Культура Италии эпохи Возрождения - Религия и дух Возрождения
Однако чтобы прийти к окончательным выводам в отношении религиозности человека Возрождения, нам следует избрать иной путь. Из целостной духовной позиции, занимаемой этим человеком, должно быть уяснено как его отношение к господствующей в стране религии, так и к идее божественного.
Эти люди Нового времени, носители образованности тогдашней Италии, религиозны от рождения, как все средневековые обитатели Западной Европы, однако их могучий индивидуализм делает их здесь, как и во всех прочих отношениях, полностью субъективными, а тот поток искусов, что изливается на них в связи с открытием внешнего и духовного мира, делает их вообще людьми преимущественно светскими. В прочей же Европе религия, напротив, еще долгое время остается чем-то объективно данным, так что эгоизм и чувственные удовольствия постоянно и непосредственно сменяются там чувствами благоговения и раскаяния: у последнего, в отличие от Италии, еще не имеется никакого соперника в духовной сфере или во всяком случае он куда менее значителен, нежели там.
Далее, еще с давних пор частые и тесные контакты с византийцами и мусульманами обеспечили здесь поддержание нейтральной терпимости, перед которой до некоторой степени отступает этнографическое представление о пользующемся предпочтением западноевропейском христианстве. А когда классическая древность с ее человеком и ее учреждениями окончательно превратилась в жизненный идеал, поскольку то было величайшим воспоминанием Италии, тут уж античная умозрительность и скепсис время от времени одерживали в душах итальянцев полную победу.
Поскольку, далее, итальянцы были первыми людьми новой Европы, безраздельно предавшимися размышлениям о свободе и необходимости, и поскольку делали они это в условиях, связанных с насилием и беззаконием политических отношений, которые зачастую представлялись блестящей и продолжительной победой зла, их сознание Бога лишилось стойкости, а их мировоззрение стало отчасти фаталистическим. А в связи с тем, что страстная их натура не желала пребывать в неизвестности, многие из них довольствовались дополнением из сферы античного, восточного и средневекового суеверия: они становились астрологами и магами.
Ну и наконец, эти могучие в духовном плане люди, носители возрождения зачастую проявляют в религиозном отношении детские черты: они хорошо различают добро и зло, однако не ведают греха. Они верят, что способны восстановить всякое расстройство внутренней гармонии посредством своего пластического искусства и потому не знают раскаяния; однако с ним угасает и потребность в спасении, а одновременно с этим честолюбие и повседневное духовное напряжение полностью изгоняют мысль о загробном существовании либо придают ей поэтический облик вместо догматического.
Если представить себе все это к тому же еще опосредствованным и отчасти приведенным в беспорядок обладающей подавляющим господством фантазией, у нас возникает духовная картина этого времени, которая во всяком случае стоит ближе к истине, чем простые беспредметные сетования по поводу современного язычества. При ближайшем же изучении приходится еще, кроме того, убедиться, что под оболочкой этого состояния продолжает биться мощная струя подлинной религиозности.
Более подробное развитие сказанного должно ограничиться лишь самыми существенными примерами.
То, что религия как таковая снова по преимуществу стала делом отдельного субъекта и его обособленных представлений, было, перед лицом выродившегося и утверждавшегося тираническими методами церковного учения, неизбежно, являясь доказательством того, что европейский дух еще жив. Разумеется, чрезвычайно различны способы, посредством которых мы об этом узнаем: в то время как на Севере мистические и аскетические секты одновременно создавали для нового чувственного мира и способа мышления еще и новый дисциплинирующий устав, в Италии каждый шел своей собственной дорогой, и сотни, тысячи людей впали посреди открытого моря жизни в религиозное безразличие. Тем выше следует оценивать тех, кто смог пробиться к индивидуальной религии и ее сохранил.Ибо если они больше не принимали участия в старой церкви, такой, какой она была и какой она требовала себя представлять, в том не было их вины; а чтобы один отдельно взятый человек мог от начала до конца проделать в себе весь тот огромный духовный труд, что выпал на долю немецким реформаторам, предъявлять такое требование было бы немилосердно. Во что выливалась эта индивидуальная религия лучших людей, мы постараемся показать в заключение.
Обмирщенность, в смысле которой Возрождение, как представляется, резко противопоставлено средневековью, возникает прежде всего через обильный приток новых воззрений, мыслей и задач в отношении природы и человека. Если рассматривать ее саму по себе, Обмирщенность эта не более враждебна религии, чем то, что приходит на ее место теперь, а именно так называемые образовательные интересы, только они, в том виде как предаемся им мы, в очень малой степени воспроизводят картину того всестороннего возбуждения, в которое был тогда приведен человек обильной и разнообразной обрушившейся на него новизной. Так что эта Обмирщенность была чем-то вполне серьезным, а к тому же была еще облагорожена искусством и поэзией. Такова возвышенная присущая современному духу неизбежность, что он более не в состоянии стряхнуть с себя эту Обмирщенность, что он непреодолимо направляется на исследование человека и вещей и считает это своим предназначением1. Как скоро и какими путями это исследование приведет нас обратно к Богу, каким образом окажется оно связанным с иной религиозностью личности все это вопросы, ответить на которые нельзя, исходя из общих предписаний. Средневековье, которое, вообще говоря, обошлось без практики и без свободного исследования, не может выступать по этому делу чрезвычайной важности с каким либо догматическим определением.
С исследованием человека, но также еще и с многими иными предметами были связаны терпимость и безразличие, с которыми произошла первоначальная встреча с мусульманством. Разумеется, еще со времени крестовых походов итальянцам были присущи знакомство и восхищение значительной высотой культурных достижений исламских народов, особенно до монгольского половодья. Сюда еще добавлялись полумусульманские способы правления их собственных государей, тайная антипатия и даже презрение по отношению к церкви, какой она была, постоянно совершавшиеся поездки на Восток и непрекращавшаяся торговля с восточными и южными портами Средиземного моря1. Известно, что уже в XIII в. у итальянцев обнаруживается признание мусульманского идеала благородства, достоинства и гордости, который скорее всего связывался с личностью какого-то определенного султана. Обычно при этом подразумевались эйюбидские или мамелюкские султаны вообще, если же называлось имя, то чаще всего это был Саладин1. Даже османскими турками, чья разрушительная и опустошительная направленность ни для кого не была секретом, итальянцы были испуганы, как мы показали выше (с. 66 сл.), лишь наполовину, и население целых областей свыклось с мыслью возможного с ними сосуществования.
Наиподлиннейшим и показательнейшим выражением этого безразличия является знаменитый рассказ о трех кольцах, который среди остальных вкладывает в уста своего Натана Лессинг, после того как он еще за много веков до того был с некоторой робостью изложен в «Ста старых новеллах» (нов. 72 или73) и с несколько большей смелостью у Боккаччо1. Мы никогда не сможем установить, в каком уголке Средиземного моря и на каком языке эта история могла быть впервые рассказана одним человеком другому; возможно, изначально она была куда более отчетливой, чем в обеих итальянских редакциях. Тайное условие, лежащее в ее основе, а именно деизм, с его важнейшими следствиями, будет нами обсуждаться ниже. С грубой уродливостью и искажением та же идея заключена в известном изречении о «троих всемирных обманщиках», а именно Моисее, Христе и Магомете. Если бы император Фридрих II, которому приписываются эти слова, думал подобным образом, он,конечно, выразил бы эту мысль в более остроумной форме. С подобными речами можно столкнуться и в тогдашнем исламе.
В конце XV в., во время достижения Возрождением максимального взлета, мы сталкиваемся с подобным способом мышления у Луиджи Пульчи, в его «Morgante maggiore». Фантастический мир, в котором существуют его персонажи, разделяется, как и во всех романтических героических поэмах, на христианский и мусульманский военный лагерь. В согласии со средневековыми представлениями, победа и примирение враждующих сторон должны были бы сопровождаться крещением потерпевшей поражение мусульманской стороны, и импровизаторы, предшествовавшие Пульчи в разработке такого материала, должны были широко использовать этот мотив. Но в данном случае задача Пульчи состоит в том, чтобы дать пародию на этих своих предшественников, особенно самых негодных из них, и это делается им уже в обращениях к Богу, Христу и Мадонне, с которых начинаются отдельные песни поэмы. Однако еще более явно его подражание им просматривается в стремительности обращений и крещений, чья полная бессмысленность должна бросаться в глаза читателю или слушателю. Однако эти насмешки увлекают его дальше, вплоть до его исповедания веры в относительную благость всех религий1, в основе чего лежит, несмотря на его заверения в ортодоксии1, в сущности своей теистическое воззрение. Кроме того, им сделан и другой,устремленный в ином направлении, чрезвычайно важный шаг прочь от средневековья. Альтернативы прошлых веков подразумевали: правоверный или еретик, христианин или же язычник и мусульманин. И вот теперь Пульчи рисует образ великана Маргутте1, который перед лицом всех и всяческих религий весело сознается в собственном чувственном эгоизме и во всех грехах, отрицая в себе лишь одно, а именно утверждая, что он никогда не совершал предательства. Возможно, посредством этого благородного на свой лад чудовища поэт предполагал осуществить что-то достаточно значительное, быть может, Моргайте должен был наставить его на путь истинный, однако персонаж этот вскоре ему опротивел, и уже в следующей песне он уготовил ему комический конец1. На Маргутте ссылаются как на доказательство безнравственности Пульчи; однако он является необходимым элементом картины мироздания в поэзии XV в. Где-то она должна была изобразить доведенный до гротескных размеров, ставший невосприимчивым ко всему догматическому, стихийный эгоизм, сохранивший в себе лишь остаток чувства чести. И в других поэмах в уста великанов, демонов, язычников и мусульман вкладываются такие речи, какие не мог произнести ни один христианский рыцарь.
С другой стороны, иным, если сравнивать его с исламом,было здесь воздействие античности, и осуществлялось оно не через ее религию, поскольку религия эта была слишком уж подобна тогдашнему католицизму, но через философию. Античная литература, которую почитали теперь как нечто непревзойденное, вся была полна побед, одержанных философией над верой в богов; целый ряд философских систем и их фрагментов обрушились на итальянский дух, причем теперь уже не в качестве диковинок или ересей, но едва ли не догматов, которые пытались не столько отделить друг от друга, сколько друг с другом примирить. Почти во всех этих разнообразных мнениях и философемах присутствовало некое представление о Боге,однако в своей совокупности они образовывали мощный противовес христианскому учению о божественном руководстве миром. Тут кроется имеющий на самом деле кардинальное значение вопрос, над разрешением которого без удовлетворительного успеха билась уже теология средневековья и ответа на который стали теперь требовать от античной мудрости это вопрос об отношении провидения к человеческой свободе и необходимости. Если бы мы захотели хотя бы поверхностно изложить историю этого вопроса начиная с XIV в., получилась бы целая книга. Здесь же мы вынуждены ограничиться лишь некоторыми указаниями.
Если прислушаться к тому, что говорят Данте и его современники, античная философия соприкоснулась с итальянской жизнью прежде всего как раз той своей стороной, где она приходила в наиболее резкое противоречие с христианством: именно, в Италии появились эпикурейцы. Правда, сочинений самого Эпикура более не существовало, и уже поздняя античность имела о его учении более или менее одностороннее представление; и тем не менее достаточно было того образа эпикуреизма, который можно было вычитать у Лукреция и особенно Цицерона, чтобы получить представление о полностью обезбоженном мире. Трудно сказать, насколько далеко заходило буквальное восприятие учения и не являлось ли имя загадочного греческого мудреца скорее удобным ярлыком для толпы. Очевидно, доминиканская инквизиция прибегала к нему и против тех, кого было невозможно зацепить каким-то иным способом.То были в основном рано развившиеся отрицатели церкви, которых тем не менее затруднительно было привлечь к ответственности на основании определенных еретических учений и высказываний; однако достаточно им было обладать умеренной степенью благосостояния, чтобы против них было возможно выдвинуть это обвинение. В этом условном смысле пользуется данным словом, например, Джованни Виллани, когда уже флорентийские пожары 1115 и 1117 гг. он133 расценивает как божественное наказание за еретичество, «среди прочего из-за распутной и роскошествующей секты эпикурейцев». Про Манфреда5 он говорит: «Его жизнь была эпикурейской, потому что он не верил ни в Бога, ни в святых, а в одни только телесные удовольствия».
Более отчетливо высказывается Данте в IX и Х песнях «Ада».Ужасное, пронизанное пламенем кладбищенское поле с наполовину открытыми саркофагами, из которых звучат голоса, исполненные глубочайшего страдания, вмещает в себе две большие группы побежденных или извергнутых церковью в XIII в. Одну составляли еретики, противопоставившие себя церкви посредством какого-либо намеренно распространяемого лжеучения; другую же эпикурейцы, и их прегрешение против церкви состояло в общем настроении ума, находящем свое выражение в одной фразе что душа гибнет вместе с телом1. Однако церковь хорошо отдавала себе отчет в том, что одна эта фраза, если она укоренится, станет более опасной для ее могущества, чем всякое манихейство и патаренство5, поскольку она всецело обесценивала ее вмешательство в судьбу отдельного человека после смерти. А что теми средствами, к которым церковь прибегала в борьбе, она сама ввергает как раз наиболее одаренных людей в отчаяние и неверие в этом она, разумеется, не сознавалась.
Конечно, отвращение Данте к Эпикуру или во всяком случае к тому, что он принимал за его учение, было оправданным: поэт потустороннего мира должен был ненавидеть отрицателя бессмертия, а несотворенный и неуправляемый Богом мир, как и низменная цель существования, которую, как казалось, устанавливала эта система, была как нельзя более противна самому существу Данте. Но если приглядеться, то и на него некоторые философемы древнего философа произвели такое впечатление, перед которым отступает библейское учение о мировом руководстве. Или когда он135 полностью отказался от идеи специального провидения, то были его собственные умозрительные рассуждения, сложившиеся под воздействием злобы дня и ужаса перед лицом господствующей в мире неправды? Именно его Бог предоставляет все частности управления миром демоническому существу, Фортуне, которая не должна заботиться ни о чем другом, кроме смены, сплошного перетряхивания всех земных вещей и может с безразличным блаженством внимать человеческим стенаниям. Однако Данте непреклонен в том, что касается идеи нравственной ответственности человека: он верит в свободу воли.
Распространенная вера людей в свободу воли господствовала в Западной Европе с самых давних времен, поскольку ведь во все времена ответственность за то, что сделал человек, возлагалась лично на него так, словно это подразумевалось само собой. Другое дело религиозное и философское учение, которому необходимо было привести природу человеческой воли в соответствие с великими законами мироздания. Здесь возникает вопрос относительно «больше» и «меньше», согласно которым и производится оценка нравственности как таковой. Данте не вполне свободен от астрологических химер, озарявших тогдашний горизонт ложным светом, однако он изо всех сил рвется вверх, к достойному воззрению на сущность человека. «Звезды, говорит у него136 Марко Ломбарде, дают первый толчок к твоему действию, однако тебе дан свет в отношении добра и зла, а также свободная воля, которая после начальной схватки со звездами побеждает все, если она правильно воспитана».
Другие люди могли усматривать противостоящую свободе необходимость не в звездах, а в иных силах; как бы то ни было,отныне вопрос этот оставался открытым и его невозможно было обойти. Дабы ознакомиться с тем, как он рассматривался тогда в школах либо занимал умы исключительно кабинетных мыслителей, мы посоветовали бы читателю обратиться к истории философии. Однако в той мере, в какой он перешел в сознаниеболее широких кругов, о нем следует поговорить нам.
XIV век был взволнован главным образом сочинениями Цицерона, который, как известно, считался эклектиком, но действовал скорее как скептик, поскольку он излагает теории различных школ, не приходя к положительным выводам. Во вторую голову читались Сенека и немногие переведенные на латинский язык сочинения Аристотеля. Ближайшим результатом этих штудий была приобретенная людьми способность размышлять о самых возвышенных вещах — во всяком случае вне рамок церковного учения, если не в прямом противоречии с ним.
Как мы видели, в XV в. чрезвычайно увеличился круг владельцев античных сочинений и их распространенность; наконец, получили хождение все сохранившиеся греческие философы по крайней мере в латинском переводе. С самого начала чрезвычайно примечательно здесь то, что именно люди,бывшие одними из главных распространителей этой литературы, придерживались строжайшего благочестия и даже аскезы.(Ср. с. 177) О фра Амброджо Камальдолезе нам здесь говорить не следует, потому что он сосредоточился исключительно на переводе греческих отцов церкви и лишь после большого сопротивления по настоянию Козимо Медичи Старшего перевел на латинский Диогена Лаэртского. Однако его современники Николо Никколи, Джанноццо Манетти, Донато Аччайоли, папа Николай V соединяют137 со всесторонним гуманизмом чрезвычайно ученые познания в Библии и глубокую набожность. Мы уже подчеркивали (с. 135 сл.) схожую направленность Витторино да Фельтре. Тот же самый Маттео Веджо, что досочинил XIII песнь «Энеиды», испытывал такой энтузиазм к памяти бл. Августина и его матери Моники, что он не мог не повлечь за собой самых возвышенных следствий. Результатом и плодом таких устремлений было то, что Платоновская академия во Флоренции вполне официально поставила перед собой цель пронизать дух античности христианством: то был весьма примечательный оазис среди гуманизма этого времени.
Гуманизм же этот был, вообще говоря, по преимуществу мирским, и с расширением исследований в XV столетии он становился таким все в большей и большей степени. Его представители, с которыми мы познакомились выше как с истинными форпостами лишенного оков индивидуализма, вырабатывали в себе, как правило, такой характер, что нам должна быть совершенно безразлична даже свойственная ему религиозность,которая иной раз выступает с вполне определенными претензиями. Репутация атеистов укрепилась за ними, вероятно, тогда, когда они стали проявлять безразличие, а сверх того, стали вести кощунственные речи против церкви: какого бы то ни было умозрительно обоснованного убежденного атеизма никто из них не выдвинул1, да и не мог на это отважиться. Когда их размышления обращаются в направлении основополагающей идеи, это скорее всего оказывается некая разновидность поверхностного рационализма, летучий осадок, составленный из многих взаимно противоречивых идей древних, которыми они должны были заниматься, а также презрения к церкви и ее учению. К этой категории относились те рассуждения, которые едва не привели Галеотто Марцио1396 на костер, когда бы бывший его ученик, папа Сикст IV поспешно не выхватил его из рук инквизиции. Именно, Галеотто писал: всякий, кто правильно себя ведет и действует согласно внутреннему прирожденному закону, отправляется на небо, к какому бы народу он ни принадлежал.
Рассмотрим для примера религиозные воззрения одной фигуры меньшей величины, принадлежавшей к этой многочисленной толпе, Кодра Урчео1405, бывшего первым домашним учителем последнего Орделаффи5, государя Форли, а потом долгие годы преподававшего в Болонье. Что касается церковной иерархии и монахов, он в полной мере высказывает непременные обвинения в их адрес; его тон, вообще говоря, чрезвычайно дерзок, а кроме того, он позволяет себе постоянно примешивать сюда свою собственную персону вместе с городскими слухами и шутками Однако он способен назидательно говорить об истинном Богочеловеке Христе и в письме одному набожному священнику просит его упомянуть себя в молитвах. Как-то ему приходит в голову приступить к перечислению глупостей языческой религии следующим образом «Наши теологи также нередко блуждают впотьмах и ссорятся de lana сарrina5 - из-за непорочного зачатия, Антихриста, причастия, предопределения и некоторых других предметов, по поводу которых лучше было бы помолчать, нежели распространяться в проповедническом рвении» Однажды, когда Урчео не было дома,его комната выгорела вместе со всеми рукописями. Когда он об этом узнал, то встал на улице против изображения Мадонны и закричал «Слушай, что я тебе говорю, я не безумен, я говорю сознательно! Когда я тебя когда-нибудь призову в смертный час,ты меня не слушай и не забирай меня к своим! Потому что я хочу навек остаться с дьяволом!» Такая то была речь, после которой, однако, он счел за лучшее на протяжении шести месяцев прятаться у одного дровосека. При этом Урчео был настолько суеверен, что его постоянно пугали предсказания и необычные явления природы, лишь веры в бессмертие в нем не осталось На заданный ему вопрос он сказал своим слушателям следующее никто не знает, что происходит после смерти с человеком, его душой или его духом, и все разговоры насчет загробного мира это средство запугивания для старых баб. Однако когда ему довелось умирать, он все же вручил свою душу или свой дух141 всемогущему Богу и теперь уже увещевал своих рыдающих учеников бояться Бога, особенно же верить в бессмертие и воздаяние после смерти, и принял причастие с немалым воодушевлением. Нет никаких гарантий того, что гораздо более прославленные люди той же специальности, даже если они высказывали значительные мысли, были намного более последовательными в своей жизни. Большая их часть колебалась между свободомыслием и обрывками привитого в детстве католицизма, внешне же они мудро держались за церковь
Но поскольку теперь их рационализм связывался с началами исторической критики, время от времени могла здесь появляться робкая критика библейской истории Передают слова Пия II1, произнесенные им как бы имея в виду грядущие перемены: «Даже если бы христианство не было удостоверено чудесами, оно должно было бы быть принято уже по причине его высокой нравственности» Относительно легенд, поскольку они содержали произвольные пересказы библейских чудес, уже и без того всякому было позволено вволю шутить1, и это обстоятельство продолжало оказывать свое действие Когда упоминаются иудействующие еретики, мы чаще всего склонны предполагать, что имело место отрицание божественности Христа; по крайней мере так обстояло дело с Джордже да Новара, сожженным в Болонье около 1500 г.144 Однако в той же Болонье приблизительно в это же время (в 1497 г.) доминиканский инквизитор вынужден был позволить ускользнуть имевшему высоких покровителей врачу Габриэлле Сало, который отделался одним лишь изъявлением раскаяния1, хотя этот человек имел обыкновение высказывать следующие вещи. Христос был не Бог, но сын Иосифа и Марии от обычного зачатия; своим коварством он привел мир к порче; он вполне мог претерпеть крестную смерть за совершенные преступления; религия его в скором времени прекратит существование; в освященной гостий нет никакого его подлинного тела; чудеса свои он сотворил не благодаря божественной силе, но они произошли под влиянием небесных тел. Последнее опять-таки в высшей степени показательно: вера здесь присутствует, однако люди продолжают придерживаться магии146.
В отношении идеи божественного управления миром гуманисты, как правило, не идут дальше холодного отстраненного наблюдения того, что происходит в условиях господствующего вокруг насилия и злоупотреблений власти. Из этого настроения возникло множество книг «О судьбе», со всеми возможными вариациями этого названия. По большей части они констатируют вращение колеса счастья и непостоянство всего земного, особенно в сфере политики; провидение также привлекается сюда, очевидно, только потому, что люди еще стыдятся голого фатализма, отказа от познания причин и следствий или неприкрытого отчаяния. Не без выдумки строит Джовиано Понтано естественную историю демонического Нечто, называемого Фортуной, из сотни по большей части пережитых им самимэпизодов1. Более шутливо, в виде сна, трактует этот предмет Эней Сильвий1. А намерение Поджо в одном сочинении, относящемся уже к его старости1, состоит в том, чтобы изобразить мир в виде бездны несчастий и оценить как можно ниже счастье отдельных сословий Это настроение так и остается преобладающим: на примере множества выдающихся людей сопоставляется должное и имеющееся их счастья и несчастья и получающаяся сумма дает по большей части неблагоприятный результат. Тоном, исполненным высокого достоинства, почти элегически, Тристан Караччоло150 превосходно изображает нам судьбу Италии и итальянцев, насколько ее возможно было обозреть около 1510 г. Со специфическим применением этого господствующего настроения к гуманистам составил впоследствии Пиерио Валериане свой знаменитый трактат (с. 180 слл.). Имелось несколько особенно привлекательных тем в этом роде,как, например, счастье Льва Х То привлекательное, что можно было сказать о нем с политической точки зрения, яркими мастерскими мазками обобщил Франческо Веттори; картину чувственных удовольствий Льва изображают Паоло Джовио и анонимная биография1, теневые стороны этого счастья, как и саму его судьбу, безжалостно рисует только что названный Пиерио.
При этом встречающиеся здесь время от времени надписи общественного назначения на латинском языке, в которых люди кичатся своим счастьем, вызывают чувство едва ли не ужаса.Так, Джованни II Бентивольо, правитель Болоньи, отважился приказать вырезать на камне на новопостроенной башне возле его дворца слова: его заслуги и его счастье обеспечили ему все мыслимые блага152 и это всего за несколько лет до его изгнания. Людям, изъяснявшимся таким тоном в античности, по крайней мере дано было ощущение зависти богов. Очевидно, в Италии обычай во всеуслышание хвалиться своей удачей был введен кондотьерами (с. 23 сл.).
Но помимо всего этого наиболее сильное воздействие открытой заново античности на религию исходило не от какой-либо философской системы, какого-то учения или же мнения древних, но со стороны господствовавшей во всем оценки. Все предпочитали людей античности, а отчасти также и ее учреждения, людям и учреждениям средневековья, во всех отношениях на них равнялись и при этом оставались совершенно равнодушны к различиям в области религии. Все перемалывалось восхищением историческим величием. (Ср. 285; с 392 прим. 42 )
Однако если говорить о филологах, сюда следует добавить еще целый ряд специального рода глупостей, которыми они привлекли к себе внимание всего света. Насколько был прав папа Павел II, когда поставил в вину своим аббревиаторам и их коллегам язычество, остается во всяком случае делом в высшей степени неясным, поскольку его основной жертве и биографу Платине (с. 1, 220) мастерски удалось выставить его при этом в таком свете, словно Павел стремился ему отомстить за что-то иное, и вообще Платина его изобразил преимущественно как комический персонаж Обвинения в неверии, язычестве1, отрицании бессмертия и пр. были выдвинуты против арестованных лишь после того, как процесс по обвинению в заговоре ни к чему не привел. Да и Павел, если нас правильно информируют, был не тот человек, чтобы судить о чем бы то ни было духовном увещевал же он римлян не давать своим детям никакого образования сверх чтения и письма. Это поповская ограниченность, схожая с отмечаемой у Савонаролы (с. 321),с той только разницей, что папе можно было возразить, что если образование отдаляет человека от религии, то основная вина за это ложится на него и ему подобных. При этом, однако, не следует сомневаться в том, что Павел действительно ощущал беспокойство по поводу языческих тенденций в его окружении. Что же тогда могли себе позволить гуманисты при дворе язычески безбожного Сиджизмондо Малатесты (с 439 прим. 132)? Разумеется, у этих в основном лишенных каких-либо основ людей почти все зависело от того, насколько далеко позволяло им заходить их окружение. И там, где они касались христианства, они приближали его к язычеству (с. 167 сл , 171). Надо видеть, насколько далеко заходит в смешении, например, Джовиано Понтано: святой называется у него не только divus, но и deus5, ангелов он считает просто тождественными античнымгениям1, а бессмертие с его точки зрения это просто царство теней. В этом отношении дело доходило до совершенно невероятных крайностей. Когда в 1526 г. Сиена155 была атакована партией изгнанников, добрый настоятель собора. Тицио,который сам нам об этом и рассказывает, поднялся 22 июля с постели, вспомнил, что написано в III книге Макробия1565, прочитал мессу, а после этого произнес приведенную у этого автора формулу заклятия против врагов, только вместо слов «Tellus mater teque Juppiter obtestor» он сказал: «Tellus teque Christe Deus obtestor5. После того, как он продолжал это проделывать на протяжении трех дней, враг отступил. С одной стороны,такие вещи выглядят как невинные вопросы стиля и моды, с другой же, это есть настоящее религиозное отступничество.