А. П. и Ю. Д. Eфремовым - 22 июля 1847. Петербург
22 июля/3 августа
Почтеннейший и любезнейший Александр Павлович. — Прежде нежели
передадите это письмо Юнии Дмитриевне, потрудитесь пробежать его
сами и предупредите ее о печальной новости, которую сообщаю. По
прочтении ею моего письма прошу Вас вручить ей и другое,
прилагаемое при этом письмо без адреса от Евг<ении> П<етровны>.
Вот что случилось без Вас здесь: мы все еще не опомнимся. Желаю
Вам доброго здоровья и остаюсь искренно преданный
И. Гончаров.
—
Давая Вам, Юния Дмитриевна, обещание сообщить обо всем, что в
Ваше отсутствие будет происходить здесь между нами, я думал
служить Вам газетой ежедневного сонного течения мелочных дел,
случаев, занятий, которые бы живо напоминали Вам всё, всех и
каждого в оставленном Вами кругу. А вот, не прошло еще месяца с
Вашего отъезда, а мне приходится начинать свою газету вестью,
которая вызовет много, много слез у Вас. Дай Бог, чтоб я мог
когда-нибудь сообщить Вам радость, равносильную этому горю:
никогда не удастся! Представьте: самый добрый, самый умный,
самый лучший из нас... не знаю, как и сказать Вам. Уж лучше
расскажу по порядку, как всё случилось, тем более что никто из
Майковых не в силах описывать подробностей постигшего их
несчастья: всё возложено на меня. 13/25 июля Евг<ения> П<етровна>
отправилась с Бурькой в Петергоф к княгине Шах<овской>, с тем
чтоб провести у ней этот день (воскресенье) и потом поехать на
три или четыре дня в деревню к Оржинским. В понедельник к ней
присоединились Ник<олай> Ап<оллонович> с Валерианом, и все
четверо поехали к Оржинским. Вечером приехал туда к ним из
Гостилиц (это в 5-ти верстах от Оржинских) и Конст<антин> Аполл<онович>.
Погода была жаркая и прекрасная, все были очень веселы, особенно
Валериан. Утро во вторник (15-е, день Св. Владимира) застало их
в таком же расположении духа. После чаю и кофе Ник<олай> Ап<оллонович>
ушел в Гостилицы удить рыбу, а Валериан, Конст<антин> Ап<оллонович>
и дамы, то есть Евг<ения> П<етровна>, m-me Оржинская и, кажется,
гувернантка, пошли за грибами. После 2-х часов ходьбы все
воротились домой, утомленные прогулкой и жаром, а Валериан с
одним молодым человеком, англичанином, братом гувернантки,
отправился купаться тотчас же, не отдохнув ни минуты. Валериан —
купаться! человек, который не умел ступить трех шагов на гладком
полу ровно, который терялся, когда дрянной извозчик за десять
сажень кричал «пади!», который, бывало, пойдет с другими в
купальню, разденется, посмотрит на них с берега и оденется
опять, — это называлось Валериан купается, — и вдруг он
купаться! Вода в пруде, или, лучше, прудишке, — потому что он
величиною не больше двух комнат, — не доставала Валериану и по
грудь. На берегу стоял Бурька и дети Оржинского. Валериан
резвился в воде, прыгал и пел «sinq sous».[6] Он звал
настоятельно купаться и Бурьку, говоря, что он его подержит в
воде, но Бурька, помня запрещение Ник<олая> Ап<оллоновича>, не
пошел. Валериан окунулся два раза, вдруг дети заметили, что,
окунувшись в третий раз, он не показывается больше. Бурька
тотчас побежал в дом сказать. Поднялась суматоха, прибежали все;
Валериана нашли сидящим на дне, вытащили — он был без чувств;
положили в постель, терли, пускали кровь, обкладывали пеплом,
горячим хлебом, всё было напрасно — он не приходил в себя... Я
уж свыкся с печальной мыслью, но вот и в эту минуту задыхаюсь от
волнения, когда представляю себе, что и как случилось. Всё это
произошло в течение каких-нибудь 10 минут. Конст<антин> Ап<оллонович>
говорит, что он не остыл еще от прогулки, когда раздалась
беготня по дому и он застал Валериана уже лежащим на диване без
чувств: из этого можете заключить, как быстро всё это случилось.
Ник<олая> Ап<оллоновича> всё еще не было: за ним послали в
Гостилицы и встретили его на дороге. Конст<антин> Ап<оллонович>
бросился везде искать доктора и нашел только в Петергофе, то
есть в 16 верстах. Ничто не помогло — Валериан умер!!! Не правда
ли, странно и безотрадно звучат эти слова? Вы горько заплачете —
плачьте: плакали и мы, теперь Ваша очередь: недаром Вы, как и
все, любили его более, нежели кого-нибудь другого; чувство даром
не дается, дорого иногда приходится платить за него: платите же.
А если б Вы видели, как здесь плачут... нет, не плачут: это Бог
знает что! Вам не нужно говорить, что было с Евг<енией> П<етровной>.
Я видел ее на 4-й день, и все-таки она была ужасна. Я бегал от
нее, потому что не в силах был смотреть на муку женщины не чужой
нам всем. Что, говорят, было с ней там, в первый, во второй
день. Сначала она не плакала, была как помешанная, потом страшно
рыдала, наконец выплакала все слезы и теперь покойнее, то есть
не плачет, а только стонет: хорошо спокойствие! Ее несколько
развлекают беспрерывные разговоры о нем. Говорят, поколебалась и
железная натура Ник<олая> Ап<оллоновича>. Он, с пеной у рта,
прибежал к телу и начал его ломать, тискать, вертеть, в надежде
пробудить жизнь, и опомнился только при имени Евг<ении> П<етровны>.
Он наружно стал покоен, иногда даже улыбался, говорил отрывисто.
Но Вы знаете, что значит его молчание, улыбка, спокойствие,
знаете, сколько силы и глубины кроется под всем этим. Чудный,
несравненный человек! Если б Вы видели, как он был прекрасен и
жалок в своем безотрадном горе. — Ясно, что Валериан погиб от
удара. Кровь у него взволновалась от ходьбы, жар внутри был
сильный, и вдруг в холодную воду: кровь и бросилась к сердцу.
Говорят, впрочем, что у него сделались и судороги в ногах, и
когда они заставили его опуститься на дно, он зажимал будто бы
рукой рот, чтоб не захлебнуться, и задохся, но не утонул, не
захлебнулся, потому что воды в нем едва ли была одна капля.
Хорошо, по крайней мере, что смерть его была мгновенна, как
уверяет доктор. Целые сутки лицо его сохраняло обыкновенное
выражение, так что Ник<олай> Ап<оллонович> успел вылепить по нем
(какова сила духа!) превосходный, чрезвычайно похожий бюст из
глины; это было ночью, но кончив работу, он, говорят, упал без
чувств. Витали отделает его окончательно, и нам всем, разумеется
и Вам, дается по экземпляру. Кроме того, Ник<олай> Ап<оллонович>
усердно работает над его портретом. Он просит Вас, ради Бога,
прислать ему поскорее дагерротип, с которого хочет снимать
портрет. Вы получите опять точно такой же, только прикажите
сделать потолще ящик, чтобы стекло не разбилось дорогой. — Нa
четвертый день, в пятницу (18 июля) его привезли в заколоченном
гробе (он совсем испортился) в Ропшу, в 18 верстах от Стрельны и
в 38 от Петербурга, по той дороге, по которой проезжали Вы так
недавно на пути в Варшаву. Там его и похоронили, близь самой
церкви. Вот наша единственная прогулка за город с тех пор, как
Вы уехали. На этих похоронах не было ни одного праздного
наблюдателя, ни одного любопытного ротозея, ни даже равнодушного
свидетеля. Все единодушно плакали; многие как будто не пришли в
себя от неожиданного удара, другие будто не верили, но можно
наверное сказать, что у всякого было тесно и душно в груди.
Всего было человек 30. Припомню некоторых. Князь и кн<ягиня>
Шах<овские> с детьми, Оржинские, Люб<овь> Ив<ановна>, Юлия
Петр<овна>, молодая Михайлова с мужем, которая очень плакала,
потом Панаев, Некрасов, Языков и все мы, то есть я, Степ<ан>
Сем<енович>, Солик, Кобеляцкий, два Штрандмана, Кашкаров и
несколько молодых людей, которых не помню или не знаю. Да, еще
Мих<аил> М. Силич<?>. Ваши, кажется, и до сих пор ничего об этом
не знают. Мы опускали и гроб в могилу. Евг<ения> П<етровна>
упала на чью-то могилу, и когда стали засыпать землей, у Ник<олая>
Ап<оллоновича> лицо на минуту исказилось, брызнули слезы — и
потом опять ничего. Ничего нельзя придумать приятнее, тише,
уединеннее места, где покоится наш милый, бесценный Валерушка.
Потом... потом все грустные разъехались. Вот вам все
подробности. Я не хотел пропустить ни одной и насиловал, так
сказать, свою память, потому что сердце мешает припоминать, на
глаза являются опять слезы, которые всячески стараюсь скрыть:
пишу не дома, а в департ<амент>е. Я знаю, как дороги для Вас эти
подробности и потому совершил, скрепя сердце, подвиг: описывая
всё это, я как будто вторично присутствую на этих похоронах. Не
правда ли, всё это кажется каким-то удушливым, несбыточным сном,
от которого хочется освободиться? и нет пробуждения! — Солик
уехал во владимирскую деревню и дорогой заедет к Вере Ап<оллоновне>,
предупредить Старика. Больше ничего не прибавлю, скажу только,
что Вас очень, очень недостает здесь. Вы занимали огромное
место, что оказалось после Вашего отъезда. Когда Евг<ения> П<етровна>
просила меня писать к Вам, тут были многие, и все в голос
закричали, чтобы я напомнил Вам об них: и Юлия П<етровна> с
дочерьми, и бабушка (а вот она здравствует себе да похлопывает
глазами: непостижимо!), и Степ<ан> Сем<енович>, и Конст<антин>
Ап<оллонович>, и Марья Фед<оровна>, и все. — Краевский
побледнел, узнавши о смерти Валериана: он потерял единственную
поддержку своего журнала. Некрасов, Панаев и другие глубоко
жалеют о нем не как о сотруднике; они успели полюбить его
независимо от статей. — Прощайте. Не забудьте душою преданного
Вам
И. Гончарова
В тот самый день, когда, помните, мы ездили на острова,
Валериан, по возвращении нашем домой, говорил шутя, что если я
умру, то он будет писать мой некролог и начнет так: «Гончаров
поздно понял свое назначение» и т. д. Судьба распорядилась так,
что мне достается писать о нем в «Современнике»: что сказать об
этом?