Поэзия В.А. Брюсова
«Я В ЖИЗНЬ ПРИШЕЛ ПОЭТОМ…»
Брюсов на своем примере показал, чем может быть выпрямленный человек.
А. В. Луначарский
13 декабря 1973 года исполняется 100 лет со дня рождения Валерия Яковлевича Брюсова, а 9 октября 1974 года — 50 лет со дня его смерти. Чуть больше полувека отмерила судьба этому удивительному человеку, но, эти 50 лет пришлись на напряженнейшую эпоху в истории его народа и родины и вместили в себя такое богатство дум, чувств, стремлений' и поисков, творческих свершений, что их с лихвой хватило бы на несколько человеческих жизней.
Москва 70-х годов. Яузский, потом Цветной бульвары. Детство в доме деда, купца, в недавнем прошлом крепостного Костромской губернии. Патриархальный быт, знакомый нам сегодня только по пьесам Островского, в странном сочетании с веяниями 60-х годов. Над столом отца портреты Чернышевского и Писарева, о теории Дарвина мальчик узнает раньше, чем выучивает, таблицу умножения. Вместо сказок и страшных историй — Жюль Берн, Брем, путешествия Ливингстона, популярная книга Г. Тиссандье «Мученики науки». В шесть лет он уже увлекается астрономией, в восемь начинает писать стихи, как ему кажется, в духе Некрасова, единственного поэта, которого признают в их доме.
В гимназию его отдают сразу во второй класс. Он сближается с товарищами, интересующимися литературой, участвует в гимназических журналах. Все больше пишет сам: стихи, драмы, проза, рефераты прочитанных книг, среди которых — запрещенная «Азбука социальных наук» В. Берви-Флеровского. Учитель П. Мельгунов открывает перед ним мир истории: «Ни одна наука не произвела на меня такого впечатления... это впечатление имело значение для всей моей жизни».
Брюсов пробует силы в переводе — Шиллер, отрывки из «Энеиды» Вергилия, впервые серьезно интересуется Пушкиным, страстно увлекается Спинозой, «Этику» которого читает в подлиннике и комментирует. И тут же — первое знакомство с французской поэзией последних десятилетий: Верленом, Малларме, Бодлером. Впечатление совершенно ошеломляющее: оказывается, развитие поэзии не остановилось на великих романтиках, существуют новые формы. Так зарождается у Брюсова интерес к символизму, понимаемому им как высвобождение лирической основы поэзии, как средство не столько описать предмет или событие, сколько передать вызванные ими ощущения и пробудить в читателе соответствующее настроение. Символизм кажется ему языком, способным выразить новые чувства и переживания «конца века», в нем он видит ближайшее будущее русской поэзии.
Но пока это еще будущее. 1893 год. Окончена гимназия. Экзамены в университет, на математический. Но — четверка по геометрии, и уязвленная гордость приводит первого математика гимназии, самостоятельно освоившего ряд разделов высшей математики, на историко-филологический факультет.
Студенческие годы. Жизнь Брюсова развивается как бы в двух планах. 1894 год. Дебют в литературе — выходят два выпуска коллективного сборника «Русские символисты», в основном заполненных стихами Брюсова (частично — под псевдонимами, чтобы создать видимость большой школы), и его перевод «Романсов без слов» Верлена. Для нас, знающих позднейшие дебюты Маяковского, Есенина, литературных групп 20-х годов, дерзость этих книжечек кажется очень умеренной — и них никого не обзывают «академиками», никого не сбрасывают «с парохода современности», утверждается только, что символизм имеет такое же право на существование, как и прочие направления. Да ,и новизна брюсовских стихов зачастую относительна, среди них много явных подражаний даже не французам, а Фету и Гейне. Но застои в поэзии и поэтических вкусах тех лет был настолько велик, что книжки эти, вышедшие тиражом 200 экземпляров, возбуждают резонанс совершенно неслыханный. Вся пресса — от толстых журналов до бульварных листков, от Буренина до Владимира Соловьева — упражняется в остроумии по адресу Брюсова. Для широкой публики его имя надолго становится синонимом «декадента», «ниспровергателя основ», не то шарлатана, не то помешанного.
Эта скандальная репутация настолько укореняется, что когда в 1895 г. поэт собирает в отдельную книгу свои «несимволические стихи», в основном — довольно умеренную и традиционную любовную лирику, до самих стихов уже никому нет дела — достаточно названия «Chefs d’Oeuvre» («Шедевры»), чтобы расценить сборник как очередную выходку символистов. Тогда поэт принимает вызов и начинает вести литературную борьбу «по всем правилам». Выходит второе, полностью перестроенное издание «Шедевров», в котором на первый план выдвинуты вещи максимально экзотические, эпатирующие. А в конце 1896 г. выходит «Me eum esse» («Это — я»), в которой, начиная с заголовка, последовательно и сознательно конструируется маска — лирический образ того пропащего «декадента», циника и гордеца, которого хочет видеть в нем окололитературная публика. Эта книга — «желтая кофта» Брюсова, в которую «душа от осмотров укутана», смысл высказываний в ней часто определяется не столько их прямым значением, сколько их противоположностью ходячим, обесцененным взглядам и мнениям.
Первые поэтические единомышленники — К. Балъмонт, И. Коневской, А. Добролюбов. Женитьба на Иоанне Матвеевне Рунт, преданной подруге и помощнице всей дальнейшей жизни поэта. И работа, работа, работа. Чтение всей русской классической и новейшей западной литературы, изучение философии, русского летописания и эпохи царя Алексея Михайловича, раздумья над методологией истории, подкрепляемые штудированием исторических работ и первым, еще не слишком глубоким, знакомством с марксизмом. Исследование глубинных проблем теории стиха и истории литературы, работа над фундаментальной «Историей русской лирики» XVII—XIX веков. Из всех этих трудов свет увидит только небольшая брошюра «О искусстве» (1899), но и ненапечатанные, и даже незаконченные, они формировали духовный облик их автора, постепенно сделав его одним из самых образованных людей своего времени.
Следующая книга «Urbi et Orbi» («Городу и миру», 1903) открывалась строками:
По улицам узким, и в шуме, и ночью, в театрах, в садах я бродил,
И в явственной думе грядущее видя, за жизнью, за сущим следил.
Я песни слагал вам о счастье, о страсти, о высях, границах, путях,
О прежних столетьях, о будущей власти, о всем, распростертом
во прах.
С презрением относится поэт ко всем напуганным размахом революции, ко всем, кто надеется, что история остановится на полпути. На следующий день после опубликования царского манифеста 17 октября 1905 г. Брюсов пишет «Довольным»:
Довольство ваше — радость стада,
Нашедшего клочок травы.
Быть сытым — больше вам не надо,
Есть жвачка — и блаженны вы!
Все написанное им в это время озарено отблеском революции — не только стихи «Венка», но и драма «Земля. Сцены из будущих времен», с которой начинается история русской научной фантастики XX века, и следующие один за другим переводы из Верхарна: «Верхарн воистину революционный поэт, и нужно чтоб его узнали сейчас». И начатый тогда же роман «Огненный Ангел» из жизни Германии XVI века, эпохи, казавшейся -Брюсову особенно родственной его времени. И оставшаяся в рукописи поэтическая исповедь «К народу»:
...Но ты не узнал моего горького голоса,
Ты не признал моего близкою лика,—
В пестром плаще скомороха,
Под личиной площадного певца,
С гуслями сказителя вечных времен.
…Я слушал твой голос, народ!
...Без тебя я — звезда без света,
Без тебя я — творец без мира,
Буду жить, пока дышишь—ты и созданный тобою
язык.
Вторая половина 900-х годов. Блистательная книга стихов «Все напевы», в дни поражения революции, в дни мрачной реакции возносящая «хвалу человеку». Завершение «Огненного Ангела», книга «Французские лирики XIX века», в переводах и очерках дающая панораму целого столетия. Знакомство и дружба с Верхарном, доверяющим Брюсову перевод своей неизданной еще трагедии «Елена Спартанская»:
Черного небытия ты тщетно просишь и молишь:
Этою нет нигде под подвижным золотом тверди!
Все распадается в мире, все в свой черед погибает,
Но лишь затем, чтобы слиться с другим и жить бесконечно!
Ужасы, стоны и крики скользят по земле мимолетно,
Словно туман по скале, и, словно туман, исчезают.
По остается екала всегда неизменной и твердой...
Статьи о Пушкине. Пламенная речь на юбилее Гоголя, прерванная свистом и топотом официальной публики, но принятая специалистами и привязавшая к Брюсову сердце молодого Николая Асеева.
И одновременно — все большее отдаление от товарищей-символистов. Старые разногласия, когда-то отступавшие в тень перед общими задачами, теперь, после революции, выходят па первый план. Уже в 1906 г. Брюсов заявляет, что круг задач «нового искусства» исчерпан и нужно идти дальше. А в 1909—1910 гг. происходит открытый и окончательный разрыв. Отныне Брюсов связан, только с теми организациями и журналами, которые не носят узкогруппового характера, зато на него ориентируется и к нему тянется поэтическая молодежь.
Десятые годы. Учащаются болезни. Неустойчиво материальное положение. Но несмотря ни на что — работа. «Зеркало теней» (1912), книга, отразившая переживаемые страной годы реакции:
И все трудней мне верить маю,
И все страшней мой черный сон...
Мировая война. Брюсов едет на фронт корреспондентом «Русских ведомостей». В Вильнюсе знакомится с еще неведомым в России Янкой Купалой и переводит его стихи. В Варшаве завязывает тесные отношения с прогрессивной польской интеллигенцией. Вернувшись в Москву и не получив возможности продолжать корреспондентскую деятельность, с удесятеренной энергией принимается за работу. Повести «Рея Сильвия» из римской жизни и «Обручение Даши», воскрешающая Россию 50—60-х годов XIX века. Лекции в университете Шанявского, в том числе обширный курс по истории Римской империи, охватывающий и многие древнейшие цивилизации, и «Учители учителей», большое исследование о легендарной Атлантиде, опубликованное горьковской «Летописью». Антивоенные стихи «Тридцатый месяц» и написанный в несвойственной ранее Брюсову сатирической манере «Орел двуглавый».
Главной его работой тех дней, его творческим и гражданским подвигом стала уникальная антология «Поэзия Армении с древнейших времен до наших дней», равной которой не было тогда не только в русской, но ив мировой литературе.
Но значение книги и лекций об армянской литературе, с которыми выступал Брюсов во многих городах России, выходило далеко за рамки литературы. В дни глубокой скорби, национального траура Армении по жертвам кровавой армянской резни, учиненной в Турции, Брюсов напомнил о древней славе и великом пути армянского народа. Патриарх армянской поэзии Ованес Туманян так оценил значение сделанного Брюсовым:
Явился из снегов, издалека,
Призвал к величью духа и любви
И стала так чиста и глубока
Надежда, овладевшая людьми.
(Перевод Б. Ахмадулиной)
В 1923 г. Брюсову первому было присвоено звание народного поэта Армении, и до сих пор его имя — среди самых близких и дорогих армянскому народу. А созданная им книга стала образцом для всех изданных в годы Советской власти антологий братских литератур.
И когда Великий Октябрь размежевал представителей творческой интеллигенции, став мерилом их совести, исторического чутья, любви к Родине, Брюсов—гуманист, демократ, труженик остался с народом и Родиной. Конечно, принятие революции не было для него простым и безболезненным — нужно было многое осмыслить, со многим расстаться и со многим свыкнуться, но эти трудности лишь подчеркивают всю значимость и важность сделанного поэтом бесповоротного выбора. И главное— как бы сложны и трудны ни были раздумья поэта, их конечный итог был определен всем его жизненным и особенно творческим путем, который закономерно привел его в ряды строителей нового общества.
Не мог не быть близок Брюсову и самый пафос революционной ломки отжившего, прогнившего строя: «И песня с бурей вечно сестры» («Кинжал», 1903). Еще в дни своего шумного дебюта Брюсов писал: «Наши выпуски служили новому в поэзии... In turannos (против тиранов. — С. Г.) — вот каков был наш девиз. ...Крайности отпадут впоследствии от обновленной поэзии, смеем думать, что в дни борьбы они могли иметь только самое благодетельное влияние». И даже в годы наибольшего своего консерватизма, считая, что общественные выступления не дело поэта, Брюсов полагал, что «дробя размеры и заветы» (слова из письма к М. Горькому, 1901 г.), он в своей сфере, в поэзии, служит тому же общему делу — разрушению старого мира. И как бы ни преувеличивал поэт свою революционность, как бы ни была узка область ее приложения, все же в конечном итоге он был прав в своей самооценке. Недаром П. Г. Смидович, выступая от имени Президиума ВЦИК на юбилее Брюсова в 1923 г., сказал: «Когда мы работали в подполье, когда мы разрушали фундамент самодержавия, то мы слышали, что то же самое делает история и по другим руслам. Мы слышали тогда приветствующий нас голос Брюсова».
И когда в дни Октября, новое «хлынуло в нашу жизнь целым потоком, резко изменив весь ее строй, все ; сознание человека» («Смысл современной поэзии», : 1921), мог ли Брюсов изменить делу всей своей жизни и не принять его? «Тому «новому», что вырастает из европейской войны и Октябрьской революции, суждено развиваться целые столетия», — писал поэт, и в его собственном творчестве тема революции связывалась прежде всего с категориями будущего, того пути, который открывается человечеству. Верность этому пути, мужество перед лицом будущего — нот чего требовал поэт от себя и своих современников:
Крестят нас огненной купелью,
Нам проба — голод, холод, тьма ..
Что ж! Ставка — мир, вселенной судьбы!
Наш век с веками в бой вступил.
Тот враг, кто скажет: «Отдохнуть бы!»
Лжец, кто, дрожа, вздохнет: «Нет сил!»
(«Нам проба», 1919)
Лето 1924 г. Отдых после трудных и напряженных лет. Крым, Коктебель, гостеприимный дом Волошина. По возвращении Брюсов заболел крупозным воспалением легких. Последние слова его были: «Мои стихи...».
Три дня прощалась с ним столица, а 12 октября траурный кортеж направился от здания ВЛХИ на, ул. Воровского (теперь Союз писателей СССР) по улицам Москвы. У памятника Пушкина, у Моссовета, во дворе университета, у Академии художественных наук возникают новые и новые митинги. Выступают А. В. Луначарский, О. Ю. Шмидт, П. Н. Сакулин... Лишь к вечеру многотысячная процессия достигла Новодевичьего кладбища. Вышедший в день похорон последний сборник поэта назывался «Меа» — «Спеши».
«ТВОЯ ДНЕВНАЯ ПРЕЛЕСТЬ, МИР»
Я волю пронесу сквозь темноту:
Любить, искать, стремиться в высоту!
В. Брюсов.
Брюсов знал на своем жизненном и творческом пути немало поражений и заблуждений. И все же настроения уныния, отчаяния, растерянности владевшие иными из его товарищей и современников, проповедь тщеты жизни всегда оставались ему чужды. Определяя контуры и идею будущей книги «Семь цветов радуги», Брюсов писал, что «утомлению от жизни и пренебрежению ею», свойственным «определенному кругу» его современников, он хочет противопоставить «ненасытную жажду жизни». И на всем ее протяжении поэзия Брюсова характеризуется страстной любовью к вещному, многоликому и неисчерпаемому в своем богатстве земному миру, мужественным принятием реальной жизни во всей ее пестроте и сложности. Горести, беды, тяжелые переживания, через которые довелось пройти поэту, мрачные «декадентские» соблазны и искушения, которым он иной раз подвергал свою музу, не могли истребить мощной, победительной интонации, рвущейся со страниц его книг:
Мои дух не изнемог во мгле противоречий,
Не обессилел ум в сцепленьях роковых,
(«Я», 1899)
Вам всем, этой ночи причастным,
Со мной в эту бездну глядевшим,
Искавшим за поясом млечным
Священным вопросам ответ,
Сидевшим на пире беспечном,
На лоне предсмертном немевшим,
И нынче, в бреду сладострастном,
Всем зачатым жизням — привет!
(«Приветствие», 1904)
Я сознаю, что постепенно,
Душа истаивает. Мгла
Ложится в ней. Но неизменно
Мечта свободная — светла!
(«В горнем свете», 1918)
Многие вещи Брюсова относятся к лучшему, что написано о вечере, сумерках, ночи в русской поэзии. Но мы не встретим, у него возникшего еще у романтиков предпочтения ночи дню, и тем более — воспевания сумерек и ночи как защиты от враждебной и непонятной дневной жизни, которое мы встречаем у многих поэтов начала века. Ночь и день для Брюсова — «два равных мира» («Раньше утра», 1903), день, дневная деятельность необходимы, без них жизнь заснет, остановится. И днем мир прекрасен, но не тишиной, и полумглой, а светом и грохотом, не покоем, а движением. Поэтому в поэзии Брюсова пробуждение, рассвет не несут с собой уныния и отчаяния. Пусть ночью он «был странно близок раю», рассвет входит в сердце «победно возраставшим звуком».
Полюби ж в толпе все дневной
Шум ее, и гул, и гам,
Даже грубый, даже гневный,
Даже с бранью пополам!
(«Только русский»)
Чтобы ощутить прелесть мира и полноту жизни, Брюсову не требовались дальние страны или кругосветные путешествия. Напротив, даже говоря об иных мирах и прекрасно представляя, какие совершенно невероятные для нас события могут происходить в них, он все же полагал, что основная радость и прелесть жизни и там кроется в толь же простых и коренных вещах, что на Земле:
В просторном океане неба,
Как в жизни нашей,— тот же круг;
Там тот же бодрый труд для хлеба,
Та ж радость песен и наук...
(«Когда стоишь ты в звездном свете», 1920)
Брюсов умел чувствовать природу, в его пейзажной лирике немало подлинно вдохновенных страниц.
Но все большая часть людей живет в городах, этот процесс необратим, и поэзия, претендующая на охват и утверждение всей жизни, не может отворачиваться от города. Пусть ворчат нытики, что город убивает прелесть жизни, вглядись—и ты поймешь, что и здесь, «под серым сводом свисших вниз небес, меж тусклых стен, мир ярок и роскошен» («День», 1920). Пусть городская весна кажется скромной и невзрачной, надо уметь увидеть ее скрытую и негромкую красоту:
В борьбе с весной редеет зимний холод,
Сеть проволок свободней и нежней,
Снег потемневший сложен в кучи, сколот,
Даль улицы исполнена теней
Вдали, вблизи — все мне твердит о смене:
И стаи птиц, кружащих над крестом,
И ручеек, звеня, бегущий в пене,
— И женщина с огромным животом.
Брюсову свойственно уважение к тайне смерти. Но
при всем обилии его произведений о смерти, ни прославления смерти, ни ужаса перед нею в них пет. И дело тут не только в вере поэта в разумную победу человечества над смертью:
...Так что ж не встать бойцом, смерть, перед тобой нам,
С природой власть по всем концам двоя?
Ты к нам идешь, грозясь ножом разбойным;
Мы — судия, мы — казнь твоя
(«Как листья в осень», 1924)
Ведь такая победа в любом случае - дело далекого будущего. Важнее то, как отношение к смерти утверждал поэт в сегодняшней жизни.
«Я К ВАМ ВЕРНУСЬ, О ЛЮДИ...»
...имеющий прийти великий читатель его поймет, оценит и отбросит все обвинения в холодности, услышит в бронзовой груди стихов Брюсова глубокое биение живого сердца.
А. В. Луночарский
В предыдущей главе мы впервые встретились с очень характерной чертой поэтической личности Брюсова — динамизмом, непрестанным стремлением «все вперед» («Братьям соблазненным», 1899). Это выглядит довольно мирно и общо, пока мы рассматриваем поэта на фоне таких общих категорий, как жизнь, смерть, покой, обновление. Но в обыденной жизни все гораздо сложнее. Поиск, борьба, стремление вперед, к неизведанному требуют новых и новых сил, а возможности человека не беспредельны. Наступает усталость, поэт уже не может идти, и тут же в мозгу возникает коварное желание оставить свой тяжелый путь, сбросить взваленное на себя бремя, зажить просто и бездумно. Брюсов был бы рядовым доктринером, а не поэтом, если б, призывая к борьбе, он обошел эти трудности, отмахнулся от них. Но во всех его книгах рядом с темой пути, движенья все время присутствует тема бремени, которое наваливается па выступающего в путь. В книге «Urbi et Orbi» появилась восхитившая Льва Толстого маленькая 1поэма «L'ennui de vivre» (1902), название которой обычно переводится как «Скука жизни», но может быть переведено и как «Отвращение к жизни»:
Я жить устал среди людей и в днях,
Устал от смены дум, желаний, вкусов,
От смены истин, смены рифм в стихах.
Желал бы я не быть «Валерий Брюсов».
...О, если б все забыть,
...Идти своим путем, бесцельным и широким,
Без будущих и прошлых дней.
Срывать цветы, мгновенные как .маки,
Впивать лучи, как первую любовь,
Упасть, и умереть, и утонуть во мраке,
Без горькой радости воскреснуть вновь и вновь!
С уваженьем, с любовью относился Брюсов к труду, к тяжёлой работе. Он сам был тружеником, как пахарь, только в другой профессии, и потому Пахарь для него не непосвященный, а «брат» («Признание», 1918). Это чувство братства с людьми, ощущение общности судеб — давний мотив его поэзии, еще с «Люблю вечерний свет..,», 1899. И потому глубоко не случайно, что именно Брюсов, как бы в творческом споре с бунинским сонетов, создал произведение, глубоко отражающее сложную диалектику творчества, взаимоотношений поэта с людьми, с обществом. Мы имеем в виду его маленькую поэму «In hac lacrimarum valle», название которой, переводимое обычно «Здесь, в долине слез» лучше было бы, в согласии с традициями русской поэзии и «высоким штилем» латыни, передать как «Здесь, в юдоли слез». Как и в сонете Бунина, поэт в этой поэме уходит от людей. Позади остается бранный стан, пройдена и пустыня, где застряли «безумцы и пророки». Поэт идет дальше и вот он уже совсем один; перед ним «горный кряж веселости и смеха» (не отсюда ли — позднейшее блоковское противопоставление «заколдованной области плача» и «тайны смеха»?). В самом факте «ухода» еще никакого индивидуализма нет, это лишь проявление неизбежного и вполне объективного противоречия, коренящегося в самой природе творчества и состоящего в том, что писателю, какой бы он ни был коллективист, для творчества нужно одиночество, уединение. Пусть это уединение у некоторых натур на каких-то этапах творческого процесса может происходить посреди шумной толпы, сам факт такого уединения, самоуглубления — несомненен. Вопрос лишь в том, для чего этот уход, это уединение. У Бунина поэт уходил, чтобы утаить от людей свой сонет, поэме Брюсова – чтобы вернуться к ним с новыми песнями. Одиночество – временно, обновленный и преображенный, поэт снова возвращается к людям, в «долину слез», чтобы петь для них:
Я к вам вернусь, о люди, - вернусь преображен,
...Я к вам вернусь воскресшим, проснувшимся от сна...
Дано мне петь, что любо... вникать в напевы вам!
Не личность или общество, а личность для общества — так разрешается Брюсовым противоречие.
Чтобы не сдаться, не изменить своему призванию, своему народу и идеалам, поэт должен привыкнуть к непониманию, научиться пренебрегать посулами и угрозами, полагаться только на свои силы. Только в своей душе, в своих убеждениях может он пока найти доказательства своей правоты. Так рождается пушкинское:
Ты царь: живи один. Дорогою свободной
Иди, куда влечет тебя свободный ум,..
...Ты сам свой высший суд;
Всех строже оценить умеешь ты свой труд.
Ты им доволен ли, взыскательный художник?
Доволен? Так пускай толпа его бранит...
(Пушкин. Поэту)
И так рождается брюсовское:
Забудь об утренней росе,
Не думай о ночном покое!
Иди по знойной полосе,
Мои верный вол,— нас только двое!
(«В ответ»)
Поэт и его мечта, только двое. Все остальное — пустяк:
Что слава наших дней? – случайная забава!
Что клевета друзей? – презрение хулам!
(«Памятник», 1912)
На первой странице рабочей тетради Брюсова за октябрь 1896 г. находим следующею запись: «Довольно! Я боролся и теперь я побежден. Я долго боролся... Вы не хотите меня — я ухожу. Я не напишу больше ни одной строки ни прозы, ни стихов — исключая разве деловой записки. Я смолкаю, чтобы жить для себя. Я один буду любоваться своими вспыхивающими мечтами и никто из вас не повторит их. Я ухожу». Самая лексика и образы этой записи напоминают «...И покинув людей» и другие стихи «Me eum esse», но есть здесь и существенное, отличие—осознание того, что уход от людей, путь аристократического индивидуализма есть поражение, творческая смерть. И Брюсов выбирает в стихах 1897 г. другой путь,—тот, что был назван выше «индивидуализмом независимости». Пусть его юношеские мечтания не соответствуют действительности, поэт все же не изменяет им: «Да, я к людям пришел!.. Круг заветный замкнулся». Пусть неверно, что «люди мне братья, как это мне грезилось в детстве» («Нам руки свободные свяжут...», 1905), но я должен помочь им. Пусть они даже проклянут меня, я должен простить их, «забыть вражду» («Я прежде боролся, скорбел...», 1897), быть выше личных обид. Так возникло замечательное стихотворение «Еще надеяться — безумие...» (1897), являющееся своего рода синтезом в поэтическом споре «Поэт и люди», начатом в русской поэзии «Пророком» Пушкина и подхваченном в «Пророке» Лермонтова.
Еще надеяться — безумие.
Смирись, покорствуй и пойми;
Часами долгого раздумья
Запечатлен союз с людьми.
Прозрев в их душах благодатное,
Прости бессилие минут:
Теперь уныло непонятное
Они, счастливые, поймут.
Так. Зная свет обетования,
Звездой мерцающей в ночи,
Под злобный шум негодования
Смирись, покорствуй и молчи.
«Молчи», не отвечай на брань, «смирись» со своей участью думать о других и за других, «покорствуй» своему призванию, ибо ты пришел в жизнь поэтом, и останешься им «даже против воли», тебе не дано «остановить, что быть должно» («Я прежде боролся, скорбел...»).
Это абсолютно зрелый, выбор, поэт не обманывает себя, он знает: перед ним крестный путь, многолетней одинокий труд. Но выбор его окончателен:
Облитый светом предзакатным
Еще до входа я стою,
Но в сердце знаю невозвратно
- Дорогу скорбную мою.
…Пусть суждена мне смерть и гибель
Здесь, в глубине, где я стою; —
Она — моя, я сердцем выбрал
— Дорогу скорбную мою!
Сам Брюсов в сонете «К портрету М. Ю. Лермонтова» (1900), написанном задолго до успехов научного лермонтоведения, преподал нам урок такого проникновения в поэзию:
Но не было ответа. И угрюмо
Ты затаил, о чем томилась дума,
И вышел к нам с усмешкой на устах.
И мы тебя, поэт, не разгадали,
Не поняли младенческой печали
В твоих как будто кованых стихах!
И если мы столь же внимательно вчитаемся в его собственные стихи, то сумеем и здесь отличить защитную маску от живого человеческого лица. Вдумчиво
прочтя хотя бы стихотворения «Подруги» или «В прошлом», написанные, казалось бы, в самый «декадентский» и «индивидуалистский» период его творчества, мы поймем, сколько искреннего сострадания и сочувствия к людским бедам было в сердце поэта. В «Жреце Изиды» (1900) он покажет, как даже невольное равнодушие к судьбе случайно встреченного человека может перевесить целую человеческую жизнь, хотя бы жизнь эта я была в остальном абсолютно чиста и заполнена самоусовершенствованием. И пусть его «Me eum esse» нарочито, вызывающе холодна, вспомним стихи, не предназначавшиеся для печати и потому Свободные от эпатажа:
На каждый зов готов ответить,
И открывая .душу всем,
Не мог я в мире друга встретить,
И для людей остался нем.
Поймем же, сколько выстрадал поэт на своем пути, и, поняв, будем ему благодарны.
В поэзии 90-х — 900-х голов диалектический взгляд на человека, завоеванный некогда для русской поэзии Державиным в оде «Бог»:
Я телом в прахе истлеваю,
Умом громам повелеваю,
Я царь — я раб — я червь — я бог! —
был в основном утерян. Сологуб еще упоминает «Я — только Бог», но бог сам оказывается порабощенным:
...Но я и Мал, и слаб.
Причины создал я
В путях моих причин я вечный раб
И пленник бытия.
(Сологуб. «О жалобы на множество лучей...»)
Ведь даже, если твой голос прорвется к Таинственной, то что толку, кто ты для нее?
Ты — .только смутное виденье
Миров далеких и глухих.
Смотри, ты многого ль достоин?
Смотри, как жалок ты и слаб,
Трусливый и безвестный воин,
Ленивый и лукавый раб!
(Блок. «В глубоких сумерках собора...»)
Практическим выводом из такой философии сплошь да рядом оказывалась проповедь смирения и покорности — человеку следует примириться со своим уделом, отдаться на волю судьбы или творца:
Надо верить и дремать
И хвалить в молитвах тихих девственную Мать.
(Сологуб)
«РАДОСТЬ ПЕСЕН И НАУК»
…я чувствую, что если я писатель, то я обязан говорить о народе…об его будущем, говорить о науке…
А.П. Чехов
Научную поэзию Брюсова обыкновенно ставят в связь только с естественными науками. Между тем она не меньшим обязана всемирной истории.
Послеоктябрьская историческая поэзия Брюсова коренным образом отличается от дооктябрьской — главенствующее место в ней занимают уже не образы исторических деятелей, а напряженные попытки охватить и показать историю человечества как единый и закономерный, при всем обилии случайностей, процесс. И если в венке сонетов «Светоч мысли» (1918) история представала еще все же как последовательность или совокупность отдельных картин, то в стихах последних сборников Брюсова преобладает стремление к синтетическому, целостному отображению самого движения истории, в котором лишь высветляются время от времени, то тут, то там отдельные участки, и сближение и сопоставление личностей и событий проводится в соответствии не столько с хронологией, сколько с их смыслом и функцией.
Октябрьская революция в стихах Брюсова как бы собирала в едином фокусе «волны времен» и представала как веха на пути к грядущему единству человечества:
Мир раскололся на две половины:
Они и мы! Мы — юны, скудны,— но
В века скользим с могуществом лавины,
И шар земной сплотить нам суждено!
(«Магистраль», 1924)
В этих стихах дана первая наметка темы, которая потом станет в советской поэзии (например, в заграничных стихах Маяковского и в творчестве Антокольского 20-х годов) одной из ведущих.
Но и естественнонаучная ветвь брюсовской научной поэзии не в меньшей степени была порождением революционных дней. В молодые годы, на рубеже столетий, Брюсов при всех его научных устремлениях и жажде познания относился к науке Несколько настороженно:
его смущали ее претензии на монопольное воплощение всего человеческого знания и на полное и окончательное объяснение мира. И такое отношение имело под собой известное объективное основание. Во всяком случае, развитие физики в конце XIX века даже многим физикам казалось завершенным, а картина мира в основном построенной. Лишь где-то на периферии незначительным облачком белел опыт Майкельсона по определению скорости света. Но это облачко предвещало грозу. В 1900 г. Макс Планк формирует идею квантов, и этот год становится датой рождения физики XX в. Это стало началом лавины: Эйнштейн, Минковский, Бор, Резерфорд, позднее Борн, Гейзенберг, Де-Бройль наносят удар за ударом по позициям механистического и позитивистского естествознания. Действительность снова оказалась глубже продуманных и законченных схем. Ощущения, вызванные новыми открытиями, хорошо переданы замечательным советским физиком С. И. Вавиловым:
«Современному физику порою кажется, что почва ускользает из-под ног и потеряна всякая опора. Головокружительное ощущение, испытываемое при этом, схоже с тем, которое пришлось пережить астроному-староверу времен Коперника, пытавшемуся постичь неподвижность движущегося небесного свода и солнца».
Стихотворение «Принцип относительности» передает непосредственные ощущения, вызванные научным открытием. В ряде других стихов известные науке факты служат Брюсову только отправной точкой для собственных размышлений. Если читателю «Принципа относительности» не обязательно быть знакомым с эйнштейновской теорией — он и так поймет выраженные в стихах ощущения поэта, то читатель «Мира электрона» должен все же знать хотя бы то, что электрон — это микроскопически малая частица материи. Требование это для читателя не слишком обременительно, а поэту оно дает совершенно новые возможности.
Конечно, большинство этих гипотез так и останется только гипотезами. Но иначе и не должно быть: искусство — путь познания мира, равноправный с наукой, но отличный от нее. Гипотетические ситуации интересуют Брюсова не сами по себе, а как средство выявления и постановки коренных, глубинных проблем человеческого бытия, среди которых есть и давно знакомые философии и поэзии, и новые, возникающие в связи с проникновением человека в строение мира и его выходом в космос. В конце концов не так уже важно, действительно ли на электроне есть разумное население — эта гипотеза прежде всего способ художественно представить антропоцентризм цивилизации. У нас, знающих размеры электрона, крики его обитателей, «что бог свой светоч погасил», могут вызвать только улыбку, но и нам не стоит слишком гордиться — рядом с «Миром электрона» поэт ставит предвосхищающее «Формулу Лимфатера» Станислава Лема стихотворение «Мир N измерений», где показывает развитую цивилизацию, рядом с которой жители Земли — только робкие дети. Так средствами поэзии Брюсов вскрывает неисчерпаемость я безграничное многообразие мира. И не следует бояться, что показывая «Мир N измерений», поэт выражает неверие в возможности человека, в ценность человеческой жизни. Всей своей поэзией Брюсов говорит, что вся бесконечность и все величие мира не только не подавляет и не обесценивает человека и его стремления, но, напротив, лишь подчеркивает смелость его свершений. Еще в 1907 г. писал он:
Пусть боги смотрят безучастно
На скорбь земли: их вечен век.
Но только страстное прекрасно
В тебе, мгновенный человек!
(«Служителю муз»)
И когда в последние годы перед его поэзией распахнулись дали времен и пространства Вселенной, когда его стихи вобрали в себя и путь, пройденный человечеством на Земле, и путь, проделанный им вместе с Землей в космосе, перед ним не могла не встать снова проблема ценности жизни и всего человечества, и отдельного человека. Не исчезает ли она перед лицом мировых бездн? Как не растеряться перед лицом бесконечного движения, перед грандиозностью мира? Где найти точку опоры? Недаром страх и растерянность так часто сопутствовали новым научным открытиям. И вот оказывается, что эту точку опоры—«где стать»—Брюсов, которого обвиняли в релятивизме, в космизме, в недостатке человечности, находит на Земле, в самом обычном окружении и в делах человека, в неповторимой индивидуальности существования:
И поклонникам кинув легенды да книги,
Оживленный, быть может, как дракон на звезде,
Что буду я, этот — не бездонное ль nihil.
Если память померкла на земной борозде?
(«Nihil — Ничто». 1922)
Смысл веков не броженье ль во тьме пустой?
Время, место — мираж прохожий!
Только снег, зелень трав, моря мантия,
Сговор губ к алтарю Селены —
Свет насквозь смертных слов, пусть обман тая,
Нам наш путь в глубину Вселенной!
(«Pou stô — Где бы стать», 1922)
Пусть снисходительно улыбаются обитатели «Мира N измерений» — для самих людей их жизнь не обесценивается, не теряет смысла и прелести. Так в последний раз перед лицом безграничного космоса признавался Брюсов в своей неистребимой любви к миру и жизни.
«НО СТАНЕТ ЯСНО ВСЕМ, ЧТО ЭТА ПЕСНЬ — О НИХ»
Мы относимся к миру, не как к мрачной тени, к тяжкому сну, к безысходной трагедии. Мы относимся к миру как к явлению, развивающемуся, летящему все вперед, в котором мы активно сами участвуем и которым мы никак не можем вдоволь налюбоваться. Пусть будет нашим лозунгом благородная жадность к миру, к новым темам, к новым человеческим переживаниям, к ненаписанному.
Вл. Луговской
Наша «экскурсия» в поэтический мир Брюсова подходит к концу. Пора попытаться свести воедино наши разрозненные наблюдения и ответить на вопрос, в чем же пафос и в чем своеобразие брюсовской поэзии.
Самое основное и вместе с тем самое общее, что можно сказать о поэзии Брюсова — то, что это поэзия пути, непрестанного стремления и неустанного движения к новому, вперед и выше. Путь предстает при этом не только как фирма жизни, но и как содержание, смысл жизни и отдельного человека (прежде всего — самого поэта), и страны, и всего человечества. «Naviget, haec summa est!» — «пусть она плывет (вперед), в этом все!»— любил повторять Брюсов слова своего любимого Вергилия. Этот пафос одушевлял и все его книги, и стихи, при жизни ненапечатанные:
Я дорожил минутой каждой,
И. каждый час мой был порыв.
Всю жизнь я жил великой жаждой,
Ее в пути не утолив.
(«Я много лгал и лицемерил...», 1902)
Полнее всего это кредо Брюсова выражено в стихотворении «Братьям соблазненным»:
Разве редко в прошлом ставили
Мертвый идол Красоты?
Но одни лишь мы прославили
Бога жажды и мечты!
Подымайте, братья, посохи,
Дальше, дальше, как и шли!
Паруса развейте в воздухе,
Дерзко правьте корабли!
Жизнь не счастье, но томления,
Но прозренья, но борьба.
Все вперед — от возрождения
К возрожденью, сквозь гроба!
Поэтому категория пути оказывается неразрывно связанной с категорией «мужества пути». А потенциальная бесконечность пути и активный характер движения лают возможность преодоления, победы над трудностями и тяготами настоящего. Так поэзия Брюсова становится поэзией возможности человеческого деяния, человеческого свершения, поэзией победы человека и человечества над временным и косным:
Где все сиянья старины,
Умножены, повторены,
Над жизнью над пустым провалом,
Зажгутся солнцем небывалым,
Во все, сквозь временный ущерб,
Вжигая свой победный герб!
(«Дом видений», 1921)
В стихотворении 1915 г. «Должен был...», говоря о предопределенности творчества и поступков людей потребностями времени и истории, поэт сказал о себе:
Так и я не могу не слагать иных, радостных песен,
Ибо однажды они были должны прозвучать!
«Радостная» — этот эпитет в применении к поэзии Брюсова многим может показаться странным. Но не надо понимать его слишком узко. Как-то в беседе с Луговским Горький заметил, что самое горькое чувство, самое страшное испытание может служить утверждению жизни, если только последнее слово не за ними, а за человеком, который преодолевает их. Именно в этом смысле была «радостной», т. е. жизнеутверждающей, поэзия Брюсова:
Когда твой полет отбит, не падай духом;
сброшенный на землю, не сознавайся в бессилии.
Собери новые силы, взлети — и ты пробьешь облака и
взглянешь с высоты на землю.
Так и познание...
(«Poèmes en prose», 1895)
Так, поэзия Брюсова с ее пафосом движения вперед, с ее принятием жизни .и мира и утверждением возможностей человека, его труда и мысли, стала непосредственной предшественницей советской поэзии, той поэзии, которой, по его замечательному предвидению, предстояло «явить новый пафос творчества», неведомый старому миру. Именно этим принципиальным родством объясняются многочисленные брюсовcкие предвосхищения частных тем и решений советской поэзии, лишь некоторые из которых были прослежены нами выше.
Самое замечательное состоит, однако, в том, что на протяжении долгого периода советская поэзия как бы не ведала об этом родстве. Молодые поэты клялись именем Блока, Брюсов же казался им далеким от жизни академиком. Не случайно Николай Асеев, с истинной прозорливостью определивший в статье памяти Брюсова революционную сущность его поэзии: «...имя революционного поэта, поэта-революционера неотъемлемо от Брюсова», тут же нашел нужным оговорить: «Рабочим и крестьянам не мог быть близок Брюсов в его специфической деятельности... поэта-ученого ...И юбилей Брюсова не мог быть особенно популярным, как и юбилеи всякого кабинетного ученого». Кабинетным ученым Брюсов никогда не был, он был страстным общественным деятелем, строителем литературы, и все же для своего времени Асеев был прав; И прав не только биографически, хотя молодые советские поэты действительно, и в прямом, и в переносном смысле, были на более горячих фронтах, чем Брюсов.
Когда человечество впервые проникло в космос, то написанные 40—50 лет назад стихи Брюсова гораздо в большей степени, чем поэтические отклики иных наших современников, оказались адекватны чувствам и мыслям, обуревавшим современное человечество. Кибернетика, биология и перспективы межпланетных сообщений по-новому поставили целый ряд вопросов о человеческих ценностях, о внутреннем мире и мужестве человека, и поэзия и литература в целом не могут остаться в стороне от их решения. Брюсов и здесь с нами. Бездны его не пугают, через полстолетия его стихи протягивают руку наиболее острым и проблемным книгам и статьям ученых, философов и фантастов наших дней. Ему свойственно истинно человеческое мужество, не нуждающееся в утешительных сказках. Наперекор страданиям и гибели утверждает он величие Человека, мысль и дело которого не знают преград. И в стихах поэта, сжигаемого ненасытной страстью к познанию мира, к творчеству, жизни, — один из несомненных истоков нашего сегодняшнего движения:
Над поколением пропела
Свой вызов пламенная медь,
Давая знак, что косность тела
Нам должно волей одолеть.
Наш век вновь в Дедала поверил,
Его суровый лик вознес
И мертвым циркулем измерил
Возможность невозможных грез.
...Пусть торжествуя, вихрь могучий
Взрезают крылья корабля,
А там, внизу, в прорывах тучи,
Синеет и скользит земля!