С. А. Никитенко - 19/31 июля 1868. Швальбах

19/31 июля. Пятница. <1868>.

Paris, Rue Neuve St-Augustin, 48, Hotel d'Orient.

Я вчера или третьего дня только что послал мрачное письмо к Вам, добрый друг, Софья Александровна, а сегодня получаю от Вас Ваши добрые и ласковые строки, и не могу не отвечать на них -- на этот раз через В. Л. Лукьянову, чтобы перед домашними Вашими не показалась странной слишком частая переписка.
Я отказался совсем от пера: так писал в письме, которое просил Вас передать Стасюлевичу.1 А отказался потому, что у меня руки опускаются.
Сегодня, впрочем, я опять предоставляю ему право делать, что и как он хочет, и просить Вас переписать, что окажется нужно.2 А потом пусть и печатает, если окажется возможным. Я думаю, что какая-нибудь интрига помешает и этому, а если не помешает, тем лучше. Вы возьмите к себе мои черновые рукописи, а ему передайте для хранения то, что перепишете (но запечатайте их: он на это согласился), чтоб было два экземпляра в разных руках.
Я сижу здесь, и мне здесь недурно. В Париже климат мягкий, толпа, где Вас не замечают, и есть средство найти тишину даже в отеле, в своей комнате, и работать. Шум достигает издалека и не мешает. Я живу скромнее, нежели в Петербурге, т. е. выхожу только гулять утром и вечером, обедаю дома и ни с кем не вижусь. Если б у меня были средства, я даже поселился бы здесь и уезжал только летом на воды или к морю, а остальное время -- здесь. Тут и работается. В Россию, т. е. в Петербург, тянуло бы повидаться с теми, с другими, с Вами и еще немногими, да и опять сюда.
Вот я и уехал из Швальбаха, даже раньше, нежели предполагал, а лишь только почувствовал, что начинаю опять привыкать к присутствию Агр. Ник.
"Надеюсь, что у Вас достанет характера", -- пишете Вы: как не достать! Вот уехал -- да что толку в этом? Она пользуется для своих целей и моим присутствием, и отсутствием. Сначала была печальна, когда видела, что ей не удается зацепить меня в прогулку и разговор. С своими, известными Вам, скоро высыхающими слезами начала говорить, что я ее не понял, что она сокровище целомудрия и т. д. Все хотела вести меня гулять в одну аллею, мимо дачи Ленца3 и т. п. Тосковала, что долго не приедет в Петербург, а потом, когда успела достигнуть, что я стал с ней говорить (для этого, когда никого около не было), она подходила ко мне сама или старалась встретиться и заговаривала -- она вдруг повеселела, объявила, что приедет в Петербург, согласилась на все, т. е. помириться со мной и отстать от меня навсегда, не ездить в Булонь, чтоб я не приезжал в Остенде или в Трувиль и т. д.
И тут какая-то баронесса (уж не матушка ли это ее?) и еще разные личности из офицеров и другие караулили из окон, из-за углов, из аллей, конечно в качестве свидетелей, и т. п.
Знаете ли Вы, Софья Александровна, чем пахнет вся эта темная, продолжающаяся годы история? Тем, что я не безопасен среди своего любезного отечества. Я очень несчастлив -- и нет средств против этого. Я, уезжая, просил ее оставить все замыслы на меня, оставить меня навсегда в покое, прибавив, что мирюсь с ней, но пусть бог накажет того из нас, кто хитростью будет употреблять во зло спокойствие другого для своих целей. Я спросил ее, согласна ли она на этом решении. Она, замявшись сильно, сказала да.
Она, конечно, уверила там, кого следует, что я опять начинаю верить ей, тайком показала, что вот иду с ней рядом, весело разговариваю, следовательно, опять пою осанну и ничего не замечаю, следовательно можно опять взять ее в Петербург и продолжать играть роман, даже надеяться на заключение, т. е. на сватьбу Обломова с Агафьей Матв<еевной>.
А на случай, если это бы не состоялось, -- то вот какая интрига ведется. За мной следят, куда я еду, где останавливаюсь, посылают эдаких хватов -- а может быть, тайком и ее самое (с одним из любовников или без оного, но во всяком случае с провожатым),-- вероятно, пишет она и письма к мужу и своим из тех мест, где я живу, наконец по временам встречается она и с своим таинственным инкогнито, которое, через многих других, руководит всем этим замыслом, -- и все это делается под моей фирмой. А сама хитро упрекает меня, что я ее не берег: зачем-де сказал Вам. Но сама знает, что Вы никому не скажете никогда; священник, знающий все обо мне, также не скажет, а упрекает затем, чтоб потом свалить на меня, что вот, мол, не я, а Вы разболтали, от того и разошлось; и муж-де узнал, и мать моя -- следовательно, надо развестись -- и т. д. Между тем Похвиснев4 еще сказывал мне, как она твердила все обо мне, да и в Клубе5 кое-кто сказывал, что она проговаривалась обо мне и хвасталась своим влиянием на меня. Я ей все это доложил. Видя, что хитрости не хватает, она нагло возражает, что это все -- воображение! Цель этой интриги -- женить меня во что бы то ни стало, чтоб только похоже было на роман, нужды нет, что для этого приходится принимать насильственные меры, почти драться, вламываться в жизнь человека, морально и чуть не физически душить его, лишь бы похохотать над тем, как ему от того больно.
Но женить нельзя: я ей никогда не поверю, как она ни гримасничай. Узнаю, хоть не сразу, и не поверю, и если не напасусь осторожности, сделаю промах, немного увлекусь, то и опомнюсь опять -- и у порога церкви остановлюсь, не смея ругаться для шутовства над обрядом.
Если этого нельзя, ну так иначе сделают. Компрометируют, подведут -- и сделают какой-нибудь скандал: через десятые руки, через мужа, брата, мать и т. п. Мне уже делали неприятности. Я помню, как она водила меня по Фонтанке, как следили за нами, когда мы входили ко мне, как она старалась опаздывать у меня до второго часа ночи и т. п. -- хитрости!
И все это затем, чтоб ей быть в Петерб<урге>, где у ней и ее страсть (теперь я знаю, кто это), и все они.
Если б это удалось, т. е. если б комедия сладилась, ну, вот тогда -- и роман сыгран; тогда и пришли бы ко мне с торжеством и хохотом, разные многие (очень многие) лица -- и сказали бы: "А! ты играл пером, фантазией в умную, художественную игру -- так вот же мы как потешились над тобой! Как умно и тонко (т. е. грубо и с насилием) разыграли над тобой твой же роман в лицах! Не играй, мол, романов с женщинами, не гляди на нас так гордо! Мы вот и не сочинители, а сочинили тебе всю твою жизнь. Сочиняй теперь!".
Не думайте, что я шучу, Софья Александровна, что тут есть воображение только. Если оно и есть, то оно помогало мне кое-что угадывать и больше ничего, а ошибалось мало, в подробностях каких-нибудь.
Сумасшедшим Вы меня тоже не сочтете, хотя уж и пущена в общество легкая молва о том, -- за то, что я осмеливаюсь кое-что угадывать.
-- Не то, господа, -- сказал бы я им, -- Вы говорите и делаете, что нужно говорить и делать. Вы слепы, больше меня самолюбивы, надменны и злы. Вы сильнее меня, и в этом Ваше и право. Если б Вы на минуту только поняли меня, мою фантазию, эту мнимую игру с женщинами -- Вы сильно покраснели бы за все, что делаете, пуще всего за Ваш смех. Вы тогда тотчас извинили бы меня за мои слабости, но и сами больше меня извинились бы передо мной и подали бы дружески руку -- как брат брату, человек человеку, а не как чиновники -- за Вашу надменную злость, окружили бы меня вниманием и участием -- и я прочел Вам и напечатал бы потом тот роман, в котором Вы подозреваете какие-то посторонние искусству и неблаговидные цели.6 Вы увидели бы, что в нем я самого себя только кладу на плаху, да высоко ставлю женщин, да выражаю уверенность в их достоинство, начиная с моей матери,7 да веру в добро вообще. Вам самим страшно бы было этой проделки, на которую Вы истощили столько хитрости и даже грубого насилия, которому научили и женщину, одобряя ее, заманивая ласками, подарками, уча неправде и злу. Или Вы в самом деле думаете, что я виноват тем, что она приглянулась мне наружно и что потом я искренне хотел удалиться скромно, что я не хочу страсти и страстей, а хочу жить один и делать дело. Нет, не думаете Вы этого, а наслаждаетесь, раздражая нервозную впечатлительность моей натуры, которой не понимаете. Ваш смех груб и зол. Играет комедии! говорите Вы с ее слов и не верите мне, мешая мне быть полезным, Вы, передовые люди России! Ну, делайте свое дело! Я бросаю это перо -- и пусть это будет одним из завоеванных Вами венков вместе с миртами, которыми украшает Вас она, эта А<гр.> Н<ик.>!
Вот, Софья Александровна, под влиянием каких мыслей и монологов написал я письмо к Вам и к Стасюлевичу. Минуты моего отчаяния невыразимы -- и я впал теперь в инерцию, сижу, хожу как мертвый (но отнюдь не как помешанный) и ничего не делаю.
А<гр.> Н<ик.> нагло уверяла меня, что я будто знал от Вас, что она едет в Швальбах летом, что она будто твердила Вам об этом всю зиму и Вашему отцу, что я преследую ее и т. д.
А отец Ваш говорил, что она едет куда-то на юг, что она плут-бабенка, а Вы -- сказали ли мне хоть слово о ней?
Конечно, -- всё это глупые хитрости. Ей аплодируют из-за угла, подсылают разных комедиантов, какого-то юношу (это, видите, для возбуждения ревности) и проделывают эту старых времен потеху, чтобы тревожить больного человека! Что подумать о них? А ее роль! Боже мой! Какие еще люди есть на свете в наше время! Да ведь это сто лет назад показалось бы мелко!
Прощайте -- мне невыносимо скучно и гадко!

Всегда Ваш И. Г.

И между этими людьми есть прекрасные по уму и дарованиям личности, которым я был глубоко предан, предполагал в них светлый ум, возвышенный характер -- и вот!
Напишите опять несколько строк сюда, по здешнему адресу.