Александр Блок - Критика и публицистика - Андрей Турков. Александр Блок - часть 12
В 1910 году Евгений Иванов напомнил Блоку стихотворение Тютчева "Два
голоса":
Мужайтесь, о други, боритесь прилежно!
Хоть бой и неравен - борьба безнадежна!
...Пусть в горнем Олимпе блаженствуют боги!
Бессмертье их чуждо труда и тревоги;
Тревоги и труд лишь для смертных сердец...
Для них нет победы, для них есть конец.
Мрачное вступление перерастает затем в величавую, трагическую патетику:
Пускай Олимпийцы завистливым оком
Глядят на борьбу непреклонных сердец:
Кто, ратуя, пал, побежденный лишь роком,
Тот вырвал из рук их победный венец.
Блок долго потом находился под впечатлением этого стихотворения, жил
под его знаком.
Он тоже не верит в счастье, в его душе живет трагическая музыка долга,
влекущая его сквозь все жизненные препятствия.
Жизнь вокруг запутанна и тяжела, близкие Блоку люди бьются в ее тисках,
в семейных неурядицах, в тщетных попытках "воплотиться" в творчестве.
Мать поэта тяжело нервно больна. Жена мучится своей никак не
складывающейся артистической карьерой. У В. А. Пяста - разлад с женой. Е. П.
Иванов никак не может "найти себя".
"Я плохой поэт, плохой еще более "артист"... - признается он любимой
девушке. - Моя мечта, если хочешь, "тщеславнее" этого: я б хотел, я жажду
оказаться принцем нездешнего царства. Заколдованный принц нездешнего
царства, превращенный в лягушку..."
Пяст, который воображал себя практиком, но никогда не мог выкарабкаться
из житейских невзгод, открыл для себя новое утешение: сестра покойного
Врубеля, Анна Александровна, посоветовала ему прочесть книгу Августа
Стриндберга "Одинокий". Пораженный ею, Пяст делится своим открытием с
Блоком, а тот потом даже "ревнует" его к шведскому писателю: "...Зачем Вы
его открыли, а не я, - пишет он 29 мая 1911 года, - положительно думаю, что
в нем теперь нахожу то, что когда-то находил для себя в Шекспире".
Его привлекает в Стриндберге мужество, с которым тот противостоит всем
несчастьям, хотя и усматривает в них не стечение случайностей, а чью-то
злобную преследующую волю. Интерес к науке сочетается у него с мрачной
убежденностью в существовании демонических сил, забавляющихся человеческими
страданиями. Он "разделяет мнение мистика Сведенборга: земля - "это ад,
темница, воздвигнутая высшим разумом, в которой я не могу сделать ни шагу,
не нарушив счастья других, и где другие не могут оставаться счастливыми, не
причиняя мне зла".
Снова, как на заре юношеских увлечений поэта Соловьевым, Блок и его
мать всюду видят "знаки" и предвещанья. Только на этот раз восторженных
предчувствий, "розового тумана, пара над лугами" нет и в помине.
Не таюсь я перед вами,
Посмотрите на меня:
Я стою среди пожарищ,
Обожженный языками
Преисподнего огня.
("Как свершилось, как случилось?..")
Стриндберг притягивал Блока своей суровой бескомпромиссностью. Поэт
видел в нем "мужественного человека, предпочитающего остаться наедине со
своей жестокой судьбой, когда в мире не встречается настоящей женщины,
которую только и способна принять честная и строгая душа".
"Вялая тоска вместо гнева и тайное ренегатство вместо борьбы" - таков
диагноз духовной немощи окружающих Блока людей, такова опасность, угрожающая
ему самому, противоположность тютчевскому "прилежному боренью".
Волнуешься, - а в глубине покорный:
Не выгорит - и пусть.
("Весь день - как день: трудов исполнен малых...")
Бессмысленность подобного существованья воплощается в поступках, в
душевном настрое, в любви, которая становится игрой, бесконечной,
бесцельной, вновь и вновь возобновляемой погоней за призраком счастья,
безумием "черной крови", как называется один из циклов Блока этих лет:
Я слепнуть не хочу от молньи грозовой,
Ни слышать скрипок вой (неистовые звуки!),
Ни испытать прибой неизреченной скуки,
Зарывшись в пепел твой горящей головой!
("О нет! Я не хочу, чтоб пали мы с тобой...")
"Любовь того вампирственного века" - всего одна из личин духовной
смерти, царящей вокруг. Фантасмагорическая картина снующих по улицам и домам
живых мертвецов нарисована во вступлении к циклу "Пляски смерти". Лязг
костей перекликается здесь со скрипом чиновничьих перьев; ни на улице, ни в
бальной зале, ни в банке или сенате живые неотличимы от мертвых. Все это
какое-то бесцельное верченье раз запущенного волчка:
Ночь, улица, фонарь, аптека,
Бессмысленный и тусклый свет.
Живи еще хоть четверть века -
Все будет так. Исхода нет.
Умрешь - начнешь опять сначала,
И повторится все, как встарь:
Ночь, ледяная рябь канала,
Аптека, улица, фонарь.
Прорвать эту опутывающую паутину можно только великим и самоотверженным
трудом, подвигом.
"В большинстве случаев люди живут настоящим, - записывает Блок, - т. е.
ничем не живут, а так - существуют. Жить можно только будущим".
Крест долга перед будущим ощущает на себе поэт:
...я в стальной кольчуге,
И на кольчуге - строгий крест.
("Снежная Дева")
Е. П. Иванов думал написать о царевичах и царевнах нездешнего царства,
к каким принадлежал и сам, о людях, не могущих проявить своего истинного
"я", окончательно "воплотиться".
Среди них ему мерещилась "колоссальная фигура современного Дон-Кихота".
Похожим на рыцаря показался ему когда-то при знакомстве Блок. Быть
может, и на этот раз нечто от Блока было в "современном Дон-Кихоте".
И, уж наверное, смешным Дон-Кихотом казался Блок в иных отношениях
некоторым из своих современников.
Выслушал стихи молодой и талантливой поэтессы и вместо обычного
краткого ответа "мне нравится" или "мне не нравится" покраснел и сказал:
- Она пишет стихи, как будто стоя перед мужчиной, а надо - как перед
богом.
"Блок был совершенно чужд малейшей богемности", - вспоминает В. Пяст.
Между тем это было время бурного расцвета литературно-артистической богемы.
Знаменитый подвальчик "Бродячая собака", расписанный художниками Судейкиным,
Б. Григорьевым, Радаковым, был ее центром.
Все мы бражники здесь, блудницы,
Как невесело вместе нам.
На стенах цветы и птицы
Томятся по облакам, -
писала о "Бродячей собаке" Анна Ахматова, уловив тоскливость и
ненатуральность наигранного оживления, там царившего. Но многим тут
нравилось.
"Нам (мне и Мандельштаму, и многим другим тоже) начинало мерещиться,
что весь мир, собственно, сосредоточен в "Собаке"..." - писал тот же Пяст.
Очень часто бывала там и Л. Д. Блок.
Сам же поэт никогда не посещал "Бродячей собаки" и других "горячо
убеждал не ходить и не поощрять".
Однажды Л. Д. Блок попросила его написать монолог, с которым она могла
бы выступить на затевавшемся там вечере Судейкина. Вечер должен был быть
стилизован под игорный дом в Париже сто лет назад.
"Я задумал написать монолог женщины (безумной?), вспоминающей
революцию, - занес Блок в дневник. - Она стыдит собравшихся".
Жаль, что это не было написано. Как потрясающе современно мог
прозвучать монолог в "Бродячей собаке" и какой глубокий "морализм" был бы в
этом напоминании о недавней "своей" революции!
"Нам нужно когда-нибудь пожить в Париже вместе, - писал Блок жене
17(30) июня 1911 года, - и найти под хламом современности - древний, святой
и революционный город".
Это было сказано в порыве досады на то, что Любовь Дмитриевну
захлестнула суета парижской жизни, что она, по выражению Блока, теряет там в
духовном весе.
"В духовном весе" теряло многое в тогдашнем художественном мире.
Блок сам был одним из вдохновителей создания в Териоках, под
Петербургом, театра во главе с Мейерхольдом. Однако вскоре он стал ощущать
там чуждый себе дух.
"Вначале они хотели большого идейного дела, учиться и т. д. - размышлял
поэт. - Но не знали, были впотьмах, бродили ощупью. Понемногу стали
присоединяться предприимчивые модернисты и, _как всюду теперь_, оказались и
талантливыми и находчивыми, быстро наложили свою руку и... вместо БОЛЬШОГО
дела, _традиционного_, на которое никто не способен, возникло талантливое
декадентское МАЛЕНЬКОЕ дело".
Блок еще колеблется, не хочет сразу осуждать. Но вскоре после открытия
театра пишет жене (14 июня 1912г.):
"...Я боюсь этой компании и для вашего театра и для себя; нечего мне
там делать... Состав вашей труппы таков, что интермедии и карнавалы в конце
концов займут первое место, а остальное если и останется, то затертое и
загнанное".
Он имеет право быть таким строгим к другим, ибо он беспощаден к себе
самому. "Было дано на Илиаду, а дыхания хватило только на маленькие
стихотворения", - сказал Блок однажды, подразумевая незавершенность
"Возмездия".
То, над чем он в это время работает, на первый взгляд кажется
отступлением от эпических замыслов к сравнительно более легкому жанру.
Меценат, знаток и любитель искусства Михаил Иванович Терещенко хотел
создать в Петербурге театр.
Вероятно, его вдохновлял грандиозный успех дягилевских балетных и
оперных постановок в Париже. Во всяком случае, первоначально он мечтал
именно о балете, музыку которого написал бы А. К. Глазунов. Терещенко любил
стихи Блока и думал найти в нем автора либретто.
Быть может, сыграло здесь роль и то, что рецензенты дягилевских
спектаклей упоминали про драмы Блока. "Их нежные танцы, - говорил Я.
Тугендхольд о героях шумановского "Карнавала", - поистине какой-то танце
вальный диалог, полный неизъяснимой "блоковской" прелести. Вообще лирические
чары "Балаганчика" не раз вспоминались при виде "Карнавала"..."
"Вчера вечером, - писал Терещенко А. М. Ремизову в марте 1912 года, - я
виделся с друзьями Глазунова, и они мне говорили, что любимая эпоха для
Глазунова была бы Франция XIII-XV веков, время менестрелей в Провансе.
Хорошо было бы, если бы этим заинтересовался и Блок".
Ремизов, как об этом записал Блок в дневнике 24 марта 1912 года,
убеждал поэта согласиться на это предложение.
Оно попало на благодарную почву. Блок всегда интересовался
средневековьем, к тому же как раз летом 1911 года он провел несколько недель
в "бедной и милой Бретани".
Блок и Терещенко встретились у Ремизовых 27 марта, а 31-го поэт пишет
Ремизову: "Если встретите Терещенку (который взялся навести справки о нужных
для работы книгах. - А. Т.), скажите ему, что я уже и литературу о
трубадурах узнал... Один балет я уже сочинил, только он не годится, и Вы Т-е
об этом не говорите".
Великий шутник и мистификатор, Ремизов, узнав что у Блоков заболела
кухарка, тут же создал целый миф о работе над балетом: "Представляю себе,
как Вы балет разыгрывали, какой гром, какой шум был, ну и человек захворал,
- писал он поэту и прибавлял уже серьезно: - ...Как я рад, что Вы взялись за
балет".
Блок охотно принимается за работу.
"Все так, как будто маленькая капелла дана мне для росписи, и потому
пахнет XIV столетием, весна, миндаль цветет где-то в горах, - загадочно
пишет он А. Белому (16 апреля). - Не пишу, в чем дело, чтобы не выронить его
из души".
Постепенно его планы меняются: сначала он решает писать не балет, а
оперу, потом опера перерастает в драму "Роза и Крест".
Современная жизнь, по мнению Блока, слишком пестрит у него в глазах,
чтобы ему удалось запечатлеть ее в эпической форме.
Но, вольно или невольно, уход в средневековье был обманным маневром
поэта, его обходным движением, желанием зайти в тыл не поддающейся "лобовым"
атакам современности, истолковать ее, пусть не в форме прямого ее
отображения.
Недаром Блок настойчиво подчеркивал впоследствии, что "Роза и Крест" не
историческая драма!
"Вовсе не эпоха, не события французской жизни начала XIII столетия, не
стиль - стояли у меня на первом плане... По многим причинам, среди которых
были даже и чисто внешние, я выбрал именно эту эпоху".
Разгадку основного тяготения Блока к ней, быть может, следует искать в
словах из записной книжки:
"Время - между двух огней, вроде времени от 1906 по 1914 год".
Эта заметка сразу приводит на память торжествующий голос графа, хозяина
замка, где происходит действие:
Не бойтесь, рыцари, больше
Ни вил, ни дубья!
Мы вновь - господа
Земель и замков богатых!
И разве не было в период между 1906 и 1914 годами стремления уверить
себя и окружающих, что первая русская революция была эпизодом, что народ
по-прежнему состоит из верноподданных? Разве не похож на жгучую тогдашнюю
современность диалог между графом и скромным рыцарем Бертраном на празднике,
среди наряженных пейзанок?
Бертран
...Народ волнуется...
Граф (указывая на девушек)
Вот наш народ!
Разве не отвечает всему настроению тогдашней лирики Блока монолог
Бертрана?
Как ночь тревожна! Воздух напряжен,
Как будто в нем - полет стрелы жужжащей...
Сравните с этим стихи поэта: "Как растет тревога к ночи!.." (1913):
Что-то в мире происходит.
Утром страшно мне раскрыть
Лист газетный. Кто-то хочет
Появиться, кто-то бродит.
Блок не подвергал взятый им исторический период произвольной трактовке
или грубой модернизации. Он изучил много книг и использовал предания и песни
французского средневековья {См. об этом в кн: В. М. Жирмунский, Драма
Александра Блока "Роза и Крест". Литературные источники. Изд-во
Ленинградского университета, 1964}.
По свидетельству современников поэта, он запечатлел в образе Бертрана,
"Рыцаря-Несчастье", некоторые черты своего отчима - Франца Феликсовича
Кублицкого-Пиоттуха.
Франц Феликсович - честный офицер и исполнительный служака - находился
в революционные годы в весьма тяжелом положении. И близкие и его собственное
доброе сердце возмущалось кровавыми репрессиями, которыми царизм пытался
задушить революцию.
В словах Бертрана также слышится отвращение к "карателям" XIII века -
рыцарям Монфора:
Они теперь в Безье,
Жгут, избивают жителей: "Всех режьте! -
Сказал легат: - Господь Своих узн_а_ет!"
Он даже робко пытается прекословить своему сюзерену и что-то лепечет в
защиту "шайки разбойников и еретиков", так что граф, выйдя из себя, грубо
обрывает его:
Молчи! Ты сам, пожалуй, той же масти,
Как все вы, неудачники и трусы,
Которых выбивают из седла
На первом же турнире...
Этими попреками и насмешками осыпают Бертрана все после злополучного
случая, когда его "подлым ударом" выбили из седла. В глаза и за глаза его
именуют "Рыцарем-Несчастье", "вороной в рыцарских перьях".
...несчастный Бертран,
Урод, осмеянный всеми! -
горько говорит он о себе. Так и Франц Феликсович, несмотря на свою преданную
службу и заботу о солдатах, по словам М. А. Бекетовой, "...показать товар
лицом... никогда не умел и потому карьеры не сделал и даже не получил
Георгия, хотя и был представлен к этому ордену за несомненные заслуги".
И тем не менее Бертран остается верен своим гонителям:
...я ведь на службе... Чт_о_ я могу,
Пышного замка сторож несчастный!
Лишь сам не участвую я
В охотах на нищих крестьян...
Как известно, Францу Феликсовичу пришлось участвовать в конце концов и
в движении войск перед 9 Января и даже в расстрелах. Бертрану тоже выпал
жребий выступить против "оборванных ткачей со всей Тулузы", защищая графский
замок. Правда, он не избивал их, а сразился со своим старым обидчиком,
одержавшим верх над ним на злополучном турнире, а теперь оказавшимся на
стороне восставших, но победа Бертрана оказалась роковой для тех, к кому он
сам принадлежит по рождению, будучи сыном простого ткача из Тулузы:
Дрогнули тогда
Войска Раймунда и бежать пустились!..
Но даже эта его печальная заслуга не меняет к нему отношения графа.
Ликующие рыцари славят вождей - Монфора и Арчимбаута, лишь кто-то
отваживается сказать, что "победой мы обязаны Бертрану".
Граф
Бертрану? Да, он славно бился нынче,
Но велика ль заслуга разогнать
Разбойников?
Первый Рыцарь
Ткачей тулузских шайку,
Мечами не умеющих владеть!..
Второй Рыцарь
Однако ранен он...
Граф
Так что же? - Раны -
Честь Рыцарю! - А впрочем, пусть сегодня
Он отдохнет! - Свободен он от стражи!..
Трудно ярче обрисовать и бессовестность феодалов и одновременно их
поразительную слепоту по отношению; к тем, кто по наивности является их
верным слугой, их способность презрительно отталкивать таких честных людей
от себя, не слушать их просьб и советов, хотя бы они были весьма
своевременны и полезны для самих "господ жизни".
Низкое время!
Рыцарей лучших не ценят, -
говорит рыцарь-певец Гаэтан.
Через несколько лет, исследуя состояние правящих сфер императорской
России перед революцией, Блок напишет:
"...Все они неслись в неудержимом водовороте к неминуемой катастрофе".
Сходные черты выступают уже и в образе графа Арчимбаута. И поистине
трагичен образ Бертрана, умирающего покорным слугой от раны, полученной при
защите замка:
...разве могу изменить,
Чему всю жизнь я служил?
Измена - даже неправде -
Все изменой зовется она!
Но есть в его образе и другой драматический аспект.
Бертран страстно и безответно влюблен в жену графа - Изору. Но Изора,
по словам автора, "еще слишком молода, для того чтобы оценить преданную
_человеческую_ только любовь, которая охраняет незаметно и никуда не зовет".
Ее сердце взволновано раз услышанной песней, в которой звучит романтический,
смутный порыв к желанному и неизвестному:
Кружится снег...
Мчится мгновенный век...
Снится блаженный брег -
Сердцу закон непреложный
Радость - Страданье одно!
Бертран напрасно пытается понять смысл этой песни, заворожившей сердце
госпожи замка. Узнав, что Бертран послан графом за помощью к Монфору, Изора
дает ему порученье - отыскать певца, приснившегося ей в вещем сне, с черной
розой на груди.
Бертран сталкивается и даже сражается с Гаэтаном, который и оказывается
автором таинственной песни, хотя на груди у него не черная роза, а крест.
Видя, что таинственный певец - старик, Бертран радуется этому:
Лучше услышит песню Изора,
Не смущаясь низкой мужскою красой...
Приехавший вместе с ним в замок Гаэтан поет на празднике свою песню,
звучащую мятежом и тревогой:
Всюду - беда и утраты,
Что тебя ждет впереди?
Ставь же свой парус косматый,
Меть свои крепкие латы
Знаком креста на груди!
Граф недоволен этой песней, которая "пахнет мокрым февралем", когда "в
природе - весна". А Изора узнает голос певца и лишается чувств от волнения.
Но когда она приходит в себя, невзрачный Гаэтан уже пропал в толпе, и
взволнованная красавица обращает свой обострившийся взгляд на красивого
пажа, говоруна и труса Алискана.
Возлюбленный! Лик твой сияет!
Весь ты - страсть и весна!
Разве видела прежде тебя я?
В первый раз такой красотой
Лик твой горит! -
восклицает она позже, на любовном свиданье. Луч поэзии преобразил мир, и
лицо Алискана сияет чужим, заемным блеском. Ослепленная Изора простирает
объятия навстречу пошлости.
Убедившись в верности Бертрана, она просит его покараулить во время
свидания с Алисканом. Смертельно раненный, Рыцарь-Несчастье соглашается: он
счастлив ее счастьем!
Пусть она не узнала в старом певце героя своего сна. Она и не могла его
узнать: на груди его - крест, пугавший ее во сне, образ служения какому-то
суровому и еще непонятному ей долгу. Недаром, когда ей является образ
Гаэтана, она молит, бросая ему розу:
О, не пугай крестом суровым!
...Дай страшный твой крест
Черною розой закрыть!..
Таинственным образом эта роза оказывается на груди спящего Гаэтана.
Проснувшись, он легко соглашается отдать ее Бертрану.
Но Изора, увидев эту розу на груди Бертрана, не видит и в нем героя
своих снов, вся в мыслях об Алискане.
И Рыцарь-Несчастье покоряется своей судьбе, грустно и блаженно
подчиняясь новому порыву чувств своей госпожи:
О, как далек от тебя, Изора,
Тот, феей данный,
Тот выцветший крест!
И снова здесь в пьесе звучит тема блоковской лирики, в образе Изоры
сквозит образ жизни, родины:
Тверже стой на страже, Бертран!
Обопрись на меч!
Не увянет роза твоя.
"Пускай заманит и обманет, - не пропадешь, не сгинешь ты..."
Бертран, наконец, понимает смысл песни о Радости-Страданье, понимает в
свой смертный час, падая бездыханным под окном Изоры.
Граф досадует: "Кто же теперь будет стеречь замок?" Изора плачет и в
ответ на общее недоумение говорит:
"Мне жаль его. Он был все-таки верным слугой".
Ее слезы говорят, по мысли Блока, о том, что "судьба Изоры еще не
свершилась", что она "остается на полпути... с крестом, неожиданно для нее,
помимо воли ей сужденным". Песня Гаэтана, судьба Бертрана - не станут ли они
ей дальше путеводными звездами?
Образ Бертрана поэтически связан со старой яблоней, растущей во дворе
замка. Ее "черный, бурей измученный ствол" так же робко заглядывает в окно
Изоры.
А ты, товарищ старый, рад весне?
Отцветшие протягиваешь ветви
В окно пустое... -
говорит рыцарь дереву.
Трудно отделаться от впечатления, что горестные переживания Бертрана
сродни семейной драме самого поэта.
Нечто от смутного томления Изоры ощущается в поведении Любови
Дмитриевны, мечущейся от театра к новым увлечениям, отворачивающейся от
"туманных и страшных снов" Блока и натыкающейся на Алисканов и в жизни и на
сцене.
"Если бы Люба когда-нибудь в жизни могла мне сопутствовать, делить со
мной эту сложную и богатую жизнь, входить в ее интересы, - печально
размышляет поэт. - Что она теперь, где, - за тридевять земель. Мучит,
разрывает, зря все это. Тот мальчишка ничего еще не понимает, если даже
способен что-нибудь понимать".
Блок ведет себя смиренно, подобно Бертрану; ему кажется, что все
случившееся - "настоящее возмездие", ответ на его "никогда не прекращавшиеся
преступления", что он "стар" и "мертв".
Но этот "черный, бурей измученный ствол" по прежнему тянет к "пустому
окну" цветущие ветви:
Приближается звук. И, покорна щемящему звуку,
Молодеет душа.
И во сне прижимаю к губам твою прежнюю руку,
Не дыша.
Снится - снова я мальчик, и снова любовник,
И овраг, и бурьян,
И в бурьяне - колючий шиповник,
И вечерний туман.
Сквозь цветы, и листы, и колючие ветки, я знаю,
Старый дом глянет в сердце мое,
Глянет небо опять, розовея от краю до краю,
И окошко твое.
Этот голос - он твой, и его непонятному звуку
Жизнь и горе отдам,
Хоть во сне твою прежнюю милую руку
Прижимая к губам.
"Крест" долга отпугивает и Любовь Дмитриевну и тех, кто в эту пору
близок ей, кто, по выражению Блока, не отличает в искусстве (да часто и в
жизни...) бриллианта от бутылочного стекла.
"Модернисты все более разлучают ее со мной", - с горечью записывает
поэт в дневнике.
"Любовь Дмитриевна уходит от него снова, - писал один из
исследователей. - Из "Прекрасной Дамы" эпохи; мистического символизма она
превращается в Коломбину мейерхольдовских пантомим..."
Вокруг Блока тоже вьются люди, борящиеся за его: душу.
Усердно обхаживает поэта Аркадий Руманов. Это был, по словам К.
Чуковского, "ловкий и бездушный газетно-журнальный делец, талантливо
симулировавший надрывную искренность и размашистую поэтичность души". Он
представлял в Петербурге популярнейшую среди обывателей газету "Русское
слово".
В. Пяст рассказывает, что целью Туманова было не просто привлечение
Блока к сотрудничеству в "Русском слове", но "_обрабатывание_ будущего
сотрудника в известном духе, препарирование его".
Целый год не отступал Руманов от Блока, желая сделать из него
"страстного публициста" реакционно-националистического толка, в катковском
духе, проповедуя отрицательное отношение "к социалистам всех оттенков".
После первых бесед с Румановым Блок записывает, что это
"...интереснейший и таинственнейший человек, с которым жаль расставаться;
какой-то _особый_ (еще непонятно, почему) интерес и острота разговора с ним
на многие и многие темы".
Однако вскоре оказывается, что независимость Руманова от московских
издателей, которой он бравирует перед Блоком, - мнимая. Интерес поэта к нему
резко спадает. К. Чуковский считает даже, что в "Плясках смерти" в облике
живого покойника есть черты Руманова.
Очень старались привлечь к себе Блока и задававшие тон в териокском
театре Мейерхольд, Сапунов, Кузмин и художник Н. И. Кульбин.
Кульбин, милый и симпатичный человек, любил стихи поэта, но, без
передышки торопясь за новыми веяниями, считал, что они уже стали достоянием
прошлого, красивым музейным экспонатом.
"Он был коробейником, всякий раз приносившим в аудиторию ворох новых
идей, самые последние новинки западноевропейской мысли, очередной "крик
моды" не только в области художественных, музыкальных или литературных
направлений, но и в сфере науки, политики, общественных движений, философии,
- вспоминал современник. - ...Выпростав короб бергсоновских, рамзаевских и
пикассовских откровений, он озорно оглядывался по сторонам, точно ребенок,
выпаливший в лицо старшему подслушанную на улице ругань, смысл которой ему
самому не вполне ясен..."
Остальные же были связаны с Блоком общей работой в театре
Комиссаржевской; именно им - Мейерхольду, Сапунову, Кузмину - он считал себя
обязанным "идеальной постановкой" "Балаганчика".
Но Блок, как и Бертран, был "неумолимо честен, трудно честен".
Когда Мейерхольд, по мнению поэта, вступал на неверную дорогу, Блок
говорил об этом сразу же.
И Кузмину посоветовал "стряхнуть с себя ветошь капризной легкости" и
"стать певцом народным".
В апреле 1912 года Блок стал часто видеться с Сапуновым, повстречавшись
с ним как-то в своих одиноких ночных блужданиях. Художник вел самый
рассеянный, богемный образ жизни. Ему ничего не стоило, прервав срочную
работу, закатиться в трактир до утра, наслаждаясь хорошим хором и в то же
время терзаясь своей "низостью" перед заказчиком.
- Куды, граф, иттить натрафляете? - весело спрашивал Сапунов, сам
одетый с иголочки, элегантного Блока.'
Но, охмелев, резко сменял этот "лесковский" лад речи, страстно, в духе
Достоевского, исповедовался, говорил об искусстве, о стихах Лермонтова и
Тютчева, присматривался к собеседнику, собираясь написать его портрет, когда
закончит рисовать Кузмина.
В каком-то "мерзейшем кабаке", по которым странствовали Сапунов с
Блоком, к ним присоединился однажды и Леонид Андреев, восхищавшийся стихами
поэта о "матросе, на борт не принятом", и со слезами читавший их наизусть.
"Один из ужаснейших вечеров моей жизни", - назвал Блок этот вечер.
"Не путайтесь вы с Сапуновым", - сердито писал ему Ремизов (13 июня
1912 г.).
Отправляясь в Териоки, Кузмин и Сапунов звали Блока с собой. Он не
поехал.
Ночью не спал и думал: "...если бы на свете не было жены и матери, -
мне бы нечего делать здесь".
На следующий день он узнал, что лодка, на которой веселая компания
Сапунова поехала ночью кататься, перевернулась и художник утонул (плавать он
не умел, как и Блок).
Смерть просвистела мимо. Не в воспоминание ли об этом отлились строчки:
Пройди опасные года.
Тебя подстерегают всюду.
("И вновь - порывы юных лет...")
Ведь все могло оборваться - и "Роза и Крест", едва начатая, и все
другие замыслы. Завороженные Стриндбергом мать и друзья поэта считали даже,
что гибель Сапунова - остерегающий знак ему.
"...Послан еще преследователь, - записывает в дневнике Блок, рассказав
о встрече с пьяненьким и пошленьким офицером. - Тебя ловят, будь чутким,
будь своим сторожем..."
"Преследователем" оборачивается даже Терещенко... Поэт все больше
сходится с ним. На следующий год, 18 апреля 1913 года, сообщая жене, что тот
собирается жить в Киеве, Блок жалуется: "...Я без него Петербурга боюсь и
предчувствую ужасную зиму". Они часто видятся, охотно и много разговаривают,
строят обширные планы: от создания театра молодой миллионер отказался, но
взамен он с сестрами решают организовать издательство "Сирин". Блок и
Ремизов "нечего делать, оба волей-неволей... чуть-чуть редакторы...".
Впрочем, поэт и сам увлекается: "Утром - мечты и планы, чем может стать
"Сирин", как он может перевернуть вое книжное дело в России..."
Разговоры с Терещенко для Блока и интересны и мучительны. Как и в
Сапунове, в нем вдруг порой сквозит нечто от его собственного двойника.
"М. И. Терещенко говорил... о том, что он закрывает некоторые дверцы с
тем, чтобы никогда не отпирать; если отпереть - только одно остается -
"спиваться". Средство не отпирать (закрывать глаза) - много дела, не
оставлять свободных минут в жизни, занять ее всю своими и чужими делами", -
записывает Блок и делает пометку: "!!! о !!!".
Как будто вместо гостя с "милым лицом" он невзначай впустил к себе в
комнату давнего, "черного, бегущего по следам, старающегося сбить с дороги,
кричащего всеми голосами двойника-подражателя", о котором писал невесте
десять лет назад.
Голос этого двойника обольщает великолепием единственной якобы реальной
ценности в мире.
"Мы с ним в свое время, - вспоминал о дружбе с Терещенко Блок
впоследствии, - загипнотизировали друг друга искусством. Если бы так шло
дальше, мы ушли бы в этот бездонный колодезь; Оно - Искусство - увело бы нас
туда, заставило бы забраковать не только всего меня, а и все; и остались бы:
три штриха рисунка Микель-Анджело; строка Эсхила; и - все; кругом пусто,
веревка на шею".
В процессе работы над драмой Блок все более ощущал эту опасность и
сопротивлялся ей.
Примерно через месяц после окончания "Розы и Креста" (завершена 19
января 1913 г.), 23 февраля, он записывает после многодневных разговоров с
Терещенко:
"...Искусство связано с _нравственностью_. Это и есть, "фраза",
проникающая произведение ("Розу и Крест", так думаю иногда я). Также и
жизнь: выбор, разборчивость, брезгливость - и мелеешь без людей, без
vulgus'a {Народа, массы (латин.).}... Трагедия людей, любящих искусство".
Еще не будучи знакомым с Терещенко, Блок в одной из своих писем
беспокоился о том, что в некоторых своих прежних стихах засадил "в _тюрьму_
сладких гармоний _юношу_, который у него в груди".
Этот "юноша" на сей раз выдержал искус дружбы с Терещенко, соблазн уйти
от жизни в "соловьиный сад" или, что то же самое, в "тюрьму сладких
гармоний". Он нашел разграничительную линию между собой и своим
"двойником-подражателем", как бы ни сходились они в частностях.
"Много о себе рассказал Михаил Иванович, - записано в дневнике Блока. -
Все почти - мое, часто - моими мыслями и словами. И однако -
"неестественно", это все отчуждение (от жизни. - А. Т.), _надо, чтобы жизнь
менялась_".