Старостина Г.В. «Опыты в прозе» К.Н. Батюшкова и «Опыты» М. Монтеня
(к проблеме межжанровых структур)Судя по письмам Батюшкова, его первое знакомство с «Опытами» Монтеня состоялось в 1810 году. Константин Николаевич сообщил об этом своим постоянным адресатам. 26 июля 1810 года - Жуковскому: «...читаю Монтаня и услаждаюсь! - Я что-нибудь из него тебе пришлю». (С этим письмом Батюшков отправил Жуковскому и собственный прозаический опыт: «...если хочешь, напечатай...» [Батюшков К. Н. Соч.: В 2 т. М., 1989. Т. II. С. 139. В дальнейшем ссылки на это издание приводятся с указанием тома римскими цифрами, страницы - арабскими.]) В декабре 1810 года - Гнедичу, перефразировав заглавие XX главы первой книги «Опытов» - «О том, что философствовать - это значит учиться умирать»: «...я читаю Монтаня, который иных учил жить, а других ждать смерти» (II, 149).
Начинающий прозаик стремился скрыть авторство: «...ибо я этого не хочу, ибо я марал это от чистой души, ибо я не желаю, чтобы знали посторонние моих мыслей и ересей» (II, 139). Прозаические сочинения Батюшкова, имеющие искренний, исповедальный характер, отличаются от его поэзии, где лирический герой, «как правило, удален от эмпирического авторского «я». [Кошелев В. А. «Наука из жизни стихотворца» // Батюшков К. Н. Нечто о поэте и поэзии. М., 1985. С. 18.] Осознание прозы как отражения жизни человеческой души сформировалось у Батюшкова, безусловно, не без влияния Монтеня, о чем свидетельствует выдержка из записной книжки 1810 года: «Я прочитал Монтаня недавно. Вот книга, которую буду перечитывать во всю мою жизнь! <...> Все писатели, все моралисты, все стихотворцы почерпали в Монтане мысли, обороты или выражения. Из всякой его страницы делали том. Его книгу можно назвать весьма ученой, весьма забавной, весьма глубокомысленной, никогда не утомительной, всегда новой; одним словом, историей и романом человеческого сердца (курсив мой. - Г. С.). Монтаня можно сравнить с Гомером» (II, 24).
Роль «Опытов» Монтеня в становлении устойчивого интереса к движениям души еще в культуре сентиментализма выявила Н. Д. Кочеткова. [Кочеткова Н. Д. Литература русского сентиментализма (Эстетические и художественные искания). СПб., 1994. С. 223.] Батюшков не мог не заметить эти тенденции, прежде всего, в творчестве своего родственника и наставника М. Н. Муравьева, анализировавшего внутреннюю противоречивость человека, его недостатки и пороки, воздействие обстоятельств на характер. [Там же. С. 224-225.] Возросший в романтизме интерес к психологическим процессам обусловил актуальность творческого диалога Батюшкова с Монтенем. Хронологические рамки этого контакта И. М. Семенко в свое время ограничила известным кризисом в мировоззрении Батюшкова после потрясений 1812 года, отказом «от маленькой» гедонистической философии и эпикуреизма и представила его эволюцию как движение от Монтеня к Паскалю. [Семенко И. М. Батюшков и его «Опыты» // Батюшков К. Н. Опыты в стихах и прозе. М., 1977. С. 469.]
Казалось бы, поворот Батюшкова «к спиритуализму и религиозным настроениям, нарастающий пессимизм как исторического, так и личностного индивидуального свойства» [Вацуро В. Э. Лирика пушкинской поры: «Элегическая школа». СПб., 1994. С. 193.] дают основания для такого предположения. Вера, интуиция, иррационализм, пришедшие на смену ориентации на французскую просветительскую культурно-историческую традицию, должны были бы охладить интерес к монтеневскому анализу личности.
И действительно, сам Батюшков в запальчивости и гневе утверждает: «...революция, всемирная война, пожар Москвы и опустошения России меня навсегда поссорили с отчизной Генриха IV, великого Расина и Монтаня» (II, 267), видит в исторических катаклизмах «плоды просвещения или, лучше сказать, разврата остроумнейшего народа» (II, 232), критически относится к отдельным сторонам мировоззрения Монтеня, например, в трактате «Нечто о морали, основанной на философии и религии» (1815), скептически отзываясь об эпикуреизме выдающегося французского мыслителя. На деле же этот интерес к Монтеню выходит на новый качественный уровень: мировоззренческий и творческий художественный опыт французского писателя становится источником его собственных прозаических экспериментов.
Глубинное влияние «Опытов» Монтеня на прозу Батюшкова выражается не в количестве явных и скрытых цитат, реминисценций, мотивов и тем, оно проявляется в формировании межжанровой структурной организации его прозаических произведений. Главный принцип художественного построения «Опытов» Монтеня - непринужденная импровизационность -был осознан и воспринят Батюшковым. Особенно последовательно он проведен им в записных книжках «Чужое: мое сокровище»: «Давай писать набело, impromptu (экспромтом (фр.)), без самолюбия, и посмотрим, что выльется. <...> Монтань писал, как на ум приходило ему...» (II, 35). Однако и в «Опытах в прозе», отличающихся в целом более четким и определенным жанровым построением, монтеневские принципы играют существенную роль.
Наиболее ранний монтеневский «след» обнаруживается в «Похвальном слове сну», первая редакция которого относится к 1809 году. Современные исследователи связывают его исключительно с традицией русских сатирических жанров. [Фридман Н. В. Проза Батюшкова. М., 1965. С. 36-38.] Однако в прославлении сна большое место занимают «обильны и убедительны» исторические примеры: «...древность, хранилище опытности, развертывает перед нами свои хартии» (I, 119). Эту часть «слова» Батюшков полностью заимствовал из рассуждения «О сне» «Опытов» Монтеня (Кн. I). Используются те же примеры: накануне решающей битвы с Дарием Александр Великий отправился спать; сон Катона, когда над ним нависла угроза мятежа; глубокий сон Августа перед морским сражением с Секстом Помпеем; Младший Марий перед последней битвой с Суллой, отдав приказ начать бой, «прилег в тени дерева отдохнуть и так крепко заснул, что не без труда проснулся, когда его побежденные войска обратились в бегство, и даже не видел самой битвы». [МонтеньМ. Опыты: В Зкн. СПб., 1998. Кн. 1. С. 329. Далее в тексте ссылки на это издание приводятся с указанием книги и страницы арабскими цифрами.]
Подхватывается и иронически обыгрывается замечание о мудром Эпимениде, который, «если верить историкам (.когда не верить им, то верить ли кому?), проспал 57 лет сряду» (I, 120). Упоминание же Геродота «о племенах, где люди полгода спят и полгода бодрствуют» (1, 329), приведенное Монтенем со скрытой иронией и скепсисом, разворачивается в финальную сатирическую пуанту исторической части речи: «...и я вам клянусь Геродотом, отцом летописцев, что есть народы на Севере, которые спят в течение шести зимних месяцев, подобно суркам, не просыпаясь. Ученые отыскали, что сии народы обитали в России, и это не подлежит теперь никакому сомнению, по крайней мере, в обществе нашем» (I, 120).
Соотнесение с рассуждением Монтеня выявляет пародийный характер «слова». Если Монтень честно и беспристрастно указал на все известные ему исторические источники, порой трактующие о предмете полярно, то N.N. с Пресневских прудов черпает лишь из тех, которые не противоречат его системе доказательств в пользу сна. Так, не приводится важное для Монтеня замечание Плиния о людях, «долго живших без сна» (1, 329), зато не пропущен ни один из редких фактов того, что «иногда великие люди в своих самых возвышенных предприятиях и важнейших делах так хорошо сохраняют хладнокровие, что даже не укорачивают времени, предназначенного для сна» (1, 327).
Сатирическая речь, пародия, а также присоединенные во второй редакции к тексту письмо редактору и предисловие образуют межжанровую структуру «похвального слова», сквозь игровую природу которого неожиданно открываются серьезные философские проблемы, а не только критика русской лени и сонливости или мелкотемья современной литературы. Подвергаются сомнению, скептически рассматриваются теории, созданные человеком, ставится вопрос о спекулятивности человеческих суждений, да и сама древность оказывается хранилищем не только истины, но и «басен», опираясь на которые можно доказать что угодно. В своем скепсисе Батюшков (еще до 1812 года) оказывается очень близок Монтеню, утверждавшему ограниченность и несовершенство человеческих знаний. Недаром через две главы после рассуждения «О сне» Монтень начал писать «О ненадежности наших суждений».
Этот межжанровый принцип, заимствованный у Монтеня, Батюшков распространит на структуру своих «Опытов в прозе», объединив в них произведения разных жанров: очерки разного типа, драматическую сцену, путешествие, эпистолярный жанр, торжественную речь с элементами критической статьи, переводную новеллу, моральный трактат и др., — в которых затрагивает серьезные темы и проблемы.
В открывающей «Опыты в прозе» «Речи о влиянии легкой поэзии на язык...» свободно связаны элементы литературных, критико-публицистических и устных жанров: поэтического трактата, историко-культурного очерка, эпитафии, торжественного «слова». В эссеистической межжанровой форме протекает процесс свободных размышлений автора над избранной темой, включающий и саморефлексию, подобную монтеневской. Батюшков стремится дать объективную самохарактеристику, с одной стороны, отмечая «слабость сил», «слабые труды и малейшие успехи», занятия «маловажные, но беспрерывные», с другой - «усердие к словесности», «пламенное желание усовершенствования языка» (I, 31) и наконец - любовь к поэзии.
Мотив сна, иронически обыгранный в «Похвальном слове сну», сменяется в «Речи» мотивом пробуждения России: «Петр Великий пробудил народ, усыпленный в оковах невежества <.. .> Ломоносов пробудил язык усыпленного народа; он создал ему красноречие и стихотворство...» (I, 32). Определяются сквозные для межжанровой структуры «Опытов в прозе» темы: просвещение России, единство русской и европейской культуры и литературы, развитие языка, которое «идет всегда наравне с успехами оружия и славы народной» (I, 32), роль легкого рода поэзии в становлении языка, победа России над Наполеоном. Вслед за Монтенем, давшим глубокий анализ древней и новой европейской литературы, Батюшков обращается к русской литературе и включает ее опыт в европейский культурный процесс.
В литературно-критической статье «Нечто о поэте и поэзии», цитируя Монтеня («Они не могут читать в моем сердце, но прочитают книгу мою» (1, 40)), поэт-романтик особую роль в запечатлении жизни души, движений сердца отводит поэзии, откуда последующие поколения черпают «истины утешительные или печальные». Здесь же возникает мотив «бессмертия на земле» (I, 41) - у Монтеня - «земного бессмертия», - который Батюшков связывает с земной славой великих поэтов и писателей; звучит он и в конце очерка «О характере Ломоносова»: «Труды его не потеряны. Имя его бессмертно» (I, 49).
Постоянная тема рассуждений о встрече русской литературы и культуры с европейской в очерке «Вечер у Кантемира» получает сюжетное развитие. В драматизированной сцене автор заставляет спорить Кантемира и Монтескье. Разговор строится с учетом «рецептов» ведения полемики, которые давал Монтень в VIII главе третьей книги «Опытов» «Об искусстве беседы». Русский поэт-сатирик опровергает географическую теорию Монтескье, который рассуждает о России, «как невежда». Опыт России доказал несостоятельность рационалистических представлений французского философа о воздействии климатического фактора на поэтический процесс. Так вводится критика французского рационализма. В критической статье «О сочинениях г. Муравьева», написанной в форме письма, Батюшков анализирует исторические, философские, моральные и стихотворные опыты своего родственника и наставника, источник которых - «чувствительное и доброе сердце» (I, 72). Сердце русского автора противопоставлено французскому остроумию. Автор обвиняет русскую публику в ее исключительном пристрастии к французской литературе, нелюбопытстве и равнодушии к отечественной словесности.
Мотив бессмертия приобретает здесь уже двойную огласовку: веры в вечную жизнь души («...надеемся, что сердце человеческое бессмертно» (I, 75)) и посмертной славы: «Все пламенные отпечатки его <сердца поэта>, в счастливых стихах поэта, побеждают и самое время. <...> имя его перейдет к другому поколению...» (I, 75). Отметим попутно, что в ряд мотивов, тем «Опытов в прозе», использованных Пушкиным, следует внести и стихотворную цитату из «Музы» М. Н. Муравьева, которую приводит Батюшков:
И в песнях не прейду к другому поколенью
Или я весь умру?
(I, 75)
В итоговом пушкинском стихотворении «Я памятник себе воздвиг нерукотворный...» - продолжение не только Горация и Державина, но и, даже на уровне ритма и интонации, - диалог с Муравьевым: «Нет, весь я не умру...»
Очерк «Прогулка в Академию художеств», написанный в форме письма «московского жителя», представляет собой художественную критику, в которой важное место занимает отражение эстетических идеалов автора. Мотив бессмертия, звучащий как противопоставление жизни и смерти, соотносится теперь с назначением искусства: «И можно ли смотреть спокойно на картины Давида и школы, им образованной, которая напоминает нам одни ужасы революции: терзание умирающих насильственною смертию <...>- одним словом, ужасную победу смерти над жизнию. <...> но эта самая истина отвратительна, как некоторые истины, из природы почерпнутые, которые не могут быть приняты в картине, в статуе, в поэме и на театре» (I, 91).
В двух следующих очерках-путешествиях - «Отрывок из писем русского офицера о Финляндии» (1809) и «Путешествие в замок Сирей» (1814 — 1815) - нарастает тема бренности земного бытия. «Развалины, временем сделанные, - ничто в сравнении с опустошениями революции...» (I, 100), - утверждает автор. Патриотическое воодушевление поэта-воина («...в тех покоях, где Вольтер написал лучшие свои стихи, мы читали с восхищением оды певца Фелицы и бессмертного Ломоносова, в которых вдохновенные лирики славят чудесное величие России, любовь к отечеству сынов ее и славу меча русского» (I, 104)) сменяется меланхолией и размышлениями о тщетности человеческих усилий, разочарованием в «земном бессмертии»: «К чему эта жажда славы и почестей? - спрашиваю себя и страшусь найти ответ в собственном моем сердце» (II, 106).
От абстрактных размышлений о судьбе гения и назначении искусства в очерке - драматической сцене «Две аллегории» Батюшков приходит к очеркам - критическим статьям, посвященным итальянским поэтам, - «Ариост и Тасс» и «Петрарка». Им предшествует ироническое «Похвальное слово сну», вставленное между двумя серьезными частями «Опытов в прозе», подобно тому как в театре пространство сцены между актами драматического спектакля предоставлялось интермедии.
Действительно, прозаическое сочинение Батюшкова разбивается на две структурные части, последняя из которых абсолютно лишена любого намека на иронию и юмор. В ней автор исповедует свои христианские убеждения. Так, Петрарка для Батюшкова - «представитель «новой» поэзии, отмеченной христианским, духовным началом, противостоящей чувственной и материальной поэзии древности. Именно в этом качестве Петрарка противопоставлялся поэтам-сенсуалистам, скептикам и «вольтерьянцам» XVIII столетия...». [Вацуро В. Э. Лирика пушкинской поры: «Элегическая школа». С. 197.] Автор подчеркивает напряженное противоречие в творчестве Петрарки между верой, стремлением к истинному бессмертию и любовью к земной славе: «В каждом слове виден християнин, который знает, что ничто земное ему принадлежать не может...» (I, 135).
Итальянская тема продолжена переводом новеллы Боккаччо «Гризельда». Из «Декамерона» выбрано повествование о высоких нравственных достоинствах женщины. Заметим, что гуманист эпохи Возрождения был любимым писателем Монтеня. Главная тема произведения - испытания героини - связывает эту новеллу с XXXV главой из II книги «Опытов» - «О трех истинно хороших женщинах». Рассуждая о том, что «хороших женщин не так-то много <...> а в особенности мало примерных жен» (2, 895), Монтень тем не менее находит в истории три примера глубины любви и доброты по отношению к мужьям, ради которых женщины пожертвовали своей жизнью.
Десятая новелла десятого дня рассказывает не только «о несокрушимой супружеской любви Гризельды» [Хлодовский Р. И. Джованни Боккаччо и новеллисты XIV в. // История всемирной литературы: В 9т. М., 1985. Т. III. С. 86.], но и об отсутствии ропота на все «жесточайшие, неслыханные испытания» (I, 148), которые ей выпали, терпении. Батюшков в главной героине Боккаччо, как видим, ценит истинные христианские добродетели. Тяжелый эксперимент, который годами ставил маркиз над супругой, взятой из бедной крестьянской семьи, чтобы научить ее «нести тяжелый крест супружества», а подданных - уважать «редкие качества» (I, 147) Гризельды, свидетельствует об уме Гвальтиери, но выявляет нравственное превосходство бедной Гризельды над жестокостью и бесчеловечностью маркиза.
Батюшков снял раму, обрамляющую новеллу, рассказчика заменил объективным повествователем. Переводчику явно недостаточно простого морального вывода о преимуществах добродетели обитателей «хижин» над владельцами палат и теремов, которым заканчивает рассказчик у Боккаччо. Эта тема хорошо известна русскому читателю с эпохи сентиментализма, и в финале Батюшков обрывает ее: «...но оставим это!» (I, 148).
Не впадая, с одной стороны, в морализаторство, с другой — стремясь сохранить высокий нравственный пафос, он исключает из перевода ироническую и нескромную реплику рассказчика: «А ведь ему <маркизу> было бы поделом, если б напал на такую, которая, уйдя от него в одной сорочке, спозналась бы с другим и живо согрелась бы под чужим мехом». [Боккаччо Джованни. Декамерон. СПб., 1998. С. 777.] Ренессансная амбивалентность, смеховая, игровая связь с миром, так сближающие Боккаччо с народной культурой, чужды теперь религиозному миросозерцанию Батюшкова.
Моральные трактаты «О лучших свойствах сердца» и «Нечто о морали, основанной на философии и религии» отражают христианский опыт автора, наиболее полно - второй из них, завершающий межжанровое прозаическое сочинение. В заключительном трактате, опираясь на «християнского мудреца» Паскаля, критикуя эпикуреизм Монтеня, Батюшков отрицает именно свободное, ироничное отношение к действительности: «...свою науку называет игривою, чистосердечною, простою <...>. Следуя тому, что ей нравится, говорит он, играет она небрежно с дурными и счастливыми случайностями жизни...» (I, 156). Неприемлема теперь для него и ирония автора «Опытов», которую впитали французские просветители.
Заметим кстати, что французский философ действительно отрицает неизменность жизни, утверждая, что ни люди, ни окружающие их предметы не обладают ею. «Мы сами, и наши суждения, и все смертные предметы непрерывно текут и движутся», а «...человеческая природа всегда обретается посередине между рождением и смертью...» (2, 721). По мнению Монтеня, сама материя вечно текуча, время движется от прошлого через настоящее к будущему. «То же самое, что со временем, происходит и с природой, которая измеряется временем; ибо в ней тоже нет ничего такого, что пребывает или существует, но все вещи в ней или рождены, или рождаются, или умирают» (2, 724).
От осознания текучести, подвижности Монтень приходит к понятию вечности: «...только Бог есть подлинно сущее, и существует он не во времени, а в неизменной и неподвижной вечности, не измеряемой временем и не подверженной никаким переменам» (2, 724). И делает вывод о том, что «ни одно мнение не имеет преимущества перед другим, за исключением тех, которые внушены мне божьей волей. <...> Наблюдаемые в мире политические порядки противоречат друг другу в не меньшей степени, чем философские школы...» (2, 611). С божиим наказанием за человеческую гордыню и строительство Вавилонской башни, с Вавилонским столпотворением и смешением языков Монтень сравнивает нескончаемые споры, которые «сопровождают и запутывают сооружение суетного здания человеческой науки» (2, 659). Философ утверждает, что внешние и внутренние способности человека тленны без божественной помощи, а бессмертие проистекает только от Бога.
Не ставя перед собой цели в пределах статьи подробно анализировать мировоззрение Монтеня, заметим, что его сложность и противоречивость не дают возможности однозначного толкования. Напомним лишь, что тенденции стоицизма и эпикуреизма, скептицизма, агностицизма и признания достоверности знания, рационализма и мистицизма тесно взаимосвязаны. Поэтому трудно согласиться с прямолинейным утверждением современного исследователя о том, что Монтень - это личность Нового времени, не связанная с внеличностным началом, находящая опору только в себе самой и открывающая лишь взаимозаменяемые, относительные факты и мнения, уходящая от централизации смысла. [См. об этом: Эпштейн М. На перекрестке образа и понятия (эссеизм в культуре Нового времени) // Эпштейн М. Парадоксы новизны: О литературном развитии XIX - XX веков. М., 1988. С. 335-336.]
Нельзя не поддержать возражение В. Е. Хализева против тотального связывания эссеистики, которая обязана своим происхождением «Опытам» («Essais») Монтеня, с релятивизмом. [Хализев В. Е. Теория литературы. М., 1999. С. 318.] Выскажем предположение, что само название эссе (от лат. exagium - взвешивание), отражает не только процесс постоянного уравновешивания «мысли - образа - бытия» (Эпштейн). Этимологически раскрывается сущность межжанрового, и даже «междисциплинарного» образования, состоящая во взвешивании, т.е. установлении опытным путем веса, ценности разнообразных фактов, мнений, идей и определении их разумной и нравственной пользы в попытке постижения человеком вечной истины. Сам Монтень подчеркивает, что «человек не в состоянии подняться над собой и человечеством, ибо он может видеть только своими глазами и постигать только своими способностями» (2, 725). «Все, что мы делаем без его <Бога> помощи, все что мы видим без светоча его благодати, суетно и безумно; даже когда счастливый случай помогает нам овладеть истиной, которая едина и постоянна, мы, по своей слабости, искажаем и портим ее» (2, 659).
Вслед за Монтенем в моральном трактате, завершающем «Опыты в прозе», Батюшков также утверждает, что «...вся мудрость человеческая принадлежит веку, обстоятельствам» (I, 154). «Слабость человеческая неизлечима <...> и все произведения ума его носят отпечаток оной» (I, 154). Вспоминая «опытность всех времен и всех народов», он делает вывод о несостоятельности любой светской философии (I, 158). «Человек есть странник на земли, говорит святый муж <...>. Вот почему все системы и древних и новейших недостаточны! Они ведут человека к блаженству земным путем и никогда не доводят. <...> Систематики <...> забывают о его высоком назначении, о котором вера, одна святая вера ему напоминает. Она подает ему руку в самих пропастях, изрытых страстями или неприязенным роком; она изводит его невредимо из треволнений жизни и никогда не обманывает: ибо она переносит в вечность все надежды и блаженство человека» (I, 158). Критикуя, наряду со стоицизмом, эпикуреизм, а следовательно, и Монтеня, который был «великий защитник сего» (I, 156), Батюшков на самом деле оказывается чрезвычайно близок французскому философу, утверждавшему в «Опытах»: «Только наша христианская вера, а не стоическая добродетель может домогаться этого божественного и чудесного превращения, только она может поднять нас над человеческой слабостью» (2, 725).
Путь Монтеня к этому утверждению был наполнен колебаниями и сомнениями в истинности христианских догматов и до конца не завершен. Батюшков, прошедший опыт исторических катаклизмов конца XVIII — начала XIX века, считает, что больше «...невозможно колебаться человеку мыслящему; стоит только взглянуть на происшествия мира и потом углубиться в собственное сердце, чтобы твердо убедиться во всех истинах веры» (I, 162). Именно поэтому единственно возможным он считает соединение просвещения с нравственностью, основанной на истинах Евангелия.
«Опыты в прозе» Батюшкова - это не только рефлексия исторического и культурного бытия. Эпиграф к книге, взятый из Монтеня: «И если никто меня не прочитает, потерял ли я мое время, проведя столько праздных часов в полезных или приятных размышлениях?» (I, 31) - отражает процесс самопознания, который становится одним из содержательно-формообразующих принципов межжанрового произведения. «Моя книга в такой же мере создана мной, в какой я сам создан моей книгой» (2, 803). Этими словами французского философа и писателя русский автор мог бы закончить свой труд.