Александр Блок - Критика и публицистика - Андрей Турков. Александр Блок - часть 2

Летом 1897 года, во время пребывания вместе о матерью и теткой Марией
Андреевной на немецком курорте Бад-Наугейм, Блок познакомился с Ксенией
Михайловной Садовской.
"Это была высокая, статная, темноволосая дама с тонким профилем и
великолепными синими глазами, - вспоминает М. А. Бекетова. - Была она
малороссиянка, и ее красота, щегольские туалеты и смелое, завлекательное
кокетство сильно действовали на юношеское воображение".
Блоку не было и 17 лет, ей - 32. К. М. Садовская была почти ровесницей
его матери. Всем окружающим, и ей в том числе, влюбленность гимназиста
кажется очень забавной.
"Он ухаживает за ней старательно, сопровождает ее решительно всюду, -
весело сообщает Александра Андреевна в письме родителям (22 июля 1897 г.). -
Она кокетничает с ним и относится к нему милостиво. Смешно смотреть на
Сашуру в этой роли. С розой в петлице, тщательно одетый, он отправляется за
ней, берет на руку ее плед или накидку, но разговоры его часто
ограничиваются кивками головы... Не знаю, будет ли толк из этого ухаживания
для Сашуры в смысле его взрослости и станет ли он после этого больше похож
на молодого человека. Едва ли".
Все это - как завязка банального курортного романа. Развязка его порой
бывает драматической, как в чеховском рассказе "Володя", где юноша, не в
силах пережить столкновения с житейской пошлостью, кончает с собой. Но
бывает и заурядной, "мирной", когда все случившееся воспринимается как
нормальный образчик "науки страсти нежной" в ее будничном выражении.
"Сашура у нас тут ухаживал с великим успехом, пленил барыню 32-х лет,
мать трех детей и действительную статскую советницу", - пишет родителям
Александра Андреевна (30 июля 1897 г.).
Не мудрено, что этот "великий успех", невольно поощренный подобным
отношением, отразился на внешнем поведении красивого гимназиста.
Соперничество в "опытности" и мнимой "взрослости" процветало и в гимназии,
где он учился.
"Я был франт, говорил изрядные пошлости", - писал Блок впоследствии про
это время.
Ее величество пошлость отовсюду простирала ему свои объятья. Вошедшие в
печальный обиход развлечения "молодого человека" не миновали и его:

Красный штоф полинялых диванов,
Пропыленные кисти портьер...
В этой комнате, в звоне стаканов,
Купчик, шулер, студент, офицер...
...Чу! по мягким коврам прозвенели
Шпоры, смех, заглушенный дверьми...
Разве дом этот - дом в самом деле?
Разве _так_ суждено меж людьми?

Стихи эти, написанные много лет спустя, названы "Унижение".
Унижение не только женщины. Унижение здорового юношеского порыва к
любви, гибель чистоты, поругание "настоящего молодого счастья", как назвал
Блок через несколько лет свое первое чувство в письме к той, которая его
вызвала.
Правда, слова об этом счастье перемежаются в письме 20-летнего юноши с
меланхолической рисовкой и манерностью: он все еще казался себе "неотразимым
и много видевшим видов Дон-Жуаном". Но шли годы и уносили все наносное,
случайное, напускное, оставляя чистое золото благодарной памяти:

Иль первой страсти юный гений
Еще с душой не разлучен,
И ты навеки обручен
Той давней, незабвенной тени?

Истинный "великий успех" Александра Блока в том, что он не предал
забвению пережитое среди пошлой обстановки светского курорта прекрасное
чувство, не усмехнулся над ним, над женщиной, казавшейся прочим просто
кокетливой барынькой, но ставшей для него "Оксаной", "хохлушкой" с "синим,
синим пленом очей".

Все, что память сберечь мне старается,
Пропадает в безумных годах,
Но горящим зигзагом взвивается
Эта повесть в ночных небесах.

Жизнь давно сожжена и рассказана,
Только первая снится любовь,
Как бесценный ларец перевязана
Накрест лентою алой, как кровь.

("Через двенадцать лет")

Стихи цикла "Через двенадцать лет" написаны уже зрелым поэтом. Но образ
первой любви, вскоре сменившейся другой, многолетней, тревожил Блока давно,
поя сказывал ему порой проникновенные, мудрые, сострадательные строки,
родственные его позднейшей лирике:

Я шел во тьме дождливой ночи
И в старом доме, у окна,
Узнал задумчивые очи
Моей тоски. - В слезах, одна
Она смотрела в даль сырую...
Я любовался без конца,
Как будто молодость былую
Узнал в чертах ее лица.
Она взглянула. Сердце сжалось,
Огонь погас - и рассвело.
Сырое утро застучалось
В ее забытое стекло.

("Я шел во тьме дождливой ночи...")

Как-то, видимо в начале 1901 года, встретив Блока на концерте трагика
Сальвини, Любовь Дмитриевна сразу почувствовала, что он очень изменился.
Приходя к Менделеевым, Блок теперь спорил с Анной Ивановной, защищал то
новое, что появилось в искусстве. Любовь Дмитриевна не участвовала в этих
спорах, но внимательно слушала, безошибочно угадывая, что Блок говорит все
это ради нее, старается посвятить ее в открывшийся ему мир.
Она и сама в это время начала интересоваться новой живописью под
впечатлением поездки вместе с матерью на Всемирную Парижскую выставку и
разговоров со знакомой, начинающей художницей М. Развадовской. Последняя
познакомила ее с Бодлером, и вообще после гимназии Любовь Дмитриевна жадно
накинулась на прежде запретных для нее авторов. Летом Блок привозил ей в
Боблово книги - стихи Тютчева и Фета, романы Мережковского и его же книгу
"Вечные спутники", а главное - первый-альманах "Северные цветы", выпущенный
Брюсовым, и стихи Владимира Соловьева, с которыми сам познакомился этой же
весной.
Блок все больше сближается с семьей Соловьевых. Уже во время своего
приезда в Дедово в 1898 году Блок в письме к матери выделил среди остальных
родственников Соловьевых, которые "сдержанны и сидят в своем флигеле".
Оригинальный быт этой семьи, напряженная интеллектуальная ее жизнь,
театральные и поэтические увлечения тринадцатилетнего Сережи, бескорыстная
поглощенность Ольги Михайловны живописью, скромность и несомненная
внутренняя глубина Михаила Сергеевича привлекали не только юношей вроде
Блока и приятеля Сережи - Бориса Бугаева, впоследствии известного под
псевдонимом Андрея Белого, но и множество других людей.
В присутствии Михаила Сергеевича преображался и утрачивал свою
"колючесть" даже Валерий Брюсов, чьи ранние стихи зло высмеивал В. Соловьев,
и вообще, по юмористическому выражению Ольги Михайловны, гости ходили к ним,
как на прием к доктору: "садятся поодиночке... все любят, чтобы никого не
было" и можно было излить душу хозяевам.
Перед нами еще одно "гнездо" нового искусства. "Поклонница и жрица
красоты", как назвал ее Фет, О. М. Соловьева переводит сочинения английского
теоретика Джона Рескина, в нравственно-эстетической философии которого, по
воспоминаниям сына, она нашла ответ на свои вопросы и стремления.
"...Предо мною возникли в первый же год посещения Соловьевых:
прерафаэлиты, Боттичелли, импрессионисты, Левитан, Куинджи, Нестеров (потом
- Врубель, Якунчикова и будущие деятели "Мира искусства"); вспыхнул
сознательный интерес к выставкам, Третьяковской галерее", - вспоминает
Андрей Белый.
Бодлер, Верлен, Метерлинк, Уайльд, Ницше, Гюисманс - все это Соловьевым
известно не понаслышке. Все это обсуждается в дружеском кругу, постепенно
входит в саму атмосферу дома.
Вскоре Соловьевы начинают считать "Сашу" Блока "отчасти и нашим". Блок
находит здесь внимание и сочувствие своим мечтам о сцене и стихам.
"Я вообще, как тебе говорила, ужасно придирчива насчет стихов, - писала
как-то Ольга Михайловна его матери, - и часто нахожу их скучными. Мне
кажется, надо писать что-нибудь совершенно и исключительно свое, честно,
искренно, правду, нисколько не смущаясь, если это совсем не так, как
принято, даже неуклюже, даже некрасиво. Общие места, которыми до такой
степени все злоупотребляют, мне кажется, хуже всякой нелепости".
В этом доме часто звучат стихи: перечитываются любимые поэты - Фет,
Жуковский. "С головою погружены в поэтов" Сережа с Борей Бугаевым. Сюда
приходят в письмах, здесь хранятся, тут записываются автором многие строки
Владимира Соловьева.
И вот столь придирчивая читательница обнаруживает явный интерес к
творчеству совсем юного поэта!
"Скажи Саше, - пишет она А. А. Кублицкой-Пиоттух 27 августа 1898 года,
- что я очень благодарю его за стихи и очень бы желала продолжения; мне
очень интересно, как это пойдет дальше, и я бы желала быть au courant {В
курсе дела (франц.).}. Пусть не забывает, что в Москве в доме Рахманова {Дом
на Арбате, где жили М. С. и О. М. Соловьевы. Там же жил Б. Н. Бугаев (Андрей
Белый).} есть тетя Оля, которая принимает в нем большое участие".
Она подробно излагает свое мнение о новых стихах Блока, и он, в свою
очередь, все больше втягивается в атмосферу этой семьи.
Тут "в моде" древнегреческий философ Платон, которого запоем читают и
переводят Владимир и Михаил Соловьевы. И вряд ли по случайному совпадению,
поступив в университет, Блок специально занимается именно Платоном по этим
переводам.
Летом 1901 года в одном из писем он уже прямо называет Владимира
Соловьева "властителем" своих дум.
"Он теперь весь ушел в стихотворения моего дяди", - торжествующе
оповещает Сергей Соловьев Бориса Бугаева, который, как и он сам, тоже
боготворит поэта-философа.
"Рыцарем-монахом" рисуется Блоку Владимир Сергеевич Соловьев:
"...бледным светом мерцает панцирь, круг щита и лезвие меча под складками
черной рясы".
"Во взгляде Соловьева, который он случайно остановил на мне в тот день,
- вспоминает Блок впоследствии о мимолетной встрече с поэтом-философом, -
была бездонная синева: полная отрешенность и готовность совершить последний
шаг; то был уже чистый дух: точно не живой человек, а изображение: очерк,
символ, чертеж".
Было что-то от Дон-Кихота в этом человеке, полном благородства и
туманных видений: он бесстрашно вставал на защиту осужденных за убийство
царя Александра Второго народовольцев, Дрейфуса, гонимых евреев или финнов и
в то же время исповедовал утопические надежды на управление миром церковью,
на освобождение Мировой Души из объятий хаоса.
Катков, Страхов, Достоевский, Суворин, Лев Толстой, Фет Иван Аксаков,
издатель либерального "Вестника Европы" Стасюлевич, русские и европейские
деятели церкви вплоть до самых высокопоставленных, - таков круг людей, с
которыми В. Соловьев то сходится, то яростно полемизирует.
Стихи его овеяны мистическими предчувствиями: скоро к людям грядет
Вечная мудрость; ее воплощение, "Вечная жена", уже трижды являлась ему - то
в московской церкви, то в Британском музее, то в египетской пустыне (поэма
"Три свидания")... И ему же принадлежат резкие антиправительственные
эпиграммы и даже грозные пророчества совсем иного толка, вроде "Привета
министрам", написанного в 1891 году, в преддверии засухи:

Тут-то вам и мат.
С голодухи люди кроткие
Разевают свои глотки, и
Черт им сам не брат.
Тут сюда-туда вы кинетесь,
Либералами прикинетесь,
Вверх ногами опрокинетесь,
Подожмете хвост.
Но дела все ваши взвешены...

В его мыслях о панмонголизме и грядущем конце света диковинно
преломляются нарастание социальных кризисов, предчувствие разнообразных
государственных и национальных катаклизмов, которыми оказался так богат
наступающий XX век.
Напряженные, доходящие почти до экстаза мечты о Вечной Женственности,
призванной спасти мир на самой последней грани катастрофы, подчас уступали в
мировосприятии В. Соловьева отчаянию и горькому скепсису. Это сказывалось
уже в его ранней драме "Белая лилия". Это как бы самопародия, где
заветнейшие для автора идеи и образы предстают в комическом виде. Как сам
поэт-философ ищет мистическую белую лилию Мортемир. Вокруг трепетно ожидает
явления некоей царицы природа. Но им вторит хор пошловатых персонажей:

Это дело, это дело!
Подождем, чтоб заалело
На востоке, а пока
Подкрепим себя слегка!
. . . . . . . . . . .
Мы устали, мы устали,
Мы блудили, мы блуждали,
Неожиданного ждали,
Небывалого искали -
Все по пустякам.

И в дальнейшем образ героини стихов Соловьева часто двоится.

Подруга вечная, тебя не назову я, -

восклицает он, начиная поэму "Три свидания". И через несколько строф,
рассказывая о детстве:

Мне девять лет, она... ей - девять тоже, -

делает прозаическое примечание: "_Она_ этой строфы была простою маленькою
барышней и не имеет ничего общего с тою _ты_, к которой обращено
вступление".
"В его страстной натуре, - отмечал исследователь, - благоговение
неразрывно соединялось с эросом, и были непонятно - кто же героиня
"мистического романа", реальная женщина или неземное существо?"
Еще до знакомства со стихами Соловьева Блок изображал себя слугой
царицы, обитающей во храме ("Servus - Reqinae") {Слуга - Царице (латин.).}.
Теперь же его любовь окончательно получает характер почти религиозного
поклонения:

...здесь, внизу, в пыли, в уничиженьи,
Узрев на миг бессмертные черты,
Безвестный раб, исполнен вдохновенья,
Тебя поет. Его не знаешь Ты...

("Прозрачные, неведомые тени...")

Влюбленность Блока в Л. Д. Менделееву порождает стихотворение за
стихотворением, которые складываются в "роман в стихах" (как впоследствии
выразился сам автор).
Некоторые из этих стихов реально, хотя и пунктирно, воссоздают все
перипетии развития любви героев:

Ей было пятнадцать лет. Но по стуку
Сердца - невестой быть мне могла.
Когда я, смеясь, предложил ей руку,
Она засмеялась и ушла.

Это было давно. С тех пор проходили
Никому не известные годы и сроки.
Мы редко встречались и мало говорили,
Но молчанья были глубоки.

И зимней ночью, верен сновиденью,
Я вышел из людных и ярких зал,
Где душные маски улыбались пенью,
Где я ее глазами жадно провожал.

И она вышла за мной, покорная,
Сама не ведая, чт_о_ будет через миг.
И видела лишь ночь городская, черная,
Как прошли и скрылись: невеста и жених.

И в день морозный, солнечный, красный -
Мы встретились в храме - в глубокой тишине:
Мы поняли, что годы молчанья были ясны,
И то, что свершилось, - свершилось в вышине.

Почти каждая строфа стихотворения поддается педантической расшифровке.
За каждой строкой - воспоминание: "Помолчать рядом в "сказочном лесу"
(Церковном лесу возле Боблова, где часто гуляла собиравшаяся у Менделеевых
молодежь. - А. Т.) несколько шагов - это было самое красноречивое в наших
встречах", - писала впоследствии Любовь Дмитриевна.

Мы редко встречались и мало говорили,
Но молчанья были глубоки,

И даты "зимней ночи" и "морозного дня" могут быть названы вполне точно:
это 7 и 9 ноября 1902 года, вечер решительного объяснения после бала в
Дворянском собрании, устроенного курсистками, и день свидания в Казанском
соборе.
Существует стихотворная форма - венок сонетов, когда четырнадцать
сонетов связываются между собой в особом порядке, а заключительный,
пятнадцатый, слагается из первых строк всех предыдущих стихотворений.
Стихотворение "Ей было пятнадцать лет" можно в известной мере уподобить
этому финальному сонету. Многие строки его соответствуют целым более ранним
стихотворениям. И все же это неполный итог. В нем скрадывается внутренний
драматизм этой любви, ее огромная духовная напряженность, перерастающая
рамки обычного "романа".
Недаром сама Л. Д. Менделеева, когда автор временами читал ей эти
стихи, во многих из них "себя не узнавала" и не без труда и не без
внутреннего сопротивления ("злой ревности женщины к искусству") входила в
мир, где - по ее словам - "не то я, не то не я, но где все певуче, все
недосказано".
Впоследствии, когда появились эти блоковские "Стихи о Прекрасной Даме",
его старший современник, знаменитый поэт К. Д. Бальмонт, надменно писал
Брюсову:
"Блок не более как маленький чиновник от просвещенной лирики.
Полунемецкий столоначальник, уж какой чистенький да аккуратненький. "Дело о
Прекрасной Даме" все прекрасно расследовано".

И только одна из мира
Отражается в каждом слоге... -

("В посланьях к земным владыкам...")

казалось бы, подтверждает это мнение сам поэт. Но ведь с такой точки зрения
может быть осуждена и знаменитая книга Данте "Новая жизнь": стихи,
посвященные Беатриче, дополняются там даже прозаическими рассказами о всех
встречах и размышлениях о ней!
Впоследствии Блок тоже намеревался снабдить "Стихи о Прекрасной Даме"
подобными пояснениями философско-мемуарного характера. Сделать это он не
успел, остались только самые первоначальные наброски, довольно
конспективного характера.
Однако сохранился другой "комментарий" к этому "роману в стихах" -
переписка поэта с возлюбленной.
"...Все перечитываю твое письмо, твои стихи, я вся окружена ими, они
мне поют про твою любовь, про тебя..." - писала Любовь Дмитриевна Блоку в
ноябре 1902 года.
Письма и стихи здесь соседствуют недаром. Они и дополняют друг друга, и
объясняют, и даже соперничают между собой по страстности, по яркости
выражения, по глубине своего исповедального тона. "Малая церковь Твоя - для
меня эти письма, и я бы хотел украшать их любовной живописью", - сказано в
одном из них.
Любовная живопись на церковных стенах - это может показаться
кощунственным или смешным. Но это, быть может, лучшее определение
существеннейших сторон этой лирики, где "в речах о мудрости небесной земные
чуются струи":

Слышу колокол. В поле весна.
Ты открыла веселые окна.
День смеялся и гас. Ты следила одна
Облаков розоватых волокна.

("Слышу колокол, В поле весна...")

Ясные, чистые, восторженные краски подобных стихотворений сродни той
древней русской живописи, которая начала в то время приоткрываться перед
исследователями национального искусства из-под темной копоти и пыли, из-под
позднейших наслоений на иконах и фресках.
Любовный экстаз Блока так же высок, как у старых мастеров, в веселии
сердца украшавших храмы:

Заповеданных лилий
Прохожу я леса.
Полны ангельских крылий
Надо мной небеса.

Непостижного света
Задрожали струи.
Верю в Солнце Завета,
Вижу очи Твои.

("Верю в Солнце Завета...")

Звуки поют, как колокольный благовест, сияют краски... Но автор, как
древле иконописец, все недоволен своей "недостойной работой": "А песен моих
мне мало, и часто я жалею о них, о их бледности, о самой невозможности языка
человеческого сказать все, что бессильно вырывается и не может прорваться, -
жалуется Блок. - Нужны церковные возгласы, новые храмы, небывало
целомудренные, девственные одежды, неслыханные, нездешние голоса и такие
своды, которым и конца нет. И звук уйдет и не вернется больше - тогда я
узнаю и поверю, что он был истинно великолепен и истинно непомерен, что Ты
приняла его достойно, не одетого в эти жалкие, хоть и царские лохмотья
земной поэзии".
Но подлинное открытие русской иконы, русской монументальной живописи
прошлого было еще впереди. И сам Блок - в смысле живописном - ориентировался
на те течения и тех художников, которые объективно подготавливали
человеческое восприятие к подобным открытиям. Таковы английские
прерафаэлиты, которые в середине прошлого века подняли как знамя творчество
раннего периода Ренессанса, дорафаэлевской школы. Не доходя до серьезной и
полной переоценки всего этого периода, они скорее искали в минувших эпохах
своих предтеч, близких им по восторженно-мистической, утонченной
настроенности, как, например, Сандро Боттичелли.
О. М. Соловьева своими переводами одного из глашатаев прерафаэлитизма,
Рескина, много сделала для популяризации этого течения в России.
"Радостно "упрекнем" друг друга в "несвоевременном" (как полагают!)
"прерафаэлитстве" (как говорят!)..." - писал Блок в начале 1903 года Сергею
Соловьеву {"Письма Александра Блока" (со вступительными статьями и
примечаниями С. М. Соловьева, Г., И. Чулкова, А. Д. Скалдина и В. Н.
Княжнина). Л., "Колос", 1925 стр. 51. Впоследствии при ссылках на это
издание указывается. "Письма Александра Блока", Л., 1925, стр. ...".}.
Однако то, что Блок берет слово "прерафаэлитство" в кавычки, говорит о
некоторой неуверенности в обращении, с ним.
"Над всем чужим - всегда кавычки", - скажет он впоследствии о языке
бекетовской семьи. И для него самого "прерафаэлитство" - не очень "свое"
слово.
Его родство с современной ему живописью более сложно и не может быть
сведено к "прерафаэлитству".

Я, отрок, зажигаю свечи,
Огонь кадильный берегу...

Люблю вечернее моленье
У белой церкви над рекой,
Передзакатное селенье
И сумрак мутно-голубой.

...Падет туманная завеса.
Жених сойдет из алтаря.
И от вершин зубчатых леса
Забрезжит брачная заря.

("Я, отрок, зажигаю свечи...")

Все настроение стихотворения - напряженно-экзальтированное,
предвкушающее чудо - близко картинам Нестерова, которыми увлекаются
Соловьевы, и родные Блока, и он сам. Поэт писал впоследствии о "предвесен:Ц
нем, чистом и благоуханном воздухе нестеровских картин". Любопытно, что
Андрею Белому Блок представлялся по стихам, до личного знакомства, с
"болезненным, бледно-белым" лицом - под стать мальчику с нестеровского |
холста "Видение отроку Варфоломею".
"...Молитва, экстаз; - немного сумасшествия; - что-то прекрасное,
безмолвное, немое, говорящее только местами; - какая-то всемирная (или
предмирная?) Офелия, как бы овладевшая стихиями природы и согнувшая
по-своему деревья, расположившая по-своему пейзажи, давшая им свои краски и
выражение, меланхолию, слезы, беззвучные крики", - передает свое впечатление
от религиозных нестеровских сюжетов современник.
Вероятно, юный Блок охотно подписался бы под этой характеристикой. И в
его собственных стихах царит та дав Офелия, принимающая все более
божественные, неземные черты.
"Реальный образ любимой девушки, - пишет один из внимательнейших
исследователей творчества Блока, В. Н. Орлов, - сливается s. его воображении
с заимствованным у Вл. Соловьева представлением о некоем божественном
начале, воплощенном в понятиях "Мировая Душа" или "Вечная Женственность" и
призванном внести в материальный мир стихию духовного обновления
человечества".
Но полностью воспроизвести в стихах "чистый и благоуханный воздух
нестеровских картин" поэт уже не может.
В воздухе, которым он дышит, ощущается тревога, предчувствие грозного и
неминуемого.
"... - Я замечаю, - говорит один из героев предсмертной книги Вл.
Соловьева "Три разговора" (1900), - что ни в какой сезон и ни в какой
местности нет уж теперь больше тех ярких, а то и совсем прозрачных дней,
какие бывали прежде во всех климатах. Ведь вот сегодня: ни одного облачка,
от моря довольно далеко, а все как будто чем-то подернуто, тонким чем-то,
неуловимым...
- А я вот, - отвечает собеседница, - с прошлого года стала тоже
замечать, и не только в воздухе, но и в душе: и здесь нет "полной ясности",
как вы говорите. Все какая-то тревога и как будто предчувствие какое-то
зловещее..."
И московские последователи философа и Блок с матерью искали вокруг
таинственные "знаки", которые подтверждали бы и объясняли бы их смутное
духовное томление.
Для них "лицо неба понятнее лица земли". Андрей Белый внимательно
наблюдал изменения в оттенках заката, вызванные пепельной пылью после
землетрясения на острове Мартиника. А юный Сергей Соловьев писал летом 1901
года:
"Одно время у нас все было покрыто дымом, белым и густым. Папа сказал
даже, а что, если в этом дыме вдруг поползет громадный змей... в народе
говорят, что пожары - это огненный змей, который кольцом облегает Москву".
Именно в это время, в августе 1901 года, в Дедове у Соловьевых гостит
Блок, читает сочинения недавно умершего философа, размышляет вслух о том,
что "новая эра уже началась, старый мир рушится".
В июне 1901 года Блок пишет стихотворение:

Предчувствую Тебя. Года проходят мимо -
Все в облике одном предчувствую Тебя.

Весь горизонт в огне - и ясен нестерпимо,
И молча жду, - _тоскуя и любя_.

Весь горизонт в огне, и близко появленье,
Но страшно мне: изменишь облик Ты,

И дерзкое возбудишь подозренье,
Сменив в конце привычные черты.

О. как паду - и горестно и низко,
Не одолев смертельныя мечты!

Как ясен горизонт! И лучезарность близко.
Но страшно мне: изменишь облик Ты.

"Тревожная, драматическая "история любви", - пишет современный
исследователь Павел Громов, - перестала быть частным случаем, в нее проникло
"общее", "мировое", "космическое", она стала одним из проявлений
надвигающейся, вот-вот готовой разразиться катастрофы, вселенского,
апокалипсического катаклизма".
При этом Блок сохраняет высокомерное и довольно близорукое отношение к
"тревоге напрасной" современных политических событий.
В 1900 году он принес к старинному знакомому семьи Бекетовых В. П.
Острогорскому, редактору журнала "Мир божий", стихи, внушенные картинами
Виктора Васнецова, где изображались вещие птицы древних русских поверий -
Гамаюн, Сирин и Алконост.
"Пробежав стихи, - вспоминает Блок, - он сказал: "Как вам не стыдно,
молодой человек, заниматься этим, когда в университете бог знает что
творится!" - и выпроводил меня со свирепым добродушием".
Этот случай сам поэт назвал "анекдотом", случившимся с ним "от полного
незнания и неумения сообщаться с миром".
Однако, перечитывая эти стихи, в них улавливаешь ту тревожную ноту
предчувствия грядущих катастроф, которая составляет характернейшую черту
всего творчества поэта. Вот его "Гамаюн, птица вещая":

Вещает иго злых татар,
Вещает казней ряд кровавых,
И трус {*}, и голод, и пожар,
Злодеев силу, гибель правых...
Предвечным ужасом объят,
Прекрасный лик горит любовью,
Но вещей правдою звучат
Уста, запекшиеся кровью!..

{* Землетрясение (церковно-книжное выражение).}

Другое дело, что Блок тогда совсем не различал или недооценивал
конкретные, земные, воплощения тяготившей его тревоги. Многие "токи" времени
доходили до него не прямо, а опосредствованно. "Я ведь от книги, от стихов,
от музыки больше и страдаю и волнуюсь, чем от жизни", - признавалась как-то
его мать. Сходные черты были и у ее сына, особенно в молодости.
Юный Блок противопоставляет "текущей" политической жизни иные,
грядущие, апокалипсические явления и катастрофы:

Зарево белое, желтое, красное,
Крики и звон вдалеке,
Ты не обманешь, тревога напрасная,
Вижу огни на реке.

Заревом ярким и поздними криками
Ты не разрушишь мечты.
Смотрится призрак очами великими
Из-за людской суеты.

("Зарево белое, желтое, красное...")

Любопытно сопоставить с этим стихотворением письмо Блока к тетке, С. А.
Кублицкой-Пиоттух, написанное в том же ноябре 1901 года:
"У нас в университете происходят очень важные и многим интересные
события... Определились партии - радикальная, оппозиционная; а я со многими
другими принадлежу к партии "охранителей", деятельность которой, надеюсь,
будет заключаться в охранении даже не существующих порядков, а просто
учебных занятий..."
Далее в письме говорится также о "постоянном и часто (по-моему)
возмутительном упорстве" радикально настроенных студентов.
Однако все эти "неверные дневные тени", "тревоги напрасные", будь то
брожение в университете или в деревнях возле Шахматова, в известной мере
опосредствованно влияли на строй души поэта. Видения апокалипсических
событий порой причудливо смешаны в его стихах с картинами бунта ("Всё ли
спокойно в народе?..", "Старуха гадала у входа...").
Люди внимают гаданью, желая "знать - чт_о_ теперь?" прислушиваются к
"какому-то болтуну", не замечая тревожных признаков грядущей катастрофы:

...поздно узнавшие чары,
Увидавшие страшный лик,
Задыхались в дыму пожара,
Испуская пронзительный крик.
На обломках рухнувших зданий
Извивался красный червяк.
На брошенном месте гаданий
Кто-то встал - и развеял флаг.

("Старуха гадала у входа...")

"Чары", "страшный лик" - это от Апокалипсиса, но "красный червяк"
пожара и развеянный кем-то незримым флаг как будто переносят нас на
пятнадцать лет вперед, к финалу будущей поэмы Блока "Двенадцать", где
фантасмагорически сочетаются "мировой пожар" революции и вновь явившийся на
землю Христос.
Парадоксально, но можно сказать, что здесь "из-за людской суеты"
окружавших Блока философствующих любомудров и мистиков "смотрится... очами
великими" грозный призрак революции.
Так в благовест вдруг врываются ноты тревоги.
И в своей собственной душе поэт не чувствует гармонии. "Приступы
отчаянья и иронии", которые, по признанию Блока, начались у него уже в
пятнадцать лет, подчас обесценивают в глазах поэта все, на что он надеется:

Люблю высокие соборы,
Душой смиряясь, посещать,
Всходить на сумрачные хоры,
В толпе поющих исчезать.
Боюсь души моей двуликой
И осторожно хороню
Свой образ дьявольский и дикий
В сию священную броню.
В своей молитве суеверной
Ищу защиты у Христа,
Но из-под маски лицемерной
Смеются лживые уста.

("Люблю высокие соборы...")

Порой он надеется найти спасенье от этой "двуликости" в любви.
"...Раскроется круг, и будет мгновенье, - пишет он Л. Д. Менделеевой 25
декабря 1902 года, - когда Ты, просиявшая, сомкнешь его уже за мной, и мы
останемся в нем вместе, и он уже не разомкнется для того, чтобы выпустить
меня, или впустить третьего, черного, бегущего по следам, старающегося сбить
с дороги, кричащего всеми голосами двойника-подражателя".
Но и в любви часто таится для Блока нечто неведомое, грозное.
Его, как признается он Сергею Соловьеву, "затягивает и пугает реально"
Врубель с его напряженным, обостренным и противоречивым мироощущением.
"Демон был поставлен на выставку, - рассказывает современник о
знаменитой картине художника, - но Врубель все еще не мог оторваться от его
переписывания. Несмотря на открытие выставки, он приходил ранним утром и
переписывал картину. При частых моих посещениях я каждый раз видел в Демоне
перемену... Были моменты, когда по лицу его катились слезы. Затем он снова
ожесточался".
Тут не просто жажда совершенства. Тут метания от одной трактовки образа
к другой, в чем-то родственные блоковским трагическим прозрениям о
колеблющемся, склонном к невероятным, драматическим метаморфозам облике
любви, мира, самого себя:

О, как паду - и горестно и низко,
Не одолев смертельныя мечты!

Как ясен горизонт! И лучезарность близко.
Но страшно мне: изменишь облик Ты.

"Российской Венерой" назвал как-то поэт героиню "Стихов о Прекрасной
Даме":

Бесстрастна в чистоте, нерадостна без меры,
В чертах лица - спокойная мечта.
...И странен блеск ее глубоких глаз...

("Небесное умом не измеримо...")

Припомним знаменитую картину Сандро Боттичелли "Рождение Венеры" -
возникшая из пены, она плывет в раковине к земле.
"У богини идеальное женское тело, но лицо подростка, лицо, не
разбуженное для жизни, с кротким, затуманенным взором, - пишет исследователь
искусства. - В ее младенческой чистоте таится сама себя не осознавшая
чувственность... Золотые волосы Венеры, извилистые, льнущие к ее телу,
напоминают шевелящийся клубок змей; эта невольная ассоциация придает
драматический оттенок образу богини любви: как будто предчувствие
разрушительных страстей, которые принесет с собой на землю это безгрешное и
бездумное существо..."
Предчувствие подобных метаморфоз таится и в "Стихах о Прекрасной Даме":

Не знаешь Ты, какие цели
Таишь в глубинах Роз Твоих...
В Тебе таятся в ожиданья
Великий свет и злая тьма...

("Я - тварь дрожащая. Лучами...")

Было бы упрощением (в духе мнения Бальмонта) объяснять эти тревожные
предчувствия только реальными чертами блоковской Беатриче, хотя многое в
"Российской Венере" обладает несомненным портретным сходством с Л. Д.
Менделеевой.
"Ряд волшебных изменений милого лица" (Фет) от стихотворения к
стихотворению порожден и переменами, происходящими в душе самого поэта, и
"жизнью шумящей".
Прекрасная Дама, в духе теорий Владимира Соловьева, должна быть
избавительницей от хаоса, носительницей гармонии, всепримиряющего синтеза. А
в стихах Блока она на деле часто лишается этого нимба и воспринимается порой
как символ сймой жизни со всем ее богатством и со всеми драматическими
противоречиями.
Я уже упоминал о том, что Блок назвал свои письма к возлюбленной "малой
церковью", которую он хотел бы украсить "любовной живописью". Но, как видим,
и "большая церковь" - "роман в стихах" расписан им отнюдь не по канонам
"соловьевства".
Характерно, что Сергей Соловьев просил Блока не посвящать ему ставшего
знаменитым стихотворения "Предчувствую Тебя...". "Я боюсь, нет ли в этом
стихотворении чего-нибудь антицерковного", - писал он. И всей семье
Соловьевых многие стихи Блока казались "страшными", "великолепными, но
черными и кошмарными ужасно", "ужасными". "...В Сашиных последних стихах
опять что-то жуткое", - писала О. М. Соловьева матери поэта 21 ноября 1902
года по поводу стихотворения "Мне страшно с Тобой встречаться...".
Но в целом они долго воспринимали поэзию Блока в ключе соловьевских
заветов и стремились поддержать молодого автора.
3 сентября 1901 года О. М. Соловьева посылает его матери письмо:
"Милая Аля, мне хотелось поскорее сообщить тебе одну приятную вещь.
Сашины стихи произвели необыкновенное, трудноописуемое, удивительное,
громадное впечатленже на Борю Бугаева (Андрей Белый), мнением которого мы
все очень дорожим и которого считаем самым понимающим из всех, кого мы
знаем. Боря показал стихи своему другу Петровскому... и на Петровского
впечатление было такое же. Что говорил по поводу стихов Боря - лучше не
передавать, потому что звучит слишком преувеличенно... Я еще более, чем
прежде, советую Саше непременно послать стихи в "Мир искусства" или
Брюсову..."
Вслед за этим Ольга Михайловна сама делает попытку способствовать
публикации стихов племянника. Она посылает их Зинаиде Гиппиус.
Ведь Зинаида Гиппиус не только сама поэтесса и беллетристка,
пользующаяся в те годы шумной и несколько скандальной известностью,
бравирующая своими резко индивидуалистическими стихами ("...люблю я себя,
как бога"), манерой одеваться и вести себя. Она - жена Дмитрия
Мережковского, видного публициста, критика и романиста, который находится на
подъеме своей славы не только как писатель, но и как проповедник обновления
православия.
В декабре 1892 года Д. С. Мережковский, в прошлом поэт надсоновского
толка, прочел лекцию "О причинах упадка и о новых течениях в современной
русской литературе" (впоследствии выпущенную отдельной книгой). В ней он
отстаивал автономность искусства от посягательств доктринерской
народнической критики.
Выдвигая как знамя современного искусства Льва Толстого и Достоевского,
Мережковский рассматривает народ как источник нового религиозного сознания,
веры, православия, освобожденного от традиционного подчинения русскому
самодержавию.
Впоследствии, в конце 1902 года, Мережковские, сотрудничавшие ранее в
"Мире искусства", создали свое журнал "Новый путь", активное участие в
котором приняли также философ-мистик В. В. Розанов, поэт Н. М. Минский и
страстный проповедник нового искусства П. П. Перцов.
Быть может, откровеннее всего разногласия, приведшие к этому
разделению, высказаны в... переводной статье немецкого историка искусства
Рихарда Мутера об английских художниках-прерафаэлитах "Россети, Берн Джонс и
Уоттс" ("Новый путь", 1903, Ќ 7):
"От тенденциозности страдала художественность. За этим должна была
последовать сильнейшая реакция... Но все же - вопрос: не представляет ли
этот боевой клич "Искусство для искусства" также преходящего учения, не
позволительно ли художнику производить что-либо еще, помимо приятных для
нашего глаза световых впечатлений, не может ли он быть жрецом и апостолом,
творцом-воспитателем своего века, провозвестником какого-либо
мировоззрения?"
Создатели нового журнала ратовали за "новое религиозное миропонимание",
в рамках которого они надеются преодолеть и "синтезировать" индивидуализм и
общественность, "сороковые" и "шестидесятые" годы прошлого века, "Фета и
Некрасова".
На созданных в декабре 1902 года Религиозно-философских собраниях в
Петербурге Розанов, Мережковский, Минский пытаются гальванизировать, оживить
русскую православную церковь, вырвать ее из-под абсолютного подчинения
самодержавию, заставить ее стать ближе к реальным, земным нуждам "паствы".
Только немногие из лиц духовного ведомства поняли, что за "дерзкими",
"языческими" воздыханиями этих "неохристиан" о "христианстве горячем,
бегущем (как кровь. - А. Т.), отзывчивом, чутком, до которого вздох
человеческий, а не только стон человеческий доходил бы", стоит предчувствие'
возможного скорого исторического катаклизма, ощущение "края истории".
Верхушка же духовенства осталась глуха к этим призывам.
Религиозно-философские собрания периодически запрещались на более или менее
длительный срок.
Вначале к "Новому пути" примкнул Брюсов, собиравшийся даже быть
ответственным секретарем редакции. Но вскоре в переписке с Бальмонтом и
Андреем Белым и даже в письмах самим супругам Мережковским он все чаще дает
волю раздражению на подчинение журнала "посторонним" задачам:
"... Все же милее прочих мне дверь поэзии, искусства. А в Н[овом] Пути
она в таком заброшенном виде, словно это "черный ход", дверь на грязную
лестницу".
К. Бальмонт демонстративно печатает в том же "Новом пути" (Ќ6 за 1903
г.) стихи "Далеким - близким":

Мне чужды ваши рассуждения:
"Христос", "Антихрист", "Дьявол", "Бог".

Соловьевы следят за деятельностью Мережковских с интересом и ревностью,
ибо она в чем-то продолжает идеи только что умершего Владимира Соловьева.
И эпизод с оценкой стихов Блока Мережковскими еще более укрепляет их в
недоверии к петербургским мистикам:
"Гиппиус разбранила стихи, - огорченно пишет Соловьева 19 сентября 1901
года, - написала о них резко, длинно, даже как будто со страстью... Теперь я
в первый раз за всю нашу переписку - сердита на Гиппиус. Можешь себе
представить Борю и Сережу! Сережа говорит, что "вся эта компания и Гиппиус и
все они" принадлежат к партии Антихриста и что в случае с Сашей видны рожки.
Боря, прочитав письмо Гиппиус, сказал: "Вот что значит крестное знаменье!"
Итак, в представлении московских соловьевцев стихи Блока - уже почти
религиозный символ: крестное знамение, перед которым вскрывается дьявольская
сущность мнимых христиан Мережковских! ("Миша говорил с самого начала, что
Мережковские - прохвосты и аферисты..." - сообщается матери Блока.)
Теперь все надежды возлагаются на издательство "Скорпион", куда А. Блок
послал стихи и где главную роль играет В. Брюсов. Но Брюсов дает крайне
неопределенный ответ, а потом долгие месяцы безмолвствует, пока не
выясняется, что стихи потеряны.
Первоначально личное знакомство Мережковских с Блоком, состоявшееся в
марте 1902 года, не изменяет их мнения о его стихах.
"Видела Блока, говорила с ним часа три, - пишет З. Гиппиус Андрею
Белому. - Он мне понравился. Очень схож с вами по "настроению", кажется,
гораздо слабее вас... Читал мне свои стихи. Мнение о них у меня твердое. Вас
подкупает сходность "настроений". Стряхните с себя, если можете, этот
туман".
З. Гиппиус воспринимает Блока как ординарного подражателя "новым
веяниям", "декадентам".
"...Нам страшно и неприятно, - пишет она Андрею Белому 5 апреля 4902
года, - что столько вдруг встречается людей, похожих на вас, как чудесно
сделанная карикатура. Является "тип", - это нехорошо, т. е. безнадежно. Вот
здесь уже трое, с Блоком считая".
Замечательно, что и сам Блок с досадой ощущал в своей тогдашней позиции
нечто "типовое", родственное появлявшемуся тогда "мистическому
шарлатанству", как определит он впоследствии.
"Здесь в мире, в России, среди нас теперь делаются странные вещи и в
Москве и в Петербурге, - пишет он 20 ноября 1902 года Л. Д. Менделеевой. -
Бегают бледные, старые и молодые люди, предчувствуют перевороты и волочат за
собой по торжищам, и по утонченным базарам, и по альковам красивых женщин
(явный намек на Гиппиус. - А. Т.), и по уютам лучших мира сего - знамена из
тряпок ж из шелка и из невидимых и прекрасных тканей Востока и Запада. И
волочат умы людей - и мой тоже... Там мне нет числа", - с горечью заключает
Блок.
Медленно отступает Гиппиус.
"...У Блока есть два недурных стихотворения, - пишет она Белому 3 мая
1902 года, - а одно так прямо хорошее - "Белая купина".
"У него положительная способность писать стихи, несомненная, -
продолжает она 17 сентября. - Я знаю три-четыре его стихотворения
(предпоследних) очень хороших, чуть не прекрасных... А потом вдруг... Бог
его знает, что с ним делается. Ну, досмотрим дальше".
"Перцов в вас просто влюблен - вроде Бугаева", - иронизирует она в эти
же дни (15 сентября) в письме к Блоку.
Еще более категорически, чем Гиппиус, высказывается сначала о молодом
собрате Валерий Брюсов в письме к П. П. Перцову:
"Блока знаю. Он из мира Соловьевых. Он - не поэт".
Однако этот повелительный "приказ по армии" символистов вскоре
приходится отменить.
"...Всех этих мелких, - записывает Брюсов в дневник в октябре 1901 года
про нескольких литераторов, в частности про известного в будущем писателя А.
М. Ремизова, - интереснее, конечно, А. Блок, которого лично я не знаю..."
"Мережковские-то, кажется, перешли в нашу веру относительно Саши, т. е.
судя по тому, что хотят, как ты пишешь, печатать его стихи в своем журнале,
- торжествует О. М. Соловьева 17 октября 1902 года. - Брюсов тоже в письме к
Мише справляется о "Блоке". Я не теряю надежды на Северные цветы (альманах,
издаваемый "Скорпионом", - А. Т.) для Саши".
А самому Блоку уже часто становятся "все эти мысли неотвязны и часто
тяжелы, об этих живых и мертвых Христах и Антихристах, иногда превращающихся
в какое-то недостойное ремесло, аппарат для повторений, разговоров и
изготовления формул..."
"Днем говорили, вечером говорили, теперь вечер кончается, и все говорят
- и многое о ненужном, - пишет он Л. Д. Менделеевой через месяц, 16 декабря
1902 года. - ...Все кричат, а я молчу до неприличия, и через все так
неизмеримо высоко и звонко поются песни о Тебе..."
Не отсюда ли в известной мере родилось стихотворение:

Все кричали у круглых столов,
Беспокойно меняя место.
Было тускло от винных шаров.
Вдруг кто-то вошел - и сквозь гул голосов
Сказал: "Вот моя невеста".

Никто не слыхал ничего.
Все визжали неистово, как звери.
А один, сам не зная отчего, -
Качался и хохотал, указывая на него
И на девушку, вошедшую в двери.

("Все кричали у круглых столов...")

Это желание оградиться от всех вокруг "разноцветным щитом любви"
рождается из инстинктивного сопротивления души поэта всем словесным
вывертам, "теориям, теориям".
Недаром, посылая эти стихи Л. Д. Менделеевой, Блок приписал:
"Что ты скажешь на это? Это - не декадентство. Это не бесформенно. Это
просто и бывает в жизни, на тех ее окраинах, когда Ставрогины кусают
генералов за ухо... Здесь не понравится".
Воспоминание о "скандалах", производимых в чопорной провинциальной
среде героем романа Достоевского "Бесы", выдает всю меру раздражения,
которое временами подымается в душе молчаливого посетителя сборищ у
Мережковских, которые, по его ядовитому замечанию, всегда говорят о Христе
так, как будто он их хороший знакомый.

Скучно мне вечно болтать о том, что высоко, прекрасно;
Все эти толки меня только к зевоте ведут... -

вспоминаются Блоку строки Фета.
"Скоро мы "оставим всех Мережковских", - пишет он Л. Д. Менделеевой 18
декабря 1,902 г. - Зин[аиду] Ник[олаевну Гиппиус] я понял еще больше, она
мне теперь часто просто отвратительна... О, как они все провалятся! Я же с
Тобой и от Тебя беру всю мою силу противодействовать этим бесам".
Опять образ бесов, оскверняющих "святое место" своими пустопорожними
разглагольствованиями! ("...нельзя так вопить о том, на чем непременно
понижается голос", - заметит Блок о Мережковском в 1903 году {"Письма
Александра Блока". Л., 1925, стр. 52.}.)
"Чистая, белая, древняя" Москва привлекает его - там святая могила
Владимира Соловьева, там его первые после матери ценители.
"...Я потерял Соловьевых (умерших в январе 1903 года. - А. Т.) и
приобрел Бугаева", - писал Блок.
В знаменательный день встречи с Гиппиус, 26 марта 1902 года, он получил
от нее письмо Бориса Бугаева о книге Мережковского "Толстой и Достоевский",
подписанное: "Студент-естественник".
Письмо это, которое Мережковские считали гениальным, полно мистической
тревоги, которая не могла не показаться Блоку родственной:
"Куда мы летим? Над чем повисли? Что с нами будет?..
Нужно готовиться к нежданному, чтобы "оно" не застало врасплох, потому
что буря близка - волны бушуют и что-то страшное подымается из вод".
Восторженно отнесся Блок и к "Драматической" симфонии Андрея Белого.
"Симфония", разумеется, поразила нас (то есть Блока и его мать. - А.
Т.), как и до сих пор поражает, - пишет Блок Сергею Соловьеву в первых
числах июля 1902 года. - По-моему, это вещь грандиозная..."
"Все это снилось мне когда-то", - начинает он свой отзыв о "Симфонии",
напечатанный в "Новом пути" (Ќ 4 за 1903 г.), более похожий на стихотворение
в прозе, чем на рецензию, и столь хвалебный, что Сергей Соловьев ворчливо
заметил:
"Блок хватает через край, так нельзя".
С другой стороны, Андрей Белый был первым, кто процитировал стихи Блока
в своей статье "Певица" ("Мир искусства", 1902, Ќ 11) {Наблюдение это
сделано Н. П. Ильиным.} и провозглашал их образцом теургического искусства,
то есть способного влиять на жизнь в направлении ее религиозного
преображения.
Современники видели впоследствии в Блоке и Белом "такую же мистическую
пару единого духовного явления, как... имена Минского - Мережковского,
Гиппиус - Сологуба, Бальмонта - Брюсова...".
Во всяком случае, в это время Блок (как и Александра Андреевна) очень
близок по настроениям к Белому, у которого "действительно страшно до
содрогания "цветет сердце" {Выражение Фета, слегка переиначенное Вл.
Соловьевым.}.
"Странно, что я никогда не встретился и не обмолвился ни одним словом с
этим до такой степени близким и милым мне человеком", - писал Блок М. С.
Соловьеву 23 декабря 1902 года.
Психологическая атмосфера, в которой произошло это сближение, ясна из
записи в дневнике М. А. Бекетовой, посвященной сестре и племяннику:
"Люблю их обоих до крайности, но сознаюсь не без горя, что они утомляют
меня не только капризами своих настроений, но также и вечно приподнятым
строем, не допускающим ничего, кроме "звуков сладких и молитв", все им
мистицизм да стихи подавай, особенно она, моя бедная крошка с больным
сердечком и нервами, - нельзя так вечно витать над землей в сферах
умственной жизни - это нездоровый, разреженный воздух, в котором трудно
дышать".
Эта запись сделана 11 сентября 1901 года, в разгар блоковского
увлечения стихами Вл. Соловьева, и помогает понять зарождение переписки и
дружбы с Бугаевым, который по характеру своему был прямо-таки создан для
поддержания подобного "вечно приподнятого строя".
"Какой удивительный, гениальный, милый и бедный мальчик!" - заметила о
нем З. Гиппиус в одном из писем к Блоку, и этой характеристике нельзя
отказать в проницательности. Из позднейших мемуаров А. Белого видно, как
тяжело он перенес остро ощущаемую им рознь между родителями ("они разрывают
меня пополам"), как долго стеснялся своих мыслей, самолюбиво "до сроку тихо
таился". Только в последних классах гимназии и в университете Бугаев "бурно,
катастрофически даже, весь разорвался в словах... Хлынул словами на все
окружающее", по собственному позднейшему признанию.
Гиппиус все-таки расслышала в этих бурных речах ноту "бедного
мальчика". Блок же и Александра Андреевна восприняли Андрея Белого вначале
как человека, несущего миру новое откровение. В первом же письме к нему, 3
января 1903 года, Блок писал: "".совсем понял, что центр может оказаться в
Вас, а, конечно, не в... Мережковском и проч.".
В свою очередь, Белый 4 января тоже посылает Блоку письмо (это
совпадение показалось мистически настроенным юношам крайне знаменательным!).
"Вы точно рукоположены Лермонтовым, Фетом, Соловьевым, продолжаете их
путь, освещаете, вскрываете их мысли, - декларирует он свой взгляд на
творчество Блока, который позже разовьет в статье "Апокалипсис в русской
поэзии". - ...Скажу прямо - Ваша поэзия заслоняет от меня почти всю
современно-русскую поэзию".
Так возникает обильная, частая, полная восторженности и взаимных
комплиментов переписка.
"С первых же писем, - как признавался впоследствии Блок, - ...сказалось
различие наших темпераментов и странное несоответствие между нами..."
Но это было ясно осознано лишь потом. Вначале эта разница ощущается
лишь подспудно, звучит глухо, еле уловимо. Сам молчаливый и боящийся
огрубить, исказить тонкую, не дающуюся в руки мысль ее словесным выражением,
Блок как бы с вежливым удивлением отмечает чуждую ему черту Белого:
"Следующая фраза, - говорит Блок о его статье, - еще настойчивее, как
настойчивы Вы всегда, как настойчивы и неотвязны Ваши духовные стихи в
"Симфонии" и в статье об Олениной".
Но это пока лишь тень несогласия. В первое время Блок старательно
поддерживает приподнято-патетический и любомудрствующий стиль дружеской
переписки. Лишь потом - но все еще порой! - еле уловимый оттенок иронии
вкрадывается в его высказывания о Белом: "Бугаев прочел большой реферат
"Символизм как миропонимание"... в котором, конечно, опять цитирует нас с
Лермонтовым", - сообщает он матери 19 января 1904 года из Москвы. В тоне
этих слов - "конечно", "нас с Лермонтовым" - различима блоковская манера
шутить. "Неуловимый жест его отношения к словам и тембр голоса подмывал на
смех", - вспоминает эту пору Белый.