Антон Чехов - Художество
Хмурое зимнее утро.
На гладкой и блестящей поверхности речки Быстрянки, кое-где
посыпанной снегом, стоят два мужика: куцый Сережка и церковный
сторож Матвей. Сережка, малый лет тридцати, коротконогий,
оборванный, весь облезлый, сердито глядит на лед. Из его
поношенного полушубка, словно на линяющем псе, отвисают клочья
шерсти. В руках он держит циркуль, сделанный из двух длинных
спиц. Матвей, благообразный старик, в новом тулупе и валенках,
глядит кроткими голубыми глазами наверх, где на высоком отлогом
берегу живописно ютится село. В руках у него тяжелый лом.
— Что ж, это мы до вечера так будем стоять, сложа руки? —
прерывает молчание Сережка, вскидывая свои сердитые глаза на
Матвея. — Ты стоять сюда пришел, старый шут, или работать?
— Так ты тово... показывай... — бормочет Матвей, кротко мигая
глазами...
— Показывай... Всё я: я и показывай, я и делай. У самих ума нет!
Мерять чиркулем, вот нужно что! Не вымерямши, нельзя лед ломать.
Меряй! Бери чиркуль!
Матвей берет из рук Сережки циркуль и неумело, топчась на одном
месте и тыча во все стороны локтями, начинает выводить на льду
окружность. Сережка презрительно щурит глаза и, видимо,
наслаждается его застенчивостью и невежеством.
— Э-э-э! — сердится он. — И того уж не можешь! Сказано, мужик
глупый, деревенщина! Тебе гусей пасти, а не Иордань делать! Дай
сюда чиркуль! Дай сюда, тебе говорю!
Сережка рвет из рук вспотевшего Матвея циркуль и в одно
мгновение, молодцевато повернувшись на одном каблуке, чертит на
льду окружность. Границы для будущей Иордани уже готовы; теперь
остается только колоть лед...
Но прежде чем приступить к работе, Сережка долго еще ломается,
капризничает, попрекает:
— Я не обязан на вас работать! Ты при церкви служишь, ты и
делай!
Он, видимо, наслаждается своим обособленным положением, в какое
поставила его теперь судьба, давшая ему редкий талант — удивлять
раз в год весь мир своим искусством. Бедному, кроткому Матвею
приходится выслушать от него много ядовитых, презрительных слов.
Принимается Сережка за дело с досадой, с сердцем. Ему лень. Не
успел он начертить окружность, как его уже тянет наверх в село
пить чай, шататься, пустословить.
— Я сейчас приду... — говорит он, закуривая. — А ты тут пока,
чем так стоять и считать ворон, принес бы на чем сесть, да
подмети.
Матвей остается один. Воздух сер и неласков, но тих. Из-за
разбросанных по берегу изб приветливо выглядывает белая церковь.
Около ее золотых крестов, не переставая, кружатся галки. В
сторону от села, где берег обрывается и становится крутым, над
самой кручей стоит спутанная лошадь неподвижно, как каменная, —
должно быть, спит или задумалась.
Матвей стоит тоже неподвижно, как статуя, и терпеливо ждет.
Задумчиво-сонный вид реки, круженье галок и лошадь нагоняют на
него дремоту. Проходит час, другой, а Сережки всё нет. Давно уже
река подметена и принесен ящик, чтоб сидеть, а пьянчуга не
показывается. Матвей ждет и только позевывает. Чувство скуки ему
незнакомо. Прикажут ему стоять на реке день, месяц, год, и он
будет стоять.
Наконец Сережка показывается из-за изб. Он идет вразвалку, еле
ступая. Идти далеко, лень, и он спускается не по дороге, а
выбирает короткий путь, сверху вниз по прямой линии, и при этом
вязнет в снегу, цепляется за кусты, ползет на спине — и всё это
медленно, с остановками.
— Ты что же это? — набрасывается он на Матвея. — Что без дела
стоишь? Когда же колоть лед?
Матвей крестится, берет в обе руки лом и начинает колоть лед,
строго придерживаясь начерченной окружности.
Сережка садится на ящик и следит за тяжелыми, неуклюжими
движениями своего помощника.
— Легче у краев! Легче! — командует он. — Не умеешь, так не
берись, а коли взялся, так делай. Ты!
Наверху собирается толпа. Сережка, при виде зрителей, еще больше
волнуется.
— Возьму и не стану делать... — говорит он, закуривая вонючую
папиросу и сплевывая. — Погляжу, как вы без меня тут. В прошлом
годе в Костюкове Степка Гульков взялся по-моему Иордань строить.
И что ж? Смех один вышел. Костюковские к нам же и пришли —
видимо-невидимо! Изо всех деревень народу навалило.
— Потому окроме нас нигде настоящей Иордани...
— Работай, некогда разговаривать... Да, дед... Во всей губернии
другой такой Иордани не найдешь. Солдаты сказывают, поди-ка
поищи, в городах даже хуже. Легче, легче!
Матвей кряхтит и отдувается. Работа не легкая. Лед крепок и
глубок; нужно его скалывать и тотчас же уносить куски далеко в
сторону, чтобы не загромождать площади.
Но как ни тяжела работа, как ни бестолкова команда Сережки, к
трем часам дня на Быстрянке уже темнеет большой водяной круг.
— В прошлом годе лучше было... — сердится Сережка. — И этого
даже ты не мог сделать! Э, голова! Держат же таких дураков при
храме божием! Ступай, доску принеси колышки делать! Неси круг,
ворона! Да того... хлеба захвати где-нибудь... огурцов, что ли.
Матвей уходит и, немного погодя, приносит на плечах громадный
деревянный круг, покрашенный еще в прежние годы, с разноцветными
узорами. В центре круга красный крест, по краям дырочки для
колышков. Сережка берет этот круг и закрывает им прорубь.
— Как раз... годится... Подновим только краску и за первый
сорт... Ну, что ж стоишь? Делай аналой! Или того... ступай
бревна принеси, крест делать...
Матвей, с самого утра ничего не евший и не пивший, опять
плетется на гору. Как ни ленив Сережка, но колышки он делает
сам, собственноручно. Он знает, что эти колышки обладают
чудодейственной силою: кому достанется колышек после водосвятия,
тот весь год будет счастлив. Такая ли работа неблагодарна?
Но самая настоящая работа начинается со следующего дня. Тут
Сережка являет себя перед невежественный Матвеем во всем величии
своего таланта. Его болтовне, попрекам, капризам и прихотям нет
конца. Сколачивает Матвей из двух больших бревен высокий крест,
он недоволен и велит переделывать. Стоит Матвей, Сережка
сердится, отчего он не идет; он идет, Сережка кричит ему, чтобы
он не шел, а работал. Не удовлетворяют его ни инструменты, ни
погода, ни собственный талант; ничто не нравится.
Матвей выпиливает большой кусок льда для аналоя.
— Зачем же ты уголок отшиб? — кричит Сережка и злобно таращит на
него глаза. — Зачем же ты, я тебя спрашиваю, уголок отшиб?
— Прости, Христа ради.
— Делай сызнова!
Матвей пилит снова... и нет конца его мукам! Около проруби,
покрытой изукрашенным кругом, должен стоять аналой; на аналое
нужно выточить крест и раскрытое Евангелие. Но это не всё. За
аналоем будет стоять высокий крест, видимый всей толпе и
играющий на солнце, как осыпанный алмазами и рубинами. На кресте
голубь, выточенный из льда. Путь от церкви к Иордани будет
посыпан елками и можжевельником. Такова задача.
Прежде всего Сережка принимается за аналой. Работает он
терпугом, долотом и шилом. Крест на аналое, Евангелие и
епитрахиль, спускающаяся с аналоя, удаются ему вполне. Затем
приступает к голубю. Пока он старается выточить на лице голубя
кротость и смиренномудрие, Матвей, поворачиваясь как медведь,
обделывает крест, сколоченный из бревен. Он берет крест и
окунает его в прорубь. Дождавшись, когда вода замерзнет на
кресте, он окунает его в другой раз, и так до тех пор, пока
бревна не покроются густым слоем льда... Работа не легкая,
требующая и избытка сил и терпения.
Но вот тонкая работа кончена. Сережка бегает по селу, как
угорелый. Он спотыкается, бранится, клянется, что сейчас пойдет
на реку и сломает всю работу. Это он ищет подходящих красок.
Карманы у него полны охры, синьки, сурика, медянки; не заплатив
ни копейки, он опрометью выбегает из одной лавки и бежит в
другую. Из лавки рукой подать в кабак. Тут выпьет, махнет рукой
и, не заплатив, летит дальше. В одной избе берет он свекловичных
бураков, в другой луковичной шелухи, из которой делает он желтую
краску. Он бранится, толкается, грозит и... хоть бы одна живая
душа огрызнулась! Все улыбаются ему, сочувствуют, величают
Сергеем Никитичем, все чувствуют, что художество есть не его
личное, а общее, народное дело. Один творит, остальные ему
помогают. Сережка сам по себе ничтожество, лентяй, пьянчуга и
мот, но когда он с суриком или циркулем в руках, то он уже нечто
высшее, божий слуга.
Настает крещенское утро. Церковная ограда и оба берега на
далеком пространстве кишат народом. Всё, что составляет Иордань,
старательно скрыто под новыми рогожами. Сережка смирно ходит
около рогож и старается побороть волнение. Он видит тысячи
народа: тут много и из чужих приходов; все эти люди в мороз, по
снегу прошли не мало верст пешком только затем, чтобы увидеть
его знаменитую Иордань. Матвей, который кончил свое
чернорабочее, медвежье дело, уже опять в церкви; его не видно,
не слышно; про него уже забыли... Погода прекрасная... На небе
ни облачка. Солнце светит ослепительно.
Наверху раздается благовест... Тысячи голов обнажаются, движутся
тысячи рук, — тысячи крестных знамений!
И Сережка не знает, куда деваться от нетерпения. Но вот,
наконец, звонят к «Достойно»; затем, полчаса спустя, на
колокольне и в толпе заметно какое-то волнение. Из церкви одну
за другою выносят хоругви, раздается бойкий, спешащий трезвон.
Сережка дрожащей рукой сдергивает рогожи... и народ видит нечто
необычайное. Аналой, деревянный круг, колышки и крест на льду
переливают тысячами красок. Крест и голубь испускают из себя
такие лучи, что смотреть больно... Боже милостивый, как хорошо!
В толпе пробегает гул удивления и восторга; трезвон делается еще
громче, день еще яснее. Хоругви колышатся и двигаются над
толпой, точно по волнам. Крестный ход, сияя ризами икон и
духовенства, медленно сходит вниз по дороге и направляется к
Иордани. Машут колокольне руками, чтобы там перестали звонить, и
водосвятие начинается. Служат долго, медленно, видимо стараясь
продлить торжество и радость общей народной молитвы. Тишина.
Но вот погружают крест, и воздух оглашается необыкновенным
гулом. Пальба из ружей, трезвон, громкие выражения восторга,
крики и давка в погоне за колышками. Сережка прислушивается к
этому гулу, видит тысячи устремленных на него глаз, и душа
лентяя наполняется чувством славы и торжества.