни во что; но когда я утверждаю, что такого рода явление существует, я гипостазирую этот датум, помещаю его в предполагаемые условия, которые ему не присущи, и поклоняюсь ему как идолу, как вещи. Ни его существование, ни мое существование, ни существование моего верования не может быть дано ни в каком датуме. Эти явления представляют собой случайные события в порядке природы, который я отверг, они не являются частью того, что осталось передо мной.

Уверенность в существовании выражает настороженность животных: она утверждает во мне и вокруг меня наличие скрытых надвигающихся событий. Скептик легко может усомниться в отдаленных объектах этой веры, и ничто, кроме определенной косности и недостатка воображения, не мешает ему усомниться в самом наличном существовании. Ибо что могло бы означать наличное существование, если бы никакие предстоящие события, за которыми следят чувства животных, вообще не происходили бы, не было бы ничего у, так сказать, самых корней дерева интуиции и не осталось бы ничего кроме ветвей, цветущих in vacuo8? Безусловно, самым рискованным из верований является ожидание; но что такое настороженность, как не ожидание? Общеизвестно, что память полна иллюзий; но чем был бы опыт настоящего, если бы отрицалась достоверность памяти как первоосновы, если бы я больше не верил, что что-то произошло, что я когда-то находился в том состоянии, из которого, как мне кажется, пришел к моему нынешнему?

Я не дам скептику найти убежище в туманной идее, будто ожидание обладает будущим, а память ( прошлым. Собственно говоря, ожидание подобно голоду: оно раскрывает рот, и тогда в него очень часто может упасть нечто ожидавшееся, иногда что-то неожиданное, а иногда вовсе ничего. Жизнь сопряжена с ожиданием, но она не исключает смерти: ожидание по-настоящему обманывает не тогда, когда вместо того чтобы открыть ему глаза, его сводят на нет. Тогда распахнутый рот как никогда близок к ничто. Он и уходит в небытием разверстым. Не в лучшем положении и память. Подобно тому как мир может в любой момент низвергнуться и перестать существовать, сводя на нет все ожидания, так же в любой момент он может возникнуть из ничего, ибо он совершенно случаен, и он мог бы появиться сегодня, обладая той же степенью сложности иллюзорной памяти, какие были присущи ему давным-давно, и той же энергией и количеством движения, которое он получил изначально. Обратная перспектива во времени, по-видимому, и в самом деле столь же реальна, как обращенное в прошлое ожидание; однако в силу инерции движения вперед мы не можем поставить элементы, активные в настоящем, в такое положение, чтобы приписать им историю, продолжительную или недолгую, поскольку мы не должны пытаться разделить эти элементы на те, с которыми нам придется считаться в ближайшем будущем, и те, которые мы можем игнорировать без какого-либо риска. Таким образом, наше представления о прошлом, по-видимому, предполагает разграничение между живым и мертвым. Само по себе это разграничение является практическим и обращено в будущее. В абсолютно настоящем все является кажущимся, и для чистой интуиции живое столь же призрачно, как и мертвое, а мертвое столь же насущно, как и живое.

Соответственно в ощущении существования содержится нечто большее, чем очевидный характер того, что провозглашается существующим. В чем состоит это дополнение? Оно не может быть свойством датума, поскольку датум, по определению, является тем, что обнаруживается в целом. Оно также не может быт, по крайней мере в том смысле, какой я связываю со словом существование, внутренним строением или характерным бытием этого объекта, поскольку существование выражается во внешних отношениях, подвержено изменениям, случайно и не может быть обнаружено в данном, отдельно взятом бытии, ибо там нет ничего, что не могло бы перестать существовать, и ничего такого, существования чего нельзя было бы мысленно отрицать. По-видимому, дополнение к датуму, если допустить его существование, делается мной ( это обнаружение события, атака, воздействие этого бытия здесь и теперь. Это мой опыт. Но что может остаться от опыта, если я удалю из него все то целое, которое я воспринимаю? И какое значение я могу придать таким словам, как воздействие, атака, случай, обнаружение, когда я отверг и устранил свое тело, свое прошлое, оставшееся мне настоящее ( все, кроме обнаруживаемого мной датума? Чувство существования явно представляет собой упоение, Rausch9 самим существованием; это напряженность жизни во мне, предшествующая любой интуиции, которая с присущей ей быстротой и страхом, непрерывно, как и должно быть, переходя от одного невыносимого условия к другому, бессмысленно обращая мое внимание на то, что не дано, на то, что утрачено или недостижимо, на покрытые мраком прошлое и будущее, и препятствует тому, чтобы я с трепетом воспринимал ясное настоящее всего того, что я вообще могу правильно воспринимать.

Конечно, поскольку я ( порождение движения и непрестанного метаболизма материи, я не был бы в состоянии улавливать даже эти проблески света, если бы не было ритмов, шумов, пауз, повторов и пересечений в моем физическом движении, чтобы улавливать и отражать их то тут, то там; подобно путешественнику, который пролетая по пути на Итальянскую Ривьеру в облаке дыма и пыли сквозь туннель за туннелем, ловит на лету и тут же теряет моментальные образы голубого моря и неба, которые он и хотел бы, но не может задержать; однако, если бы он не пронесся со свистом сквозь эти туннели, он не имел бы даже этих мгновенных кадров в той форме, в какой он воспринимает их. Так и стремительный поток жизни в ее незавершенные моменты переполняет меня интуициями, фрагментарными и смутными, но тем не менее несущими откровение; мой ландшафт окутан дымом моего маленького локомотива и превращается в мучительный эпизод моего напряженного путешествия. То, что появляется (это идеальный объект, а не событие), таким образом, смешивается с событием своего появления; картина отождествляется с тем возбуждением, даже потрясением моего внимания, случайно обратившегося к ней; напряженность моего материального существования, преодоление материальных превратностей также превращает идеальный объект в преходящий факт, заставляет его казаться субстанциальным. Но это недолговечное существование, которое я самонадеянно присоединяю к нему, как будто его судьба зависела от моих мимолетных взглядов на него, не составляет его подлинного бытия, что различает даже моя интуиция. Оно состоит в практическом достоинстве и могуществе, которое оно получает от чуждого ему импульса моей животной жизни. Животных, которые от природы являются гонимыми и голодными существами, интересуют и тревожат всевозможные датумы ощущения и воображения, подразумевающие, что за ними стоит нечто субстанциальное, нечто действенное и имеющее значение в мире. Ими имплицитно привносится идея движущегося мира; они извлекают ее из глубин свой растительной Психеи, представляющей собой ограниченный темный космос, незаметно обращающийся внутри. Когда на него обращают внимание и рассматривают как сигнал неизвестного материального события или опасности, этот образ включается в сферу деятельности и принимает внешний вид существования. Если убрать этот каркас, избавиться от всех намеков на время, когда этот образ еще не возник или когда он уже будет в прошлом, исчезнет сама идея существования. Датум перестает быть явлением в подлинном и содержательном смысле этого слова, поскольку он более не подразумевает какую-либо являющуюся субстанцию или какой-либо интеллект, которому он является. Датум остается явлением только в том смысле, что его природа совершенно открыта, что это ( конкретное бытие, которое можно обозначить, помыслить, увидеть, определить, если у кого-то хватит разума. Но его собственная природа ничего не говорит ни о скрытых условиях, которые вводят его на свет, ни о каком-либо случайном наблюдателе, который обнаружит его. Он остается исключительно в пределах своей определенности (category). Если это цвет, то именно этот цвет, если это боль, то именно эта боль. Их явление не есть событие, и наличие не является переживанием, поскольку нет окружающего мира, в котором они могли бы появиться, нет наблюдающего духа, чтобы воспринять их. Скептик в этом случае замыкается в интуиции поверхностной формы, не имеющей ни корней, ни начала, ни окружения, ни положения, ни места сосредоточения; маленькая вселенная, нематериальное абсолютное содержание, остающееся в самом себе. Это содержание, которое просто получает наслаждение от присущего ему качества, лишенное каких бы то ни было внешних связей, не подвергающееся никакой опасности перестать быть тем, что оно есть, ему не присущи ни случайности, ни перспективы, свойственные существованию; оно есть то, что оно есть по своей природе, логически и неизменно.

Существование, таким образом, не будучи включено непосредственно в датум, является фактом, который всегда открыт сомнению. Несмотря на это, я называю его фактом, поскольку, говоря о скептике, я тем самым утверждаю его существование. Если он обладает какой-то интуицией, как бы мало общего ни имело содержание этой интуиции с каким бы то ни было действительным миром, безусловно, я, думающий об этой интуиции (или он сам, думая о ней уже post factum), понимаю, что эта его интуиция является событием, а его существование в это время ( фактом; подобно всем прочим фактам и событием, это событие и факт могут быть постигнуты только путем утверждения, которое постулирует его, которое может быть отменено или изменено и которое может оказаться ошибочным. Следовательно, скептик вправе сомневаться во всех этих актах интуиции. Таким образом, существование его собственного сомнения (с какой бы уверенностью я ни говорил ему о нем) не есть для него нечто данное. Данностью является только некоторая двусмысленность или противоречие в представлениях. И если впоследствии он уверен, что сомневался, единственное надежное свидетельство, на которое может претендовать этот факт, заключено в психологической невозможности того, чтобы он не верил этому, поскольку он уверен в том, что он сомневался. Но он может ошибаться, придерживаясь этой веры, и поэтому может объявить ее недействительной. Ибо, таким образом, все, что может наблюдать радикальный скептицизм, может оказаться вообще не фактом, да к тому же вообще возможно, что ничего и никогда не существовало.

Скептицизм, следовательно, можно довести до отрицания изменения и памяти и реальности всех фактов. Эта скептическая догма, разумеется, была бы ошибочной, поскольку необходимо было бы поддерживать саму эту догму, тогда это событием было бы фактом и существованием. Формулируя эту догму, скептик рассуждает, колеблется, противопоставляет одни утверждения другим ( так что все это должно существовать в полном смысле этого слова. Вместе с тем эта ошибочная догма, будто ничего не существует, интуитивно состоятельна, и если она берет верх, она неопровержима. Есть определенные причины (речь о них пойдет ниже), которые делают радикальный скептицизм ценной находкой для ума, как убежище от более вульгарных иллюзий.

Для непоследовательного скептика, который считает радикальный скептицизм не более истинным, чем любую другую точку зрения, он в известной мере выгоден. Он приучает его отказываться от догмы, считать которую самоочевидной, возможно, склонен интроспективный критик, а именно что он живет и думает. То, что он так и делает ( истина, но для того чтобы обосновать ее, он должен апеллировать к животной вере. Если же он чересчур горд, чтобы снизойти до этого, и просто ограничивается созерцанием датум, последнее, что он увидит, будет он сам.


Глава VII

НЕ СУЩЕСТВУЕТ НИЧЕГО ДАННОГО

Скептицизм ( это не сон, и подвергая сомнению любую веру, доказывая нелепость любой идеи, скептик ни в коем случае не теряет смысла того, что он предложил. Он просто сомневается или отрицает существование любого подобного объекта. В скептицизме, таким образом, все сфокусировано в значении термина существование, поэтому имеет смысл задержаться здесь, чтобы рассмотреть его более подробно.

Я уже отмечал в общих чертах, в каком смысле я употребляю слово существование, а именно для обозначения такого бытия, которое все время меняется, определяется внешними отношениями, испытывает нажим случайных обстоятельств. Безусловно, это не определение. Термин существование ( всего лишь имя. Используя его, я просто указываю читателю, словно жестом, что обозначает это слово в моем речевом обиходе; это подобно тому, как, произнося имя Цезарь, я указываю на свою собаку, чтобы кто-нибудь не подумал, будто я имею в виду римского императора. Римский император, собака, звучание имени Цезарь ( все они неопределимы, их можно описать индивидуально, используя другие указательные и неопределимые имена, чтобы отметить их характерные признаки или события, в которых они участвовали. Таким вот образом я могу более подробно описать все то царство бытия, на которое я указываю, когда употребляю термин существование. Его описание составляет предмет физики и, пожалуй, психологии, но исследование этого царства, открытого только для животной веры, не интересует скептика.

Скептик отворачивается от этих неопределенных, переплетенных друг с другом объектов и обращается к непосредственному ( к датуму. Возможно, на какой-то миг он способен вообразить, что здесь он обнаружил подлинное существование. Но если это добросовестный скептик, он вскоре расстанется с этой иллюзией. Конечно, в сфере непосредственного он обнаружит свободу от столкновений одного утверждения с другим. Там нет ни протоколов, ни гипотез, ни призрачных копий очевидного, ни призрачной угрозы не-данного. Не является ли очевидное, может спросить скептик, подлинно существующим? Но очевидное ( это только являющееся в обоих значениях этого двусмысленного слова. Датум ( являющееся в смысле самоочевидности и понятности, кроме того это являющееся в смысле просто появляющегося и несубстанциального. В этом последнем смысле являющееся грозит обернуться несуществующим. Разве существующее не претендует на то, чтобы быть чем-то б?льшим, чем являющееся, быть не столько самоочевидным, сколько тем, чему я ищу доказательств в смысле свидетельств? В таком случае не будет ли существующее (которое со своей собственной точки зрения, то есть физически, нечто большее, чем являющееся) в познавательном отношении и с моей точки зрения, напротив, чем-то меньшим, чем являющееся? Разве не нуждается оно в свидетельствах для доказательства своего бытия? Что может поручиться за эти свидетельства, кроме их собственной убедительности? Я не смогу убедить ни одного скептика, если от существования, о котором делается сообщение, я немедленно обращу все мое доверие на являющееся, которое о нем сообщает, и свидетельства собственных чувств предпочту показаниям адвокатов. Я забуду дела об убийствах и запутанные казусы в суде и буду рассматривать судью в пурпуре и горностае, с бледными чертами старой лисы под серым париком, флегматичных присяжных, запинающегося свидетеля, адвоката, официально высокомерного, не вдумывающегося в механически произносимые им слова и, позевывая, шепчущего в сторону что-то действительно интересующее его, и посматривающего на часы, не пришло ли время обеда, неясный свет, косо падающий на всю сцену из высоких окон. Не эта ли изменчивая картина, воспринимаемая мною как бы в трансе, трансе наяву, является подлинной реальностью, а весь мир существования и дела ( всего лишь нескончаемым повествованием, которое поддерживается этим трансом?

Теория, что мир есть не что иное, как поток явлений, убедительна для скептика; он полагает, что в этом веровании не слишком много верования. Но то, что здесь остается от догмы, весьма знаменательно, и перед ним немедленно встает вопрос, какое количество явлений он будет признавать существующими, какого именно вида, на каком порядке их появления он будет настаивать, если вообще будет его утверждать, и различные гипотезы, которые могут быть предположены относительно природы и распределения явлений, станут новыми предметами для его размышлений, и он обнаружит, что невозможно прийти к выводу, существует ли какое-либо из явлений, за исключением того, которое предстоит ему в данный момент, на самом деле, существует ли актуально какая-либо из предполагаемых систем явлений. Таким образом, перед ним вновь замаячит ( как нечто проблематичное ( существование на отдалении от той непосредственности, в которой он надеялся найти прибежище.

Существование, таким образом, похоже, вновь утверждает себя в мире явлений, поскольку они рассматриваются как факты или события, происходящие одно наряду с другими или одно вслед за другим. Каждый датум, взятый отдельно, не дает оснований говорить о существовании. Датум представляет собой очевидной явление: что бы тут ни явилось, будет буквально и полностью очевидным, и сам тот факт, что оно явилось (что здесь является единственным фактом), вообще не проявится в нем. Этот факт, то есть существование интуиции, не будет утверждаться, пока явление не перестанет быть действительным и не будет рассматриваться со стороны как нечто, что, как можно предполагать, или произошло, или произойдет, или где-то происходит. В этой внешней оценке может содержаться либо истина, либо ошибка; но они не могут содержаться в самом явлении как таковом, поскольку в себе и как целое каждое является чистым явлением и не свидетельствует о чем-либо ином. Тем не менее, когда некий элемент данного явления рассматривается как знак некоторого другого явления, которое сейчас не дано, вполне уместен вопрос о существовании этого другого явления. Таким образом, существование и несуществование, по-видимому, имеют отношение к явлениям в той мере, в какой они вызывают сомнение и постулируются извне, а не в той, в какой они определены и даны.

Отсюда следует важный вывод, который первоначально представляется парадоксом, но который затем обосновывается рефлексией, а именно утверждение, что датум существует, бессмысленно, а если настаивать на нем, ложно. Что действительно существует, так это факт, что датум наличествует в этот определенный момент критического состояния вселенной; наличествующим фактом является интуиция, а не датум; и этот факт, если он вообще известен, должен утверждаться в какой-то другой момент заключающей в себе риск верой, которая может оказаться истинной или ложной. Напротив, к тому, что является определенным и данным, не может применяться предикат существования; до тех пор, пока оно не может быть ни ложным, ни истинным.

Для меня здесь очевидно, каким непоследовательным является скептицизм тех современных философов, которые сочли, что существовать ( значит быть идеей разума или объектом сознания, или фактом опыта, если под этими выражениями не имеется в виду ничего другого, как быть датумом или интуицией. Если нечто можно считать существующим, то наличие сознания не является ни необходимым, ни достаточным для того чтобы это нечто получило существование. Представьте себе писателя, который всю жизнь посвятил сочинению романа, или божество, единственное дело которого состояло в обдумывании мира. Этот мир существовал бы не в большей степени, чем роман заключал бы в себе переживания и поступки подлинных людей. Если этот писатель в пылу воображения поверил бы в реальность своих персонажей, он стал бы этим божеством, если бы оно сочло, что его мир существует только потому, что оно о нем думает. До того как результат творчества мог бы стать реальностью или роман ( историей, он должен бы был произойти где-то вне разума его творца. А если это таким образом произошло, явно было бы недостаточно, чтобы творческая личность, ошибочно считающая себя его автором, создала его образ в своем уме; и если бы автор смог сделать это, такое замечательное ясновидение было бы фактом, требующим объяснения, но и тогда это было бы дополнительным фактом гармонии в природе, а не основанием для его существования.

Если в ходе аргументации я принимаю идею, что данность в интуиции является существованием, мне не стоит труда опровергнуть это посредством reductio ad absurdum. Если нечто, не данное в интуиции, не может существовать, тогда все убеждения в существовании фактов за пределами моей интуиции, посредством которых обогащается моя мысль, если она разумна, необходимо будут ложными, а весь разум ( иллюзией. Этот вывод мог бы быть приемлемым для меня, если бы только не нежелание придерживаться мнений, которые предположительно могут оказаться ложными. Но следующий вывод смущает еще больше, а именно: все интуиции, в которых могут появляться такие иллюзии, сами не могут существовать. Ибо, будучи примерами интуиции, они не могли бы быть данными для других интуиций. В определенный момент я могу поверить, что есть или были, или будут другие моменты; но, очевидно, они явно не были бы другими моментами, если бы они были даны мне сейчас, и ничем сверх того. Если бы данность в интуиции была необходима для существования, не существовала бы сама интуиция, то есть никакая другая интуиция не могла бы постулировать ее, и поскольку это отсутствие трансцендентности было бы взаимным, не существовало бы вообще ничего. Однако если данность в интуиции была бы достаточной для существования, все упоминаемое существовало бы безоговорочно, а не-существующее вообще невозможно было бы помыслить, отрицать что-то (если бы я только знал, что я отрицаю) было бы невозможно, и не было бы таких вещей, как фантазии, галлюцинации, иллюзии и ошибки.

Я считаю необходимым пересмотреть словарь, который ведет к подобным двусмысленностям, и, если я вообще сохраню слова существование и интуиция, оставить им те значения, которые могут применяться только к тому, что возможно и правдоподобно. Поэтому я предлагаю использовать слово существование (в основном в полном соответствии с обычным его употреблением) не для обозначения данных интуиции, а для обозначения фактов или событий, которые, как мы полагаем, происходят в природе. Эти факты или события, во-первых, включает сами интуиции или такие явления сознания, как боль и наслаждение, образы пережитого в памяти, интеллектуальный дискурс. Во-вторых, физические предметы и события, обладающие трансцендентным отношением к данным интуиции, которые, согласно мнению, могут использоваться как знаки для них; то же самое трансцендентное отношение, которое объекты вожделения имеют к самому вожделению, или объекты цели к самой цели, например, такое отношение, какое факт моего рождения (которого я даже не помню) имеет к моему нынешнему убеждению в том, что я был когда-то рожден, или событие моей смерти (которое я воспринимаю чисто абстрактно) к моему нынешнему ожиданию, что когда-нибудь я умру. Если ко мне явится ангел, я могу вразумительно рассуждать, существует он или нет. С другой стороны, я могу утверждать, что он вошел в дверь, то есть он существовал до того, как я увидел его, и могу продолжать утверждать в восприятии, памяти, теории, ожидании, что это был факт природы: в этом случае я верю в его существование. С другой стороны, я могу подозревать, что это было событие внутри меня самого, сон, то есть событие, не имеющее отношения к ангелу, когда я его видел, и не имеющее ничего общего с ангелом в условиях его существования. В этом случае я не верю своему видению; нельзя серьезно говорить, что являющиеся ангелы существуют, если я понимаю их как идею.GNG

Существования же, с точки зрения познания, являются установленными фактами и событиями, а не просто видимыми образами или обсуждаемыми темами. Соответственно существование не только сомнительно для скептика, но одиозно для логика. Последнему существование представляется воистину уродливым наростом и избыточностью в бытии, поскольку все существующее представляет собой нечто большее, чем его описание, так как существующее позволило присоединить к себе некую эмфазу, не постигаемую умом, то есть материализацию, бессмысленную с логической точки зрения и несообразную ( с моральной. В то же самое время существование страдает от недостатка бытия и темноты: всякая идеальная природа, какой она может быть всесторонне дана в интуиции, будучи материализованной, теряет свою неосязаемость и вечность, которые по праву принадлежат ей в ее собственной сфере; таким образом, существование дважды проявляет несправедливость по отношению к формам бытия, которые в нем воплощаются, сперва их насилуя, а затем предавая.

Таково существование, как оно усваивается верой и утверждается животным опытом; но в дальнейшем я покажу, что существование, рассмотренное с физической точки зрения, когда оно разворачивается среди других царств бытия, является соединением различных природ в случайных и непостоянных отношениях. Согласно этому определению очевидно, что существование никогда не может быть дано в интуиции, поскольку каким бы ни был сложный датум, какое бы множество видимых движений он ни изображал, его кажущийся порядок и единство являются именно тем, чем они являются; они не могут ни претерпевать изменений, ни образовывать новые отношения: это другой способ доказать, что они не могут существовать. Если бы весь развивающийся мир был дан только в идее, а не был внешним объектом, постулированным в веровании и действии, он не мог бы ни существовать, ни развиваться. Для того чтобы существовать, он должен сам проявлять себя последовательно и вне осознания приобретать все эти идеи в ходе своего движения.


Глава VIII

НЕКОТОРЫЕ АВТОРИТЕТНЫЕ СВИДЕТЕЛЬСТВА
ДЛЯ ЭТОГО ВЫВОДА

Точка зрения крайнего скептицизма, что ничто данное не существует, может быть подкреплена авторитетом многих известных философов, которых считают ортодоксальными; и поэтому имеет смысл здесь задержаться, чтобы заручиться поддержкой этих авторитетов, поскольку я не предполагаю, что тот скептицизм, который я отстаиваю, носит только предварительный характер; его обоснованные выводы останутся неизменными, постоянно напоминая мне, что все так называемые знания фактов являются одной лишь верой и что существующий мир, какую бы форму он ни принял, является по своей природе сомнительной и произвольной вещью. Верно, что многие их тех, кто защищал эту точку зрения, в той ее форме, что все явления представляют собой иллюзии, поступали так для того, чтобы еще более упорно настаивать на существовании чего-то скрытого, что они называют реальностью, но поскольку в существовании такого рода реальности усомниться гораздо проще, чем в существовании очевидного, я могу игнорировать эту уточняющую догму. Вскоре я представлю собственные уточняющие догмы, вызывающие, по моему мнению, гораздо больше доверия, чем их догмы. Я буду приписывать существование течению природных событий, которые никогда не могут представлять собой данные интуиции, а являются всего лишь объектами веры, инстинктивно придерживаться которой рискуют люди и животные, сами вовлеченные в это течение. Хотя скептик может сомневаться в любом существовании, которое не связано с несомненным датумом, я все же полагаю, что помимо непреодолимых импульсов могут быть найдены доводы здравого смысла, для того чтобы постулировать существование интуиций, которым предоставляются данные не в меньшей степени, чем существование других событий и вещей, которые фиксируются и описываются данными интуиций. Однако пока что я озабочен тем, чтобы глубже обосновать утверждение скептика, что, если мы отказываемся согнуться под ярмом животной веры, мы не моем обнаружить в чистой интуиции никакого свидетельства о каком бы то ни было существовании.

Есть только один догмат, которого придерживаются многие глубокие философы, а именно: будто все движение ( иллюзия, которого самого по себе достаточно, чтобы исключить любое существование в том смысле, какой я придаю этому слову. Вместо изменения они, вероятно, постулируют неизменную субстанцию или чистое Бытие, но если бы субстанция не была субъектом изменений, по крайней мере в ее многоликости, она не была бы субстанцией чего бы то ни было обнаруживаемого в мире или происходящего в душе, следовательно у нее была бы не б?льшая основа в существовании, чем у чистого Бытия, которое, очевидно, представляет собой всего лишь логический термин. Чистое Бытие, поскольку речь идет о нем, несомненно, является истинным описанием всего как существующего, так и не-существующего, так что если нечто существует, чистое Бытие существует в нем, но оно будет существовать только как чистый цвет существует во всех цветах или чистое пространство ( во всех пространствах, но не обособленно и не абстрактно. Эти философы, отрицая изменение, соответственно отрицают всякое существование. Хотя многие из них превозносят эту доктрину, лишь немногие последовали ей, пожалуй, даже никто, так что я могу обойти вниманием тот факт, что, отрицая изменение, они отрицают существование, даже существование субстанции и чистого Бытия, потому что непроизвольно они сохранили как существование, так и изменение. Реальность, которую они с таким пылом и убежденностью приписывали абсолютному, не соответствовала этой идее ( одной из самых невыразительных из тех, какие только можно предположить ( но, очевидно, она была обусловлено напряжением существования и движением внутри них самих и сильным гулом всеобщих метаморфоз, которые загипнотизировали их.

Искреннее и смелее всех настаивали на не-существовании всего данного индусы, она даже привели в соответствие с этим пониманием свой моральный порядок. Жизнь ( это сон, говорят они, а все переживаемые события ( иллюзии. Мы обманываемся, грезя о природе и о самих себе, даже воображая, что мы существуем, обманываемся и спим. Однако некоторые утверждают, что существует погруженный во всемирный сон Брахма, дремлющий, спящий, глубоко дышащий в каждом из нас, он ( реальность наших снов, и отрицание их. Поскольку Брахма подчеркнуто не ограничивается ни одной из форм иллюзорного существования, но упраздняет их все, для моей задачи нет необходимости проводить различие между ним и характерным состоянием освобожденных душ (в которое допускаются многие души), а также Нирваной, в которую впадают жизни, когда они, наконец, счастливо завершаются, осознав, будто ни они сами, ни что-либо иное никогда не существовало.

С моей стороны было бы опрометчивым, учитывая разрыв в языке и традициях между мной и индусами, предъявлять обвинение в противоречивости этой глубокой системы. Истина и реальность ( это слова, которые в устах пророков обладают скорее риторической силой, а не силой научной мысли. Если лучше избегать назойливости существования и обрести прибежище надежного покоя и отдохновения в идее чистого Бытия, может быть, особенно уместно утверждение, что взгляд святых, у которых отсутствует память о проделанном до спасения пути, ( истинный взгляд, а их состояние ( единственная реальность; таким образом, это мы заблуждаемся, думая, что сейчас существуем.

Это эготизм10 спасенных, к которому, признаться, я испытываю так же мало симпатии, как и к другим видам эготизма. Блаженные, провозглашая, что я не существую в своих грехах, потому что они не могут отличить меня от них, как мне кажется, заблуждаются. Состояние блаженства, присущее им, не может превратить в истину небольшой, хотя и простительный просчет с их стороны. Я предполагаю или склонен представлять, что индусы имели в виду, что принцип моего существования и моего убеждения в том, что я существую, ( порочный принцип. Грех, вина, страсть, безрассудная воля ( естественные и общие источники иллюзий ( составляют значительную часть того, что я здесь называю животной верой (animal faith); поскольку эта уверенность во мне (согласно индусам) неправильна с моральной точки зрения, поскольку только ее воздействие заставляет меня утверждать существование в себе или в чем-либо другом, если бы я исцелился морально, я перестал бы утверждать существование, и тогда на деле я перестал бы существовать.

В представленной таким образом доктрине заключается глубокое подтверждение моего тезиса, что ничто данное не существует, поскольку только этот неясный принцип, трансцендентальный по отношению к датуму (то есть находящийся по другую сторону рампы), вообще напоминает мне о датуме или заставляет меня утвердить его существование. Это мое несчастное Я, примостившееся в темноте, одно из сбившихся в кучу дураков, жадных и охочих до иллюзий, несет ответственность за этот спектакль; если бы дурацкий инстинкт не привел меня в здание театра, если бы алчные глаза и идеализирующее воображение не следили за представлением, никакая его часть не нанесла бы мне оскорбления; и если бы никто не пришел в театр, актеры вскоре исчезли бы подобно привидениям, поэту терпели бы голод, сцена обрушилась бы и превратилась в гору мусора, сами стены исчезли бы. Оказывается, что каждый элемент опыта ( иллюзия, и источником этой иллюзии является моя животная природа, скрытно прокладывающая себе путь в невидимом мире.

Таков древний урок самого опыта, когда мы размышляем над опытом и превращаем его иллюзии в предписания, урок, который так и не могут усвоить эмпирики с куриными мозгами, хотя он повторяется ежедневно. Но индус с редкой чувствительностью соединил редкую память. Он жил: религиозная любовь, детская способность впитывать явления по мере того, как они появляются (чего не делают находящиеся в постоянном движении эмпирики), позволяет ему помнить их в их подлинности, во всей их красоте и, таким образом, понимать, что это были иллюзии. Поэт, беспристрастный философ, поклонник вещей в их чистоте освобождает себя от веры. Этот бесконечный хаос грубых и прекрасных форм, ( восклицает он, ( обманчиво, нереально, произвольно замещает ничто, и вскоре вновь погрузится в ничто и поистине будет представлять собой ничто.

Я буду игнорировать ту горячность, с которой эти праведные схоласты отвергают мир и грешную природу, которая привязывает меня к нему. Я люблю театр не потому, что не могу осознать, что спектакль ( это вымысел, а потому, что я это осознаю; если бы я думал, что это действительность, я питал бы к нему отвращение; состояние беспокойства лишило бы меня всех воображаемых наслаждений. Но даже если это так, мне нередко хочется, чтобы зрелище было менее варварским; но я не раздражаюсь, потому что ни одна сцена не будет длиться вечно и, наверное, ее сменят тысячи других, свидетелем которых я уже не буду. Такова природа бесконечной комедии и опыта; но я хочу обратиться к драгоценному свидетельству индусов о не-существовании очевидного. Это свидетельство более ценно, потому что представленный их глазам спектакль был полон метафор; следовательно, его было труднее поставить и труднее им пренебречь, чем политическим и романтическим попурри, наполняющим глаза европейцев. Среди змей и гиен, обезьян и попугаев, заполнивших джунгли их душ, эти мудрецы могли сидеть неподвижно, лишенные страх