Антон Чехов - Любовь
«Три часа ночи. В окна мои смотрится тихая,
апрельская ночь и ласково мигает мне своими звездами. Я не сплю.
Мне так хорошо!
Всего меня от головы до пяток распирает какое-то странное,
непонятное чувство. Анализировать его сейчас не умею, некогда,
лень, да и бог с ним, с этим анализом! Ну, станет ли отыскивать
смысл в своих ощущениях человек, когда летит вниз головой с
колокольни или узнает, что выиграл двести тысяч? До этого ли
ему?»
Приблизительно так начиналось любовное письмо к Саше,
девятнадцатилетней девочке, в которую я влюбился. Пять раз
начинал я его, столько же раз принимался рвать бумагу,
зачеркивал целые страницы и вновь их переписывал. Возился я с
письмом долго, как с заказанным романом, и вовсе не для того,
чтобы письмо вышло длиннее, вычурнее и чувствительнее, а потому,
что хотелось до бесконечности продлить самый процесс этого
писанья, когда сидишь в тиши своего кабинета, в который глядится
весенняя ночь, и беседуешь с собственными грезами. Между строк я
видел дорогой образ, и, казалось мне, за одним столом со мной
сидели духи, такие же, как я, наивно-счастливые, глупые и
блаженно улыбающиеся, и тоже строчили. Я писал и то и дело
поглядывал на свою руку, которая всё еще томилась от недавнего
рукопожатия, а если мне приходилось отводить глаза в сторону, то
я видел решетку зеленой калитки. Сквозь эту решетку Саша глядела
на меня после того, как я простился с ней. Когда я прощался с
Сашей, я ни о чем не думал и только любовался ее фигурой, как
всякий порядочный человек любуется хорошенькой женщиной; увидев
же сквозь решетку два больших глаза, я вдруг, словно по наитию,
понял, что я влюблен, что между нами всё уже решено и кончено,
что мне остается только соблюсти кое-какие формальности.
Большая также приятность запечатать любовное письмо, медленно
одеться, выйти потихоньку из дому и нести это сокровище к
почтовому ящику. На небе уже нет звезд; вместо них на востоке
над крышами пасмурных домов белеет длинная полоса, кое-где
прерываемая облаками; от этой полосы по всему небу разливается
бледность. Город спит, но уж водовозы выехали, и где-то на
далекой фабрике свисток будит рабочих. Возле почтового ящика,
слегка подернутого росой, вы непременно увидите неуклюжего
дворника в колоколообразном тулупе и с палкой. Находится он в
состоянии каталепсии: не спит и не бодрствует, а что-то
среднее...
Если бы почтовые ящики знали, как часто люди обращаются к ним за
решением своей участи, то не имели бы такого смиренного вида. Я,
по крайней мере, едва не облобызал свой почтовый ящик и, глядя
на него, вспомнил, что почта — величайшее благо!..
Тому, кто когда-либо был влюблен, предлагаю вспомнить, что,
опустивши в почтовый ящик письмо, обыкновенно спешишь домой,
быстро ложишься в постель и укрываешься одеялом в полной
уверенности, что не успеешь завтра проснуться, как тебя охватит
воспоминание о вчерашнем и ты с восторгом будешь глядеть на
окно, в котором сквозь складки занавесок жадно пробивается
дневной свет...
Но к делу... На другой день в полдень горничная Саши принесла
мне такой ответ: «Я очень рада приходите сегодня пожалуйста к
нам непременно я вас буду ждать. Ваша С.» Запятой ни одной. Это
отсутствие знаков препинания, е в слове «непремѣнно», всё письмо
и даже длинный, узкий конвертик, в который оно было вложено,
наполнили мою душу умилением. В размашистом, но несмелом почерке
я узнал походку Саши, ее манеру высоко поднимать брови во время
смеха, движения ее губ... Но содержание письма меня не
удовлетворило... Во-первых, на поэтические письма так не
отвечают, и, во-вторых, зачем мне идти в дом Саши и ждать там,
пока толстая мамаша, братцы и приживалки догадаются оставить нас
наедине? Они и не подумают догадаться, а нет ничего противнее,
как сдерживать свои восторги ради того только, что около вас
торчит какой-нибудь одушевленный пустяк, вроде полуглухой
старушки или девочки, пристающей с вопросами. Я послал с
горничной ответ, в котором предлагал Саше избрать местом для
rendez-vous какой-нибудь сад или бульвар. Мое предложение было
охотно принято. Я попал им, как говорится, в самую жилку.
В пятом часу вечера я пробирался в самый далекий и глухой угол
городского сада. В саду не было ни души, и свидание могло быть
назначено где-нибудь поближе, на аллеях или в беседках, но
женщины не любят романов наполовину; коли мед, так и ложка, коли
свидание, так подавай самую глухую и непроходимую чащу, где
рискуешь наткнуться на жулика или подкутившего мещанина.
Когда я подошел к Саше, она стояла ко мне спиной, а в этой спине
прочел я чертовски много таинственности. Казалось, спина,
затылок и черные крапинки на платье говорили: тссс! Девушка была
в простеньком, ситцевом платьице, поверх которого была накинута
легкая тальмочка. Для пущей таинственности лицо пряталось за
белой вуалью. Я, чтобы не портить гармонии, должен был подойти
на цыпочках и начать говорить полушёпотом.
Насколько я теперь понимаю, в этом rendez-vous я был не сутью, а
только деталью. Сашу не столько занимал он, сколько романичность
свидания, его таинственность, поцелуи, молчание угрюмых
деревьев, мои клятвы... Не было минуты, чтобы она забылась,
замерла, сбросила с своего лица выражение таинственности, и,
право, будь вместо меня какой-нибудь Иван Сидорыч или Сидор
Иваныч, она чувствовала бы себя одинаково хорошо. Извольте-ка
при таких обстоятельствах добиться, любят вас или нет? Если
любят, то по-настоящему или не по-настоящему?
Из сада повел я Сашу к себе. Присутствие в холостой квартире
любимой женщины действует, как музыка и вино. Обыкновенно
начинаешь говорить о будущем, причем самоуверенность и
самонадеянность не знают границ. Строишь проекты, планы, с жаром
толкуешь о генеральстве, не будучи еще прапорщиком, и в общем
несешь такую красноречивую чушь, что слушательнице нужно иметь
много любви и незнания жизни, чтобы поддакивать. К счастью для
мужчин, любящие женщины
89
всегда ослеплены любовью и никогда не знают жизни. Они мало
того, что поддакивают, но еще бледнеют от священного ужаса,
благоговеют и ловят с жадностью каждое слово маньяка. Саша
слушала меня со вниманием, но скоро на лице ее прочел я
рассеянность: она меня не понимала. Будущее, о котором говорил я
ей, занимало ее только своей внешностью, и напрасно я
разворачивал перед ней свои проекты и планы. Ее сильно
интересовал вопрос, где будет ее комната, какие обои будут в
этой комнате, зачем у меня пианино, а не рояль, и т. д. Она
внимательно рассматривала штучки на моем столе, фотографии,
нюхала флаконы, отлепляла от конвертов старые марки, которые ей
для чего-то нужны.
— Пожалуйста, собирай мне старые марки! — сказала она, сделав
серьезное лицо. — Пожалуйста!
Затем она нашла где-то на окне орех, громко раскусила его и
съела.
— Отчего ты не наклеишь на свои книги билетиков? — спросила она,
окинув взглядом шкаф с книгами.
— Зачем это?
— А так, чтобы у каждой книги свой номер был... А где я свои
книги поставлю? У меня ведь тоже есть книги.
— А какие у тебя книги? — спросил я.
Саша подняла брови, подумала и сказала:
— Разные...
И если бы я вздумал спросить ее, какие у нее мысли, убеждения,
цели, она, наверное, таким же образом подняла бы брови, подумала
и сказала: «разные»...
Далее, я проводил Сашу домой и ушел от нее самым настоящим,
патентованным женихом, каким и считался, пока нас не обвенчали.
Если читатель позволит мне судить по одному только моему личному
опыту, то я уверяю, что женихом быть очень скучно, гораздо
скучнее, чем быть мужем или ничем. Жених — это ни то ни сё: от
одного берега ушел, к другому не дошел; не женат и нельзя
сказать, чтобы был холост, а так что-то похожее на состояние
дворника, о котором я упомянул выше.
Ежедневно, улучив свободную минутку, я спешил к невесте.
Обыкновенно, идя к ней, я нес с собой тьму надежд, желаний,
намерений, предложений, фраз. Мне всякий раз казалось, что едва
только горничная откроет дверь, как я, которому душно и тесно,
погружусь по горло в прохладительное счастье. Но на деле
происходило иначе. Всякий раз, приходя к невесте, я заставал всю
семью ее и домочадцев за шитьем глупого приданого. (A propors:
шили два месяца и нашили меньше, чем на сто рублей.) Пахло
утюгами, стеарином и угаром. Под ногами хрустел стеклярус. Две
самые главные комнаты были завалены волнами полотна, коленкора и
кисеи, а из волн выглядывала головка Саши с ниточкой в зубах.
Все шьющие встречали меня радостным криком, но тотчас же
выпроваживали в столовую, где я не мог мешать и видеть то, что
позволяется видеть только мужьям. Скрепя сердце, я должен был
сидеть в столовой и беседовать с приживалкой Пименовной. Саша,
озабоченная и встревоженная, то и дело пробегала мимо меня с
наперстком, мотком шерсти или с другой какой-нибудь скукой.
— Погоди, погоди... Я сейчас! — говорила она, когда я поднимал
на нее умоляющие глаза. — Представь, подлая Степанида в
барежевом платье весь лиф испортила!
И, не дождавшись милости, я злился, уходил и прогуливался по
тротуарам в обществе своей жениховской палочки. А то, бывало,
захочешь погулять или прокатиться с невестой, зайдешь к ней, а
она уже стоит со своей маменькой в передней совсем одетая и
играет зонтиком.
— А мы в пассаж идем! — говорит она. — Нужно прикупить еще
кашемиру и шляпку переменить.
Пропала прогулка! Я привязывался к барыням и шел с ними в
пассаж. Возмутительно скучно слушать, как женщины покупают,
торгуются и стараются перехитрить надувающего лавочника. Мне
стыдно делалось, когда Саша, переворочав массу материи и сбавив
цену ad minimum, уходила из магазина, ничего не купив или же
приказав отрезать ей копеек на 40—50. Выйдя из магазина, Саша и
маменька с озабоченными, испуганными лицами долго толковали о
том, что они ошиблись, купили не того, что следовало купить, что
на ситце слишком темны цветочки, и т. д.
Нет, скучно быть женихом! Бог с ним!
Теперь я женат. Сейчас вечер. Я сижу у себя в кабинете и читаю.
Позади меня на софе сидит Саша и что-то громко жует. Мне хочется
выпить пива.
— Поищи-ка, Саша, штопор... — говорю я. — Тут он где-то
валяется.
Саша вскакивает, беспорядочно роется в двух-трех бумажных кипах,
роняет спички и, не найдя штопора, молча садится... Проходит
минут пять — десять... Меня начинает помучивать червячок — и
жажда, и досада...
— Саша, поищи же штопор! — говорю я.
Саша опять вскакивает и роется около меня в бумагах. Ее жеванье
и шелест бумаги действуют на меня, как лязганье потираемых друг
о друга ножей... Я встаю и сам начинаю искать штопор. Наконец он
найден и пиво откупорено. Саша остается около стола и начинает
длинно рассказывать о чем-то.
— Ты бы почитала что-нибудь, Саша... — говорю я.
Она берет книгу, садится против меня и принимается шевелить
губами... Я гляжу на ее маленький лобик, шевелящиеся губы и
задумываюсь.
«Ей двадцатый год... — думаю я. — Если взять интеллигентного
мальчика таких же лет и сравнить, то какая разница! У мальчика и
знания, и убеждения, и умишко».
Но я прощаю эту разницу, как прощаю узенький лобик и шевелящиеся
губы... Бывало, помню, в дни моего ловеласничества я бросал
женщин из-за пятна на чулке, из-за одного глупого слова, из-за
нечищенных зубов, а тут я прощаю всё: жеванье, возню со
штопором, неряшество, длинные разговоры о выеденном яйце. Прощаю
я почти бессознательно, не насилуя своей воли, словно ошибки
Саши — мои ошибки, а от многого, что прежде меня коробило, я
прихожу в умиление и даже восторг. Мотивы такого всепрощения
сидят в моей любви к Саше, а где мотивы самой любви — право, не
знаю.