Рецепция чеховских заглавий культурой XX века
«Дама с собачкой» в стихотворении А. Башлачева «Похороны шута»
А. Башлачев ПОХОРОНЫ ШУТА
Смотрите – еловые лапы грызут мои руки.
Горячей смолой заливает рубаху свеча.
Средь шумного бала шуты умирают от скукиПод хохот придворных лакеев и вздох палача.
Лошадка лениво плетется по краю сугроба.
Сегодня молчат бубенцы моего колпака.
Мне тесно в уютной коробке отдельного гроба.
Хочется курить, но никто не дает табака.
Хмурый дьячок с подбитой щекой
Тянет-выводит за упокой.
Плотник Демьян, сколотивший крест,
Как всегда пьян. Да нет, гляди-ка ты, трезв…
Снял свою маску бродячий актер.
Снял свою каску стрелецкий майор.
Дама в вуали опухла от слез.
Воет в печали ободранный пес.
Эй, дьякон, молись за спасение Божьего храма!
Эй, дама, ну что там из вас непрерывно течет?
На ваших глазах эта старая скушная драма
Легко обращается в новый смешной анекдот!
Вот возьму и воскресну! То-то вам будет потеха.
Вот так, не хочу умирать, да и дело с концом.
Подать сюда бочку отборного крепкого смеха!
Хлебнем и закусим хрустящим соленым словцом.
Пенная брага в лампаде дьячка.
Враз излечилась больная щека.
Водит с крестом хороводы Демьян.
Эй, плотник, налито! – Да я уже пьян.
Спирт в банке грима мешает актер.
Хлещет стрелецкую бравый майор.
Дама в вуали и радостный песПоцеловали друг друга взасос.
Еловые лапы готовы лизать мои руки.
Но я их – в костер, что растет из огарка свечи.
Да кто вам сказал, что шуты умирают от скуки?
Звени, мой бубенчик! Работай, подлец, не молчи!
Я красным вином написал заявление смерти.
Причина прогула – мол, запил. Куда ж во хмелю?
Два раза за мной приходили дежурные черти.
На третий сломались и скинулись по рублю.
А ночью сама притащилась слепая старуха.
Сверкнула серпом и сухо сказала: – Пора!
Но я подошел и такое ей крикнул на ухо,
Что кости от смеха гремели у ней до утра.
Спит и во сне напевает дьячок:
Крутится, крутится старый волчок!
Плотник позорит коллегу-Христа,
Спит на заблеванных досках креста.
Дружно храпят актер и майор.
Дама с собачкой ушли в темный бор.
Долго старуха тряслась у костра,
Но встал я и сухо сказал ей: – Пора.
Поскольку «одной из типологических особенностей русской рок-поэзии принято считать ее принципиальную интертекстуальность: гипернасыщенность рок-текста цитатами – “памятью” о других текстах», в отношении рок-стихов интертекстуальный подход можно считать одним из самых продуктивных. А. Башлачев в ряду поэтов цитирующих занимает отнюдь не последнее место. Целый ряд его стихов строится на сращении цитат из самых разнообразных источников от фольклора до советской поэзии. Но даже на общем фоне стихотворение «Похороны шута» выделяется обилием реминисценций.
Однако цитирование у Башлачева строится отнюдь не по традиционной модели, когда «через цитату <…> происходит подключение текста-источника к авторскому тексту», а по несколько иному принципу: цитируется не какой-то конкретный текст, а некая идиома, культурное клише, соотносимое с совокупностью источников, точнее – системой, существующей в массовом сознании как некий стереотип.
Читатель, казалось бы, легко узнает очевидные источники тех или иных цитат в силу их видимой хрестоматийности и / или популярности. Легко идентифицируются «Мороз – Красный Нос» Н.А. Некрасова («Лошадка лениво плетется по краю сугроба»), «Гамлет» У. Шекспира (мотив мертвого шута), «Средь шумного бала» А.К. Толстого, «Старый вальсок» Яна Френкеля («Крутится, крутится старый волчок»), произведения А.М. Горького (образы актера и старухи), И.А. Крылова (имя Демьян), Чехова (образ дьячка).
Однако при рассмотрении цитат в системе всего текста становятся очевидными по меньшей мере две вещи, характерные для поэтики Башлачева. Во-первых, это сложность однозначного атрибутирования источников цитат. Так, шут в стихотворении не только шекспировский, а шут вообще, продолжающий традиции русского юродства, скоморошества, ренессансного шутовства; мотив похорон не только некрасовский, но и общекультурный; и актер, и старуха, и Демьян, и дьячок суть не только хрестоматийные образы русской классики с их привычными, знакомыми со школьной скамьи значениями, но также вызывают в памяти всех актеров, старух, плотников и дьячков культурной традиции. Можно сказать, что узнаваемость образов строится не только на их хрестоматийности, но и на их типичности. Следовательно, результат поиска текста-источника зависит от культурной ангажированности читателя. Во-вторых, первоначальный смысл очевидного источника может редуцироваться за счет оксюморонной контаминации. Так, «Средь шумного бала» обретает совершенно иные смыслы при сочетании с темой «поэт и толпа», а строка «Крутится, крутится старый волчок!» – пример сращения цитат из источников различных уровней, в данном случае песен Яна Френкеля и группы «Круиз».
Итак, при анализе одного образа или всей системы образов песни Башлачева становится очевидным, что перед нами некие стереотипы, если угодно – культурные клише, идиомы, и в их контаминации – специфика художественного мира стихотворения Башлачева. Таким образом, своеобразие цитирования у Башлачева в том, что он обращается не к конкретному тексту, а системе общепринятых представлений, соотносимых с целым рядом источников.
Одна из таких цитируемых идиом – образ дамы. Как и все прочие образы-цитаты, он возникает в тексте несколько раз, изменяясь по мере движения лирического сюжета. В начале песни: «Дама в вуали опухла от слез. / Воет в печали ободранный пес <…>. Дама в вуали и радостный пес / Поцеловали друг друга взасос». Вуаль в данном случае может быть отсылкой к блоковской «Незнакомке»:
Смотрю за темную вуаль,
И вижу берег очарованный
И очарованную даль.
Пес при таком атрибутировании цитаты неизбежно ассоциируется с псом из «Двенадцати». И даже если согласиться с тем, что перед нами все блоковские дамы (в том числе Прекрасная), и все Незнакомки русской культуры (в том числе «Незнакомка» Крамского), то толкование будет достаточно однозначным: Башлачев редуцировал стереотипное представление о блоковских образах дамы и пса, контаминируя их и тем самым снижая прежде всего незнакомку, не только блоковскую, а незнакомку вообще, незнакомку как идиому русской культуры:
Эй, дама, ну что там из вас непрерывно течет?
В таком подходе Башлачев оказывается отнюдь не оригинальным: напомним, что сама жизнь почти сразу по выходе блоковской «Незнакомки» не преминула заглавный образ снизить. Юрий Анненков вспоминает: «Студенты, всяческие студенты, в Петербурге знали блоковскую “Незнакомку” наизусть. И “девочка” Ванда, что прогуливалась у входа в ресторан “Квисисана”, шептала юным прохожим:
-
Я уесь Незнакоумка. Хотите ознакоумиться?
“Девочка” Мурка из “Яра”, что на Большом проспекте, клянчила:
-
Карандашик, угостите Незнакомочку. Я прозябла.
Две девочки, от одной хозяйки с Подьяческой улицы, Сонька и Лайка, одетые как сестры, блуждали по Невскому (от Михайловской улицы до Литейного проспекта и обратно), прикрепив к своим шляпкам черные страусовые перья.
– Мы пара Незнакомок, – улыбались они, – можете получить электрический сон наяву. Жалеть не станете, миленький-усатенький (или хорошенький-бритенький, или огурчик с бородкой)…».
Таким образом, редукция стереотипного представления о блоковской даме выглядит достаточно тривиально. Но если блоковская дама узнается как образ-источник через сложную систему ассоциаций, то дама в финале башлачевского стихотворения (в последнем четверостишии) явно отсылает к еще одному источнику, легко узнаваемому: «Дама с собачкой ушла в темный бор». Образ дамы у Башлачева осложняется тем, что в приведенной строке (ср. вариант: «Дама с собачкой идут в темный двор») без какой бы то ни было трансформации воспроизводится заголовок хрестоматийного чеховского рассказа. Следовательно, и в этом образе мы видим характерную для Башлачева контаминацию разноуровневых цитат: блоковская дама с блоковским псом, незнакомка Крамского, чеховская дама с собачкой – и в результате образуется та самая система реминисценций, которая формирует идиому, культурное клише. Однако у разных читателей в восприятии образа может доминировать тот или иной определенный источник. И Чехов здесь оказывается в приоритетном положении, ибо заголовок его рассказа в стихотворении Башлачева – прямая и легко узнаваемая цитата. А поскольку каждый из источников клише привносит в текст-реципиент дополнительные смыслы, стоит посмотреть именно на «чеховскую» семантику образа дамы в анализируемом тексте.
Чеховский заголовок-образ в «Похоронах шута» тоже является в первую очередь идиомой, соотносимой не столько с глубинными смыслами чеховского рассказа, сколько с мелодраматической экспозицией, на которую обратили внимание еще современники Чехова. Напомним, что после выхода рассказа «стали появляться на набережной Ялты другие и другие “дамы с собачками”, и каждая проговаривалась “случайно”… – Надо будет еще рассказать кое-что Антону Павловичу о моей жизни и моих страданиях». Таким образом, идиома «дама с собачкой» имеет следующее значение: страдающая, романтичная, одинокая женщина. Другая сторона стереотипа во многом определена эволюцией чеховского заглавия: первоначальный вариант возможного названия будущего рассказа выглядел как «Дама с мопсом». Очевидно, что трансформация «дамы с мопсом» в «даму с собачкой» делает заглавный образ «мягче, милее: “собачка” звучит почти по-детски». С учетом башлачевского стихотворения, не менее очевидно, что «мопс» по звучанию ближе к слову «пес», чем к «собачке».
Таким образом, в стихотворении оказалось востребовано прежде всего именно идиоматическое, стереотипное, характерное для массового восприятия значение чеховского заглавия, когда весь рассказ и заглавный образ понимались как романтически-мелодраматические. Разумеется, такое прочтение рассказа поверхностно, но именно мелодраматизм привлек массового читателя. Сочетание блоковских и чеховских идиом в стихотворении Башлачева отсылает к идиоме иного порядка – дама в культуре вообще – и указывает на снижение дамы, романтической и одинокой, на развенчание культурного клише, на деконструкцию сложившегося стереотипа. Хрестоматийный чеховский образ оказался востребован Башлачевым прежде всего в романтически-мелодраматическом ключе, что оказалось усилено и блоковской семантикой. Поэтому функция цитатного образа вызывает вполне однозначное толкование, которое сродни тому, что дала Е.А. Козицкая блоковской цитате в стихотворении Башлачева «Мы льем свое больное семя…»: «Традиционная поэтическая тема судьбы художника, мучительного поиска истины, вводимая в авторский текст через цитаты <…> тут же демонстративно снижается, нарочито огрубляется, т.е. адаптируется применительно к современной ситуации, какой ее видит автор». Точно такое же снижение и огрубление стереотипных представлений о блоковской незнакомке и чеховской даме с собачкой для массового сознания можно наблюдать и в «Похоронах шута», что усиливает общий трагизм чувства, выраженного в стихотворении, передает ощущение девальвации ценностей.
Однако только этим значение образа дамы в «Похоронах шута» не ограничивается. Диалог с чеховским рассказом порождает более сложную семантику. Современные исследователи обратили внимание на то, что у Чехова «в поздней прозе появляются заглавия, которые можно определить <…> как импрессионистические: “Дом с мезонином”, “Дама с собачкой”. В этих заглавиях есть своеобразная живописность, передающая общее художественное впечатление; есть некая недосказанность, поэтическая размытость, лирическое настроение».
Как видим, намечаются довольно сложные отношения между мелодраматическим толкованием названия, текстом, следующим за ним, и, следовательно, заглавным образом. Такое противопоставление отмечено Э.И. Денисовой: «Обманчивое впечатление изящной легковесности, отраженное в заглавии рассказа “Дама с собачкой”, снимается в ходе развития сюжета <…>. Первоначальное впечатление в духе общих расхожих представлений, обещающее мимолетное курортное “похождение”, перерастает в драматическое чувство невозможности жить по привычным нормам обывательских понятий». Важным в этой связи оказывается и то, чью точку зрения воплощает заглавие. Очевидно, что «Анну Сергеевну повествователь показывает только глазами Гурова»; более того, «в рассказе <…> господствует точка зрения Гурова». То же самое можно сказать и о названии рассказа. Но заглавие, если говорить о выраженной в нем точке зрения, вступает в определенное противоречие с текстом: оно «обозначает начальную, экспозиционную ситуацию», когда для Гурова, как и для всей Ялты, Анна Сергеевна «сначала только “дама с собачкой”, ее белый шпиц – повод для знакомства с молодой одинокой женщиной», но потом «слова “дама с собачкой” исчезнут и из его памяти и из текста рассказа». Такую трансформацию заглавного мотива в точке зрения героя подметила М. Семанова: «“Дама с собачкой” – это восприятие окружающими (и на первых порах Гуровым) незнакомой женщины. Затем художник приближает ее к читателю и заставляет увидеть душевное богатство, сложную человеческую судьбу, подлинную жизненную драму». И следует признать, что образ по мере развития действия рассказа удаляется от идиоматического стандарта. Тот стереотип, который с восторгом восприняли первые читательницы «Дамы с собачкой» и который выразился в начале рассказа в точке зрения Гурова и обитателей Ялты, преодолевается, представление о героине углубляется и усложняется.
Башлачев, как уже отмечалось, цитирует не Блока и не Чехова, а некую идиому, которую создали для русской культуры и Блок, и Чехов, и многие другие. В «Похоронах шута» поэт идет, как и Чехов, по пути отказа от клише, правда, в несколько ином, нежели у Чехова направлении.
Связано это с лирическим героем стихотворения, в точке зрения которого даны и дама с собачкой. Шут, как известно, персонаж и творец смеховой культуры, герой карнавала. Поэтому стихотворение Башлачева обнаруживает родство с драматургией Чехова, в которой, в частности в «Вишневом саде», «традиции карнавальной культуры, народного смехового мира трансформируются и воплощаются по-разному и на разных уровнях структуры». «Вишневый сад» – «балансирование между драмой и комедией, местами даже фарсом». Такая карнавальная амбивалентность, синтез трагического и комического определили и особый пафос художественного мира Чехова. «Широко известно высказывание К. Маркса о том, что история проходит через множество фазисов, начиная с трагедии и кончая комедией. “Вишневый сад” как бы остановил то мгновенье, в котором оба фазиса слились в один». Мир Чехова соединил трагедию и комедию. Башлачев же глазами своего шута показал сам процесс смены этих фазисов, не остановил мгновенье, но развил его во времени:
Эй, дама, ну что там из вас непрерывно течет?
На ваших глазах эта старая скушная драма
Легко обращается в новый смешной анекдот!
Образ шута эпохи Возрождения, действующего в трагическом мире, имел «двойной план: внешний, комический, и подспудный, трагический, скрывающий человека деклассированного и в силу своего “амплуа” находящегося вне общества». «Шут» Чехова в одинаковой мере открывал и трагическую, и комическую части своей души. Шут Башлачева обозначил новый этап, когда все трагическое обрело комический статус, при этом не перестав быть трагическим: так, один из самых трагических обрядов – похороны – стал карнавальным действом, юродство стало синонимом пьянства, в лампаде оказалась брага и т.п. На уровне жеста все – даже самое страшное – стало фарсом, но не стало оттого менее страшным. А все смешное стало ужасным: смех воплотился в мотиве пьянства («Подать сюда бочку отборного крепкого смеха!»), карнавал обернулся оргией. В конечном итоге то ли Господь стал шутом, то ли шут – Господом («Вот возьму и воскресну!»). Но и это не трагедия в общепринятом смысле, и даже не трагикомедия. Если использовать театральную терминологию, мир Башлачева лучше всего вписывается в логику абсурда. И образ дамы воплощает этот абсурд в полной мере: собачка стала ободранным псом, любовь заменена скотофилией.
Как и в чеховском рассказе, образ дамы у Башлачева выходит за рамки мелодраматического клише (пусть такое преодоление и произошло в русле деконструктивизма), но не в сторону усложнения психологического трагизма, а в сторону абсурда. Блоковская незнакомка + чеховская дама с собачкой = стереотип романтичной дамы стала у Башлачева героиней абсурда. Мир, изображенный Башлачевым, не просто снижен в сравнении с художественным миром писателей-предшественников. Это иной мир, хотя он и строится на использовании легко узнаваемых культурных кодов прошлого. Он основан на контаминации всего того, что было в прошлом, на синтезе высокого и низкого, причем высокое не снижается, а низкое не возвышается, сохраняя свой статус. Карнавал, слившись с оргией, не перестал быть позитивным началом, похороны, став веселым действом, не утратили присущего им трагизма. Чеховско-блоковская дама, целуясь с псом, сохранила вуаль. В этой амбивалентности и есть специфика башлачевского художественного мира – мира абсурда. И очень важно, что для Башлачева одним из знаков воплощения своего мироощущения становится переосмысление идиомы, основанной в том числе на хрестоматийном чеховском образе.
Итак, чеховский образ, первоначально востребованный в своем идиоматическом – романтически-мелодраматическом – значении, вместе с другими образами-идиомами стихотворения «Похороны шута» выходит за пределы стереотипа, став образом абсурдным, построенным на синтезе крайностей при их абсолютной автономности.
Отметим также, что в тексте можно обнаружить и менее явные цитаты из Чехова: образ дьячка может отсылать к «Ведьме», старуха у костра – к эпизоду рассказа «Студент», «старая скушная драма» – к «Скучной истории». Однако и в этих случаях речь должна идти не о прямой цитации, а о включении того или иного конкретного источника в некую систему общеизвестных культурных претекстов. Вместе с тем в каждом конкретном случае обращение к чеховской семантике какой-либо идиомы позволяет подробнее исследовать определенные грани смысла не только башлачевского стихотворения, но и произведений А.П. Чехова.
Материал публикуется с разрешения администрации сайта www.poetics.nm.ru