Культура Италии эпохи Возрождения - Общая латинизация образования
В связи с Флоренцией мы уже касались тесной связи, существовавшей между локальной историей и вопросом относительно славы (с. 55 ел.). Венеция не могла отставать: точно так же как, например, после блестящего триумфа флорентийских ораторов143 венецианское посольство спешно пишет на родину, чтобы был прислан оратор также и от Венеции, венецианцы нуждаются в такой истории, которая выдержала бы сравнение с трудами Леонардо Аретино и Поджо. При таких обстоятельствах в XV в. возникают «Декады» Сабеллико, в XVI «Historia rerumvenetarum»3 Пьетро Бембо; обе работы написаны по вполне недвусмысленному заказу республики, причем вторая как продолжение первой.
Великие флорентийские историки начала XVI в. (с. 60) люди, при их сравнении с латинистами Джовио и Бембо, в принципиальном смысле иные. Они пишут по-итальянски не только потому, что больше не в состоянии соперничать с рафинированным изяществом тогдашних цицеронианцев, но потому, что они, как Макиавелли, лишь в такой непосредственной жизненной форме способны воспроизводить свой материал, поскольку получен он в результате живого созерцания1, а также потому, что им, как Гвиччардини, Варки и большинству других, близка идея возможно более обширного и глубокого воздействия их воззрений на ход вещей. Даже когда они, как Франческо Веттори, пишут для немногих друзей, им, в силу внутреннего побуждения, необходимо дать свидетельство в отношении людей и событий, а также объясниться и оправдаться по поводу своего собственного в них участия.
И в то же время они, при всем своеобразии их стиля и языка, предстают тем не менее находящимися под столь сильным воздействием античности, что их вовсе невозможно вообразить вне ее влияния. Они более не являются гуманистами, однако они прошли через гуманизм и обладают духом античного исторического труда в большей степени, чем большинство этих ливианствующих латинистов: ведь это граждане, пишущие для своих сограждан, как делали древние.
Мы не в состоянии прослеживать влияние гуманизма на материале прочих специальных дисциплин: каждая из них имеет свою особую историю, в которой итальянские исследователи этого времени, главным образом в силу вновь открытого ими фактического багажа античности1, составляют новый большой раздел, с которого, собственно, и начинается современная эпоха соответствующей науки, причем в каких-то случаях это происходит более явно, в других же менее. Также и в отношении философии нам приходится отослать читателя к специальным историческим изложениям. Влияние античных философов на итальянскую культуру представляется то необычайно большим, то весьма ограниченным. Первое имеет место прежде всего тогда, когда мы отдаем себе отчет в том, до какой степени понятия Аристотеля, прежде всего из его распространившихся еще очень рано «Этики»146 и «Политики», стали общим достоянием образованных людей по всей Италии и насколько он сам явился властителем дум в сфере самого способа отвлеченногомышления1. Последнее же имеет место, когда мы понимаем всю незначительность догматического влияния античных философов и даже вдохновенных флорентийских платоников на дух нации в целом. То же, что представляется таким воздействием, как правило, оказывается лишь осадком образованности как таковой, следствием специфически итальянских духовных движений. Некоторые замечания на эту тему будут еще сделаны в связи с вопросом о религии. В подавляющем же большинстве случаев дело тут даже не в общем образовании, но в манере выражаться отдельных лиц или ученых кругов. Однако даже и здесь в каждом отдельном случае необходимо проводить различие между подлинным усвоением античного учения и простым следованием за модным поветрием. Ибо было много и таких людей, для которых античность, вообще говоря, была всего лишь модой, и это касается даже тех, кто отличался здесь глубокими познаниями.
В то же время не все то, что представляется аффектацией нашему столетию, и вправду было ею тогда. Обычай использования греческих и римских имен в качестве имен, даваемых при крещении, был тогда исполнен куда большего изящества и достоин большего уважения, нежели теперешнее обыкновение давать (по крайней мере девочкам) имена из романов. Как только энтузиазм в отношении античного мира превысил тот, что люди испытывали по поводу святых, стало представляться совершенно естественным и как нельзя более простым то, что один дворянский род окрестил своих сыновней Агамемноном, Ахиллом и Тидеем1, что художник назвал своего сына Апеллессом3, а дочь Минервой и т. д.149 Люди находили оправдание даже тому, что вместо семейного имени, от которого они желали вообще теперь отказаться, брали благозвучные античные. Что до названия местности, общего для всех сограждан и еще не ставшего фамилией, то от него отказывались с тем большей охотой в том случае, когда оно, как имя святого, доставляло носителю некоторые беспокойства. Так, Филиппе да Сан Джеминьяно3 назвал себя Каллимахом. Тот, кто, будучи недооценен и оскорблен собственной семьей, был вынужден искать счастья на чужбине в качестве ученого, мог с гордостью переименовать себя, даже если он был по рождению самим Сансеверино, в Юлия Помпония Лета. Также и практику простого перевода имени на латинский или греческий язык (как это вошло почти что в обыкновение преимущественно в Германии) вполне можно счесть извинительной для поколения, говорившего и писавшего по-латински и нуждавшегося в не просто склоняемых, но и с легкостью включаемых в прозу и стихи именах. Чем-то достойным порицания, а зачастую и осмеяния, была перемена одной лишь половины имени, будь то личное имя или фамилия, с целью придания ему классического звучания и нового смысла. Так из Джованни возникал Иовиан или Янус, из Пьетро Пиерий или Петрей, из Антонио Аоний и т. п., и даже из Саннадзаро Синцер, из Луки Грассо Луций Красе и т. д. Ариосто, высказывающемуся насчет всего этого с такой язвительностью1, еще довелось пожить в такие времена, когда детей стали называть в честь его героев и героинь151.
Не следует слишком уж строго осуждать также и подделку под античность многих жизненных обстоятельств, должностей, учреждений, церемоний и т. п., предпринимавшуюся писавшими по-латински авторами. Пока люди находили удовлетворение в простой, текучей латыни, как это имело место у писателей от Петрарки до Энея Сильвия, практика эта не колола глаза и была даже неизбежной, поскольку имело место стремление к абсолютно чистой, даже цицеронианской латыни. Ведь современные реалии не вписывались в общий стилистический облик, если их искусственным образом не перекрещивали. Буквоеды только ликовали, когда им случалось именовать всякий городской совет patres conscript!3, всякий женский монастырь virgines vestales3, всякого святого divus или deus3, в то время как люди, обладавшие более утонченным вкусом, как, например, Паоло Джовио, поступали так лишь в тех случаях, когда избежать этого было невозможно. Поскольку Джовио совсем это не подчеркивает, ни малейшей неловкости не вызывает то, что в своих благозвучных фразах он называет кардиналов senatores3, их декана princeps senatus3, отлучение от церкви dirae324*1, карнавал lupercalia3 и т.д. На примере этого автора особенно очевидно, насколько осторожным следует быть с тем, чтобы на основании стилистических особенностей не вынести излишне поспешного суждения о способе мышления в целом.
Нам не следует здесь подробно прослеживать историю латинского стиля самого по себе. На протяжении целых двух веков гуманисты вели себя таким образом, словно латинский был вообще единственным достойным письма языком и должен был таковым оставаться. Поджо153 скорбит о том, что Данте написал свою великую поэму по-итальянски, и, как известно, Данте на самом деле попробовал это сделать по-латински, сочинив первую часть «Ада» поначалу гекзаметром. Судьба всей итальянской поэзии зависела от того, что дальше он не пошел154,однако еще Петрарка в большей степени полагался на свои латинские стихи, нежели на сонеты и канцоны, и требование сочинять стихи по-латински было адресовано еще Ариосто. Нет в истории примеров более мощного давления в отношении деллитературных1, однако итальянская поэзия в основном смогла его преодолеть, и теперь мы можем, не впадая в излишний оптимизм, сказать: вот и хорошо, что у итальянской поэзии имелось два речевых органа, поскольку и в одной и в другой области она смогла создать нечто превосходное и своеобразное, причем так, что всякий раз даешь себе ясный отчет, почему здесь стихи писались именно по-итальянски, а там по-латински. Возможно, то же самое может быть сказано и в отношении прозы: позиции, занимавшиеся итальянским образованием в мире, и всемирная слава, которой оно пользовалось, зависели от того обстоятельства, что определенные предметы обсуждались здесь по-латински, т. е. urbi et orbi326*1, в то время как итальянской прозой лучше всего владели как раз те люди, которым решение не писать по-латински стоило определенной внутренней борьбы.
Бесспорно, наиболее незамутненным источником прозы считался начиная с XIV в. Цицерон. Это произошло не только по причине некой абстрактной предрасположенности в пользу его словаря, его построения фразы и его литературной композиции, но потому, что его любезный стиль как автора писем, его блеск как оратора, его ясный и наглядный способ изложения философских вопросов нашли в итальянской душе полный отклик. Уже Петрарка в полной мере признавал слабости Цицерона как человека и государственного деятеля1, хотя из чувства уважения к нему он этому не радовался. Начиная с него эпистолярный жанр развивался почти исключительно по образцу Цицерона, а за эпистолярным последовали и прочие жанры,кроме повествовательного Однако сущее цицероновское поветрие, отвергавшее любое выражение, если оно не восходило к первоисточнику, началось лишь в начале XV в., после того как грамматические сочинения Лоренцо Валла оказали свое воздействие на всю Италию, а высказывания самих римских историков литературы были пересмотрены и сопоставлены друг с другом1. Только теперь представилась возможность с большей точностью и до мельчайших оттенков оценить стилевые особенности античных авторов, с тем неизменным утешительным результатом, что только Цицерон является безусловным образцом или же, если говорить относительно всех жанров сразу, то было «бессмертное и едва ли не райское время Цицерона»1. Отныне такие люди, как Пьетро Бембо, Пиерио Валериано3 и другие, направили все свои силы на достижение этой цели; теперь даже тот, кто издавна оказывал этому сопротивление и конструировал для себя на основании древнейших авторов архаистический способ выражения1, наконец сдается и преклоняет перед Цицероном колени Ныне Лонголий3 соглашается на то, чтобы, как рекомендует ему Бембо, в течение пяти лет читать одного лишь Цицерона, тот же Лонголий обязался даже не употреблять ни одного слова, которое бы не встречалось у этого автора В конце концов подобные настроения разразились той великой ученой распрей, в которой противоборствующими сторонами предводительствовали Эразм и старший Скалигер329*.
Дело в том, что даже не все почитатели Цицерона были поначалу столь односторонни, чтобы усматривать в нем единственный источник языка. Уже в XV в. Полициано и Эрмолао Барбаро сознательно отваживались на то, чтобы стремиться к выработке собственной, индивидуальной латыни1, разумеется, на основе «бьющей через край» учености, и к тому же стремился также и Паоло Джовио, который нам об этом сообщает. Он первым высказал по-латински, и это стоило ему больших усилий, множество вполне современных мыслей, особенно в области эстетики, что не всегда у него получилось удачно, но иногда с замечательной силой и изяществом. Для его латиноязычных характеристик великих художников и скульпторов тоговремени162 примечательна чересполосица страниц, исполненных воодушевления и совершенно неудачных. Также и Лев X, связывавший свою славу с тем, «ut lingua latina nostro pontificatu dicatur facta auctior»330*1, склонялся к более свободной, не ставящей себе жестких рамок латыни; впрочем, иного и невозможно себе представить, учитывая его ориентацию на удовольствие ему нравилось, чтобы то, что ему приходилось слушать и читать, звучало действительно по-латински, живо и изящно. Наконец, Цицероном не было задано никакого образца в сфере латинской разговорной речи, так что возникла необходимость возвести на пьедестал также и других богов помимо него. Брешь была заполнена постановками Плавта и Теренция, устраивавшимися в Риме и за его пределами довольно часто и дававшими их участникам ни с чем не сравнимую возможность поупражняться в латинском как разговорном языке. Уже при Павле II164 ученый кардинал Теано (вероятно, Никколо Фортигуэрра3 из Пистойи) приобрел широкую известность тем, что брался даже за наиболее плохо сохранившиеся, лишенные списка действующих лиц пьесы Плавта и вообще уделял этому автору повышенное внимание, в основном из-за его языка, так что от него вполне мог исходить почин в отношении постановок этих пьес. За дело взялся тогда Помпоний Лет, и там, где на сцену колонных залов видных прелатов выходил Плавт1, он брал на себя роль режиссера. Происходивший начиная с 1520 г. отказ от этого назван Джовио, как мы видели (с. 154), среди причин упадка красноречия в Италии.
Наконец, некую параллель цицероновскому поветрию в литературе возможно отыскать и в области искусства; мы говорим о витрувианстве архитекторов. Здесь также о себе заявляет основной закон Возрождения, а именно тот, в соответствии с которым подвижка в области образования обыкновенно предшествует здесь движению в области соответствующего искусства. В данном случае разрыв между тем и другим возможно определить приблизительно в два десятилетия, если считать от кардинала Адриано да Корнето (1505?) до первых витрувианцев в абсолютном смысле слова.
Но чем, наконец, особенно гордились гуманисты это новолатинской поэзией. И в той мере, в какой она помогает нам охарактеризовать гуманизм, необходимо поговорить и о ней.
Насколько мощным было предубеждение в ее пользу, насколько близка была она к окончательной победе, разбиралось выше (с. 162). Необходимо с самого начала осознать, что наиболее богатая в духовном плане и самая развитая нация тогдашнего мира отказалась в поэзии от такого языка, как итальянский, не из пустой прихоти, но имея в виду нечто полное глубокого смысла. Именно к этому ее побудило одно совершенно неодолимое обстоятельство.
То было восхищение античностью. Как всякое подлинное, не знающее удержу восхищение, оно с необходимостью влекло за собой подражание. В иные времена и у иных народов нам также приходится натолкнуться на отдельные разрозненные попытки, имеющие целью то же самое, но в одной только Италии были в наличии оба непременных условия существования и дальнейшего развития новолатинской поэзии, а именно всеобщий отклик со стороны образованного слоя нации и частичное воскрешение античного итальянского гения в самих поэтах, эти изумительные длящие свое звучание аккорды древних струн. Лучшее из того, что возникло таким образом, - это уже более не подражание, но собственное свободное творчество. Всякий, кто не в состоянии переносить в искусствах никаких производных форм, кто уже не ценит античность либо, напротив, считает ее магически-неприкасаемой и неподражаемой, кто, наконец, не проявляет никакого снисхождения в отношении прегрешений у поэтов, которые должны были заново открыть или угадать долготы целого ряда слогов, тот пусть оставит эту литературу в покое. Наиболее прекрасные их сочинения создавались не для того, чтобы противостоять некой абсолютной критике, а с тем чтобы доставить удовольствие самому поэту и многим тысячам его современников.