С. А. Никитенко - 17/29 июня 1869. Kissingen

Kissingen. 17/29 июня <1869>.

Я получил Ваше письмо, дорогая Софья Александровна, и впал в глубокую печаль, прочитав, что Вы и не здоровы, и мучаетесь каким-то горем. Ваш ропот серьезен, иначе бы Вы, терпеливейшее существо, не жаловались. Я знаю, что у Вас много причин жаловаться -- и нет ни одной, чтобы благодарить судьбу за что-нибудь. Ваша бессолнечная жизнь не дает Вам даже надежды на что-нибудь светлое и отрадное, между тем у Вас больше прав на счастье, нежели у всех нас. Грустнее всего Ваша жалоба на нездоровье! Не бросить ли Вам Вашу литературную работу, которая ничего не приносит Вам, кроме денег, да и те Вы все отдаете на помощь другим. "Излишек вреден во всем, даже в хорошем",-- сказал один древний писатель, кажется Дюма. Приложите это правило к работе Вашей, потом к воздержанию в пище, и отчасти к воздержанию от добрых дел -- и Вы будете немного поздоровее. Да к этому еще сбросить бы хоть часть лежащих на Вас невольных и вольных семейных и других обязанностей, которые Вы великодушно берете на себя. А мне в свою очередь посоветуйте приложить то же самое правило к воздержанию от многописания, так как "в многоглаголании нет спасения", сказал другой древний писатель, а для меня положительно в нем -- гибель. Но что делать! Я сажусь за перо и бумагу, как музыкант садится за фортепиано, птица -- за свое пение, и играю, пою, т. е. пишу все то, что в ту минуту во мне делается.1 Если буря шумит, и под пером буря, а там смех, а там пейзаж, чувство тоски или радости и т. д. А потом, когда кончу, хандра и скука! Представьте же, какое неудобство выходит из этого: кто услышит бурю, шум -- говорят: "Э, да он бунтует, он непокорный -- надо его смирить!". И смиряют, кто чем может!
А другой услышит смех (и зачем слушают!) -- говорит: "он смеется над нами, мы оскорблены, давайте, господа, осмеем его поядовитее, да так, чтоб он умер или с ума сошел!".
И опять стараются, подпускают госпож вроде Агр. Н<ик.>, или господ вроде Фукса2 -- и вот мне жить нельзя больше! -- Я ропщу -- говорят -- как смеет роптать, надо смирить его -- и начинают изобретать вред, неприятности -- и опять мне нельзя жить.
Между тем я действительно смиряюсь и молчу, говоря только с Вами, да еще с Варв<арой> Лук<иничной>, потому что обе Вы кое-что знаете из этой фантасмагории, но не все (потому что всего и я не знаю), зато со всеми прочими я нем, как рыба, как ни стараются меня расспрашивать, стараясь вырвать у меня какой-нибудь ответ. Но я одолею себя, смирюсь до конца -- и навсегда спрячусь в свой угол, если мне оставят его, никогда не покажусь на свет и доживу жизнь в потемках, если позволят. Я не хочу верить, чтобы зло окончательно одолело. Доброе начало -- есть божье начало, и оно позволит мне вздохнуть в моем уединении свободно, тем более что я ничего не прошу и не ищу больше, как возможности дышать свободно, чтобы дали мне покой, не делали, если можно, зла и вреда, которого наделано так много, что не достанет ни у кого из них ни силы, ни уменья -- и ни охоты, конечно -- исправить его.
Не жалейте же обо мне больше, потому что я сам перестал жалеть о себе, т. е. перестал жить. Наружно я покоен, хожу, пью воды, даже забочусь об обеде, гуляю, молча, с Стасюлевичами, и мне слабо улыбается надежда отдохнуть немного в Париже, куда я хочу уехать через неделю. Париж недавно бурлилs -- я этого терпеть не могу. Я люблю Париж в халате и туфлях -- летом, когда там нет толпы, а есть бесконечные прогулки по улицам и в садах, в окрестностях -- это главное для меня, есть многие удобства под рукой, недорогая жизнь, теплая погода, и даже теперь хорошие сигары. Прочие парижские прелести, спектакли etc, -- для меня не существует <sic!>. Скромнее меня и в Париже, и в Петербурге -- едва ли кою сыщешь.
И так я до некоторой степени могу быть покоен, т. е. забывать (если дадут забыть), что было, и жить вседневною, покойною жизнию, лишь бы не изобретали больше никаких штук, полагая, что они делают удивительно умное и тонкое дело!
Зато уже не поминайте лихом мне ни о каких трудах: будущности у меня нет -- я морально умер -- и удивляюсь сам, как достало у меня какой-то гальванической силы дописать свою книгу и напечатать! Это судьба хотела -- она же теперь связала меня по рукам и по ногам, и я не могу подумать без отвращения ни об отдельном издании книги, и еще менее о новых трудах. "Материальные средства, -- говорите Вы, -- требуют этого издания", т. е. деньги нужны. Да, но и это средство неверно. Из маленького своего капитала я затрачу тысячи четыре, а издание может не окупиться и не окупится -- я вижу это. Те же благодетельные руки, которые невидимо исказили и истерзали мою судьбу (бог знает за что), не задумаются и тут сочинить мне неприятность и доведут, пожалуй, до нищенской сумы. Да потом опять начнут вопить, при втором появлении романа, наши площадные критики -- что же за радость вызывать эти ругательства! Вон, говорят, в Отеч<ественных> Записках появилась ругательная статья Уличная философия4 на мою книгу. Буренин5 ли написал ее или сам Щедрин, который все проповедовал, что писать изящно -- глупо, а надо писать как он, слюнями бешеной собаки, -- вот это -- те и литераторы -- и всё из того, чтоб быть первым! Ах, эти первые! Нет гадости, на которую бы они не решились за это первенство!
Да тут какой-нибудь Фукс, этот белый негр, подскажет в ту или другую редакцию стороной, что знает обо мне из разных писем (а он знает много), я заметил уже его работу в рецензии СПб. ведомостей, т. е. что он рикошетом подшепнул кое-что туда, а вслух начнет рассыпаться в похвалах. Недаром же он состоял зачем-то при редакции Отечественных записок6 и даже устраивал мне там какой-то дешевый романчик с одной госпожой! Ах, боже мой! Только доступный лести, непрозорливый Валуев7 (достойный, впрочем, во многих отношениях человек) мог обманываться на счет таких личностей, как Фукс и Арсеньев (Илья),8 и не уметь прочесть на их лицах их природного клейма!
И зачем же я напечатаю: чтоб мне опять испытывать те же волнения, грустные, зловещие ожидания, какие я уже испытывал всю зиму? Ведь не станет моих сил, нужды нет, что я толст (отчего и кажусь здоров) от жира, который по наследству от родителей достался и мне, а меня от этого считают здоровым!
Нет, я человек конченный, on m'a acheve {меня доконали (франц.).} -- честь и слава уму, тонкости и силе, которых потрачено немало, чтоб уничтожить такого изверга, как я.
И я сам помогу им, начну уничтожаться, даже начал, есть успех! Меня мучили все злые, ненавистные чувства: все, что я глубоко чтил и любил всю жизнь, за что даже молился, я стал так же глубоко ненавидеть и презирать, как нечто грубое и дикое. Теперь это проходит; не то, чтобы я воротился к прежним светлым и добрым чувствам, а просто я стал равнодушен, abbatu et de courage sans retour, {подавленный и упавший духом безвозвратно (франц.).} чувствуя, что если много было рук, чтоб сронить меня, то нет ни одной руки, чтоб уметь поставить на ноги. Пусть же их судит бог, а я перестаю думать о них и злых чувств никаких не питаю!
Из Парижа, где я бы остался июль месяц, я хочу опять поехать в Булонь недели на три, потом домой, запереться у себя на всю осеннюю и зимнюю ночь. Стасюлевичи остаются еще здесь и потом едут в Баден-Баден, Швейцарию -- и тоже к морю, только не знаю еще, куда.
Я уезжаю отсюда на следующей неделе в среду или в четверг, прямо в Париж, и покорнейше прошу Вас отвечать мне на это письмо уже туда так:
France, Paris, A Madame Stuttel, Rue Neuve St-Augustin, 48, Pour remettre a Mr Jean Gontcharov a son arrivee.
Вы меня много обрадуете, особенно если побываете у меня на квартире и напишете мне, что у меня там делается, т. е. вышла ли Елена9 замуж, останется ли она там до 1-го августа, как я позволил, и как и что?
Варвара Лук<инична> Лук<ьянова> изменяет, я вижу, мне, не пишет, оставляя меня в беспокойстве. У меня сейчас является мысль, не опять ли затевается какая-нибудь неприятность мне? Или она занята своим делом и забыла обо мне?
А, может быть, я и надоел ей своей болтовней.
Я так всем напуган, так болен, мнителен, что удивляюсь себе, как я выдерживаю. Вот полторы недели, как от нее -- ни слова! {На полях без отнесения к определенному месту: "Например, сейчас я получил от одной из госпож, которые присылали мне цветы, письмо с просьбой прислать ей мою карточку -- и вот -- мне кажется -- ее научили!".}
Как я был глуп, думая, что я поправлюсь за границей, еще лечиться стал! Получили Вы мои, кажется, три (или два, не помню) письма, писанные через нее? Кроме тех, которые я писал Вам прямо?
Прощайте, извините, что пишу часто и много -- и все ропщу: скверная привычка -- я от нее отстану и замолчу навсегда, даже закрою глаза -- еще, еще немного -- и я окаменею.

Весь Ваш И. Г.

Кланяйтесь Вашим.