М. А. и Е. А. Языковым - 3(15) - 4(16) ноября 1852. Лондон

Лондон, 3/15 ноября.


Любезнейший мой друг Михайло Александрович и милая, добрая Екатерина Александровна!

После трехнедельного трудного, опасного и скучного плавания мы наконец бросили якорь в Портсмуте. Долго было бы рассказывать всё, что c нами было в это время, а было понемногу всего. Мы немножко прихватили холеры, от которой умерло трое матросов, четвертый немножко упал с мачты в море и утонул, немножко сели в Зунде на мель, но снялись без всяких повреждений, выдержали три бури, которые моряки не называют никогда бурями, а свежими и крепкими ветрами. Вчера втянули фрегат с рейда в гавань и будут привинчивать водоопреснительный аппарат. Наш адмирал тотчас же явился из Лондона в Портсмут, осмотрел и фрегат и нас, велел мне написать бумагу, а потом, уезжая, сказал мне, что я могу отправиться в Лондон.

Что Вам сказать о себе, о том, что разыгрывается во мне не скажу под влиянием, а под гнетом впечатлений этого путешествия? Во-первых, хандра последовала за мной и сюда, на фрегат; потом новость быта, лиц - потом отсутствие покоя и некоторых удобств, к которым привык, - всё это пока обращает путешествие в маленькую пытку, и у меня так и раздаются в ушах слова, сказанные, кажется, при Вас одним моим сослуживцем: Tu las voulu, George Dandin, tu las bien voulu! Ты этого хотел, Жорж Данден, ты этого очень хотел! (фр.) Впрочем, моряки уверяют меня, что я кончу тем, что привыкну, что теперь и они более или менее страдают сами от неудобств и даже опасностей, с которыми сопряжено плавание по северным морям осенью. В самом деле, едва мы вышли из Кронштадта, как нам прямо в лоб с дождем и снегом задул противный ветер, потом мы десять суток лавировали в Немецком море и за противными же ветрами не могли попасть в Английский канал. Между тем плавание по Финскому заливу и по Каттегату считается весьма опасным и не в такую глубокую осень. - Слава Богу, что на меня совсем не действует качка: это, говорят, зависит от расположения грудобрюшной преграды, то есть чем она ниже расположена, тем лучше. Видно, она помещена у меня в самом брюхе, потому что меня не тошнит вовсе и голова не кружится и не болит, так что нет никакого признака морской болезни, и я до сих пор, слава Богу, не знаю, что это значит. Вот что скажет океан: там, говорят, качка бросает корабль как щепку. Но я, однако ж, должен сознаться, что качка и на меня действует скверно, хотя и иначе, нежели на других. Она производит сильное нервическое раздражение: я в это время не могу ни читать, ни писать, ни даже думать свободно. Стараешься развлечься, забыться, зарыться в смысл фразы, которую читаешь или пишешь, - не тут-то было: непременно надо уцепиться за стол, за шкаф или за стену, а то полетишь; там слышишь, от толчка волны что-нибудь на палубе с грохотом понеслось из одного угла в другой; в каюте дверь и окно постоянно друг с другом раскланиваются. К этому прибавьте вечный шум, топот матросов, крик командующего офицера, свистки унтер-офицеров - и днем и ночью, вечно нужно исполнять какой-нибудь маневр, то поднимать один парус, то распустить другой, то так поставить, то эдак, - покоя никогда нет. Можно, конечно, ушам привыкнуть к этой суматохе, но голове - никогда. Я не понимаю, как я буду писать бумаги там? Это приводит меня не только в сомнение, даже в некоторое отчаяние. В качестве вояжера меня еще можно как-нибудь протащить вокруг света, но дельцом, работником - едва ли! Я бы даже обрадовался, если б какой-нибудь случай вернул меня назад, а то, право, совестно ехать: ни себе ни другим пользы не сделаешь и прокатишься, высуня язык. Я был очень болен зубами: у меня ревматизм обратился, как я вижу, в хронический; если б это повторилось еще теперь, пока мы в Англии, очень немудрено, что я бы и воротился: и без того трудно путешествовать человеку, не воспитанному с детства для моря, но странствовать больному - беда.

У нас на фрегате дня два гостил у капитана его товарищ, находящийся по службе в Лондоне, некто Шестаков. Оба они сегодня предложили мне ехать в Лондон - и вот я - в Лондоне. Часа два как приехали из Портсмута по железной дороге. С жадностью вглядывался я в новую страну, в людей, в дома, в леса, поля - потом вздремнул, когда смерклось. Отсюда до Портсмута 84 мили (1 1/2 версты) мы ехали часа три, поезд был огромный; со всех сторон стекаются на похороны Веллингтона, или дюка, как его просто называют здесь. Я еще здесь ничего не видал; от станции железной дороги мы промчались в кебе (каретка в одну лошадь) по лучшим улицам до квартиры Шестакова. Мне приготовлена вверху маленькая комнатка, а товарищи мои ушли к нашему адмиралу. Через час хотели зайти за мной, чтоб отправиться в таверну ужинать, потому что выехали из Портсмута, позавтракав налегке. Мне бросились в глаза и в вагонах, и на станциях, и на улицах - множество хорошеньких женщин. Это, кажется, царство их. Наконец здесь, где я теперь остановился, на целый дом прислуживает прехорошенькая девушка лет 20, miss Эмма. Меня ужас берет, как посмотрю, что она делает. Она отперла нам двери, втащила наши sacs de voyages, развела в трех комнатах огонь, приготовила чай, является на каждый звонок и теперь топает над моей головой, приготовляя мою комнату. Она же убирает комнаты, будит по утрам господ (и меня, слышь, станет будить). Увидев, что мы с капитаном выпялили на нее глаза, Шестаков серьезно начал упрашивать нас не начинать с ней ничего, говоря, что это здесь не водится, и т. п. Мне было очень смешно. Вот, подумал я, Панаева никакими способами нельзя бы было упросить. Чувствительный Карамзин называет англичанок миловидными: это название очень верно, хотя и смешно. Но на меня эта миловидность действует весьма оригинально: как увижу миловидную англичанку, сейчас вспомню капитана Копейкина. Но вот miss Эмма спрашивает меня что-то, никак не разберу сразу, заставляю повторять себе по два и по три раза, и, когда сам, ворочая всячески мой собственный и английский язык, совру что-нибудь непонятное, она говорит мне вопросительно: sir? а когда скажу так - молчит. Во всяком случае, я бы привел сюда мерзавца своего Филиппа и всех российских Филиппов посмотреть, как работают английские слуги. До завтра: идем ужинать.

Утро превосходное, не английское. Тепло, как у нас в августе. Мы оставили в России морозы, а только спустились за Ревель, началось тепло, продолжающееся до сих пор, так что пальто Клеменца из толстого трико гнетет меня, как панцирь. Спал я как убитый, может быть, от портера, который я употребляю ежедневно, а также и устриц; сотня стоит всего два шиллинга. Я бы написал о миллионе тех мелких неудобств, которыми сопровождается вступление мое на чужие берега, но я не отчаиваюсь написать когда-нибудь главу под названием Путешествие Обломова: там постараюсь изобразить, что значит для русского человека самому лазить в чемодан, знать, где что лежит, заботиться о багаже и по десяти раз в час приходить в отчаяние, вздыхая по матушке России, о Филиппе и т. п. Всё это происходит со мной и со всеми, я думаю, кто хоть немножко не в черном теле вырос.

Пишите ко мне, пожалуйста, но пишите сейчас же, иначе письмо, может быть, и не застанет меня; мы пробудем недели четыре. Адресуйте так:

England, Portsmouth,

Russian frigate Pallas.

То M-r John Gontcharoff

У Вас, милая прекрасная Элликонида Александровна, целую ручки и чуть не со слезами благодарю за многие знаки дружбы и внимания: и варенье, и корпия для ушей, и графин - всё это оказалось чрезвычайно полезным. Я так часто и с таким чувством вспоминаю о Вас, как Вы и не поверите.

До свидания, всегда Ваш

И. Гончаров.


Кланяюсь всем Вашим братьям и Ростовским: другу моему Ав<дотье> А<ндреевне> скажите, что я сам не верю тому - где я. Покажите это письмо Майковым и попросите написать ко мне по этому адресу, не ожидая от меня писем; я к ним писал из Дании и буду на днях опять писать.

О себе напишите поподробнее: что Бог дал Вам и здорова ли Екатерина Александровна. Панаевым, Некрасову и Анненкову и прочим приятелям дружеский поклон.

Иду шататься по Лондону: вчера вечером, идучи из таверны, отстал от товарищей и позаблудился, но, к счастию, запомнил улицу и Љ дома. Все дома страх похожи на кулисы и на праздничные балаганы в колоссальных размерах, а на улицах чисто и красиво, как в комнатах.

Поблагодарите кн<язя> Оболенского за рекомендательную записочку, которую он мне дал к капитану фрегата: он так ласков и внимателен ко мне, что я не знаю, как и отблагодарить его. Обедаю я у него ежедневно; он всячески устраняет все неудобства путешествия и делает всё, чтобы мне было сноснее, полагая, что я и хандрю от скуки на фрегате. Другие тоже все внимательны.

До свидания, до свидания. Ах, если б меня прогнали отсюда назад в Россию. Перед отходом я еще напишу Вам. - Еще слово о капитане: он отличный моряк, страстно любит свое дело и спорит со мной против пароходов.

Поклонитесь и Вячеславу Васильевичу с супругой.