Александр Блок - Критика и публицистика - Андрей Турков. Александр Блок - часть 3
"Что будет в 1903 году? - писал Блок Л. Д. Менделеевой в канун Нового
года. - Я молюсь о счастье. Ты сияешь мне".
Он упивается ее письмами, где, словно жемчужина за жемчужиной, нижутся
слова любви. Она радостно и самозабвенно входит в его мир)
"...Читать я могу теперь только то, что говорит мне о тебе, что
интересует тебя, поэтому я и люблю теперь и "Мир искусства", и "Новый путь",
и всех "их", люблю за то, что ты любишь их и они любят тебя".
2 января 1903 года Любовь Дмитриевна становится невестой Блока, но
окончательное согласие на их брак дается в апреле. Между матерью и сыном, с
одной стороны, и матерью и дочерью - с другой, происходили тяжелые, трудные
разговоры. Решительное слово осталось за Д. И. Менделеевым, который, по
выражению обрадованного жениха, "как всегда, решил совершенно необыкновенно,
по-своему, своеобычно и гениально".
Они счастливы! Свадьба откладывается до осени только потому, что Блоку
предстоит летом ехать в Бад-Наугейм лечиться.
"Мы не можем не быть счастливы все, все!" - как заклинанье повторяет
Любовь Дмитриевна. Теперь она даже не ревнует избранника - ни к "Ксеньиным"
стихам (то есть посвященным И. М. Садовской), ни к Гиппиус.
В ней столько детского! Сдав экзамен на пятерку профессору Шляпкину,
она приметила, что он добродушно улыбнулся на ее обручальное кольцо, и
советует Блоку тоже обязательно надеть его.
Переехав в Боблово, она посещает Шахматове - свой будущий дом, приходит
от него в восторг, укоряет Блока, что тот мало рассказывал об этом месте и
даже собирался не жить там, уехать куда-то в деревню, в Вологодскую
губернию.
А он жалуется, что дни в Бад-Наугейме1 тянутся, как ломовые извозчики,
забрасывает невесту страстными письмами, восторгаясь ею, припоминая ее
черты, таинственно "интригуя" ее:
"Знаешь что? У меня роман. Я иду по дорожке, а впереди, сзади, сбоку -
везде идет высокая, стройная, молодая женщина. Волосы у нее золотые, походка
ленивая. Совсем сказочная. Румянец нежный и яркий".
Этот портрет возлюбленной сменяется другим, где мелькают образы,
возникающие и в стихах поэта:
"Обаяние скатывающейся звезды, цветка, сбежавшего с ограды, которую он
перерос, ракеты, "расправляющей", "располагающей" искры в ночном небе, как
"располагаются" складки платья - и с таким же не то вздохом, не то трепетом
и предчувствием дрожи".
Цветок - звезда в слезах росы
Сбежит ко мне с высот.
Я буду страж его красы -
Безмолвный звездочет.
("Я буду факел мой блюсти...")
Он клянет себя за болтовню в письмах - "точно горох сыплется" - и
подписывается: "...Твой шут, твой Пьеро. Твое чучело, Твой дурак..."
Но внезапно на его лицо ложится тревога: мать рассказывает ему об отце
и о первом времени после их свадьбы.
"Странный человек мой отец, - задумчиво пишет Блок невесте (12 июля
1903 г.) и тут же, спохватившись, добавляет: - Но я на него мало похож".
Как будто мрачная тень возникла на брачном пиру, и ее гонят, творя
заклинание...
И не только она одна. Уже вернувшись в Россию, в Шахматове, Блок за три
дня перед свадьбой заносит в записную книжку:
"Какой опять сегодня сон! Какие вообще в это лето! Что это значит?
Сегодня было землетрясение, кончался мир и падали (рушились) небеса
_рядами_. Мы (с Ней?) бежали".
"Одному из немногих и под непременной тайной" Блок сообщил о
предстоящей свадьбе С. М. Соловьеву. Тот ответил восторженным письмом,
подчеркивая, что узнал об этом в церковный праздник Благовещенья Пресвятой
Деве, и настаивал, чтобы его пригласили шафером.
В "Драматической" симфонии Андрея Белого говорилось о московских
мистиках:
"Как опытные ищейки, высматривали благодать.
Заглядывали в окна и на чужие дворы. И сверкали очами".
Увы, это "заглядывание в окна и на чужие дворы", столь иронически
описанное, как крайности увлечения мистицизмом, отнюдь не было чуждо ни
самому автору "Симфонии", ни его ближайшим друзьям Сергею Соловьеву и Льву
Львовичу Кобылинскому-Эллису {По словам самого Белого, Эллис "несносно совал
нос в жизнь людей, не считаясь с ними; в случае сопротивления своим фикциям
- гонялся с палкой за ними..."}, ни Зинаиде Гиппиус, также изображенной в
"Симфонии".
"Общие судьбы мира может разыгрывать каждый... - говорит Возлюбленная
мистика. - Может быть общий и частный Апокалипсис".
Такой "частный" Апокалипсис и узрели друзья Блока в его судьбе.
З. Гиппиус, привыкшая относиться к молодым поэтам как к своим пажам,
встретила известие о женитьбе Блока неодобрительно.
Это противоречило ее туманным теориям о "влюбленности" - "этом новом в
нас чувстве... ни к чему определенному, веками изведанному не стремящемся и
даже отрицающем все формы телесных соединений" (в том числе и брак!),
"обещании чего-то, что, сбывшись, нас бы вполне удовлетворило в нашем
душе-телесном существе..."
На худой конец З. Гиппиус готова была согласиться на то, чтобы женитьба
человека не имела никакого отношения к _поэту_.
- Не правда ли, - "деликатно" спросила она у Блока, - ведь говоря о
_Ней_, вы никогда не думаете, не можете думать ни о какой реальной женщине?
"Он даже глаза опустил, точно стыдясь, что я могу предлагать такие
вопросы:
- Ну, конечно, нет, никогда.
И мне стало стыдно", - вспоминает З. Гиппиус.
Стыдно ей, оказывается, вовсе не за свою бесцеремонность, а за то, что
она позволила себе так "усомниться" в Блоке!
Гиппиус с удовольствием сообщила Блоку, что и Андрей Белый "был очень
удручен" известием о его женитьбе и все говорил: "Как же мне теперь
относиться к его стихам?"
"Действительно, - писала она, - к вам, т. е. к стихам вашим, женитьба
крайне нейдет, и мы все этой дисгармонией очень огорчены".
Блок был сильно задет этим письмом, хотя еще думал, что отзыв Белого
выдуман Гиппиус (это с ней бывало).
Дело в том, что поэт пригласил Белого быть своим вторым шафером. Тот
отвечал уклончиво, ссылаясь на разные обстоятельства, которые могут помешать
ему приехать к сроку свадьбы. А потом прислал Блоку письмо, где просил поэта
уточнить: "_Что Вы знаете о Ней и Кто Она, по-Вашему_?"
"...Я не мог понять, - объяснял Белый впоследствии, - к кому,
собственно, относятся нижеследующие строчки - к Л. Д. Менделеевой или к
Деве-Заре-Купине:
Проходила Ты в дальние залы,
Величава, тиха и строга...
Я носил за Тобой покрывало
И смотрел на Твои жемчуга...
С одной стороны, здесь "Ты" с большой буквы, - нужно полагать -
небесное видение, с другой стороны - за небесным видением покрывала не
носят..."
Блок счел письмо Белого "странным" и переслал его невесте, которая,
наоборот, нашла, что "после Зинаидиного оно ведь совсем просто и понятно",
то есть считала, что сказанное Гиппиус о Белом - правда.
Наконец Белый совсем отказался. Возможно, что он старался отговорить от
шаферства и Сергея Соловьева.
Во всяком случае, 1 августа Сергей Соловьев, раньше сам напрашивавшийся
на эту роль, отвечал Белому:
"Совершенно понимаю, что ты не хочешь никуда ехать. Я тоже хочу
безвыездно прожить в Трубицине до конца августа и на свадьбу Блока не
ехать".
И действительно, написал Блоку, что "по некоторым обстоятельствам" не
сможет быть на свадьбе. (Однако он относился к ней иначе, чем Белый и
Гиппиус, видя в женитьбе Блока событие огромного мистического значения.
"Пускай бог благословит тебя и твою невесту, и пускай никто ничего не
понимает, и пускай "люди встречают укором презренным то, чего не поймут... -
писал он Блоку 12 августа. - ...Дело пахнет Владимиром Соловьевым. Отсылаю
тебя к четвертому изданию стихотворений".
Почти накануне свадьбы Сергей Соловьев не усидел в Трубицине и
неожиданно явился в Шахматове. На следующий день {} он вместе с женихом
поехал в Боблово и был совершенно очарован Любовью Дмитриевной. Он находил
ее красоту то тициановской, то древнерусской. Она казалась ему ожившими
строчками блоковских стихов:
...Молодая, с золотой косою,
С ясной, открытой душою.
Месяц и звезды в косах...
"Входи, мой царевич приветный..." -
("Я вырезал посох из дуба...")
вспомнились ему блоковские строчки, как только он увидел ее на крыльце.
"Лучше не видел и не увижу! Идеальная женщина!" - восклицал Соловьев.
Они возвращались уже ночью, останавливались в лесу, и Блок рассказывал
спутнику, сколько раз он проезжал здесь.
- ...Ночь с лунными бликами, лошадь дрожит и шарахается в сторону. И
право, я не знал тогда, где Она, не здесь ли, и все допускал, все
невероятное и все невозможное, и сам дрожал от восторга и ожидания. И часто
не мог понять, где огонь, какой огонь, что в этом огне, не знак ли это
расцветающей страсти. И чудилась Она в лилиях Офелии, с тяжелыми потоками
золотых кос. И кусты шевелились...
В день свадьбы, 17 августа, Сергей Соловьев написал стихи, посвященные
Блоку:
Над Тобою тихо веют
Два небесные крыла...
Слышишь: в страхе цепенеют
Легионы духов зла.
Ему все казалось необычайным и знаменательным - и природа вокруг, и
погода, с утра дождливая, но к вечеру прояснившаяся, и безмерная
взволнованность престарелого Менделеева, надевшего все свои ордена, и'
Александры Андреевны, и торжественная обстановка венчания в селе Тараканове,
и патриархальное появление крестьян со свадебными дарами.
Блок не сразу понял, что юношеская восторженность его кузена сочетается
о "взглядыванием в окна и на чужие дворы".
Уже перед свадьбой С. Соловьев советовал жениху "убить дракона похоти".
Уезжая из Шахматова, он настоятельно рекомендовал Блоку внимательно
заняться; "Историей теократии" В. Соловьева, повторяя эту просьбу в письмах
и с ужасом рассказывая о том, как одна; новобрачная взяла с собой на медовый
месяц... томик Короленко.
"Видишь, как много еще придется сделать усилий, чтобы мир
преобразился!" - провозглашал воинственный гимназист.
Приехав осенью в Петербург, он с огорчением увидел на столе у Блока,
правда, не Короленко, но стихи Бальмонта.
"Я еще не последовал твоему совету и не прочел "Теократии", - отвечает
Блок 10 ноября 1903 года. - Читал осенью "Духовные основы жизни" [Вл.
Соловьева], потом опять оставил" {"Письма Александра Блока". Л., 1925, стр.
59.}.
А летом он жаловался невесте, читая третье сочинение Вл. Соловьева:
"...с "Оправданием добра" мало выходит путного".
Более свежие впечатления захватывают его.
"...Сейчас мы (издательство "Скорпион". - А. Т.), - писал Брюсов Андрею
Белому в конце июля 1903 года, - издаем 6 стихотворных сборников; Д. С.
[Мережковского], 3. Н. [Гиппиус], Сологуба, мой, Коневского, Балтрушайтиса,
Бальмонта 7-ой, Ваша будет 8-ой. Вся русская поэзия будет в Скорпионе. Эта
осень - что-то вроде генерального сражения. Ватерлоо или Аустерлиц?"
Блок внимательнейшим образом читает эти издания. "...За последнее время
"Скорпион" вызывает очень большие дозы личной моей благодарности, издавая
книги", - сообщает он П. П. Перцову 9 декабря 1903 года.
Для него Брюсов после своего сборника "Urbi et orbi" ("Городу и миру"),
конечно, Наполеон после Аустерлица.
"Все время слышен "шум битвы", - пишет он в рецензии. - Бьется кто-то в
белом с золотом, кто-то сильный с певучим мечом... Если говорить о
"направлений", то надо сказать, что всякое направление беспомощно меркнет в
красках книги".
И даже в другом, более сдержанном варианте этой рецензии все же
говорится:
"Перед нами - книга, как песня, из которой "слова не выкинешь"...
Рассуждение о совершенстве формы и т. п. - представляется нам по отношению к
данной книге общим местом".
Книгу Брюсова Блок купил еще перед свадьбой, в Москве, когда ездил
заказывать букет невесте. Теперь это его постоянное чтение. Многое он уже
знает наизусть. Всем друзьям горячо рекомендует книгу Брюсова:
"Прочтите, милый Александр Васильевич, это совсем необыкновенно,
старого декадентства, по-моему, нет и следа. Есть преемничество от Пушкина -
и по прямой линии", - пишет он А. В. Гиппиусу.
Брюсов, певец ассирийских царей и викингов, творец изысканных и
вызывающих образов, в своей новой книге провозглашал отказ от многого из
своего собственного недавнего прошлого:
Прочь, венки, дары царевны,
Упадай, порфира, с плеч!
Здравствуй, жизни повседневной
Грубо кованная речь!
("Работа")
В "Urbi et orbi" ворвался пестрый гомон "жизни повседневной", гул
большого города, ропот человеческих толп. Для самого Брюсова все это по
преимуществу являлось просто очередным его эстетическим увлечением. Он
заметно любуется своей способностью к перевоплощению, к завоеванию новых
тем, чтобы, поставив на них свое клеймо поэтического конквистадора,
двинуться дальше.
Но такие чуткие читатели его книги, как Блок, истолковали стихи Брюсова
по-своему, глубже, увидев в них возможности новых дорог. Перечитывая "Urbi
et orbi" теперь, видишь, что темы, намеченные автором эффектно и броско, но
в значительной мере декларативно, потом, в стихах его младших собратьев,
часто преображались, обогащались более конкретным жизненным содержанием,
подчиняясь иному видению мира.
Так, обращение Брюсова к "матери-земле", которую он "в губы черные
целует", после того как ее "чуждался... на асфальтах, на гранитах",
отозвалось в поэзии' Андрея Белого темой бегства из "грохочущего города" в
"поля" деревенской России.
В "Urbi et orbi" есть несколько брюсовских гаданий о своих путях -
скорее литературных, чем жизненных;
Приду ли в скит уединенный,
Горящий главами в лесу,
И в келью бред неутоленный
К ночной лампаде понесу,
Иль в городе, где стены давят,
В часы безумных баррикад,
Когда Мечта и Буйство правят,
Я слиться с жизнью буду рад?
("Последнее желанье")
Быть может, заблудясь, устану,
Умру в траве под шелест змей,
И долго через ту поляну
Не перевьется след ничей.
("Искатель")
Позднее в лирике Блока зги же мотивы наполнятся живым, неизбывным
страданием, где "слияние с жизнью" родины не провозглашено ни единым словом,
но осуществлено всем образным строем стихов, близким и горькому хмельному
разгулу народных песен и печальному пушкинскому раздумью:
В час утра, чистый и хрустальный,
У стен Московского Кремля,
Восторг души первоначальный
Вернет ли мне моя земля?
Иль в ночь на Пасху, над Невою,
Под ветром, в стужу, в ледоход -
Старуха нищая клюкою
Мой труп спокойный шевельнет?
Иль на возлюбленной поляне
Под шелест осени седой
Мне тело в дождевом тумане
Расклюет коршун молодой?
("Все это было, было, было...")
И наконец, если заглядывать еще дальше в будущее, то стихотворение из
"Urbi et orbi" "Побег" как бы заключает в себе набросок сюжета, близкого
поэме Блока "Соловьиный сад". К этому нам еще предстоит вернуться.
Но прежде чем продвинуться дальше Брюсова, его младшие собратья
некоторое время чувствовали в своих стихах механическую инерцию данного им
толчка. Слова из письма Блока к Брюсову "Быть рядом с Вами я не надеюсь
никогда" не пустая фраза, не дань вежливости мэтру. Все "младшие", как
назвал он их однажды, испытывали на себе огромнейшее влияние "Urbi et orbi".
Замечая Сергею Соловьеву, что строки его новых стихов почти прямо
заимствованы из сборника Брюсова, Блок свирепо восклицает: "Не потерплю
такой узурпации относительно Брюсова и отомщу тебе кинжалом - в свой час".
Намеренный комизм этой фразы в том, что "обвинитель" сам как бы нечаянно
впадает в брюсовский тон, повторяя известную строку: "И мстил неверным в
свой час кинжалом".
В том же духе Блок разбирает и стихи Белого:
"...Вообще - сочинение если не Валерия Яковлевича [Брюсова], то по
крайней мере - Валерия Николаевича Бугаева. То же все время происходит со
мной, но в еще большем размере, так что от моего имени остается разве
окончание: _ок_ (В. Я. Бр... - ок!)".
Брюсов помог Блоку сделать очень важный шаг навстречу жизни.
Характерно, что в дни упоенного чтения его книги Блок написал стихотворение
"Фабрика".
В соседнем доме окна жолты.
По вечерам - по вечерам
Скрипят задумчивые болты,
Подходят люди к воротам.
"Грубый чекан этих ударяющих, как молот кузнеца, строк был так
непривычен под пером поэта "Прекрасной Дамы", - свидетельствует П. П.
Перцрв.
И глухо заперты ворота,
А на стене - а на стене
Недвижный кто-то, черный кто-то
Людей считает в тишине.
Я слышу все с моей вершины:
Он медным голосом зовет
Согнуть измученные спины
Внизу собравшийся народ.
Они войдут, и разбредутся,
Навалят н_а_ спины кули.
И в жолтых окнах засмеются,
Что этих нищих провели.
Влияние Брюсова здесь очевидно. Стоит напомнить строки из его
стихотворения "Ночь":
Глядят несытые ряды
Фабричных окон в темный холод,
Не тихнет резкий стон руды,
Ему в ответ хохочет молот.
И, спину яростно клоня,
Скрывают бешенство проклятий
Среди железа и огня
Давно испытанные рати.
Но вот что любопытно: незадолго перед тем в журнале "Новый путь" (Ќ 9
за 1903 г.) была опубликована! статья Антона Крайнего (псевдоним З. Гиппиус
как критика и публициста) "Нужны ли стихи?".
Говоря об обособленности современных людей друг от друга, в частности и
поэтов, З. Гиппиус уподобляет стихи уединенной молитве: "Мы стыдимся своих
молитв и, зная, что все равно не сольемся в них ни с кем, - говорим, слагаем
их уже вполголоса, про себя, намеками, ясными лишь для себя".
Полтора года назад и Блок записал в наброске статьи о русской поэзии:
"Стихи - это молитвы". С тех пор, однако, он прошел через период увлечения
Мережковским, переписки с Гиппиус и с Андреем Белым, нараставшего
сопротивления их надуманным теориям и порожденных этим метаний от одного
лагеря к другому.
"Я думаю, явись теперь, сейчас, в наше трудное, острое время,
стихотворец гениальный, - писала З. Гиппиус, - он очутился бы тоже один на
своей узкой вершине (курсив мой. - А. Т.); только зубец его скалы был бы
выше - ближе к небу, - и еще невнятнее казалось бы его молитвенное пение".
И вот в стихотворении Блока появляется образ, который выглядит
полемикой с Гиппиус:
Я слышу все с моей вершины...
Случайное совпадение? Может быть, и нет, если вспомнить, что уже в
конце июня 1903 года у Блока возникает замысел стихотворения "Поэты",
завершенного много позднее. В первоначальном наброске говорится:
И все уставали от вечных надежд
На чей-то взывающий голос.
Боролись, кричали, громили невежд...
А в поле был ветер, цвел колос.
...Так жили поэты - и прокляли день,
Когда размечтались о чуде.
А рядом был шорох больших деревень
И жили спокойные люди.
"Спокойные" - не значит счастливые. И рядом с образом Прекрасной Дамы,
Лучезарной Подруги возникает - еще смутное - несчастное, измученное лицо
матери-самоубийцы ("Встала в сиянья...").
В первом издании "Стихов о Прекрасной Даме" заключительный раздел книги
назывался "Ущерб".
Образ Прекрасной Дамы меркнет, как месяц на ущербе. "Потемнели,
поблекли залы" воздвигнутого для нее в стихах дворца; все начинает
напоминать гаснущее марево или театральную декорацию, готовую вот-вот
взвиться вверх, исчезнуть. Меняется освещение, кончается ночная сказка,
наступают "неверные дневные тени".
По городу бегал черный человек,
Гасил он фонарики, карабкаясь на лестницу.
Медленный, белый подходил рассвет,
Вместе с человеком карабкался на лестницу.
Там, где были тихие, мягкие тени -
Желтые полоски вечерних фонарей, -
Утренние сумерки легли на ступени,
Забрались в занавески, в щели дверей...
("По городу бегал черный человек...")
Видя этот "бледный город", черный человечек плачет, но продолжает
гасить огни. Иногда его плач переходит в насмешку над недавним обманом,
маскарадом явлений. Терпеливое ожиданье Прекрасной Дамы "в мерцанье красных
лампад", вера в то, что она откроется, просияв сквозь каменные "ризы"
церковных стен, все чаще разрешается трагической иронией, горьким смехом над
обманутой надеждой. "Разноцветные перья", на которых собирался взлететь
поэт, превращаются в "пестрые лоскутья" шутовского балагана.
Хохот арлекина переходит в печальное прощание с мечтой:
Спи ты, нежная спутница дней,
Залитых небывалым лучом.
Ты покоишься в белом гробу.
Ты с улыбкой зовешь: не буди.
("Вот он - ряд гробовых ступеней...")
"...И мне, и Бугаеву кажется, - пишет Блоку С. Соловьев 1 сентября 1903
года, - что в твоей поэзии заметен некоторый поворот, за самое последнее
время. Я бы мог назвать этот поворот "отрешением" от прерафаэлитизма".
Через несколько месяцев Блок подтверждает это в письме от 20 декабря
1903 года и объясняет С. Соловьеву, что прерафаэлитство "не к лицу нашему
времени": "Лицо искажено судорогой, приходит постоянное желание разглаживать
его морщины, но они непременно опять соберутся".
В конце 1903 года Андрей Белый писал Блоку, что "поток общеофициального
декадентизма, - своего рода форма, в которой соединены люди диаметрально
противоположные (быть может, в будущем враждебные друг другу)".
"А как Вы думаете? Не мы ли с Вами - люди, в будущем враждебные друг
другу, о которых Вы говорите?" - отвечает на это Блок 12 декабря.
Кажется, ничто не предвещает такого хода событий. Напротив, во время
приезда в Москву в январе 1904 года Блоки знакомятся с Белым, проводят с ним
почти все время и сближаются вроде еще теснее с ним и Сергеем Соловьевым.
"Андрей Белый неподражаем (!)...
Запираемся вчетвером (Бугаев, Сережа, мы). Пьем церковное вино,
чокаемся. Знаменательный разговор - тяжеловажный и прекрасный..." - в таком
тоне писал Блок матери из Москвы 14-15 января 1904 года.
Соловьев и Бугаев водили гостей в редакции, на религиозные собрания и
литературные вечера, сами собирали к себе почитателей стихов Блока, которые
в основном принадлежали к литературному кружку символистского журнала
"Весы", возглавляемого Брюсовым, и альманаха "Гриф".
"...Поехали в Москву, где вполне расцвели", - пишет Блок знакомому.
Ему нравилась Москва, Новодевичий монастырь с розовой, тянущейся к небу
колокольней, с "гулом железного пути" - Окружной дороги, - подчеркивающим
тишину возле могил Соловьевых с пушистым снегом.
Соловьев и Блоки бродят по полю, у Воробьевых гор.
Не вспоминается ли им происшедший здесь почти сто лет назад и ставший
хрестоматийно известным эпизод - двое мальчиков, бросающихся в объятья друг
к другу с жаркими словами клятвы в дружбе на всю жизнь ради одной великой
цели?
Ведь и у них тоже - великие цели!
У юного Сергея Соловьева по воспоминаниям Белого, "было настолько
готовое и ясное представление в то время, что он мог вообразить себе будущее
устройство России, - ряд общин, соответствовавших бывшим княжествам, с
внутренними советами, посвященными в Тайны Ее, которой земное отражение (или
женский Папа) являлось бы центральной фигурой этого теократического
устройства".
О некой грядущей таинственной гармонизации человеческих отношений
мечтал и Андрей Белый. Быть может, надо самим пойти ей навстречу всем
вместе, куда-нибудь в леса, на берега Светлояр-озера, где на дне, но
преданию, находится Китеж? Не возникнет ли она там внезапно и чудесно, как
этот таинственный город, говорят, является горячо верующим в него?
Молча слушает это Блок. И друзья его считают, что молчание - знак
согласия.
Лишь много-много лет спустя, над свежей могилой Блока, Андрей Белый с
горечью поймет: "...Как я был эгоистичен в то время: я видел лишь свои
идеалы, чувствовал лишь свою боль. А[лександра] А[лександровича] я любил, но
из своего мира мыслей. Я видел его в "моем" и не видел его в "его"
собственном мире, где были свои боли, свои тяготы и, быть может, гораздо
более глубокие сомнения".