Антон Чехов - Период хмурых дум и "пересмотра"

II. Период хмурых дум и "пересмотра"
1887-1893 гг.

"Истинно-великие люди, мне кажется,
должны ощущать на свете великую грусть".
Достоевский.

Чехов, конечно, не выдумывал, когда излагал уже в 1891 году свою программу свободного художника в письме к А.Н. Плещееву и называл своим "святая святых человеческое тело, здоровье, ум, талант, вдохновенье, любовь и абсолютнейшую свободу". Это—программа эпикурейца (ср. рассказ "Без заглавия"). И однако, как раз в эго время он переживал самый хмурый период своего творчества и полушутя называл себя "писателем-нытиком" (см. Воспомин. Бунина). М. П. Чехов указывает на внешний физический повод перемены настроения у весельчака и жизнерадостного Антона Павловича, у которого, именно, с 1887 года началось кровохарканье, показатель первых приступов появлявшейся чахотки. Однако, сам Чехов, по-видимому, не очень был озабочен своей болезнью, которая не помешала ему предпринять далекое путешествие на Сахалин. Его "хмурость" всего вернее навеяна была переживаемым всем русским обществом моментом общественной унылости, грустными выводами из наблюдений действительности, моментом преобладания и в жизни "больных типов", душевной усталости, какого-то общего нравственного расслабления. И в это же время так называемое "толстовство" пользовалось наибольшей популярностью, скептическое отношение к культуре и образованности, стремление к опрощению, искание высшего смысла жизни. "Смерть Ивана Ильича" и "Крейцерова соната" были самыми выдающимися литературными явлениями во второй половине 80-х годов, и еще в 1889 году Чехов писал Плещееву, что на его взгляд "в массе всего того, что теперь пишется у нас и за границей, едва ли можно найти что-нибудь равносильное по важности замысла и красоте исполнения "Крейцеровой сонате" Толстого". Но никто же не назовет это произведение окрыляющим помыслы или вдохновенным гимном в честь любви. Чехов переживал с другими надвинувшиеся сумерки жизни.

В центре этого периода—драма "Иванов", повесть "Скучная история" и весь сборник "Хмурые люди". Потом из крупных произведений идут: "Дуэль", "Палата №6", "Рассказ неизвестного человека". Чехов совершает в промежутке поездку на Сахалин и через два года по возвращении приступает к печатанью своих очерков по изучению условий жизни и быта на этом "заклятом" острове.

Более или менее общепринято теперь мнение, что Чехов не написал бы "Скучной истории", если бы раньше не написана была "Смерть Ивана Ильича", хотя автор остался вполне самостоятелен в разработке своей темы. Это мнение справедливо, но Чехов не только вполне независим в трактовке сюжета, но и самостоятельным путем подошел к нему. "Скучная история" примыкает к ряду рассказов о скучной жизни и о крахе разных миросозерцаний, об ослаблении волевых импульсов у людей, о серой, беспросветной действительности и о будничных трагедиях жизни.

Безвольным оказывается уже "Вспыльчивый человек", (1887 г.), который дал себя поженить против желания, и уныло безволен герой рассказа "Шампанское", снедаемый скукой и бездеятельностью, пока не закружился в вихре налетевшей страсти, которая, в конце концов, сделала из него уличного проходимца— прообраз горьковских "бывших людей". Безнадежно уныла жизнь почтальона в "Почте" и буднично-трагичны рассказы — "Володя" и "Спать хочется". Выражение "бессилие души" впервые встречается в рассказе "Верочка", где герой страдает от невозможности полюбить просто, душевно, отрешившись от "книжного разума" и разлагающей рефлексии.

В 1888 г. Чехов дебютирует впервые в "толстом журнале" ("Сев. Вестн.") более значительным по объему произведением "Степь". Он долго над ним работал, как видно по его письмам за это время, жалуясь, что мелкая работа его избаловала, и шутя заявив по окончании очерка, что—"моя "Степь" похожа не на повесть, а на степную энциклопедию". Превосходная по описаниям природы и по рельефности вкрапленных в "динамический ландшафт" фигурах, повел эта не радует душу своим содержанием. Короленко придавал ей символическое значение для целой полосы русской жизни того времени — унылой в своей безбрежности, именно, как степь, столь однообразная и бесконечная, то стоишь ли на месте, двигаешься ли вперед, впечатление как, бы одно. И только смена времени дня—утро, полдень, ночь—да перемена погоды—от ведра к дождю и бурям — вносят некоторое разнообразие во впечатлениях, сообщают неподвижной в своем постоянстве обстановке какую-то жизнь. Чехов использовал все эти моменты, использовал мастерски, но вторично такую поездку вряд ли кто пожелает совершить.

Затем идет "пересмотр" разных предшествовавших и современных миросозерцаний: тут и 60-ые годы, "заветы отцов и дедов", и вера во всеобъемлемость науки, и народничество, и культ малых дел, и революционный терроризм, и толстовские "опрощение" и непротивление, и мимоходом затронуто "декадентство" (в "Чайке"). Чехов реагировал на все умственные движения и течения эпохи, реагировал не как теоретик, не питая особой склонности к теоретическим построениям, а как художник, в живых образах и противоставляя запросы живой непосредственной жизни каждой теории, то вскрывая её дефекты в силу её односторонности, то выдвигая отрицательную сторону типов, на которых как бы наклеен ярлык, прикрывающий их внутреннее ничтожество, то следя за психическими последствиями того свойства русского интеллигента переходить от одной веры к другой, о чем говорит Лихарев, пока человек не надорвется или почувствует внезапное "бессилие души".

Поход против "шестидесятников" обусловлен вырождением типа, появлением "полинявших субъектов (в крылатке и порыжелой шляпе), монолизирующих шестидесятые годы", которых, по выражению Чехова, "в каждом городе и уезде имеется по одному". Эти господа, где бы и когда бы ни пришлось, "всегда неизменно говорят об идеалах, об эмансипации женщин, о прогрессе, о темных силах, о науке, о литературе, декламируют с чувством стихи..., судят о газетах и журналах, издателях и редакторах, одних хваля, других обвиняя в изменничестве, третьих величая подлыми". "На правах человека шестидесятых годов", такие господа "грустят о светлом прошлом и отрицают настоящее" ("Именины", в "Сев. Вестн." за 1888 г.). Чехов к ним беспощаден, но с существенной оговоркой (в частном письме к А. Н. Плещееву): "шестидесятые годы — это святое время, и позволять глупым сусликам узурпировать его значит опошлять его". А главный враг Чехова — именно, пошлость. к этой категории изобличений относится еще рассказ "Соседи"; подходит к данному типу и д-р Львов в драме "Иванов", несколько видоизмененный в смысле тупого резонерства вообще.

Но вот человек живой веры и дел, а не пустой фразер, человек идейный, который жил исключительной напряженной жизнью, не так, как "все", и жизнь его сложилась по-особому; он "горячился, рисковал, бросал деньги направо и налево, был счастлив и страдал, как никто", — и этот человек, Иванов, в драме под тем же названием, внезапно как бы сдал, осел в сравнительно молодых еще годах, после короткой вспышки прежней энергии, почувствовал себя каким-то нравственным импотентом, охвачен душевным бессилием и кончает самоубийством. Чехов показал нам Иванова в позе "умирающего галла". Фоном картины служит мастерски, по-чеховски, очерченное общество мелких, ничтожных людей, безличных, скучающих, не способных приняться за живое дело. Но когда Лебедев, в ответ на лирические сетования Иванова, пробует подсказать ему пресловутый мотив: "Тебя, брат, среда заела", Иванов отвечает: "Глупо, Паша, и старо". Позже, в другом очерке ("Рассказ неизвестного человека"), Чехов вернулся к вопросу о причинах, почему данное поколение не способно к героическим подъему и стойкости, и приводит следующее рассуждение: "Надо смотреть в корень и искать в каждом явлении причину всех причин. Мы ослабели, опустились, пали, наконец, наше поколение всплошную состоит из неврастеников и нытиков, мы только и знаем, что толкуем об усталости и переутомлении, но виноваты в этом не вы, не я... Тут, надо думать, причины более общие, имеющие, с точки зрения биологической, свой солидный raison detre. Мы—неврастеники, кисляи, отступник, но может, это нужно и полезно для тех поколений, которые будут жить после нас"...

Это не есть, строго говоря, объяснение причин "от чего?", но некоторое оправдание "для чего", с общей точки зрения: все в этом мире необходимо и неотвратимо и, в конце концов, приводит к чему-то лучшему, служит целям не всегда видимого и ощущаемого, но неуклонного в своем движении прогресса.

Под опьянением успеха положительных наук во второй половине XIX века создалась вера не только в безграничность науки, но и в её всеобъемлемость. От нее ждали руководящих начал жизни, директив по всем вопросам практической деятельности,. замены веры и спекулятивной философии, основания нравственности, источника жизненных импульсов. Потом наступила— и именно в 80-х годах—реакция. Выдвинут нашумевший в Западной Европе тезис о банкротстве науки, который, по сущности, сводился лишь к указанию, что наука не может быть всем для человека, что исключительное проникновение "научным духом", научными методами мышления, научными данными атрофирует другие свойства человеческой натуры, творческие и волевые импульсы, часто даже то, что составляет сущность жизни, чем люди живы. И на это преувеличение исключительной научности и некоторое банкротство — не самой науки, конечно, а чрезмерного всеобъемлющего значения, которое ей придавалось, Чехов реагировал повестью, названной им "Скучная история". Основная тема повести вполне вяжется с условиями момента, переживаемого на Западе и у нас, и вряд ли нужно приискивать ей другое объяснение. Мастерство Чехова сказалось в передаче психических переживаний старого профессора в тот роковой момент, когда подводятся итоги жизни: и вот, когда нужно было напрячь все душевные силы, чтобы, с одной стороны, мужественно встретить приближающуюся смерть, с другой — вдохновить к живому делу томящуюся отсутствием руководящего начала жизни его воспитанницу Катю, профессор чувствует себя банкротом. Правда, он говорит, что даже "испуская последний вздох", все-таки будет "верить, что наука —самое важное, самое прекрасное и нужное в жизни человека, что она всегда была и будет высшим проявлением любви, и что только ею одной человек победит природу и себя". Но в то же время он сознает, что в его желаниях нет чего-то главного, чего-то очень важного, нет "того, что называется общей идеей или богом живого человека". Эту идею нельзя извлечь из науки, она должна исходить из самого человека, и чтобы ощутить ее, надо было дать волю иным душевным свойствам. Профессор Николай Степанович это окончательно понял лишь тогда, когда на настойчивые просьбы Кати сказать ей "хоть одно слово, хоть одно слово, что мне делать?" — он может ей только ответить: "не знаю, меня скоро не станет, Катя"... Но он уже умер для нее раньше своей физической смерти. Живого, вдохновляющего слова веры — во что бы то ни было, только бы верить — она от него не дождалась. Николай Степанович—прямая антитеза Лихарева.
Наивысшая степень разочарованности, пожалуй, представлена в удивительном по оригинальности построения рассказе "Пари". от споров о смертной казни и одиночном заключении неожиданно перешли к опыту: молодой человек соглашается на спор добровольно провести 15 лет в одиночном заключении и, если он выдержит искус, он выигрывает пари на два миллиона. Искус он выдержал, но также добровольно, как он заперся, он уходит за два часа до положенного срока, чтобы выказать свое презрение ко всем благам мира и к людской мудрости и к богатству, о котором он когда-то мечтал. Все время заточения он провел в чтении и изучении разных наук. И этот новый Фауст бросает миру упрек: "Вы обезумели и идете не по той дороге. Ложь принимаете вы за правду и безобразие за красоту... Я не хочу понимать вас". Тут не в одной науке дело, а в ничтожестве жизни вообще, ибо в мире все "бренно, призрачно и обманчиво, как мираж". Другой подобной вспышки отчаяния у Чехова мы не знаем.

Замкнуться, уйти в себя не есть исход. Квиетическая философия, что все, что есть в мире, должно быть, а в конце концов и плохое "переработается во что-нибудь путное, как навоз в чернозем"—недостойна человека. Это—рассуждения доктора Андрея Ефимовича в "Палате № 6" (1892 г.). Следуя таким воззрениям, и доктор может прийти к заключению—"к чему мешать людям умирать, если смерть есть нормальный и законный конец каждого?..." Зачем облегчать страдания, если, как' говорят, страдания ведут человека к совершенству, и если, при отсутствии страданий, человечество совершенно забросит "религию и философию, в которых до сих пор находило не только защиту от всяких бед, но даже счастье"? Признав чисто созерцательную жизнь высшим благом, Андрей Ефимович постепенно отходит от всякой жизни. Его пациент и собеседник в больнице для душевнобольных, Иван Дмитриевич, горит иным огнем. Он верит, что настанут лучшие времена, воссияет заря новой жизни, восторжествует правда и т. д. Он случайно больной, но рассуждает, как здравый человек. Андрей Ефимович—органически больной, неспособный выздороветь. Чехов почему-то избрал для противоположения этих двух миросозерцаний обстановку дома для умалишенных, куда под конец уже сам в качестве пациента попадает и доктор Андрей Ефимович. И выходит, что Ивана Андреевича сломили, при всем его оптимизме, несчастья жизни; он не выдержал ударов судьбы, которые на него посыпались один за другим; Что-то в нем надорвалось, он заболел, и его засадили в сумасшедший дом. А Андрей Ефимович как бы сам пришел туда же. Беседы с сумасшедшим показались ему самым занятным изо всего, что он знал и видел в жизни. Лежать ли на диване в гостиницах, повернувшись лицом к стене, в разных городах, куда его повезли развлечься, или на койке в больнице—разница не велика. Чехов не преминул отметить, что к чисто созерцательной жизни Андрей Ефимович чувствовал склонность с юных лет и даже готовил себя к духовной карьере, но отец его, доктор медицины, как бы принудил его сделаться врачом. Пассивные наклонности души все же взяли верх и послужили базой его внежизненного, квиетического миропонимания. Этот вид пессимизма может привести к полному одичанию жизни.

Чехов искал примирительных аккордов. Он находит их в неожиданных психических процессах, как бы во внезапном перерождении человека под впечатлением каких-нибудь обстоятельств, которые раскрывают людям глаза на самих себя и заставляют их круто перемениться. Так, в рассказе "Жена" (1892 г.) и в повести "Дуэль" (1891 г.). Только застав жену en flagrant delit с посторонним человеком, Лаевский понял себя, понял силу своей привязанности и то, что его сближало и сроднило с Надеждой Федоровной, которою тяготился, именно, вследствие непонимания себя самого. Только испив до дна чашу огорчений, признал инженер Павел Андреевич в рассказе "Жена" свою неправоту и дал самостоятельно развернуться Наталье Гавриловне. Но и усталость, и ослабление воли, и странная апатия в минуту достижения давно намеченного плана находят себе объяснение во внезапном открытии человека чего-то нового. Изображая банкротство революционера в "Рассказе неизвестного человека" (1893 г.), являющемся в некотором соответствии с банкротством ученого в "Скучной истории", Чехов дал два-три указания на то, что этот революционер, помимо того, что ослабел и "упал", в результате всего, что ему пришлось перенести: голод, холод, болезни, лишение свободы, отсутствие личного счастья, приюта—"воспоминания мои тяжки и совесть моя часто боится их",—ощутил нечто новое и для себя неожиданное: когда подвернулся давно ожидаемый случай совершить террористический акт,—убить старого сановника,— "неизвестный человек" признается, что старик возбудил в нем только жалость. "Нельзя уже было сомневаться: во мне произошла перемена, я стал другим". Но когда он встретился лицом к лицу с пошлым и ничтожным Кукушкиным, негодование овладело им: "та ненависть, которой так недоставало мне в полдень, когда приходил старик, теперь овладела мной". Он оскорбил действием Кукушкина, питая к нему презрение и возмущаясь им. Он находит и длинные тирады, чтобы изобличить молодого Орлова, отчитывая его в длинном письме перед тем, как увести его бывшую возлюбленную. Новым обстоятельством в психике "неизвестного человека" было, конечно, и то, что он полюбил Зинаиду Федоровну, но также и то, что взамен прежнего врага— политического строя, он почувствовал нового, сильнейшего—это людскую пошлость, которую не истребить единичными террористическими актами. И "неизвестный человек" отказался от прежнего орудия борьбы. Отсюда его "банкротство".

Уныла вся жизнь. Ничто в современной ему русской действительности не радовало Чехова и не вдохновляло в положительном смысле. Его потянуло переменить обстановку, но поехал он тогда не в Западную Европу, не за жизнерадостными впечатлениями в более счастливых культурных условиях, а туда, где уже хуже быть не может, на остров ссыльных и каторжан, наблюдать последние пределы человеческого падения и гнет невозможной обстановки жизни. Книга о Сахалине, явившаяся в результате этой поездки,—прекрасная книга по обстоятельности, точности, вдумчивости описаний, объективно-убедительных. Отношение автора к материалу наблюдений выражается в кратких, целомудренно-сдержанных замечаниях то тут, то там относительно последствий Сахалинского режима. Классические страницы о физических наказаниях и истязании плетьми особенно значительны тем, что автор воздерживается от всяких банальных замечаний и дешевых излияний. Когда зрелище истязания становится невыносимым, он не выставляет на показ свои ощущения стороннего наблюдателя, он молча уходит, два, три раза, и эти уходы, когда другие, совершающие экзекуцию, остаются, сильнее всяких слов. Чехов вносит лирику почти исключительно паузами. Это прием, который он впоследствии использует, как художественное средство в своих драмах.

Но, именно, среди мертвящей обстановки жизни ссыльнокаторжных Чехов нашел и некоторое противоядие тому подавленному настроению жизненной апатии и унылости, которые господствовали у молодых людей на рубеже восьмидесятых и девяностых годов даже в среде сытых, обеспеченных, ничем не подорванных представителей поколения "нытиков" и "неврастеников". Мрачна картина умирающего "Гусева", но в другом очерке из наблюдений во время поездки на Сахалин—"В ссылке" (1892 г.)—татарин дает резкий отпор скептику и цинику Толковому: "Бог создал человека, чтобы живой был, чтобы и радость была, и тоска была, и горе было, а ты хочешь ничего, значит, ты не живой, а камень, глина. Камню надо ничего и тебе ничего... Ты камень и Бог тебя не любит"... Мотив этот о "живой жизни" отныне все чаще встречается в поэзии Чехова.