Александр Блок - Критика и публицистика - Бекетова Мария Андреевна - Александр Блок. Биографический очерк - Глава девятая



Уехал Блок 5-го июля вечером. Следующее письмо получено в Шахматове уже из Вержболова.
Через Берлин, Кельн, Париж Ал. Ал. отправился в Бретань, в купальное местечко Abervrach, где ожидала его жена.
Из Берлина открытка: "Мама, я уже в Берлине, пью кофей. Спал скверно, потому что был увлечен полетом поезда и ультрафиолетовыми лучами ночника. Удивительный и знакомый запах в Германии".
Из Кельна тоже открытка: ..."пришлось пересесть в первый класс (из Ганновера до Кельна), потому что на Фридрихштрассе сели в мое купе французские буржуа и австрийский лакей, и стали ругать Россию с таких невообразимо мещанских точек зрения, что я бы не мог возразить, если бы и лучше говорил по-французски..."
Из Парижа Блок прислал матери целую коллекцию карточек с изображением химер Notre Dame. Париж ему сразу очень понравился - кажется, в первый и последний раз в его жизни. Вот что он пишет отсюда матери:
"Мама, вчера еще утром я был на Unter den Linden, а вечером я стоял на мосту Гогенцоллернов над Рейном и был в Кельнском соборе, а сейчас пришел из Notre Dame, сижу в кафе на углу Rue de Rivoli против Hotel de Ville, пью citronnade {Лимонад (фр.).}; поезд мчался еще быстрее, чем в Германии, жара, вероятно, до 40®, воздух дрожит над полотном, ветер горячий, Париж совсем сизый и таинственный, но я не устал, а, напротив, чувствую страшное возбуждение. Париж мне нравится необыкновенно, он как-то уже и меньше, чем я думал, и оттого уютно в толпе... Страшно весело - вокруг гремят и кричат, я сижу почти на улице..."
Следующее письмо уже из Аберврака (24 июля):
"Мама, я здесь уже третий день. Третьего дня - выехал из Парижа, было до 30®, все изнемогали в вагоне, у меня уже начало путаться в голове; так было до вечера. Вдруг поезд пролетел два коротких туннеля - и все изменилось, как в сказке: суровая страна со скалами, колючим кустарником и папоротником, и густым туманом. Это - влияние океана - уже за час до Бреста. В Бресте - рейд полон военных кораблей. Я подумал - и вдруг решил ехать на автомобиле, и не ночевать в гостинице. 36 километров мы промчались в час. Очень таинственно: ночь наступает, туман все гуще, и большой автомобиль с фонарем несется по белым шоссе, так что все шарахаются в сторону. И черные силуэты церквей. - Наконец появились маяки, и мы, проблуждав некоторое время в тумане, нашли гостиницу и въехали во двор... Мы на берегу большой бухты, из которой есть выход в океан... Живем окруженные морскими сигналами. Главный маяк (за 10 километров от нас в море) освещает наши стены, вспыхивая каждые 5 секунд. Рядом с ним - поменьше - красный... Кроме того - значки на берегах - все для обозначения фарватера. Вчера был легкий бриз, и мы выезжали на парусной лодке в океан, а потом - в порт Аберврака, где стоит угольщик. Этот угольщик - разоруженный фрегат 20-х годов, который был в Мексиканской войне 1, а теперь отдыхает на якорях. Его зовут "Melpomene". На носу - Мельпомена - белая статуя, стремящаяся вперед в море. Пустые люки от пушек, а в окнах видны дети. Нет ни брони, ничего, мачты срезаны наполовину, реи сняты. А когда-то воевал".
В конце этого письма приписка: "Большая Медведица на том же месте. На юго-востоке - звезда, похожая на маяк. Совершенно необыкновенен голос океана..."
Следующие письма из Аберврака написаны на целых коллекциях карточек с местными видами. Купанье нравится, идет хорошо, гостиница прекрасная.
27 июля:
"Мы живем в доме XVII века, который был церковью. Рядом с моей комнатой прячут обломки кораблей"...
Во всех письмах, кроме подробностей обихода и купанья, описываются особенности океана, приливы и отливы, появление на горизонте кораблей. "Можно представить себе ужас океана, только увидев его... Между тем, только на днях мимо нас прошла японская эскадра в Шербург. Постоянно ходят военные корабли. Наконец, есть корабли Hamburg - Amerika Linie {Линии "Гамбург - Америка" (нем.).}, втрое больше самого большого броненосца (до 8000 человек и груз). И все это кажется маленьким и должно зорко следить за маяками и сигналами"... (Из того же письма).
В письме от 2 августа 1911 г. говорится: "Завтракаем - в 12 часов - с англичанами, которые живут с нами. Семейство простое, мы постоянно разговариваем и купаемся вместе. После завтрака ходим гулять далеко... Обедаем в 7 часов, потом гуляем всегда на гору над морем. Очень разнообразные закаты, масса летучих мышей и сов, и чайки кричат очень музыкально во время отлива. На всех дорогах цветет и зреет ежевика среди колючих кустов и папоротников, много цветов. - Сегодня видели высокий старый крест - каменный, как всегда. На одной стороне - Христос, а на другой - Мадонна смотрит в море. Кресты везде... Купался я сегодня 9-ый раз, уже дольше 1/4 часа, не могу от удовольствия вылезти из воды, учусь плавать. Всю кожу жжет, вода холодная обыкновенно. - Все это (кроме купанья) иногда однообразно и скучновато. Развлечение - единственно, когда бывают Les Pardons {Прощеные дни (фр.).}, свадьбы (постоянно), песни, и когда в порт к нам приходят яхты. Вчера на закате вошел в бухту великолепный трехмачтовый датчанин. Очень хорошие собаки. К нам пристает и иногда гуляет с нами хозяйский щенок Фело... Раз, когда я купался, он считал своим долгом плавать за мной, страшно уставал, у него билось сердце, и приходилось брать его в море на руки. Во время отлива по дну ходят свиньи, чайки, кормораны. "La canaille" {"Чернь" (фр.).} пожинает великолепную пшеницу, тяжелую точно вылитую из красного золота... Здесь очень тихо; и очень приятно посвятить месяц жизни бедной и милой Бретани. По вечерам океан поет очень ясно и громко, а днем только видно, как пена рассыпается у скал".
И наконец последнее письмо из Аберврака. Он надоел, и решено уезжать. Едут в Quimper. Но перед отъездом Ал. Ал. пишет матери длинное письмо с описанием нравов. Пишет он, что надоело им между прочим - "неотъемлемое качество французов (а бретонцев, кажется, по преимуществу) - невылазная грязь, прежде всего - физическая, а потом и душевная. Первую грязь лучше не описывать; говоря кратко, человек сколько-нибудь брезгливый не согласится поселиться во Франции".
Говоря о "душевной грязи", Ал. Ал. описывает французских барышень, купающихся вместе с ними, их холодное бесстыдство... Пишет об этом с большим отвращением.
"Занимательны здешние жители, - пишет он дальше, - в них есть чеховское, так как Бретань осталась в хвосте цивилизации, слишком долго служа только яблоком раздора между Англией и Францией. Например, единственный здешний доктор; всегда пьяный старик с длинной трубкой; у него зеленые глаза (как у всех приморских жителей), но на одном - багровый нарост. Он мягок, словоохотлив и глубоко несчастен внешне, но, кажется, внутренно счастлив; всегда ему кажется, что его кто-то ждет и кто-то к нему должен прийти; с утра до вечера бегает взад и вперед по набережной. Его давно уже заменил горбатый доктор из соседнего села, приезжающий в маленьком автомобиле; но он не смущается, всегда в повышенном настроении (от аперитивов), рассказывает иностранцам историю соседних замков (все перевирая и негодуя одинаково на революцию и на духовенство - это через 122 года!) и таскает толстую книгу - жития бретонских святых; очень интересная книга - я из нее кое-что почерпнул"...
Дальше Ал. Ал. пишет об архитекторе, которому не удалось его архитекторство, о чем он постоянно рассказывает, грустя о том, что вместо того "принужден был жениться на дочери фабриканта и заняться выработкой йода и соды".
Все они с восторгом вспоминают о Париже: "Париж предстоит им всем как обетованная земля - всегда и неизменно в виде "Москвы" для трех сестер".
Описывается в письме и "proprietaire" {Домовладелец (фр.).}, который удит рыбу, охотится и с восторгом вспоминает, как его напоили в Петербурге, где он был с эскадрой адмирала Жерве 2...
Об англичанах, с которыми приходится проводить много времени и пить чай "после купанья под смоквой и под грушей", сообщаются интересные подробности. Сам глава семьи - "аргентинский корреспондент из Лондона" - сообщает по подводному кабелю и посредством фельетонов, написанных под грушей в Абервраке, но помеченных Лондоном, - все, что может интересовать аргентинских фермеров... Однажды в жаркий день сообщил он в Америку из-под груши о том, что в Лондоне на съезде дантистов дебатировался вопрос о челюстях Габсбургов...
У англичанина - семья: жена, которая одна из первых получила высшее женское образование в Англии; сын 12 лет - очень веселый, шаловливый и здоровенный мальчик, великолепный клоун; и рыже-красная дочь лет 17, которая играет на рояле, танцует на всех балах и предпочитает оксфордских и кембриджских студентов - блазированным 3 лондонским.
Все семейство - ярые велосипедисты, спортсмены и великолепно плавают. Мы всегда вместе и едим, и купаемся... Раз пригласили мы их ехать в море, но только что миновали последние скалы, пришлось вернуться: у меня приключилась морская болезнь, и они же отпоили меня коньяком...
Есть еще немало интересных жителей, о которых можно бы написать... разные морские волки, пьяные ловцы креветок, demi-vierges {Полудевы (фр.).} от 6 до 12 лет, которые торчат целый день полуголые на берегу и кричат друг другу голосами уже сиплыми: "T'as tes garcons pour jouer!" {"Забавляйся со своими мальчишками!" (фр).} Все это даже неудивительно: по-видимому, это обычный способ "формирования" французской "девы" (pucelle {Девственница (фр.).} - уменьшительное от блохи).
На днях вошли в порт большой миноносец и 4 миноноски, здороваясь сигналами друг с другом и с берегом, кильватерной колонной - все как следует. Так как я в этот день скучал особенно и так как, как раз в этот день, газеты держали в секрете совещание французского посла в Берлине с Кидерлэн-Вехтером (германский министр иностранных дел), то я решил, что пахнет войной, что миноносцы спрятаны в нашу бухту для того, чтобы выследить немецкую эскадру, которая пройдет в Африку, через Ламанш (разумеется!), и т. д. Сейчас же стал думать о том, что немцы победят французов... жалеть жен французских матросов и с уважением смотреть на довольно корявого командира миноноски, который проходил военной походкой по набережной...
Я, как истинный русский, все время улыбаюсь злорадно на цивилизацию дредноутов, дантистов и pucelles. По крайней мере над этой лужей, образовавшейся от человеческой крови, превращенной в грязную воду, можно умыть руки. Над всем этим стоит культура, неудачно и неглубоко названная этим именем. Ее я и поеду смотреть начиная с покачнувшегося иконостаса Quimper'a...
Пиши в Париж".
Из Quimper'a целый ряд писем. Там пришлось прожить дольше того, что предполагалось, потому что у Блока разболелось горло и повысилась температура. Но августовская жара и лекарства, прописанные тамошним доктором, скоро помогли. Quimper и "красив и стар". Он оказался гораздо цивилизованнее Абер-врака.
20 авг.: "Сегодня последний день праздников, начавшихся с Assomption {Успения (фр.).}.
Я сижу у окна, только что прошла сильная гроза; вижу, как балаганщики выбиваются из сил, чтобы заработать напоследок. Перед моим окном - две карусели..."
Тут же описываются все звери, которые представляют в балагане: слоненок, обезьяна - принц Альберт, зебра, собаки, кошки, попугаи... Обо всех этих зверях самые симпатичные отзывы: "Около уборной слоненка почти всегда теснится группа поклонников. Карусель свистит, музыка играет во всех балаганах разное, в поющем кинематографе воет граммофон, хозяева зазывают, заглушая музыку криками, на улице орет газетчик, а к отелю подлетают бесчисленные автомобили со свистом, воем и клокотаньем: здесь не только масса французов en vacances {На отдыхе (фр.).}, но и богатые американцы и англичане; то пролетит огромный автомобиль с развевающимся американским флагом, разорванным от ветра; то - автомобиль, на котором сидит огромный черный лев с разинутой пастью - очень талантливо сделанный (оказывается - просто "чудо-вакса" под маркой "Lyon noir") {"Черный лев" (фр.).}...
Я читаю всевозможные "Je sais tout" {"Я все знаю" (фр.).} и до десяти газет в день (парижских и местных). Пью до 15 чашек чаю и съедаю до 10 яиц. Все это уже надоело, и я хотел бы поскорее поправиться и ехать прямо в Париж, потому что Бретань, при всей прелести, например, Quimper'a, а также некоторых костюмов, которые мы видели, наконец, благодаря праздникам, во всей пышности и во всем разнообразии - все-таки какая-то "латышия": отвратительный язык, убогие обычаи...
Стихотворение Брюсова "К собору Кэмпера" могло бы относиться к десятку европейских соборов, но никак не к этому. Он не очень велик и именно не "безгласен". Все его очарование - в интимности и в запахе, которого я не встречал еще ни в одной церкви: пахнет теплицей от множества цветов; очень уютные гробницы, много утвари, гербов, статуй, сводиков, лавочек и пр. Башни его не очень давно перестроены, готика - прекрасная, но не великая, и даже в замысле искривления алтаря нет величия, хотя много смелости - талантливо, но не гениально...
Несмотря на то, что мы живем в Бретани, и видим жизнь, хотя и шумную, но местную, все-таки это - Европа, и мировая жизнь чувствуется здесь гораздо сильнее и острее, чем в России (отчасти, благодаря талантливости, меткости и обилию газет при свободе печати), отчасти благодаря тому, что в каждом углу Европы человек висит над самым краем бездны ("и рвет укроп - ужасное занятье!" - как говорит Эдгар, водя слепого Глостера по полю) {Сцена из "Короля Лира" Шекспира.} и лихорадочно изо всех сил живет "в поте лица". "Жизнь - страшное чудовище, и счастлив человек, который может, наконец, спокойно протянуться в могиле", так я слышу голос Европы, и никакая работа и никакое веселье не может заглушить его. Здесь ясна вся чудовищная бессмыслица, до которой дошла цивилизация, ее подчеркивают напряженные лица и богатых, и бедных, шныряние автомобилей, лишенное всякого внутреннего смысла, и пресса - продажная, талантливая, свободная и голосистая.
Сегодня английские стачки кончаются (по-видимому), но вчера бастовало до 250000 рабочих. Это - "всемирный рекорд", говорят парижские газеты и выражают удивление, что стачка достигла таких размеров в _с_а_м_о_й _д_е_м_о_к_р_а_т_и_ч_е_с_к_о_й _с_т_р_а_н_е! При этом, одна Франция теряла до миллиона франков в день. Англия - нечего и говорить, потому что 60% английской промышленности сосредоточено в наиболее пострадавшем Ливерпуле. На сотнях б_о_л_ь_ш_и_х пароходов сгнили фрукты, рыба и прочее. Не было х_л_е_б_а, не было с_в_е_т_а. Все это сопровождалось бесконечными анекдотами, начиная с того, что лорды (у которых только что отнято их знаменитое veto) уверяли в парламенте, что в_с_е _б_л_а_г_о_п_о_л_у_ч_н_о, - и кончая обществом эсперантистов, которые уныло сидели на чемоданах на лондонском вокзале и тщетно ждали поезда, мечтая о соединении всех народов при помощи эсперанто. Но они мечтали об этом в "самой демократической стране", где рабочие доведены до исступления 12-ти ч_а_с_о_в_ы_м _р_а_б_о_ч_и_м_ д_н_е_м (в доках) и низкой платой, и где все силы идут на держание в кулаке колоний и на постройку "супер-дреднаутов". Именно, в_с_е_ силы - в последние годы, когда Европе _н_е_к_о_г_д_а_ тратить силы ни на что другое, до того заселены все углы и до того прошли времена романтизма.
- В Германии и Франции - нисколько не лучше. Вильгельм ищет войны и, по-видимому, будет воевать... французы поминают лихом Наполеона III и собираются "mourir pour la patrie" {Умереть за родину (фр.).}. Все это вместе напоминает оглушительную и усталую ярмарку, на которую я сейчас смотрю. Вся Европа вертится и шумит, и втайне для этого нет никаких причин более, потому, что все прошло...
Славянское никогда не входило в их цивилизацию и, что всего важнее, пролетало каким-то чуждым астральным телом сквозь всю католическую к_у_л_ь_т_у_р_у. Это мне особенно интересно. Я надеюсь наблюсти это тайное вторжение славянского пафоса (его отрасли, самой существенной для меня теперь) в одном уголке Парижа: на задворках Notre Dame, за моргом, есть островок, где жили Бодлер и Теофиль Готье; теперь там в старом доме - польская библиотека и при ней - маленький музей Мицкевича... Иначе говоря, на этом островке, мало обитаемом и тихом, хотя и в центре Парижа, как бы поставлен знак"...
В следующем письме из Кэмпера от 24 августа описывается знаменитое похищение Джиоконды в Париже:
"Итак, мне не суждено увидать Джиоконду. Не знаю, описаны ли в России все подробности ее исчезновения, - здесь газеты полны этим.
22-го утром я лежал в постели и размышлял (или мне полуснилось - не помню) о том, как американский миллиардер похищает Венеру Милосскую. Через час Люба приносит газету с известием о Джиоконде.
Она была на месте в понедельник в 7 часов утра. В этот день Лувр закрыт для публики, пускают только художников и прочих известных лиц. Народу, однако, было много. Требовалась огромная смелость и профессиональная ловкость, чтобы улучить время снять картину... пройти через две залы, спуститься по маленькой лестнице и снять раму и стекло, нисколько их не испортив (это было сделано в ватерклозете). Потом надо было нести картину по улице - она довольно велика и на деревянной доске. - В 10-м часу ее хватились, и в 12 уже Лувр был закрыт (и до сих пор не открыт). - Вся парижская полиция на ногах...
Удивительна все-таки история этой картины. Джиоконда получала письма, хранители Лувра и сторожа наблюдали перед ней всевозможные нервные волнения"...
Наконец, 27 августа приехали в Париж. Остановились в одном из отелей Латинского квартала. Но жара не прекращалась, и под влиянием жары и засухи Париж производил особенно тягостное впечатление: "Париж - Сахара - желтые ящики, среди которых, как мертвые оазисы, черно-серые громады мертвых церквей и дворцов. Мертвая Notre Dame, мертвый Лувр. В Лувре - глубокое запустение: туристы, как полотеры, в заброшенном громадном доме. Потертые диваны, грязные полы и тусклые темные стены, на которых сереют - внизу - Дианы, Аполлоны, Цезари, Александры и Милосская Венера с язвительным выражением лица (оттого, что у нее закопчена правая ноздря), - а наверху - Рафаэли, Мантеньи, Рембрандты - и четыре гвоздя, на которых неделю назад висела Джиоконда. Печальный, заброшенный Лувр - место для того, чтобы приходить плакать и размышлять о том, что бюджет морского и военного министерства растет каждый год, а бюджет Лувра остается прежним уже 60 лет. Первая причина (единственная) кражи Джиоконды - дреднауты. - Впрочем, парижанам уже и это весело: на улицах кричат с утра до ночи: "As tu vu la Joconde? Elle est retrouvel - Dix centimes!" {"Ты видел Джоконду? Она нашлась! - Десять сантимов!" (фр.). } Или: "La Joconde! Son sourire et son enveloppe - dix centimes ensemble!" {"Джоконда! Ее улыбка вместе с конвертом - все за десять сантимов!" (фр.)}
В следующем письме (4 сент.) из Парижа Блок уже прямо пишет: "Я не полюбил Парижа, а многое в нем даже возненавидел. Я никогда не был во Франции, ничего в ней не потерял, она мне глубоко чужда..."
Дальше описываются улицы, площади, сады, нравы Парижа - все в самых тоскливых тонах: могила Наполеона, да вид с Монмартра - единственно это оставило в нем хорошее впечатление. И в конце письма он прибавляет:
"Вследствие всего этого, я уезжаю сегодня или завтра в Брюссель, а Люба через неделю уедет прямо в Петербург, искать квартиру".
Затем, уже от 5-го сентября следует carte postale {Открытка (фр.).}, а за нею письмо из Антверпена, который Блоку очень понравился:
"Огромная, как Нева, Шельда, тучи кораблей, доки, подъемные краны, лесистые дали, запах моря, масса церквей, старые дома, фонтаны, башни. Музей так хорош, что даже у Рубенса не все противно; жарко не так, как в Париже. Вообще - уже благоухает влажная Фландрия... Завтра поеду в Брюгге или Гент".
Брюгге не понравился. О нем Блок пишет уже из Роттердама 10 сентября:
"Брюгге, из которого Роденбах и туристы сделали "северную Венецию" (Venise du Nord), довольно отчаянная мурья. Лодочник полтора часа таскал меня по каналам. Действительно - каналы, лебеди, средневековое старье, какие-то тысячелетние подсолнухи и бузины по берегам. Повертывая обратно: "А теперь новый вид, - n'est ce pas?" {Не правда ли? (фр.)} Но ничего особенно нового: другая бузина, другой подсолнух и другая собака облаивает лодку с берега..."
В следующем письме из Амстердама Ал. Ал. пишет о жаре, о том, что кусают москиты, путешествовать надоело, и теперь он поедет через Берлин прямо в Петербург.
Из Берлина - по обыкновению с чувством удовлетворения: "Едва переехали и голландскую границу, стало приятно, очень я люблю немцев".
Вслед за этим письмом мать получила увесистый конверт с карточками зверей из зоологического сада и с раскрашенным портретом Kaiser'a. На обратной стороне карточек написано (16 сентября):
"Я в Берлине отдыхаю, хотя здесь тоже шумно и людно, и хотя я целые дни проводил в музеях. Все музеи (художественные) я уже осмотрел. Здесь не то, что в Париже, искусство можно видеть и понимать. Большого так много, что сразу приходишь в отчаянье, но потом начинаешь вникать и видеть. Хождение по музеям - целая наука и особого рода подвижничество; в Германии (и, надо отдать справедливость, в Голландии и Бельгии) музеи устроены почти идеально в смысле особого уюта и обстановки.
Вчера узнал о покушении на Столыпина 4. Зоологический сад помог преодолеть суматоху, возникшую от этого в душе... Хочу завтра пойти к Рейнгардту 5 - идет Гамлет"...
Наконец, от 18 сентября последнее письмо из-за границы:
"Вчера было очень хорошее впечатление в Гамлете. Смотреть Александра Моисси 6 во второй раз уже значительно хуже, чем в первый (он был Эдипом). Однако он очень талантливый актер. Это - берлинский Качалов, только помоложе, и потому - менее развит. Впрочем, нужно иметь много такта, чтобы возбуждать недоумение в роли Гамлета всего два-три раза. Несколько мест у него было очень хороших, особенно одно: Гамлет спрашивает у Горацио, седая ли голова была у призрака? "Нет, - отвечает Горацио, - серебристо-черная, как при жизни". Тогда Моисси отворачивается и тихо плачет.
Офелия была очень милая, акварельная. Великолепный актер играл короля, такого короля в Гамлете я вижу в первый раз. Он был, как две капли воды, похож на Мартына {Шахматовский работник - латыш.}, и это оказалось очень подходящим. Были хороши и Полоний, и Горацио, и Розенкранц, и Гильденштерн, и Фортинбрас (!), и королева, и Лаэрт, при всей неловкости положения этих последних. Я сидел в первом ряду и особенно почувствовал холод со сцены, когда поднялся занавес и Марцелл стал греться у костра в серой темноте зимней ночи на фоне темного неба. Горацио пришел и сказал, что он только "Ein Stuck Horatio" {"Кусочек Горацио" (нем.).}*, а Гамлет пришел в теплой шубе - все это очень хорошо.
Ужасно много разговаривает Гамлет, вчера это было мне не совсем приятно, хотя это естественный процесс творчества и английского и нашего Шекспира: все благородство молчания и аристократизм его они переселяют в женщин - и Офелия и Софья молчаливы; оттого приходится болтать принцам - Гамлету и Чацкому, как страдательным лицам; но я предпочел бы, чтобы и они были несколько "воздержаннее на язык". Оба ужасно либеральничают и этим угождают публике, которая того не стоит... Рейнгард, будучи немецким Станиславским, придумал очень хороший стрекочущий звук при появлении тени: не то петухи вдали, а впрочем - неизвестно что, как всегда бывает в этих случаях..."
Следующее письмо от 7 сент. прислано в Шахматове уже из Петербурга: "Я очень рад, что вернулся... По Германии я ехал ночью и великолепно спал один в купе 1 класса, дав пруссаку 3 марки. В России зато весь день и часть ночи принимал участие в интересных и страшно тяжелых разговорах, каких за границей никто не ведет. Сразу родина показала свое и свиное и божественное лицо..."
В Шахматове после отъезда Блока за границу мы с сестрой жили не весело. Она все болела, и ее пугало переселение в Полтаву. Но в августе вдруг из Полтавы пришло от Фр. Фел. радостное письмо: он получил бригаду в Петербурге. Это был счастливый момент в нашей жизни. Алекс. Андр. тотчас же написала об этом сыну, и он ответил ей уже из Берлина, что весь день радовался и доволен тем, что это так естественно устроилось.
Квартиру в этом сезоне Блокам переменить не пришлось: не нашли ничего подходящего и остались на Монетной.
Мать и отчим поселились на Офицерской, 40, против Литовского замка. Мать и сын виделись часто, и на Монетную часто ходил денщик с какими-нибудь записками или посылками. Бывало и так, что придет по почте коротенькая записка, всего несколько слов: "Мама, тебе очень грустно. А я думаю о тебе. Саша".
Такие посылки несказанно ободряли мать.
В ноябре месяце все вместе - Блоки, Кублицкие и я - взяли ложу в Мариинский театр и отправились слушать "Хованщину". Всех нас поразила опера Мусоргского. Ал. Ал. был нервен и волновался. Ему нравился Шаляпин. На другой день мать получила от него письмо: "..."Хованщина" еще не гениальна (т. е. не дыхание св. духа), как не гениальна еще вся Россия, в которой только готовится будущее. Но она стоит в самом центре, именно на той узкой полосе, где проносится дыхание духа..."
Эта зима 1911-12 года прошла под глубоким и стойким впечатлением: Ал. Ал. узнал Стриндберга, на которого указал ему Пяст, указал настойчиво, так что и потом Ал. Ал. неоднократно повторял: "Пяст научил меня Стриндбергу" 7. Знакомство с произведениями Стриндберга он считал одним из событий своей жизни. Стихийное начало, глубокий мистицизм, специальная склонность к глубокому изучению естественных наук, общая культурность европейского склада - такое сочетание казалось Блоку до крайности знаменательным, и в этом периоде он рассматривал все события своей жизни с точки зрения Стриндберга.
В феврале 1912 г. приехал в Петербург Б. Н. Бугаев. Блок виделся с ним не раз. Эти свидания, состоявшиеся после долгого перерыва, после многих уже миновавших разногласий, скрепили связь между Блоком и Белым, который тогда связал уже свою судьбу со Штейнером 8. Лично Блоку теософия была чужда, но он писал матери: "Теософия в наше время, по-видимому, есть один из реальных путей познания мира; недаром ей предаются самые разнообразные и очень замечательные люди во всей Европе".
В эту зиму поэма "Возмездие" была отложена. Блок стал относиться к ней холоднее, с нерешительностью и долго не возвращался к начатому труду.
На Пасхе завязалось новое знакомство, имевшее важные последствия; Михаил Иванович Терещенко 9, очень богатый человек, знаток и любитель искусства, затевал в Петербурге большое театральное дело и хотел поставить в своем будущем театре какую-нибудь новую, значительную вещь. Он знал и исключительно любил стихи Блока и пожелал познакомиться с поэтом. Знакомство состоялось через посредство Ремизова. По желанию Терещенко Блок взялся написать сценарий для балета. Балет - из провансальской жизни. Музыку будет сочинять А. К. Глазунов 10. Ал. Ал. тотчас же стал работать над балетом. Скоро выяснилось, что будет не балет, а оперное либретто, но и эта мысль вскоре была оставлена, и на свет явилась драма "Роза и Крест".
Бесконечная требовательность автора к собственному труду, искание классической простоты, законченности, сжатости формы - все это заставляло поэта периодами охладевать к писанию. Но Михаил Иванович Терещенко настаивал на продолжении работы, верил в силу и талант Блока и принимал близко к сердцу все, что касалось "Розы и Креста".
Еще в июне 1912 года Ал. Ал. писал матери в Шахматово: "Одно время мне показалось, что выходит не опера, а драма, но выходит все-таки опера: меня ввело в заблуждение одно из действующих лиц, которое по характеру скорее драматично, чем музыкально. Это - неудачник Бертран".
Когда Ал. Ал. прочел нам "Розу и Крест" в первоначальной редакции, приехав для этого в Шахматово, нам сразу стало ясно, что написана драма. Но и после он продолжал работать над нею и переделывать ее еще и еще, добиваясь выпуклости характеров, ясности, сжатости, простоты форм. В феврале 1913 года драма "Роза и Крест" была закончена.
Летом 1912 года Блок приезжал к нам в Шахматово раза два и всякий раз ненадолго. Л. Д. играла в Териоках в труппе Мейерхольда, состоявшей почти исключительно из молодежи, находившейся под влиянием своего режиссера. Играли пьесы классического и строго-литературного репертуара и пантомимы, сочиненные самим Мейерхольдом. Любовь Дмитриевне поручали крупные роли. Она была очень занята; в свободные дни приезжала к мужу. Ал. Ал. ездил в Териоки, где, разумеется, всегда оказывался желанным гостем. В первый раз попал он туда на несостоявшееся открытие театра. 5 июня он пишет матери о том, как хорошо провел этот вечер с актерами:
"Сидели у них в даче, она большая и пахнет как старый помещичий дом... Все вместе ели, пили чай, ходили по их огромному парку".
Тут же состоялась репетиция одной из пьес. Ал. Ал. остался доволен настроением актеров: "Духа пустоты нет, они все очень подолгу заняты, действительно. Все веселые и серьезные... У Мейерхольда прекрасные дети и такс. За сосновым парком - море, очень торжественное, был шторм, кабинки все разбиты, на горизонте маяк".
После открытия спектаклей - 10 июня:
"Театр, хотя и небольшой, был почти полный и хлопали много. Мне ничего не понравилось... Правда, прекрасную и пеструю шутку Сервантеса {"Два болтуна".} разыграли бойко... Спектаклю предшествовали две речи - Кульбина {Доктор Н. И. Кульбин 11 - один из инициаторов театра - художник-футурист, человек уже пожилой, очень симпатичный и всеми в своей среде любимый.} и Мейерхольда, очень запутанные и дилетантские (к счастью - короткие), содержания (насколько я сумел уловить), очень мне враждебного (о людях как о куклах, об искусстве как о "счастье")... Не хотелось идти на дачу пить чай, так что мы только немного прошли с Любой вдоль очень красивого и туманного моря, над которым висел кусок красной луны, - и потом я уехал на станцию..."
В Териоках Блок смотрел и Кальдерона ("Поклонение Кресту") и пьесу Уайльда, в которой Л. Дм. играла роль светской старухи 12. И все это его не удовлетворило. Однако резких приговоров он не произносил, и когда осуществилась постановка неизданной стриндберговской пьесы "Виновны - невиновны", он остался вполне доволен. Пьесу эту ставили вскоре после смерти ее автора, в переводе Ганзен. Роль Жанны играла Любовь Дмитриевна. Ал. Ал. написал матери 15 июля:
"Спектакль был весь праздничный и, несмотря на некоторые частные неудачи, был настоящий. Прежде всего Пяст прочел большую речь за черным столом перед рампой, густо заложенной папоротником. Все первое действие Люба не сходила со сцены и, наконец, по-настоящему понравилась мне как актриса: очень сильно играла. Действие происходит в церкви, Жанна (которую она играла) стоит среди церкви с ребенком на руках и произносит слова, полные страшных предчувствий (пьеса написана тогда же, когда "Inferno" {"Ад" (лат.).}); Люба говорила наконец своим, очень сильным и по звуку и по выражению голосом, который очень шел к языку Стриндберга. Впервые услышав этот язык со сцены, я поразился: простота доведена до размеров пугающих: жизнь души переведена на язык математических формул, а эти формулы в свою очередь написаны условными знаками, напоминающими зигзаги молний на очень черной туче; в те годы Стриндберг говорил исключительно языком молний; мир, окружавший его тогда, был, как грозовая июльская туча, - tabula rasa {Гладкая доска (т. е. чистый лист) (лат.).}, на которой молния его воли вычерчивала какие угодно зигзаги.
Режиссер (Мейерхольд) и декораторы (с помощью режиссера), по-видимому, это если не поняли, то почувствовали, и потому - все 8 картин на сцене, не ярко освещенной, задний фон - сине-черный занавес, сквозь который просвечивают беспорядочные огни. Иногда появится на нем красное пятно; все время мелькают на нем то бутылки с вином (парижское кафе), то лоснящийся цилиндр и узкий сюртук героя, которого математика Рока загоняет в ужасное; то битая морда сыщика или комиссара; то красное манто кокотки и отсвечивающий рубином крест у нее на груди; вдруг среди кафе, в сценическом положении, почти нелепом, проскальзывают черты софокловой трагедии; полицейский комиссар вдруг неожиданно и нелепо начинает напоминать вестника древней трагедии.
Ничего, кроме сине-черного и красного. Таковы Софокл и Стриндберг.
Среди публики, очень внимательной, довольно многочисленной и непохожей на русскую дачную шваль (много шведов и финнов), была дочь Стриндберга; Пяст представил меня ей, но я, к сожалению, не мог сказать ничего ни по-шведски, ни по-немецки, она - очень высокая худая пожилая женщина в треуголке с белым пером, одета просто; некрасивостью и измученностью очень напоминает отца - напоминает самым лучшим образом; она говорила, между прочим, что Люба играет Жанну лучше, чем гельсингфорсская актриса".
В июне этого лета в Териоках произошло трагическое происшествие, о котором Ал. Ал. сообщает матери в нескольких письмах: утонул молодой художник Сапунов, с которым поэт сошелся предыдущей зимой; 15 июня Блок пишет:
"Мама, не беспокойся обо мне, когда прочтешь в газетах известие, что Сапунов утонул в море около Териок. Меня там не было, я не поехал, хотя за 6 часов до этого он меня звал туда по телефону устраивать карнавал. Мы с ним часто виделись последние дни, он был очень чистый и простой. На днях должен был писать мой портрет".
В это лето Блок часто виделся с представителем "Русского Слова" в Петербурге Румановым 13. Руманову хотелось сделать из Блока грандиозного публициста. На эту мысль навели его статьи и заметки Блока. Они часто встречались. В одном из писем (24 июня) поэт писал матери:
"Мы с Румановым завтракали на крыше Европейской гостиницы, он меня угощал; там занятно: дорожка, цветники и вид на весь Петербург, который прикидывается оттуда Парижем, так что одну минуту я ясно представил себе Gare du Nord {Северный вокзал (фр.).}, как он виден с Монмартра влево".
Из грандиозных замыслов Руманова, как известно, не вышло того, чего он желал, но Блок относился к нему с симпатией.
В исключительно жаркую вторую половину лета Блок вместе с Пястом постоянно ездили купаться в Шувалово:
"Вода в озере мягкая и теплая, удивительно ободряет. Шуваловский парк, оказывается, нравится мне потому, что похож на Шахматово; не только формы и возраст деревьев, но и эпоха и флора не отличаются почти ничем. И воздух похож" (17 июля).
Стихи Блока дают понятие о том, как он любил цыган и их пение - вкус, который разделяли, кажется, все крупные русские художники.
И в это лето, как всегда, он слушал цыган. По поводу концерта Раисовой он пишет 21 июля:
"У цыган, как у новых поэтов, все "странно": год назад Аксюша Прохорова пела: "Но быть с тобой сладко и странно"; а теперь Раисова пела: "И странно и дико мне быть без тебя, моя лебединая песня пропета".
"Озерковский театр на горе, - пишет он дальше, - и перед спектаклем все смотрели, как какой-то, кажется, Блерио, описывал над Петербургом широкие круги на высоте, которой я, кажется, еще ни разу не видел. Почти пропадал из глаз и казался чуть видным коршуном, а когда пролетал над Озерками, доносился шум пропеллера..."
Еще в июне Ал. Ал. занимался приисканием новой квартиры. Она была найдена очень скоро на Офицерской, 57, на углу набережной Пряжки, в 4-м этаже, - "в доме сером и высоком, у морских ворот Невы" (Анна Ахматова) 14. Здесь Блоки прожили около 9 лет. Оба очень ее любили. В письме к матери А. А. описывает вид из окон (24 июня):
"Вид из окон меня поразил. Хотя фабрики дымят, но довольно далеко, так что не коптят окон. За эллингами Балтийского завода, которые расширяют теперь для постройки новых дредноутов, виднеются леса около Сергиевского монастыря (по Балтийской дороге). Видно несколько церквей (большая на Гутуевском острове) и мачты, хотя море закрыто домами".
Вид, действительно, прекрасный, Блок забыл еще упомянуть о том, какой тут красивый изгиб Пряжки, которая отражает прибрежные дома.
На новую квартиру переехали в конце июля:
"Квартира мне очень нравится. Вчера, по случаю приезда Пуанкаре 15, были видны где-то в порте французские флаги и проследовали за домами чьи-то высокие мачты" (29 июля).
Устроив новое жилье, Ал. Ал. и Люб. Дм. побывали в Шахматове. Вернулись в Петербург к сентябрю.
Всю первую половину сезона 1912-13 года Ал. Ал. был занят писанием драмы "Роза и Крест". Когда пьеса была закончена, он собрал у себя на дому небольшой кружок, которому прочел свою новую драму. В числе присутствующих были В. Э. Мейерхольд и Евгений Павлович Иванов; слушали, разумеется, и мы с Ал. Андр. Драма произвела очень сильное впечатление. Мейерхольд был поражен, между прочим, стройностью развития действия и законченностью отделки. "Вы никогда еще так не работали", - сказал он автору. "Роза и Крест" появилась в печати в том же году, во вновь возникшем издательстве "Сирин", основанном Терещенко. Торжественное открытие "Сирина" случайно совпало с днем рождения Ал. Ал., 16-го ноября. Издательство помещалось на Пушкинской. Каждую субботу в редакции собирались ближайшие сотрудники альманахов, выходивших по мере накопления материала. Ал. Ал. не пропускал почти ни одного собрания. Здесь он встречался, между прочим, с Разумником Васильевичем Ивановым (Иванов-Разумник) и проводил целые часы в разговорах с ним 16. Так возникла та дружеская связь, которая соединяла их до конца жизни поэта. Отношения с Терещенко становились все задушевнее. Ал. Ал. познакомился с матерью и сестрами Мих. Ив. еще прошлую зиму и теперь продолжал бывать в его доме на Английской набережной. Мих. Ив. оставил мысль о театре и все свое внимание сосредоточил на "Сирине". При выборе того, что печаталось как в альманахе, так и в отдельных изданиях, он руководствовался советами Ал. Ал. По его указанию был напечатан в альманахах "Сирина" и роман А. Белого "Петербург". Вышло также полное собрание сочинений Брюсова, Сологуба и Ремизова. Терещенко собирался, разумеется, издать и собрание сочинений Блока, но тут вышла неудача: издательство "Сирин" прекратило свою деятельность по случаю войны, и сочинения Блока остались под спудом.
В числе издательств, с которыми имел дело Блок, нужно упомянуть детский журнал и издательство "Тропинка". Издавали и редактировали то и другое П. С. Соловьева и Н. Манасеина 17, обе талантливые писательницы. "Тропинка" выделялась среди строго педагогической серизны детских журналов того времени своей художественной окраской и живым содержанием без нарочитой морали.
С Пол. Серг. наша семья была знакома давно. Ближе всего сошлась она с Ал. Андр., которая после возвращения из Ревеля в Петербург стала часто бывать в "Тропинке" {"Тропинка" помещалась в квартире П. С. Соловьевой.}, где по средам собирались за чайным столом сотрудники и друзья П. С. В поисках подходящего занятия, мать Блока предложила издательницам безвозмездно держать корректуру их журнала и издаваемых ими книг. Предложение было принято, и в течение двух лет Ал. Андр. состояла корректором "Тропинки". Ал. Ал. бывал иногда в "Тропинке" как гость и очень сочувствовал направлению журнала. В "Тропинке" были напечатаны впервые его известные стихи "Вербочки".
В конце этой зимы Ал. Ал. стал посещать вновь возникший на Обводном канале общедоступный театр, называвшийся "Наш Театр". Репертуар был серьезный: Шекспир, Ибсен, Мюссе. Дело вел бывший актер театра Комиссаржевской Зонов 18, который хотел поставить в своем театре "Розу и Крест", но Ал. Ал. не разрешил этой постановки. В труппе Зонова участовала, между прочим, и Люб. Дм. Театр существовал недолго. Летом Зонов основался в Териоках.
Во время весенних гастролей Московского Художественного театра Ал. Ал. пригласил к себе Станиславского и прочел ему "Розу и Крест", но при первом чтении пьеса не понравилась Константину Сергеевичу. Впоследствии он переменил свое мнение и оценил "Розу и Крест".
Весной Ал. Ал. опять потянуло за границу и к океану. Здоровье его было неважно. По совету доктора он решил ехать на Бискайское побережье.