И. И. Льховскому - 1 (13) августа 1858. Петербург
СПБург, 1/13 августа 1858.В письме к Ю<нии> Д<митриевне> Вы, любезнейший Иван Иванович, пишете, что моя маленькая записка удивила Вас: Вы могли не вполне понять ее, потому что она набросана на скорую руку и дурным почерком, но удивлять Вас она не должна. Впрочем, вот Вам ключ к ней. Я, сколько помню, говорил там, что - кому другому, а Вам нечего оскорбляться, что Вы не непосредственно вышли на Вашу дорогу, что этого почти ни с кем не случается, что этого стыдится и боится только бессилие, отчаивающееся оправдать себя. Далее я сказал, что это всё равно, кто бы ни толкнул вас, я или Панаев на Ваш путь, дело не в нас, а в Вас самих и т. п.
Кажется, в первый раз случилось мне с коротким человеком объясниться непрямо, намеками - и это повело только к темноте и запутанности. Но, авось, время не ушло и Вы получите это письмо. Объяснение же полезно, особенно для Вас: мне уже мало чего нужно от жизни, а Вам еще надо жить и действовать, следоват<ельно>, чем более объяснится какой-нибудь случай, тем лучше. Этот предупредительный анализ только и живителен, напротив, поздний, напр<имер> в мои лета, мертвящ. Вот в чем дело.
Вы давно уже, зимой, раза два говорили мне полушутя по поводу толков Щербины, Зотова и других господ о наших с Вами отношениях: нет, Ив<ан> Ал<ександрович>, не делайте уж больше ничего для меня! Я принимал это тоже полушутя, не подозревая грызущей Вас гордости. Но в мае и июне Вы уже без шутки раза два коснулись вопроса о том, что я ничего и не сделал, а в третий раз (у меня дома, по возвращении из Царского Села) ясно и положительно, хотя осторожно и вкрадчиво, выпросили у меня сознание, что мое ходатайство о назначении Вас могло произойти и без меня, что это мог сделать, и даже соглашался сделать Панаев, тем более что едва ли бы вызвались охотники... Да, ведь это так? - заключили Вы (очень мягко) вопросом. Да, - отвечал я, не зная, к чему клонился этот, начатый не к слову, без всякого повода, прямо - разговор. Я глубоко задумался после этого разговора, был опечален, потом сделался совершенно равнодушен и к разговору этому, и к Вам самим, к Вашему вояжу, и ко всей Вашей судьбе. Единственная роль, которую я так охотно брал на себя, роль друга, может быть грешившего только со стороны слепоты, а не с другой какой-нибудь, не должна была, как мне казалось, кончиться, но Вы ей положили быстрый и неожиданный конец. Хорошо, что это случилось поздно, когда я вообще стал вял и холоден, а раньше это бы очень огорчило меня. Но теперь всё равно: я даже стал очень удачно забывать вас и хотел только в коротенькой записочке выплеснуть, что еще шевелилось во мне, но этого оказалось мало, Вы удивились записке, и я решил объяснить разом всё, чтоб не было недоразумений.
Я не фальшиво сказал да: я в самом деле не считаю Вас ни на волос обязанным себе и готов подтвердить это клятвенно: но я смущен был до глубины души тем, зачем, к чему Вы мне это говорили? Что я, высказывал это, давал Вам чувствовать: где, когда, в чем? Наконец, можно подумать, что Вам легче быть обязанным Панаеву, который бы сделал это: разве потому, что он сделал бы с равнодушием, так сказать, скотским, а я - с симпатией? Ужели Вы способны к такой гордости и черствости? Нет, кажется, не может быть. Почему же моя рекомендация тяжеле другой, и зачем Вам нужно было сознание, что я ни в чем не участвовал? Чем я подал повод к омытию следов от дружеских моих прикосновений? Если Вы мою резкость и грубость отнесли к намекам на одолжение, Вы ошиблись. Я был всегда таков, то есть резок, а Вы снисходительны к этому пороку (гнусному конечно), пока сами не заразились им, и у Кашкаровых не только не остались у меня в долгу, но одну мою выходку превзошли троекратною резкостью, чего прежде не бывало, несмотря на мою извинительную зубную боль. Злой язык мог бы заметить, что этого прежде не бывало и что это началось с того времени, когда Вы стали патентованным..., и потому сочли снисхождение излишним. Но я отнесу это не к такой пошлой причине, а к накоплению в Вас желчи, от фальшивой гордости, от многих неудач, тем более что она изливалась не на одного меня, а и на Анну Романовну и частенько слышалась в Ваших спорах, отзывах и даже просто замечаниях, не вызванных никаким противоречием. Ах, ради Бога, вооружитесь Вашею природною мягкостью, воспитанием, рассудком, чем хотите, утопите желчь в океанах и не будьте таким ее дьявольским сосудом, как я: этого не прощают и мне, к которому привыкли 23 года, которого знали и любили за лучшие свойства; но и старинные права дружбы не спасают меня, я должен запираться, жить одиноко. А Вам еще меньше простят, кроме разве Старика и Старушки, где Вы имеете больше меня прав; Вам еще лет десять дослуживать до моего срока. Но обращаюсь к главной теме.
Да, Вы ничем не обязаны мне, Ив<ан> Ив<анович>, подтверждаю это в третий раз: Вы смело можете повторять это мне, даже если б я подумал иначе. Только перемените причины, подите прямее, по другой дороге, и Вам сейчас станет легче. Напрасно Вы хотите уничтожить факт: он случился и неизгладим. Все знают, что я указал на Вас Г<оловни>ну и В<еликому> К<няз>ю. - Я даже не знаю, мог ли бы Пан<аев> сделать это в таком свете и тоне, в каком это сделано. Вам бы неловко было и обратиться к нему: рекомендуйте меня туда, куда требуют известные имена. Тут нужна была дружба, которая бы первая предложила это Вам и потом написала бы горячее о Вас свидетельство, которое и было прочтено В<еликому> К<няз>ю и после которого последовало быстрое и несомненное назначение. Так ли бы это случилось с Пан<аевым>, не знаю. Ивана Иваныча я предупредил только, чтоб он не мешал: он не имел никого в виду и одобрил это. Вот его участие в деле. Да наконец, если б Вы сели на дороге в яме и первый проезжий вытащил Вас, уничтожает ли его заслугу предположение, что второй проезжий сделал бы то же? Всё это случилось, и уничтожить этого нельзя: следоват<ельно>, или надо превзойти ожидания в исполнении дела и, когда это сбудется, тогда краснеть поддержки нечего: вся заслуга рекомендации превращается только в обязанность всякого честного человека указать на достойного исполнителя, если же надежды на это нет, тогда, кажется, одно средство: смирить гордость и перенести эту рекомендацию, если уже на долю выпал такой тяжкий крест. Вот дилемма безошибочная - для того только, pour avoir une contenance devant le monde. чтобы соответственно держать себя в обществе (фр.)
Если б Вы старались опровергнуть этот факт в глазах Ваших завистников и ненавистников, - оно понятно, то есть желание, что рекомендация сама по себе есть вздор, легкое посредство, всё дело в достоинствах рекомендуемого лица (как оно и есть на самом деле) - но для себя, для нас с Вами - нужно ли это было? Тут не надо никакой дилеммы - дело просто. Если б я загордился небывалой заслугой, Вы бы спросили меня: Да для чего вы всё это сделали? Для чего вы хотели всегда, чтоб я сблизился с Тург<еневым>, Некр<асовым>, старались изглаживать осторожно и тихо (без Вашего, кажется, ведома) неприятные впечатления в Друж<инине> и т. д.? (Это я говорю всё не из самовосхваления и не потому что к слову пришлось - а по другим причинам). Для чего? из жалости к моему тесному положению или оттого только, что я был Вам приятен? - Нет, во-2-х, из симпатии, а во-1-х, оттого, что признавал в вас ум, дарования etc. и желал, по чувству справедливости, смею сказать, мне свойственной, чтоб это не пропадало даром, чтоб получило надлежащий ход и употребление: Вы видите, что это 2-е уничтожает 1-е и, следовательно, всякую возможность заслуги. Не я виноват, что Вы позднее родились, а я раньше и что мне пришлось подать Вам руку, которую, без сомнения, подали бы не Вам, а Вашим дарованиям все другие, кто бы только это заметил. Стало быть, я тут - случайность, где же заслуга, одолжение, что Вас так тяготило? Ни одна симпатия, ни одно сострадание не подвигли бы меня на это: помните, я наотрез отказался хлопотать за Ник<олая> Ник<олае-вича> Фил<иппова>, рекомендовал Ефр<ема> Ефр<емовича> только для переводов. Итак, с моей стороны справедливость, а с Вашей - Ваши дарования: вот что помогло Вам, а не я, не я, не я - отрекаюсь трижды до петухов и после петухов! Эдак бы мне никогда не стрясти с шеи долгов против Далее несколько зачеркнутых слов. - Ред., против Евг<ении> Петр<овны> и Апол<лона>, толкнувших меня 5 лет назад на Ваш путь. Евг<ения> П<етровна> и Апо<ллон> не думают требовать, а я не мучаюсь изъявлением признательности по гроб жизни, потому что я оправдал их ожидания: оба мы исполнили свое дело, и притом мы друзья. Этот один титул избавляет от всякой признательности (смотрите мои записки о дружбе, гл. I). Одолжение тогда только одолжение, когда оно оказывается совершенно постороннему, притом с некоторой слепотой и, кроме того, - с пожертвованием. Редко даже удается сделать одолжение, нужно, чтоб человек мало чувствовал и не стыдился этого: но то уже бедняки и одолжение называется благодеянием. Разве Вы в таком положении, разве можем мы когда-нибудь стать в это положение? Зачем же Вы мне давали всё это чувствовать, как будто опасаясь, что или я зазнаюсь, или другие это заметят, и Вам было совестно. Всё это - во-1-х.
Во-2-х, если б даже Вы были мне обязаны, чего, повторяю, по вышеизложенным причинам, быть не могло между нами, то и в таком случае я бы был в положении заимодавца, который по мелочам перебрал у должника несравненно более ссужённой суммы. Как неприятно мне было повторять свои quasi-одолжения в отношении к Вам, столько же, напротив, приятно перебрать в памяти, как веселое прошедшее, все Ваши прямо дружеские подвиги в отношении ко мне. Но это, к сожалению, невозможно: это огромная, тончайшая ткань, по которой Вы вышивали очень нежные цветы. Как долго я наслаждался Вашей предупредительной, по временам пленительной дружбой, высказывавшейся в тысяче мелких, неуловимых, но драгоценных мелочей. А фактов сколько? Ехал я за границу, надо было бросить всё свое добро в жертву небрежности, - Вы легко и мило избавили меня от хлопот и заставили сделать параллель с Ефр<емом> Ефр<емовичем>, не в его пользу конечно. Вы лучше всех поняли, как надо смотреть на мои путев<ые> записки; мне хотелось, чтоб Вы растолковали это другим, - и Вы дали блистательный образчик дружбы и литерат<урного> такта. Это повторилось не раз, даже с очевидным для Вас пожертвованием; Вы по три раза перечитывали мои сочинения... да всего перечесть нельзя. Я наслаждался этим бессовестно, в безграничном доверии к нашей взаимной симпатии.
Но есть, видно, граница всему, и самой симпатии, Ваша не выдержала перед призраком гордости и ложного стыда. Я хотя и предложил вам дать письмо к гр<афу> Пут<ятину>, но потом удержался: еще бы разобидел Вас, тогда как Вы очень хорошо доказали, что и сами лучше другого можете идти однажды найденным путем: гг. Краббе, Попов и все предупреждали Ваши желания без всяких рекомендаций, следоват<ельно>, пришло время, как я писал Вам, выйти на новый берег жизни и начать создавать всё самому, что Вы отлично уже и исполняете, следов<ательно>, гордость ваша не страдает. - Итак, Вы говорили мне относительно рекомендации - не для меня, я полагаю, а для других - Щ<ербины>, Зот<ова> Григ<оровича> и др. pour sauver les apparences: чтобы сохранить внешнее приличие (фр.) Вас возмущали толки этих дрянных людей и Вы... потому я это говорю, что меня и моего образа мыслей Вы не могли не знать, - Вы и тонки и наблюдательны, - стало быть, для других, я понимаю, что можно принести дружбу в жертву другому, более сильному чувству, любви, наприм<ер>, мщению - а здесь чему оно приносится? тому только, что другие говорили: вот-де Г<ончаров> тащит Л<ьховского>, потому и надо прийти к человеку и сказать ему: не думай, что я тебе обязан, нет, я и без тебя бы нашел дорогу, чтобы выбраться на берег и, оттолкнув лодку, сказать: вон еще лодка, я и на той бы доехал, когда этот человек и не подозревал, что он одолжает, а просто думал ...или, ей-богу, ничего не думал. Не проще ли это объяснить? два одинакие самолюбия, кажется, не уживаются: если это так, то можно было сделать это проще: не видаться, не быть друзьями, не ища к тому предлогов, что, кажется, до этого уже началось между нами по поводу взаимных вспышек.
Всё это набавило с пуд апатии: я теперь еще хуже, невыносимее и чувствую, что делаюсь нестерпим. Пожалуйста, скажите мне, бросьте в меня обвинение какое-нибудь, вроде самовосхваления, деспотизма, чванства и проч., и всё написанное отнесите к расстроенной печени, которую не настроила мариенбадская вода.
Сегодня еще я обругал мужика на Безбор<одкиной> даче, у которого сам же деспотически повалил плетень для сокращения пути, да, встретив Григор<овича>, идущего на свой корабль, напутствовал его всей трескотней сплетен, всей правды и неправды, слышанной мной, впрочем, передал ему с доброй целью.
Вас отпускаю с искренним благословением сердца на полный успех; буду недоволен, если Вы будете недовольны, но может быть, забуду Вас, как забывают любовниц, которые изменили, - может быть и по причине деспотизма любовников. - Ю<ния> Д<митриевна> была у Вашей матушки, и последняя сказывала ей, что она горячо молилась за меня, когда я ехал. Я бы посетил ее и так же горячо поцаловал у ней руку, как могли бы сделать это Вы, но Вы меня на это не уполномочили.
Но поговорим о другом. На днях я был в Лигове (в день свадьбы Н<иколая> А<поллоновича> и Е<вгении> П<етровны>). О Вас больше толку, нежели об Ап<оллоне>, который еще не ушел. И он, и Гр<игорович> идут, кажется, 5-го авг<уста>, и тоже в Портсмут. Старушка вспоминает о Вас то с грустью, то с радостью, во всяком случае нежно, и с юркостью маленького ястреба нападает на меня за то, что простился с Вами нехорошо, по отзыву Ю<нии> Д<митриевны> и А<нны> Р<омановны>. Я секретно поведал ей причину, и она явила образец замечательного адвокатского искусства в Вашу пользу. Она требует непременно, чтоб я показал ей письмо, которое собирался писать к Вам. Может быть, и прочту. Но Вы не должны тревожиться: Вы святы для них, а я не покусился бы положить тень на отсутствующего вообще, на Вас в особенности. Старик сказал в вашу защиту: он и нам пишет, что надеется или желает поквитаться; такой уж-де он щепетильный!
Старушка показалась мне бодрой, резвой, так что я прозвал ее юнкером: она рассердилась, сочтя это покушением бросить камень в ее женственную красоту. А в самом деле она - прелесть! Лучше даже Женички. Будь мне 30 лет и не имей она мерзкой привычки любить Старика - я бы пал пред ней на колена и сказал: Ольга Ильинская, это ты! Хотя бы и пришлось, знаю, выдрать ее после того за ухо, как юнкера-шалуна за юркость, по милости которой она не может выздороветь.
А Юния Дм<итриевна> что выдумала! (это было в карете, на пути в Лигово), что будто Ляля ее - страстной натуры, потому что у нее есть ямочка на подбородке. Да откуда ей быть страстной? - возразил я и рассказал следующую легенду о происхождении Ляли: Ал<ександр> Пав<лович> и Юн<ия> Дм<итриевна> пошли однажды купаться, он в мужскую, она в женскую купальню. Ю<ния> Д<митриевна> выпустила икру, которая попала в мужское отделение, а Ал<ександр> Пав<лович> случайно наплыл на нее и оплодотворил - и вышла Ляля. Это понравилось особенно Ник<олаю> Апол<лонови>чу.
Вчера ко мне как снег на голову явился Виктор Мих<айлович>: приехал служить. Вам свидет<ельствует> свое почтение.
Я схожу с ума от тоски, работы и геморроя: письмо длинное, но я отдыхаю за ним, как и всегда за писаньем. Видно, это в самом деле моя стихия.
Поклонитесь от меня А. П. Попову и пожелайте счастливого пути. Ну, прощайте, и будьте здоровы и счастливы.
Искренно желающий Вам всякого успеха и счастья
И. Гончаров.
Возвращаясь из Царск<кого> Села от Краевского на днях, я случился в одном вагоне с Алек<сандрой> Алек<сандровной> и ее младшей сестрой; обе они закрылись вуалями от меня. Она кругом виновата и против себя, меня, совести - и должна казаться обиженной если не всю жизнь, то долго, пока не переменятся ее обстоятельства. Мне нехорошо от того, но ей должно быть еще хуже, если только у нее есть немного совести и хоть кусочек неиспорченного сердца.