О романе Чернышевского "Что делать?" - А. А. Фет
<...> Взяв в руки пресловутое сочинение и прочитав несколько строк, мы должны были согласиться с исповедью автора, в том месте предисловия, где он говорит: "У меня нет ни тени таланта. Я даже и языком-то владею плохо". Единомыслие наше с автором на этот счет возрастало с каждой новой страницей и с последней строкой романа достигло зенита. Скудность изобретения, положительное отсутствие творчества, беспрестанные повторения, преднамеренное кривлянье самого дурного тону и ко всему этому беспомощная корявость языка превращают чтение романа в трудную, почти невыносимую работу. Но мы подумали: что делать? В качестве рецензента надо продолжать. Ведь продолжал же автор, отчасти сам сознававший эти недостатки. Следовательно, была на то причина. Недаром он говорит: "Но это все-таки ничего: читай, добрейшая публика! прочтешь не без пользы. Истина -- хорошая вещь: она вознаграждает недостатки писателя, который служит ей". -- Благодаря такому объяснению дело становится ясным. Сущность не в романе, не в творчестве, а в истине, в пропаганде.
Нет ничего труднее и бесплоднее разговоров с глухими о звуках, с слепыми о красках и т. п. Как вы уясните нигилисту превосходство тончайших стихов Пушкина над бездарнейшими виршами? Чем доказать слепому, что теперь день, а не ночь?
Наша задача вывесть несомненные положения доктрины из романа "Что делать?" с помощью самого романа. Но мы бы положительно отказались от такой задачи, видя перед собой художественное произведение. У истинных художников от Гомера и Эсхила до Шекспира и Гете всякое лицо право, пока оно говорит. Можно чувствовать, что любимцы поэтов Гектор, а не Ахиллес, Пелей, а не Менелай (в Андромахе), Цезарь, а не Брут, Фауст, а не Мефистофель, но как это доказать? Отсутствие чутья или недобросовестность возражающего могут поставить вас в безвыходное положение. При разборе романа "Что делать?" подобных затруднений не существует. "Современник" и Ко давно приучили нас к своему взгляду на литературу. Мы знаем их презрение к искусству для искусства. Следовательно, в романе дело в содержании, а не в искусстве, которого, по словам автора, "тут нет и тени". Действительно, тут нет даже признака умения, зато умелость во всей силе.
Перед нами безразличная масса романа, и в ней, по словам автора, -- истина. Как же отделить эту истину от фабулы? -- Не поможет ли заглавие: Что делать? (со знаком вопроса).
Что делать? Куда стремиться? Чего добиваться? Как жить? -- самый капитальный вопрос для последователей всякого учения. -- Из разбросанных философских воззрений на жизнь, из разнородных порицаний тех или других существующих явлений трудно с точностью вывесть: что должно и чего не должно желать или делать. Никакие массы отрицаний не в силах исчерпать всего, чего не нужно делать, оставив в необъятной массе жизни оазисом -- только желаемое. Тут безграничное поле для сомнений, противуречий и споров; -- тут арена для расколу. Зато воспроизведение идеала (хотя бы и бездарное) в форме романа окончательно выводит из всяких сомнений и колебаний.
За вопросом что делать? как жить? следует роман, и нам остается только подвести черту следствия и сказать: следовательно -- надо делать то, что делают в романе люди, рекомендуемые симпатией автора, и не делать того, что делают лица, над которыми тяготеет его презрение.
Открыть, кому из своих героев сочувствует или не сочувствует наш автор, нетрудно -- он так щедр на похвалы и порицания. Отсутствие в авторе романа "и тени таланта" еще более облегчает дело. Все перипетии ведены к тому, чтобы любимый герой мог совершить такой, а не другой поступок. Нечего разбирать, возможен или невозможен известный поступок в данную минуту. Дело в том, чтобы выставить поступок, подчеркнуть его и тем самым сказать: вот что делать. С другой стороны, не симпатичные автору лица никакими признаками здравого смыслу или добра не могут избегнуть позорных ярлыков: дурак и негодяй. При таких условиях к пониманию симпатий препятствий быть не может. Все психологические тонкости, пускаемые в ход романистом, исчерпываются колебаниями принять то или другое состояние духа, вроде: "Она думала, что думает, -- нет, она не думала, что думает" или "ей казалось, что она хочет; -- нет, ей не казалось, а все-таки казалось" и т. д. Эти колебания немилосердно преследуют вас через весь роман.
Воплощая идеал, автор не довольствуется одним воспроизведеньем текущих событий. Он выставляет и отдаленнейшие мечты, и сокровеннейшие надежды, -- pia desideria {Благие пожелания (лат).} школы. Для этого на желаемом месте действия героини Веры Павловны прерываются словами: "и снится Верочке сон". Такой метод раздвоения жизни и травли двух зайцев не нов. Он давно изобретен неспособностью к творчеству. С его помощию автор думает попасть в двойную цель. Во-первых, в очерках ночных грез высказать непосвященным, до поры до времени, тайные учения и золотые сны секты1, а во-вторых, на случай изобличения в тройной нелепости, оставить за собой убежище под эгидой стиха: "Когда же складны сны бывают"2. Все это прекрасно. Лазейка устроена. Является новое соображение. Ну как в самом деле тупоумная публика примет сны Верочки за чисто художественную задачу, вроде сна Татьяны в "Онегине"? Тогда весь заряд пропадет даром, все значение романа погибнет и только обличит хвастовство автора, объявившего, что ему уже можно писать. Подобный казус мог бы затруднить проницательного читателя (он же изгоняется г. Чернышевским за тупоумие, "в шею"), но автор недаром человек умеющий и сильный в психологии, основанной на: думала, не думала; казалось, не казалось; снилось, не снилось. Он подчеркивает галлюцинации Веры Павловны своими надеждами на скорое их воплощение, похвалами этим будущим явлениям, и самому проницательному, т. е. тупоумному (и тут психология), читателю ясно, что сон не сон, а только грезы, заменяющие прямую пропаганду.
Заявив в себе отсутствие даже тени таланта, автор неожиданно продолжает: "впрочем, моя добрейшая публика, толкуя с тобою, надобно договаривать все до конца; ведь ты хоть и охотница, но не мастерица отгадывать недосказанное. Когда я говорю, что у меня нет ни тени художественного таланта и что моя повесть очень слаба по исполнению, ты не вздумай заключить, будто я объясняю тебе, что я хуже тех твоих повествователей, которых ты считаешь великими, а мой роман хуже их сочинений, -- с прославленными сочинениями твоих знаменитых писателей ты смело ставь наряду мой рассказ по достоинству исполнения, ставь даже выше их -- не ошибешься! в нем все-таки больше художественности, чем в них; можешь быть спокойна на этот счет". Как согласить или только объяснить такое разноречие в заявлениях автора? Ни тени художественности и все-таки больше художественности, чем в "прославленных сочинениях наших знаменитых писателей"? Не слишком ли это много? Не слишком ли самонадеянна и смешна подобная претензия? или в самом деле у нас такой избыток талантливых писателей-романистов? Попробуем счесть: Толстой, Тургенев, Писемский, Гончаров, -- кто еще? Никого. Быть не может. Неужели нам автор хотел сказать, что и в этих немногих нет и тени таланта? Неужели, при своей сознательной бездарности, он не способен даже видеть, что эти немногие выработали свой собственный колорит и слог, по которым, с нескольких строк, не окончательно тупому читателю легко узнать каждого из них. В то же время из приведенной выписки явно желание прицепиться к униженным самим же автором писателям на недоступную высоту, повторяя басню Крылова "Орел и паук". Ведь не довольно для него помериться со второклассными, -- нет, давай непременно первоклассных. До очевидности ясно, что автор зол на первоклассных писателей не столько несмотря на их неотъемлемые достоинства, сколько именно в силу этих достоинств. К кому же с большею справедливостью могут относиться слова: "Ты так немощна и так зла от чрезмерного количества чепухи в твоей голове".
Повторяем: о личном таланте автора не стоило бы говорить. Но в романе "Что делать?" каждая мысль, каждое слово -- дидактика, каждая фраза выражает принцип. Этого нельзя пройти молчанием. Жалкие усилия паука подняться за орлом в настоящем случае -- не слово, а дело. Они предназначаются стать в глазах неофитов примером великодушнейшего нахальства и великолепнейшей наглости, полагаемых в краеугольный камень доктрины. Дело не в истине и справедливости, а в адептах из среды тупой публики. Недаром у автора такое строгое различие: с людьми, которые вперед за него и для которых ему писать уже не нужно, он скромен, даже робок, но с огромным большинством он нагл. Величающаяся наглость, охорашивающееся бесстыдство -- догматы нового учения. Это катехизис, который говорит: "Вы желаете ничем не заслуженного успеха, блистательного торжества громкой галиматьи -- будьте прежде всего наглы и не забывайте, что самому добродушному слепцу стоит выдать себя за очковую змею3 и самой близорукой бездарности нахально провозгласить себя публично человеком умнейшим, -- и успех несомненен. Вспомните, как тупа публика".
<...> "Число порядочных людей растет с каждым новым годом", -- говорит автор, а со временем "все люди -- будут порядочные люди". Дай Бог! -- говорим мы с своей стороны. -- Отчего же с каждым новым годом все множатся журналы и литературные произведения дурного тону? Впрочем, о порядочных людях мы будем иметь случай поговорить, а теперь такое рассуждение понадобилось автору только для объяснения встречи главного героя Лопухова с Верочкой. Розальские стали искать учителя подешевле для маленького брата Верочки Феди. Им рекомендовали медицинского студента Лопухова. Излишне говорить, что Лопухов прогрессист и потому вместо уроков у него идут толки с Федей о ручках сестрицы -- да о глупости ее жениха.
"Лопухов, точно, был студент, у которого голова была набита книгами", -- какими, это мы увидим из библиографических исследований Марии Алексеевны. -- "Он был сыном рязанского мещанина, а в настоящее время своекоштным студентом Медицинской академии и положительно знал, что будет ординатором в одном из петербургских военных госпиталей -- и скоро получит кафедру в Академии". Замечательно, что все герои -- указатели того, что делать, -- имеют тесную связь с Петербургской Медицинской академией, на которую автор возлагает свои блестящие надежды. "Было время, когда Лопухов сильно нуждался: сидел без чаю и без сапог. Такое время очень благоприятно для кутежа не только со стороны готовности, но и со стороны возможности: пить дешевле, чем есть и одеваться". (В откупное время4 такому порядочному человеку, как Лопухов, нужно было не менее 20 копеек, чтобы налиться сивухой, а если бы он съедал 3 ф. хлеба, то это стоило бы не более 4 1/2 коп. Таковы все расчеты автора, проверяемые действительностию.) -- Бывало у него и много любовниц. Однажды Лопухов влюбился в заезжую актрису, написал к ней любовное письмо и, назвавшись лакеем графа такого-то, -- был допущен и достиг цели.
Это первое самозванство заранее предвещало в нем человека умелого. Напрасно уничтожал он такое громадное количество лягушек -- с товарищем и сожителем своим Кирсановым -- это ни к чему его не повело. Медицину он бросил бы, не кончив курса; главная умелость его, как увидим, состоит в ряде подлогов, на которых зиждется все его благосостояние. -- Мы знаем теперь, что его товарищ и наперсник (герой No 2) Кирсанов. Лопухов втирается в доверие Розальских и, главное, Верочки, а встретив однажды ее жениха Сторешникова, вызывает следующую сцену:
"Жених, сообразно своему мундиру и дому, почел нужным не просто увидеть учителя, а, увидев, смерить его с головы до ног небрежным, медленным взглядом, принятым в хорошем обществе. Но едва он начал снимать мерку, как почувствовал, что учитель, -- не то чтобы снимает тоже с него самого мерку, а даже хуже: смотрит ему прямо в глаза, да так прилежно, что вместо продолжения мерки жених сказал: "А трудная ваша часть, мсье Лопухов, -- я говорю, докторская часть. -- Да, трудная", -- и все продолжает смотреть прямо в глаза.
Жених почувствовал, что левою рукою, неизвестно зачем, перебирает вторую и третью сверху пуговицы... значит, дело плохо. -- "На вас, если не ошибаюсь, мундир такого-то полка? -- и пошел расспрашивать его как ординарца. -- Скоро ли надеетесь получить роту? -- Нет еще! -- Гм... учитель почел достаточным и прекратил допрос, еще раз пристально посмотревши в глаза воображаемому ординарцу".
А вы еще спрашиваете: что делать? Не нужно хлопотать о приобретении хотя бы малейших данных на общественное уважение. Это все вздор. Достаточно сказать себе: "я человек передовой" -- и затем нагло обращаться со всеми. Ведь все другие -- тупая публика, где же им догадаться прогнать наглеца, они на то, подобно Сторешникову, вертятся в хорошем обществе, чтобы не суметь даже отвернуться от первого встречного нахала. Уж они такие -- поверьте. Всему учились, сдавали экзамены -- а все ничего не знают, а Лопухов, получавший 38 р. сер. в год и не могший брать танцмейстера, -- танцует и играет на фортепьяно. Вот что он виртуоз по картежной части -- понятно. -- "А вы по какой играете? -- спрашивает Лопухова Розальский. -- По всякой". Где же так навострился Лопухов? "Академия на Выборгской стороне (по словам автора) классическое учреждение по части карт. Там не редкость, что в каком-нибудь нумере играют полтора суток сряду. Надобно признаться, что суммы, находящиеся в обороте на карточных столах, там гораздо менее, чем в Английском клубе, но уровень искусства игроков выше. Сильно игрывал в свое -- т. е. в безденежное, время и Лопухов". Во время танцев Лопухов объявляет Верочке, что у него уже есть невеста. -- Каков хитрец! Розальские, узнав об этом обстоятельстве, допускают его до большего сближения с дочерью, а он и не думал о настоящей невесте. Невеста у него идеальная. Кто же такое? Наука? Как же, станет он с такой дрянью связываться. Его невеста та дама, которая сильнее всех на свете и обещает уничтожить бедность. -- "Сумеем же мы, -- говорит Лопухов, -- устроить жизнь так, что бедных не будет". Видите ли, куда дело пошло? Тупоумная публика думает, что в свободной России, нуждающейся в рабочих руках -- за исключением больных, -- нет непроизвольно бедных. -- Публика думает: только иди работай и будешь по своему таланту и положению жить безбедно. Только не полагай непременным условием безбедности возможность валяться до 10 часов в мягкой постели и тут же в постели пить крепкий душистый чай с густыми сливками, которых больше, чем чаю, да ездить в итальянскую оперу. Оттого-то ты так тупа, публика, что забрала себе всю эту чепуху в голову. Ты дай-ко всем твоим благополучием распорядиться гг. Чернышевским, Кирсановым да Лопуховым -- они тебе в миг все устроят в наилучшем виде. Мгновенно потонешь по горло в кисельных берегах у сливочных струй, как о том гласят книги, которыми Лопухов перевоспитывает Верочку. <...>
Но мы, кажется, опять отклонились от главного вопроса: Что делать? Ясно, что должно делать всякому порядочному человеку: надо по всем направлениям тайно распространять даже между женщинами атеистические и социалистические книги -- и все пойдет как по маслу. -- Лопухов не ограничивается доставлением таких книг -- он приступает к изустной проповеди и развивает перед ученицей материалистическую теорию эгоизма. -- Он говорит: "Совет всегда один: рассчитывайте, что для вас полезно; как скоро вы следуете этому совету -- одобрение" (как скоро такая конструкция -- семинария). Рассуди, здравомыслящий читатель: не есть ли подобная гоньба за нравственными побуждениями тупая и бесплодная игра вничью? -- Солдат при виде опасности, угрожающей начальнику, -- бросается спасать его собственной смертию. По теории -- он взвесил свою личную пользу. Не забудь, что теорию эту выставляют мнимые материалисты и не видят, что собака, не способная к отвлеченным сравнениям пользы и вреда, бросается на втрое сильнейшего волка, чтобы дать время спастись человеку. Предположим даже, что вечной игрой в "любишь, не любишь" можно объяснить эгоизмом высокое самоотвержение матери и т. п.; чем, дескать, выше нравственное развитие, тем выше наши личные цели -- тем выше эгоизм. И тут ежедневный опыт приводит к новым затруднениям. Мы видим развитых эгоистов, которым выгодно сжечь театр, и неразвитого мужика, которому выгодно сгореть на его крыше. Ясно, что теория эгоизма проповедуется не с философской точки зрения, а с практической. Раз что вы приняли как догму: расчет личной выгоды -- вам безвозбранно отворяются все двери. Вы всю жизнь основали на подлогах и успеваете -- вы правы -- это вам выгодно, вы обокрали банк -- выгодно, тайно из-за угла убили человека, который вам мешал, -- опять законная выгода. -- Неудивительно, что после этих лекций, подслушанных пьяною, но умной (по свидетельству автора) интриганкою Марьей Алексеевной, Лопухов растет в ее глазах, и она вступает с ним в ту нравственную солидарность, на которую с такою настойчивостию неоднократно напирает автор. "Да, -- говорит он, -- Марья Алексеевна была права, находя много родственного в себе с Лопуховым. И что значит ученый человек: ведь вот я то же самое стану говорить ей -- не слушает, обижается. Не могу на нее потрафить, потому что не умею по-ученому говорить". Марья Алексеевна сейчас поняла, что Лопухов рассуждал о вещах в ее собственном духе. "Подобно ей он говорил, что все на свете делается для выгоды, что когда плут плутует, нечего тут приходить в азарт -- что тот плут вовсе не напрасно плут, а таким ему и надобно быть по его обстоятельствам, что не быть ему плутом, не говоря уже о том, что это невозможно, -- было бы нелепо, просто сказать, глупо с его стороны". Напрасно еще непосвященная Верочка возражает: "Итак, эта теория, которую я не могу не допустить, обрекает людей на жизнь холодную, безжалостную, прозаичную? -- Нет, Вера Павловна (продолжает Лопухов), эта теория холодна, но учит человека добывать тепло. Спичка холодна, стена коробочки, о которую трется она, -- холодна, дрова холодны, но от них огонь". -- Не довольствуясь таким ясным языком Лопухова, автор заставляет его еще заочно обращаться к единомысленной Марье Алексеевне. "А как по вашему собственному признанью, М<арья> А<лексевна>, новые порядки лучше прежних, то я и не запрещаю хлопотать об их заведении людям, которые находят себе в том удовольствие". -- И прекрасно, г. Лопухов, предположим, что нам при всех этих явлениях нечего приходить в азарт, но и вам с Марьей Алексеевной, в свою очередь, нечего приходить в азарт, если мирные благомыслящие люди, которым заведение ваших порядков не доставляет удовольствия, станут сообща останавливать тех, которые суют продукты холодных спичек и коробочек туда, где бы им не следовало быть. Всякому свое. Мы совершенно согласны с вашим мнением насчет глупости народа, которая действительно помеха делу. И к чему, подумаешь, этот несносный народ в 70 миллионов тут замешался с своей неподатливостию. Не будь этой бездельной помехи, дела Лопухова и Марьи Алексеевны пошли бы успешнее. Но Лопухов знает, чем утешить своих близких. Он говорит, "что прежде и не было народу возможности научиться уму-разуму, а доставьте людям эту возможность, то, пожалуй, ведь они и воспользуются ею". "А оправдывать Лопухова тоже не годится, потому что любители прекрасных идей и защитники возвышенных стремлений в последнее время (а не во все времена?) так отлично зарекомендовали себя в глазах всех порядочных людей со стороны ума, да и со стороны характера (валяй их в самом деле. Чего жалеть, коли рука расходилась?), что защищать кого-либо от их порицаний стало дело излишним, а обращать внимание на их слова -- стало делом неприличным". Успокойтесь, Марья Алексеевна, дело идет вовсе не о вашем обращении ко мнению 70 миллионов, а просто о защите общества от вашей непрошеной опеки и смуты. -- Мы еще недавно слышали мнение, высказанное, правда, юношей, касательно пользы подлогов, образующих и умножающих пролетариат, без которого революция невозможна. (Подумаешь, как жаль!) Нравственное воспитание Верочки, начатое уличной прелестницей Жюли, -- блистательно окончено Лопуховым. Теперь ей уже все нипочем. Она только станет отыскивать ей лично приятного. Теперь понятия: отец, мать, семейство и вообще о доме для нее уже пустые фразы. Ей приятно бежать из родительского дома. Но куда? В актрисы -- Лопухов не советует. "Уж лучше, -- говорит, -- идти за вашего жениха". -- "Пойду в гувернантки, -- говорит Верочка, -- похлопочите, Дмитрий Сергеич, кроме вас, некому". -- "Размыслив о том, что подумают о девушке, о которой некому позаботиться, кроме как студенту, Лопухов уж конечно никак не мог выставить на объявлении своего адреса" и выставил адрес знакомого, имеющего "порядочную квартиру, хорошие семейные обстоятельства, почтенный вид". -- Таким невинным подлогом он рассчитывал поймать на удочку "выгодные" для гувернантки условия, -- а какую птицу получат наниматели за свои большие деньги -- до этого, разумеется, нет дела. "По мере явления нанимающих -- нужно порассмотреть, каковы-то они сами, не показывая им гувернантку". (В жизни, вы сами знаете, всегда так бывает!) Эти побегушки под именем племянника гувернантки (новый невинный подлог) отнимают у Лопухова много времени, и товарищ его Кирсанов ворчит на упущения в учебных занятиях. Пусть ворчит. Лопухов говорит уже: "Терпение, терпение, Вера Павловна, найдем!
-- Друг мой, сколько хлопот вам! Чем вознагражу вас?
-- Да за что же, мой друг ?
-- Что с вами, мой друг?
-- Ах, боже мой, как я глуп, как я глуп! Простите меня, мой друг" <...>
Следя за ходом романа, здравомыслящий читатель давно понял, какому сорту людей автор дает исключительное название -- порядочных, -- Вы спрашиваете: да какая же надобность атеисту идти в то звание и на ту службу, которая неминуемо должна превратить всю его жизнь в бесконечную ложь -- и в тягостный для него же самого подлог? -- Сейчас видно, что вы не читали польского революционного катехизиса5. Смотря на Россию как на здание, которое во что бы ни стало должно подорвать, это учение предписывает каждому адепту стараться завладеть самыми влиятельными местами. Известно, что разрывной снаряд только тогда действует со всей разрушительной силою, когда перед взрывом успеет вонзиться в свою цель. Мерцалов -- атеист -- нуль. Но Мерцалов -- корпусный законоучитель -- почище всякой Девимовской пули6 и даже шрапнелевской гранаты.
Что ж Марья-то Алексеевна? Умелые люди загодя рассчитывали на ее безмолвие. "Никто не знал лучше Марьи Алексеевны, что дела ведутся деньгами и деньгами, а такие дела -- большими и большими деньгами и, вытянув много денег, -- кончаются совершенно ничем". Чего ж тут Мерцаловым-то бояться. -- Квартира отыскана в 5-й линии Васильевского острова. Молодые поселяются, и автор, воздав Марье Алексеевне дань симпатии за ее здравый ум, расстается с нею навсегда.
Этим кончается I часть романа.
"Прошло три месяца после того, как Верочка вырвалась из подвала. Дела Лопухова шли хорошо. "У них две разные спальни, нейтральная столовая, и один к другому не смеет входить неодетый. Обычай старый между людьми богатыми и невозможный между бедными, получающими 80 р. в месяц в Петербурге. Однажды Лопухов, возвращаясь с урока, нашел Верочку сияющей гордостию и радостию. Избавляем читателя от утомительных выписок всех неуклюжих сцен лакейских нежничаний наших героев.
"Мне давно хотелось что-нибудь делать. -- Надо завести швейную. -- Главное, надо при выборе немногих рабочих, чтобы это были люди: честные, хорошие, не легкомысленные, не шаткие, настойчивые и вместе мягкие, чтобы от них не выходило пустых ссор и чтобы они умели выбирать других -- так?" Какая, подумаешь, эта Верочка невзыскательная! Все приведенные качества так легко соединены в петербургской швее! хотя перед ними спасовали бы люди, удостоенные Монтионовской премии7. -- "И надобно, чтобы девушки были хорошие мастерицы; ведь нужно, чтобы дело шло собственным достоинством, все должно быть основано на торговом расчете". Не все же, в самом деле, бегать за людьми сильными да умелыми, как например, за Сержем, содержателем Жюли, когда вышли недоразумения с частным приставом. Недаром мещанка, у которой живут Лопуховы, принимает блестящего Сержа за генерала и удивляется, что: наш-то, т. е. Лопухов, курит при генерале и развалился; да чего? папироска погасла, так он взял у генерала-то, да и закурил свою-то". -- Эта, впрочем, ничтожная, черта очень характерна у Лопуховых. -- Благовоспитанный Серж (если только в этом случае поверить автору на слово), стоящий на ступенях общественного положения гораздо ближе ко всевозможным вышестоящим, чем Лопухов к его камердинеру, очень хорошо знает, где можно и где нельзя курить, да еще развалясь, и потому не станет хвастать тем, что курит где ему можно, а неотесанных Лопуховых посади за какой хочешь стол, они сейчас же ноги на стол. Потому-то Лопуховы и видят молодечество в том, в чем Серж его и не подозревает. Видно, Лопухов, прежде всех кухарок, чувствует свою браваду и хвастает ею. Это, видите ли, игра в общественное положение. Спрашивается, кого же тут обманывают Лопуховы, кухарок или благодушных генералов, которые на это не обращают внимания? -- но уже никак не самих себя. Лопуховы слишком хорошо видят и чувствуют бездну, которая отделяет их от истинно порядочных людей, бездну, составляющую для них ежеминутный источник бессильной злобы и тех яростных галлюцинаций, которых разбираемый роман служит осязательным воплощением. <...>
Мастерская Веры Павловны устроилась, и в конце месяца Верочка раздает швеям не только возвышенную против других швейных, условную плату, но и весь без остатку чистый барыш, ничего не отлагая в запасный капитал, составляющий необходимую потребность всякого коммерческого предприятия. "Добрые и умные люди написали много книг о том, как надобно жить на свете, чтобы всем было хорошо; и тут главное, говорят они, в том, чтобы мастерские завести по новому порядку". -- В числе этих книг, как видите, и роман "Что делать?" -- Как делить прибыль? Вера Павловна довела до того, что делила ее "поровну между всеми".
Главная закройщица и подогревальщица утюгов получали одинаковую долю. -- Ах, Вера Павловна, и что это вы все читаете одни хорошие книги, вы хоть бы заглянули в какое-нибудь дрянное руководство политической экономии. Тогда бы познакомились вы со следующими бесхитростными соображениями: как скоро, согласно желанию вашему, все швеи разойдутся по мастерским, то прибыль этих мастерских из необыкновенной превратится в обыкновенную (ведь других не будет) и тотчас в силу закона предложения капиталов сравняется с прибылью всех других производств -- следовательно, понизится до того уровня, из которого вы теперь хлопочете вывести ваших швей. Какая же сумасшедшая добровольно станет добиваться долголетним трудом и вниманием знания закройщицы, которой даже при теперешнем порядке -- по вашим же словам -- очень тяжело, -- если, кроме того, вы заставили ее разделять и без того скудную прибыль с беспомощными и малополезными носительницами утюгов? <...>
<...> Обыкновенные порядочные люди, подметив в себе страсть к жене друга, не говорят о своей неслыханной честности и силе, а просто избегают встречи с предметом страсти и заглушают это чувство размышлениями о всем безобразии ее последствий. Но наши герои -- герои только на словах, а на деле не только Лопухов, но и Кирсанов -- только безнравственный слабец. Иногда у героев как бы невольно вырываются здравые суждения. Так, например, "Вера Павловна любила доказывать, что мастерская идет сама собою, но, в сущности, знала, что только обольщает себя этою мыслию, а на самом деле мастерской необходима руководительница, иначе все развалится". Эти слова кажутся здравомыслящими. Но на наших героев здравомыслие находит временное, не оставляя ни малейшего следа в обычном течении суждений и поступков. В желтом доме такие явления ежедневны. -- Верочка, несмотря на собственное сознание -- основала швейную и завела по такому же образцу другую -- единственно с целию доказать возможность самостоятельного существования таких заведений, независимо от антрепренера. -- Кирсанов, основавший систему жизни на расчете (ума?), вдруг в беседе с Лопуховым изрекает следующее: "Но то, что делается по расчету, по чувству долга (как будто это одно и то же?), по усилию воли, а не по влечению натуры, выходит безжизненно. Только убивать можно этим средством, а делать живое -- нельзя". -- "Но вперед, вперед, моя исторья!"8. Лопухов, увидав любовь Верочки к Кирсанову, предлагает ей -- пригласить Кирсанова жить с ними. "Ведь ты знаешь, как я смотрю на это". Верочка, поняв, к чему дело клонится, -- не соглашается и -- тоскует. Лопухов, которому, в свою очередь, надоела жена, отправляется доказывать влюбленному Кирсанову, что его долг взять Верочку в любовницы. Кирсанов, разделяющий подобную философию, которая ему, в настоящем случае, с руки, по остатку глупых предрассудков все еще не поддается. Здесь мы пропускаем совершенно не идущий к ходу романа эпизод рассказ Крюковой, заключающийся в том, что когда она еще по ночам бегала пьяная по Невскому, то насильно ворвалась к студенту Кирсанову, который возвысил ее своею любовью до высшего просветления чистоты (sic!). -- "Лучшее развлечение (от) мыслей -- работа, думает Верочка: буду проводить целый день в мастерской" -- но ведь это слова, а на деле Верочка продолжает пить сливки и благодарить мужа за усиленный труд. -- "Ведь это все, я знаю, для меня. Как я тебя люблю", -- и теория равенства труда и коммерческой независимости -- забыта.
Однако главное дело: передача жены с рук на руки Кирсанову -- все-таки плохо подвигается. Напрасно честный Лопухов прибегает к обычному своему средству лжи и силится представить жене сожительство с Кирсановым необходимым только со стороны коммерческой. <...> -- С поручениями уговорить Верочку на брак от живого мужа, -- является к ней Рахметов.
"Ну, -- думает проницательный читатель, -- теперь Рахметов заткнет за пояс всех и Верочка в него влюбится, и вот скоро начнется с Кирсановым та же история, какая была с Лопуховым. Ничего этого не будет". Кто же и что же такое -- этот Рахметов. -- О! О! у! у! -- Говорите о нем потише. У автора при одном имени его захватывает дыхание от преданности и уважения. Недаром он озаглавил свой о нем рассказ словами: Особенный человек. "Если,-- говорит он, -- вас удивляют личности вроде Лопуховых, Кирсановых, то что бы вы сказали о Рахметове, если бы мне про него можно было все рассказать". -- Жаль, что нельзя! -- Интересно было знать, на какие чудеса способен этот особенный Рахметов, после легкого абриса профиля, предлагаемого автором на суд публики. Таких людей немного, сам автор сознается, что в жизни встретил только 8 таких (в том числе 2-х женщин). Интересно было бы хоть мельком взглянуть на последние два экземпляра, да куда нам с вами, проницательный читатель! <...>
За год перед окончательным исчезновением из Петербурга (с тех пор только Петербург и вздохнул) Рахметов сказал Кирсанову: дайте мне мази для заживления ран от острых орудий. На другое утро хозяйка Рахметова прибежала к Кирсанову с воплем; "батюшка, лекарь! не знаю, что с моим жильцом. Заперся, я заглянула в щель, а он лежит в крови", -- и оказалась вещь, от которой и не Аграфена могла развести руками: спина и бока всего белья были облиты кровью, под кроватью была кровь, войлок, на котором Рахметов спал, тоже в крови. В войлоке были натыканы сотни мелких гвоздей, шляпками вниз, остриями вверх, они высовывались из войлока чуть не на полвершка. Рахметов лежал на них ночь. "Что такое, помилуйте, Рахметов?" -- "Проба. Нужно. На всякий случай нужно. Вижу, могу". -- Не кажется ли тебе, здравомыслящий читатель, подобная предусмотрительность -- крайней бесполезной нелепостью? Какие преследователи тычут в наше время гвозди в живых людей? А если Рахметов чувствует, что кончит не добром, то чем ему помогут гвозди? На то он и человек особенный, чтобы делать вещи непонятные. Он и выведен в романе, по признанию самого автора, только для масштаба. Он мерило нравственной высоты. Без него читатели в простоте сердечной, слепоте, могли бы счесть Лопухова и Кирсанова за выродков, но теперь они увидят, что Лопухов и Кирсанов не выше обыкновенного уровня теперешней молодежи и что этой молодежи для достижения высоты Рахметова9 еще долго нужно вникать в то, что делать? -- Чем же необыкновенным -- особенным отличается Рахметов от обыкновенных людей своей клики? До сих пор мы видим только в нем больше нелепой, но для общества безвредной экзальтации, чем в других. Какая беда, что он роздал 5 500 десятин, кому хотел, таскал лямку и спал на гвоздях? -- Это только цветочки, а про ягодки автор, по собственному признанию, и знает, да молчит. Впрочем, это вечная метода всех иерофантов10 показывать на пустой мешок и говорить: вот тут вся мудрость-то и сила. Я только не хочу его развязать, а вот 1-е апреля в 12 часов развяжу -- так вы все ахнете! Сколько бы близорукие, поверхностные и убогие люди ни кричали о каких-то результатах науки (подумаешь, что науки со своими результатами все еще в таинственных руках мемфисских жрецов) и сколько бы они себя ни истязали -- наука и общественная жизнь вечно будут идти своим неторопливым историческим ходом. Ни мировая, ни человеческая жизнь не знают беспричинных сальтоморталей, и долго еще курица не запоет петухом, а европейские женщины не отойдут от нежно любимых ими домашних очагов. Да и в России уничтожение крепостного права, волей-неволей оторвав наших женщин от фантастических утопий, -- приведет к подобным же мирным занятиям. Зато и нелепости Рахметовых не останутся без последствий. Сколько горячих и поздних слез выжмут они из тех глазок, которые когда-то сверкали радостию -- прочитывая благородные наставления и поучения в лицах героев романа "Что делать?". С какими, однако, наставлениями явился Рахметов к Верочке? Как систематик Рахметов начал с того, что закатил Верочке 2 рюмки хересу, а затем показал письмо Лопухова, в котором тот поручает ее урокам Рахметова и извещает о своем здоровье. Из этого Рахметов выводит, что Верочке сокрушаться не о чем. Но как от душевного спокойствия до сближения с Кирсановым еще далеко, -- Рахметов приступает ко второй части убеждений. Проповедник религии эгоизма -- он укоряет Лопухова в эгоизме. (Пойми, кто может!) Он доказывает, что Лопухов, смотревший просвещенными глазами на брак и супружеские отношения, т. е. всегда считавший их за ничто, не развивал этого воззрения жене -- только вследствие гнусного эгоизма, находившего такой акт несогласным с его интересами. <...>
Кончая нашу беседу с читателем, сознаемся в своего рода нигилизме. Мы совершенно равнодушны к могущей подняться против нас буре нареканий и ругательств. Там, где цинически поносится имя Пушкина-покойника, нечего останавливаться перед подобными выходками. -- Спрашиваем только себя: в чем могут обвинить эту статью? -- В разоблачении тайны пропаганды? Помилуйте, какая же это тайна, разнесенная и разносимая десятками тысяч печатных экземпляров. Для кого существует эта тайна? Для цензора? Но мы знаем его скромное положение. Если же нас обвинят в открытой борьбе с деспотизмом демагогов, то такое обвинение мы готовы принять с радостью. Да, мы открыто не желаем смут и натравливаний одного сословия на другое, где бы оно ни проявлялось: в печати ли, на театре ли, посредством изустных преподаваний и нашептываний. Мы не менее других желаем народного образования и науки, только не по выписанной нами обскурантной программе социалистов, способной только сбить человека с врожденного здравомыслия. Нам больно видеть недоверие сознательных элементов общества к публичному воспитанию. Наравне с другими мы чувствуем необходимость незыблемых гарантий свободному и честному труду. Для нас очевидна возрастающая потребность в серьезном содействии женского труда на поприще нашего преуспеяния. Чем скорее и яснее поймут они всю гнусность валяться целый день в постели и пить сливки, заставляя мужа, кроме тяжелых забот о насущных нуждах семейства, заваривать им чай -- тем лучше. Пусть они серьезно и полезно трудятся, но только не в фаланстере.