Антон Чехов - Актерская гибель
Благородный отец и простак Щипцов, высокий,
плотный старик, славившийся не столько сценическими дарованиями,
сколько своей необычайной физической силой, «вдрызг» поругался
во время спектакля с антрепренером и в самый разгар руготни
вдруг почувствовал, что у него в груди что-то оборвалось.
Антрепренер Жуков обыкновенно в конце каждого горячего
объяснения начинал истерически хохотать и падал в обморок, но
Щипцов на сей раз не стал дожидаться такого конца и поспешил
восвояси. Брань и ощущение разрыва в груди так взволновали его,
что, уходя из театра, он забыл смыть с лица грим и только сорвал
бороду.
Придя к себе в номер, Щипцов долго шагал из угла в угол, потом
сел на кровать, подпер голову кулаками и задумался. Не шевелясь
и не издав ни одного звука, просидел он таким образом до двух
часов другого дня, когда в его номер вошел комик Сигаев.
— Ты что же это, Шут Иванович, на репетицию не приходил? —
набросился на него комик, пересиливая одышку и наполняя номер
запахом винного перегара. — Где ты был?
Щипцов ничего не ответил и только взглянул на комика мутными,
подкрашенными глазами.
— Хоть бы рожу-то вымыл! — продолжал Сигаев. — Стыдно глядеть!
Ты натрескался или... болен, что ли? Да что ты молчишь? Я тебя
спрашиваю: ты болен?
Щипцов молчал. Как ни была опачкана его физиономия, но комик,
вглядевшись попристальнее, не мог не заметить поразительной
бледности, пота и дрожания губ. Руки и ноги тоже дрожали, да и
всё громадное тело верзилы-простака казалось помятым,
приплюснутым. Комик быстро оглядел номер, но не увидел ни
штофов, ни бутылок, ни другой какой-либо подозрительной посуды.
— Знаешь, Мишутка, а ведь ты болен! — встревожился он. — Накажи
меня бог, ты болен! На тебе лица нет!
Щипцов молчал и уныло глядел в пол.
— Это ты простудился! — продолжал Сигаев, беря его за руку. —
Ишь какие руки горячие! Что у тебя болит?
— До... домой хочу, — пробормотал Щипцов.
— А ты нешто сейчас не дома?
— Нет... в Вязьму...
— Эва, куда захотел! До твоей Вязьмы и в три года не
доскачешь... Что, к папашеньке и мамашеньке захотелось? Чай,
давно уж они у тебя сгнили и могилок их не сыщешь...
— У меня там ро... родина...
— Ну, нечего, нечего мерлехлюндию распускать. Эта психопатия
чувств, брат, последнее дело... Выздоравливай, да завтра тебе
нужно в «Князе Серебряном» Митьку играть. Больше ведь некому.
Выпей-ка чего-нибудь горячего да касторки прими. Есть у тебя
деньги на касторку? Или постой, я сбегаю и куплю.
Комик пошарил у себя в карманах, нашел пятиалтынный и побежал в
аптеку. Через четверть часа он вернулся.
— На, пей! — сказал он, поднося ко рту благородного отца
склянку. — Пей прямо из пузырька... Разом! Вот так... На, теперь
гвоздичкой закуси, чтоб душа этой дрянью не провоняла.
Комик посидел еще немного у больного, потом нежно поцеловал его
и ушел. К вечеру забегал к Щипцову jeune-premier1
Брама-Глинский. Даровитый артист был в прюнелевых полусапожках,
имел на левой руке перчатку, курил сигару и даже издавал запах
гелиотропа, но, тем не менее, все-таки сильно напоминал
путешественника, заброшенного в страну, где нет ни бань, ни
прачек, ни портных...
— Ты, я слышал, заболел? — обратился он к Щипцову,
перевернувшись на каблуке. — Что с тобой? Ей-богу, что с
тобой?..
Щипцов молчал и не шевелился.
— Что же ты молчишь? Дурнота в голове, что ли? Ну, молчи, не
стану приставать... молчи...
Брама-Глинский (так он зовется по театру, в паспорте же он
значится Гуськовым) отошел к окну, заложил руки в карманы и стал
глядеть на улицу. Перед его глазами расстилалась громадная
пустошь, огороженная серым забором, вдоль которого тянулся целый
лес прошлогоднего репейника. За пустошью темнела чья-то
заброшенная фабрика с наглухо забитыми окнами. Около трубы
кружилась запоздавшая галка. Вся эта скучная, безжизненная
картина начинала уже подергиваться вечерними сумерками.
— Домой надо! — услышал jeune-premier.
— Куда это домой?
— В Вязьму... на родину...
— До Вязьмы, брат, тысяча пятьсот верст... — вздохнул
Брама-Глинский, барабаня по стеклу. — А зачем тебе в Вязьму?
— Там бы помереть...
— Ну, вот еще, выдумал! Помереть... Заболел первый раз в жизни и
уж воображает, что смерть пришла... Нет, брат, такого буйвола,
как ты, никакая холера не проберет. До ста лет проживешь... Что
у тебя болит?
— Ничего не болит, но я... чувствую...
— Ничего ты не чувствуешь, а всё это у тебя от лишнего здоровья.
Силы в тебе бушуют. Тебе бы теперь дербалызнуть хорошенечко,
выпить этак, знаешь, чтоб во всем теле пертурбация произошла.
Пьянство отлично освежает... Помнишь, как ты в Ростове-на-Дону
насвистался? Господи, даже вспомнить страшно! Бочонок с вином мы
с Сашкой вдвоем еле-еле донесли, а ты его один выпил да потом
еще за ромом послал... Допился до того, что чертей мешком ловил
и газовый фонарь с корнем вырвал. Помнишь? Тогда еще ты ходил
греков бить...
Под влиянием таких приятных воспоминаний лицо Щипцова несколько
прояснилось и глаза заблестели.
— А помнишь, как я антрепренера Савойкина бил? — забормотал он,
поднимая голову. — Да что говорить! Бил я на своем веку тридцать
трех антрепренеров, а что меньшей братии, то и не упомню. И
каких антрепренеров-то бил! Таких, что и ветрам не позволяли до
себя касаться! Двух знаменитых писателей бил, одного художника!
— Что ж ты плачешь?
— В Херсоне лошадь кулаком убил. А в Таганроге напали раз на
меня ночью жулики, человек пятнадцать. Я поснимал с них шапки, а
они идут за мной да просят: «Дяденька, отдай шапку!» Такие-то
дела.
— Что ж ты, дурило, плачешь?
— А теперь шабаш... чувствую. В Вязьму бы ехать!
Наступила пауза. После молчания Щипцов вдруг вскочил и схватился
за шапку. Вид у него был расстроенный.
— Прощай! В Вязьму еду! — проговорил он покачиваясь.
— А деньги на дорогу?
— Гм!.. Я пешком пойду!
— Ты ошалел...
Оба взглянули друг на друга, вероятно, потому, что у обоих
мелькнула в голове одна и та же мысль — о необозримых полях,
нескончаемых лесах, болотах.
— Нет, ты, я вижу, спятил! — решил jeune-premier. — Вот что,
брат... Первым делом ложись, потом выпей коньяку с чаем, чтоб в
пот ударило. Ну, и касторки, конечно. Постой, где бы коньяку
взять?
Брама-Глинский подумал и решил сходить к купчихе Цитринниковой,
попытать ее насчет кредита: авось, баба сжалится — отпустит в
долг! Jeune-premier отправился и через полчаса вернулся с
бутылкой коньяку и с касторкой. Щипцов по-прежнему сидел
неподвижно на кровати, молчал и глядел в пол. Предложенную
товарищем касторку он выпил, как автомат, без участия сознания.
Как автомат, сидел он потом за столом и пил чай с коньяком;
машинально выпил всю бутылку и дал товарищу уложить себя в
постель. Jeune-premier укрыл его одеялом и пальто, посоветовал
пропотеть и ушел.
Наступила ночь. Коньяку было выпито много, но Щипцов не спал. Он
лежал неподвижно под одеялом и глядел на темный потолок, потом,
увидев луну, глядевшую в окно, он перевел глаза с потолка на
спутника земли и так пролежал с открытыми глазами до самого
утра. Утром, часов в девять, прибежал антрепренер Жуков.
— Что это вы, ангел, хворать вздумали? — закудахтал он, морща
нос. — Ай, ай! Нешто при вашей комплекции можно хворать? Стыдно,
стыдно! А я, знаете, испугался! Ну, неужели, думаю, на него наш
разговор подействовал? Душенька моя, надеюсь, что вы не от меня
заболели! Ведь и вы меня, тово... И к тому же между товарищами
не может быть без этого. Вы меня там и ругали и... с кулаками
даже лезли, а я вас люблю! Ей-богу, люблю! Уважаю и люблю! Ну,
вот объясните, ангел, за что я вас так люблю? Не родня вы мне,
не сват, не жена, а как узнал, что вы прихворнули, — словно кто
ножом резанул.
Жуков долго объяснялся в любви, потом полез целоваться и в конце
концов так расчувствовался, что начал истерически хохотать и
хотел даже упасть в обморок, но, спохватившись, вероятно, что он
не у себя дома и не в театре, отложил обморок до более удобного
случая и уехал.
Вскоре после него явился трагик Адабашев, личность тусклая,
подслеповатая и говорящая в нос... Он долго глядел на Щипцова,
долго думал и вдруг сделал открытие:
— Знаешь что, Мифа? — спросил он, произнося в нос вместо ш — ф и
придавая своему лицу таинственное выражение. — Знаешь что?! Тебе
нужно выпить касторки!!
Щипцов молчал. Молчал он и немного погодя, когда трагик вливал
ему в рот противное масло. Часа через два после Адабашева пришел
в номер театральный парикмахер Евлампий, или, как называли его
почему-то актеры, Риголетто. Он тоже, как и трагик, долго глядел
на Щипцова, потом вздохнул, как паровоз, и медленно, с
расстановкой начал развязывать принесенный им узел. В узле было
десятка два банок и несколько пузырьков.
— Послали б за мной, и я б вам давно банки поставил! — сказал он
нежно, обнажая грудь Щипцова. — Запустить болезнь не трудно!
Засим Риголетто погладил ладонью широкую грудь благородного отца
и покрыл ее всю кровососными банками.
— Да-с... — говорил он, увязывая после этой операции свои
орудия, обагренные кровью Щипцова. — Прислали бы за мной, я и
пришел бы... Насчет денег беспокоиться нечего... Я из жалости...
Где вам взять, ежели тот идол платить не хочет? Таперя вот
извольте капель этих принять. Вкусные капли! А таперя извольте
маслица выпить. Касторка самая настоящая. Вот так! На здоровье!
Ну, а таперя прощайте-с...
Риголетто взял свой узел и, довольный, что помог ближнему,
удалился.
Утром следующего дня комик Сигаев, зайдя к Щипцову, застал его в
ужаснейшем состоянии. Он лежал под пальто, тяжело дышал и водил
блуждающими глазами по потолку. В руках он судорожно мял
скомканное одеяло.
— В Вязьму! — зашептал он, увидав комика. — В Вязьму!
— Вот это, брат, уж мне и не нравится! — развел руками комик. —
Вот... вот... вот это, брат, и нехорошо! Извини, но... даже,
брат, глупо...
— В Вязьму надо! Ей-богу, в Вязьму!
— Не... не ожидал от тебя!.. — бормотал совсем растерявшийся
комик. — Чёрт знает! Чего ради расквасился! Э... э... э... и
нехорошо! Верзила, с каланчу ростом, а плачешь. Нешто актеру
можно плакать?
— Ни жены, ни детей, — бормотал Щипцов. — Не идти бы в актеры, а
в Вязьме жить! Пропала, Семен, жизнь! Ох, в Вязьму бы!
— Э... э... э... и нехорошо! Вот и глупо... подло даже!
Успокоившись и приведя свои чувства в порядок, Сигаев стал
утешать Щипцова, врать ему, что товарищи порешили его на общий
счет в Крым отправить и проч., но тот не слушал и всё бормотал
про Вязьму... Наконец, комик махнул рукой и, чтобы утешить
больного, сам стал говорить про Вязьму.
— Хороший город! — утешал он. — Отличный, брат, город! Пряниками
прославился. Пряники классические, но — между нами говоря —
того... подгуляли. После них у меня целую неделю потом был
того... Но что там хорошо, так это купец! Всем купцам купец. Уж
коли угостит тебя, так угостит!
Комик говорил, а Щипцов молчал, слушал и одобрительно кивал
головой.