Антон Павлович Чехов - На мельнице
Мельник Алексей Бирюков, здоровенный,
коренастый мужчина средних лет, фигурой и лицом похожий на тех
топорных, толстокожих и тяжело ступающих матросов, которые
снятся детям после чтения Жюля Верна, сидел у порога своей
хижины и лениво сосал потухшую трубку. На этот раз он был в
серых штанах из грубого солдатского сукна, в больших тяжелых
сапогах, но без сюртука и без шапки, хотя на дворе стояла
настоящая осень, сырая и холодная. Сквозь расстегнутую жилетку
свободно проникала сырая мгла, но большое, черствое, как мозоль,
тело мельника, по-видимому, не ощущало холода. Красное, мясистое
лицо его по обыкновению было апатично и дрябло, точно спросонок,
маленькие, заплывшие глазки угрюмо исподлобья глядели по
сторонам то на плотину, то на два сарая с навесами, то на
старые, неуклюжие ветлы.
Около сараев суетились два только что приехавших монастырских
монаха: один Клиопа, высокий и седой старик в обрызганной грязью
рясе и в латаной скуфейке, другой Диодор, чернобородый и
смуглый, по-видимому, грузин родом, в обыкновенном мужицком
тулупе. Они снимали с телег мешки с рожью, привезенной ими для
помола. Несколько поодаль от них на темной, грязной траве сидел
работник Евсей, молодой, безусый парень в рваном кургузом тулупе
и совершенно пьяный. Он мял в руках рыболовную сеть и делал вид,
что починяет ее.
Мельник долго водил глазами и молчал, потом уставился на
монахов, таскавших мешки, и проговорил густым басом:
— Вы, монахи, зачем это в реке рыбу ловите? Кто вам дозволил?
Монахи ничего не ответили и даже не взглянули на мельника.
Тот помолчал, закурил трубку и продолжал:
— Сами ловите да еще посадским мещанам дозволяете. Я в посаде и
у вас реку на откуп взял, деньги вам плачу, стало быть, рыба моя
и никто не имеет полного права ловить ее. Богу молитесь, а
воровать за грех не считаете.
Мельник зевнул, помолчал и продолжал ворчать:
— Ишь ты, какую моду взяли! Думают, что как монахи, в святые
записались, так на них и управы нет. Возьму вот и подам
мировому. Мировой не поглядит на твою рясу, насидишься ты у него
в холодной. А то и сам, без мирового справлюсь. Попаду на реке и
так шею накостыляю, что до страшного суда рыбы не захочешь!
— Напрасно вы такие слова говорите, Алексей Дорофеич! —
проговорил Клиопа тихим тенорком. — Добрые люди, которые бога
боятся, таких слов собаке не говорят, а ведь мы монахи!
— Монахи, — передразнил мельник. — Тебе понадобилась рыба? Да?
Так ты купи у меня, а не воруй!
— Господи, да нешто мы воруем? — поморщился Клиопа. — Зачем
такие слова? Наши послушники ловили рыбу, это точно, но ведь на
это они от отца архимандрита дозволение имели. Отец архимандрит
так рассуждают, что деньги взяты с вас не за всю реку, а только
за то, чтоб вы на нашем берегу имели право сети ставить. Река не
вся вам дадена... Она не ваша и не наша, а божья...
— И архимандрит такой же, как ты, — проворчал мельник, стуча
трубкой по сапогу. — Любит обшить, тоже! А я разбирать не стану.
Для меня архимандрит всё равно что ты или вот Евсей. Попаду его
на реке, так и ему влетит...
— А что вы собираетесь бить монахов, так это как вам угодно. Для
нас же на том свете лучше будет. Вы уж били Виссариона и Антипия,
так бейте и других.
— Замолчи, не трогай его! — проговорил Диодор, дергая Клиопу за
рукав.
Клиопа спохватился, умолк и стал таскать мешки, мельник же
продолжал браниться. Ворчал он лениво, посасывая после каждой
фразы трубку и сплевывая. Когда иссяк рыбный вопрос, он вспомнил
о каких-то его собственных двух мешках, которые якобы «зажулили»
когда-то монахи, и стал браниться из-за мешков, потом, заметив,
что Евсей пьян и не работает, он оставил в покое монахов и
набросился на работника, оглашая воздух отборною, отвратительною
руганью.
Монахи сначала крепились и только громко вздыхали, но скоро
Клиопа не вынес... Он всплеснул руками и произнес плачущим
голосом:
— Владыка святый, нет для меня тягостнее послушания, как на
мельницу ездить! Сущий ад! Ад, истинно ад!
— А ты не езди! — огрызнулся мельник.
— Царица небесная, рады бы сюда не ездить, да где же нам другую
мельницу взять? Сам посуди, кроме тебя тут в окружности ни одной
мельницы нет! Просто хоть с голоду помирай или немолотое зерно
кушай!
Мельник не унимался и продолжал сыпать во все стороны ругань.
Видно было, что ворчанье и ругань составляли для него такую же
привычку, как сосанье трубки.
— Хоть ты нечистого не поминай! — умолял Клиопа, оторопело мигая
глазами. — Ну помолчи, сделай милость!
Скоро мельник умолк, но не потому, что его умолял Клиопа. На
плотине показалась какая-то старуха, маленькая, кругленькая, с
добродушным лицом, в каком-то странном полосатом салопике,
похожем на спинку жука. Она несла небольшой узелок и подпиралась
маленькой палочкой...
— Здравствуйте, батюшки! — зашепелявила она, низко кланяясь
монахам. — Помогай бог! Здравствуй, Алешенька! Здравствуй,
Евсеюшка!..
— Здравствуйте, маменька, — пробормотал мельник, не глядя на
старуху и хмурясь.
— А я к тебе в гости, батюшка мой! — сказала она, улыбаясь и
нежно заглядывая в лицо мельника. — Давно не видала. Почитай, с
самого Успеньева дня не видались... Рад не рад, а уж принимай! А
ты словно похудел будто...
Старушонка уселась рядом с мельником, и около этого громадного
человека ее салопик еще более стал походить на жука.
— Да, с Успеньева дня! — продолжала она. — Соскучилась, вся душа
по тебе выболела, сыночек, а как соберусь к тебе, то или дождь
пойдет, или заболею...
— Сейчас вы из посада? — угрюмо спросил мельник.
— Из посада... Прямо из дому...
— При ваших болезнях и при такой комплекции вам дома сидеть
нужно, а не по гостям ходить. Ну, зачем вы пришли? Башмаков не
жалко!
— Поглядеть на тебя пришла... Их у меня, сынов-то, двое, —
обратилась она к монахам, — этот, да еще Василий, что в посаде.
Двоечко. Им-то всё равно, жива я или померла, а ведь они-то у
меня родные, утешение... Они без меня могут, а я без них,
кажется, и дня бы не прожила... Только вот, батюшки, стара
стала, ходить к нему из посада тяжело.
Наступило молчание. Монахи снесли в сарай последний мешок и сели
на телегу отдыхать... Пьяный Евсей всё еще мял в руках сеть и
клевал носом.
— Не вовремя пришли, маменька, — сказал мельник. — Сейчас мне в
Каряжино ехать нужно.
— Езжай! с богом! — вздохнула старуха. — Не бросать же из-за
меня дело... Я отдохну часик и пойду назад... Тебе, Алешенька,
кланяется Вася с детками...
— Всё еще водку трескает?
— Не то чтобы уж очень, а пьет. Нечего греха таить, пьет...
Много-то пить, сам знаешь, не на что, так вот разве иной раз
добрые люди поднесут... Плохое его житье, Алешенька! Намучилась
я, на него глядючи... Есть нечего, детки оборванные, сам он — на
улицу стыдно глаза показать, все штаны в дырах и сапогов нет...
Все мы вшестером в одной комнате спим. Такая бедность, такая
бедность, что горчее и придумать нельзя... С тем к тебе и шла,
чтоб на бедность попросить... Ты, Алешенька, уж уважь старуху,
помоги Василию... Брат ведь!
Мельник молчал и глядел в сторону.
— Он бедный, а ты — слава тебе, господи! И мельница у тебя своя,
и огороды держишь, и рыбой торгуешь... Тебя господь и умудрил, и
возвеличил супротив всех, и насытил... И одинокий ты... А у Васи
четверо детей, я на его шее живу, окаянная, а жалованья-то всего
он семь рублей получает. Где ж ему прокормить всех? Ты помоги...
Мельник молчал и старательно набивал свою трубку.
— Дашь? — спросила старуха.
Мельник молчал, точно воды в рот набрал. Не дождавшись ответа,
старуха вздохнула, обвела глазами монахов, Евсея, встала и
сказала:
— Ну бог с тобой, не давай. Я и знала, что не дашь... Пришла я к
тебе больше из-за Назара Андреича... Плачет уж очень, Алешенька!
Руки мне целовал и всё просил меня, чтоб я сходила к тебе и
упросила...
— Чего ему?
— Просит, чтоб ты ему долг отдал. Отвез, говорит, я ему рожь для
помолу, а он назад и не отдал.
— Не ваше дело, маменька, в чужие дела мешаться, — проворчал
мельник. — Ваше дело богу молиться.
— Я и молюсь, да уж что-то бог моих молитв не слушает. Василий
нищий, сама я побираюсь и в чужом салопе хожу, ты хорошо живешь,
но бог тебя знает, какая душа у тебя. Ох, Алешенька, испортили
тебя глаза завистливые! Всем ты у меня хорош: и умен, и
красавец, и из купцов купец, но не похож ты на настоящего
человека! Неприветливый, никогда не улыбнешься, доброго слова не
скажешь, немилостивый, словно зверь какой... Ишь какое лицо! А
что народ про тебя рассказывает, горе ты мое! Спроси-ка вот
батюшек! Врут, будто ты парод сосешь, насильничаешь, со своими
разбойниками-работниками по ночам прохожих грабишь да коней
воруешь... Твоя мельница, словно место какое проклятое... Девки
и ребята близко подходить боятся, всякая тварь тебя сторонится.
Нет тебе другого прозвания, окромя как Каин и Ирод...
— Глупые вы, маменька!
— Куда ни ступишь — трава не растет, куда ни дыхнешь — муха не
летает. Только и слышу я: «Ах, хоть бы его скорей кто убил или
засудили!» Каково-то матери слышать всё это? Каково? Ведь ты мне
родное дитя, кровь моя...
— Одначе мне ехать пора, — проговорил мельник, поднимаясь. —
Прощайте, маменька!
Мельник выкатил из сарая дроги, вывел лошадь и, втолкнув ее, как
собачонку, между оглобель, начал запрягать. Старуха ходила возле
него, заглядывала ему в лицо и слезливо моргала.
— Ну, прощай! — сказала она, когда сын ее стал быстро натягивать
на себя кафтан. — Оставайся тут с богом, да не забывай нас.
Постой, я тебе гостинца дам... — забормотала она, понизив голос
и развязывая узел. — Вчерась была у дьяконицы и там угощали...
так вот я для тебя спрятала...
И старуха протянула к сыну руку с небольшим мятным пряником...
— Отстаньте вы! — крикнул мельник и отстранил ее руку.
Старуха сконфузилась, уронила пряник и тихо поплелась к
плотине... Сцена эта произвела тяжелое впечатление. Не говоря уж
о монахах, которые вскрикнули и в ужасе развели руками, даже
пьяный Евсей окаменел и испуганно уставился на своего хозяина.
Понял ли мельник выражение лиц монахов и работника, или, быть
может, в груди его шевельнулось давно уже уснувшее чувство, но
только и на его лице мелькнуло что-то вроде испуга...
— Маменька! — крикнул он.
Старуха вздрогнула и оглянулась. Мельник торопливо полез в
карман и достал оттуда большой кожаный кошелек...
— Вот вам... — пробормотал он, вытаскивая из кошелька комок,
состоявший из бумажек и серебра. — Берите!
Он покрутил в руке этот комок, помял, для чего-то оглянулся на
монахов, потом опять помял. Бумажки и серебряные деньги, скользя
меж пальцев, друг за дружкой попадали обратно в кошелек, и в
руке остался один только двугривенный... Мельник оглядел его,
потер между пальцами и, крякнув, побагровев, подал его матери.