ВОЗМОЖНО ЛИ РЕЛИГИОЗНОЕ ПРЕОБРАЖЕНИЕ ИНТЕЛЛИГЕНЦИИ?

К оглавлению1 2 3 

С каким исповедальным багажом шла интеллигенция в "народ"? Народовольцы и народоволки (в 70-е годы XIX века) стремились вернуть "долг народу", стремились своей деятельностью искупить "грех" своего участия в недоступных народу более культурных формах жизни.

Интеллигенцию вело "в народ" и ее "духовное народничество", т.е. "тяга к уравнительному распределению духовных благ" (как в социальной теории – к уравнительному распределению благ материальных), к передаче народу усвоенных ею достижений духовной культуры. Но из христианской культуры интеллигенция из-за своего нигилизма, из-за своего отщепенства от религии могла дать народу не более, чем из земледельческой культуры – из-за своей беспочвенности.

Спросят: как! Неужели нечего сказать о приобщении интеллигенцией "непросвещенных и темных" масс к светской культуре, к цивилизации? На это хорошо ответил, пусть не широкоохватывающим, но метким словом, персонаж булгаковского диалога "На пиру богов": "Ведь все эти на вид невиннейшие народные дома, библиотеки, курсы для рабочих, "разумные развлечения", – все это фактически суть средства религиозного развращения народа. Даже когда они прямо и не направляются против церковности, однако молчаливо ее подмывают одним уже пренебрежением к уставам церковным: назначить любое чтение в часы богослужения, концерт или там вечер какой-нибудь в канун большого праздника, – все это делается даже непреднамеренно, не замечая"1.

"Свет культуры в массы!" – это лишь прикрытое цивилизованными выражениями и формами продолжение нашествия на религию народа, в сущности на него самого (ибо что он без своей религии?). Это было приобщение масс к культуре "вообще" путем и ценой отрыва их от православной культуры, от русской культуры, – дело, начатое еще Петром I, и повторившееся в гигантских масштабах в советский период под руководством большевистской интеллигенции2.

Народническая интеллигенция принимала народ за "объект", объект просвещения, воздействий, экспериментов (сама же, конечно, "субъект"!). Она почти не знала своего народа, в который бралась вносить "свет разума". Своего, интеллигентского разума. Вместе с тем народники обожествляли этот самый свой "объект", народ. И здесь была своя логика. Ведь они же сами твердили вслед за просветителями XVIII века, что идолопоклонство, акт обожествления чего-либо, является продуктом неведения. Стало быть, и народопоклонство – тоже. Народопоклонникам, как огнепоклонникам, близость и соприкосновение со своим божеством ничего хорошего не сулило. Кроме, может быть, редкой участи возрождения из собственного пепла, – превращения, порожденного светлым и ясным мифологическим воображением наших древних темных и непросвещенных предков. Судьба завидная, но ведь чтобы претерпеть ее, надо быть птицей фениксом. Курице этого не дано.

В религиозном отношении народник – народо­поклонник. Из народа он сотворил себе кумира. Франк показал, что этот религиозный момент совсем не чужд общему строю интеллигентского мироотношения. "Его (народника) Бог есть народ, его единственная цель есть счастье большинства, его мораль состоит в служении этой цели, соединенном с аскетическим самоограничением"3.

Счастье народа в таком понимании его сводится к широчайшему обеспечению элементарных утилитарно-материальных потребностей (к "хлебам", к удовлетворению насущных витальных нужд) при игнорировании или сведении к минимуму высших духовных запросов (в нынешнее время "потребительская корзина" – дивное изобретение для оценки удовлетворенности потребностей). Этому сопутствует отказ интеллигенции от традиционного культа, от почитания народных святынь, от народной веры, так что ей остается доступной лишь скудная религиозность – одно только духовное идолопоклонство, каковым и является народобожие и народничество4.

Самим существованием народнического героизма предполагался пассивный объект – спасаемый народ или благодетельствуемое человечество. Интеллигент-народ­ник несет в себе идею устроения человеческого счастья, он любит народ, но любит его как идею, любит по-своему понимаемую идею народного блага, как общую идею, как "высшую мысль". Таков народнический демократизм: на­род представлен в нем некоей отвлеченностью, идеальным (точнее, идейным) объектом. С тем большей легкостью отношение к так понимаемому народу выливалось в пустое ораторство и демагогию; ведь переизбыток взятой на себя ответственности за народ и перед народом всегда на деле ведет к срыву (или же к сбросу) этого непомерного (и потому не реального, а лишь воображаемого) груза и к безответственности. Еще Достоевским было подмечено: "Демократы наши любят народ идеальный, отвлеченный, в отношении к которому тем скорее готовы исполнить свой долг, что он никогда не существовал и существовать не будет"5.

Добровольно впрягаясь сама в измышленное нрав­ственное тягло, интеллигенция, с другой стороны, отстра­няла народ от его действительных нравственных обязан­ностей, от задач самовоспитания и самосовершенствования. Не выявляла и даже не предпо­лагала в нем таких задач. Занималась воздействием на него как на пассивный материал – некоторого рода соци­ально-психологической инженерией.

Что могло бы означать в действительности "воспитание" народных масс? Возвышение к самосозна­нию. Начинание не новое, поскольку величайший подъем самосознания уже не раз был спутником великих истори­ческих свершений русского народа и их обусловливал. И потому дело заключалось не в "привнесении" и даже не в "пробуждении", а лишь в содействии развитию народного самосознания. А между тем анализ итогов воспитатель­ной миссии интеллигенции в первой русской революции показал, что они свелись к конфузу: "Интеллигенция нашла в народных массах лишь смутные инстинкты, ко­торые говорили далекими голосами, сливавшимися в ка­кой-то гул. Вместо того чтобы этот гул претворить систе­матической воспитательной работой в сознательные членораздельные звуки национальной личности, интелли­генция прицепила к этому гулу свои короткие книжные формулы. Когда гул стих, формулы повисли в воздухе"6.

Вместо воспитания народа интеллигенция нередко занималась возбуждением, взвинчиванием народных масс7. Серьезная же духовно-нравственная воспитатель­ная работа не удавалась и не могла удасться по причинам, коренящимся в абстрактно-рационалистическом строе самого интеллигентского сознания, превратно ска­завшемся и на понимании души народа, который брались просвещать. "Мы и вообще забыли думать о строе души, – сокрушался Гершензон, – по молчаливому соглашению, под "душою" понималось просто рационалистическое сознание, которым одним мы и жили. И мы так основа­тельно забыли об этом, что и народную психику пред­ставляли себе в виде голого сознания, только несведую­щего и мало развитого. Это была неизбежная и страшная ошибка. Славянофилы пробовали вразумить нас, но их голос прозвучал в пустыне. Сами бездушные, мы не могли понять, что душа народа – вовсе не tabula rasa, на кото­рой без труда можно чертить письмена высшей образо­ванности"8.

О действительном характере народного знания, в сравнении его с интеллигентским, проникновенно и с любовью сказано Солоневичем в его рассуждениях о тяглых мужиках в Московской Руси XVII века. Это были люди, может быть, совершенно неграмотные – не только в смысле Декарта, Лейбница, но просто в смысле аз-буки-веди. "Но они знали зверя и птицу, мужика и боярина, Бога и Царя, – то-есть, знали именно то, что им нужно было знать. Они знали, если можно так выразиться, фактические факты реальной действительности, начиная от пушного зверя, кончая бытием Божиим. На основании этого практического знания, они строили и построили общественный и государственный порядок, какой им, этим мужикам, последним людям Московской Руси был нужен"9.

Внимательные наблюдатели согласны между собой в том, что народ ищет двоякого рода знания: низшего, тех­нического, включая грамоту, и высшего, уясняющего смысл жизни и дающего ему жить. Этого последнего зна­ния интеллигенция не могла передать народу. Беда (но и вина) интеллигенции в том, что она была оторвана от народа, его подлинных дел, нужд и забот. "Мы, – призна­вался Гершензон, – в огромных количествах старались перелить в народ наше знание, отвлеченное, лишенное нравственных элементов, но вместе с тем пропитанное определенным рационалистическим духом. Этого знания народ не может принять, потому что общий характер этого знания встречает отпор в его собственном исконном миропонимании"10.

Говорить об этой рационалистичности интеллигент­ского мировоззрения нельзя без существенных уточне­ний"11. Рационализм проистекает здесь не из иррацио­нальных глубин жизни как высшее рациональное ее выражение, не из "почвы", а именно из беспочвенности. Интеллигентская "идея" всемирна, она как бы спускается с небес, и Федотов сравнивает появление этой идеи с рож­дением Афины из головы Зевса, богини во всеоружии, с копьем, направленным против чудовищ, порождаемых матерью-землей. Афина против Геи – вот трагический смысл интеллигентской "идеи".

Беспочвенность порождает "идейность" интеллигенции, а идейность отрывает от почвы. Между беспочвенностью и идейностью прямая зависимость: чем больше беспочвенности, тем больше идейности. В "идейности" и "беспочвенности" Федотов находит исчерпывающее определение интеллигенции. Она "есть группа, движение и традиция, объединяемые идейностью своих задач и беспочвенностью своих идей"12.

Одной из вторичных форм беспочвенности является переход на точку зрения религии как попытка основать свой уголок, так или иначе обособленную индивидуаль­ную жизнь, – тоже бегство, тоже разновидность отще­пенства. Интеллигенция на практике допускала (впрочем, совсем не поощряя) некоторую сферу проявлений индиви­дуальной жизни, частного бытия, включая и укромное пристанище религиозным запросам – в виде ли мимолет­ной причуды, хобби или моды, – сопутствующим основ­ному "идейному" жизненному пути. Но религиозное чув­ствование, наряду с другими столь же "случайными" интересами и склонностями, не касается – не должно ка­саться – самой сути, типа радикального интеллигента; чувствование это характеризует его не как интеллигента, а просто как человека, которому многое не чуждо. От­сюда ясно, чем потребуется пренебречь и что предпочесть при коллизии ценностей.

Рассмотрение генезиса и типологических особенно­стей сознания радикальной интеллигенции убеждает, что оно безрелигиозно. Более того, в нем нет по существу пер­спектив перехода на путь веры и особенно православной. Поворотным пунктом в этом отношении представ­ляется работа Федотова "Трагедия интеллигенции", в которой важен сам подход к истории и духовному складу интеллигенции с точки зpения православной культуры. К такому же усмотрению приближается богословско-историческое видение Флоровского, который в "Путях русского богословия", особенно по вопросу о народнической интеллигенции, следует Федотову и ссылается на него. Стоит под их углом зрения еще раз рассмотреть аскетический подвиг тысяч юношей и девушек в переломный для них 1870 год, год исхода "в народ".

Воспитанные на Писареве и Чернышевском, на Бокле и Бюхнере, они "по основам своего мировоз­зрения мало чем отличались от нигилистов" 60-х го­дов. И все-таки именно в этом явлении, в подпочве его Федотов "добирается" до более глубокой и се­рьезной религиозности. Идейный багаж юных по­движников, конечно, скуден: "Исторические письма" Лаврова – их евангелие, которое они берут с собой в пустыню, так и спят на нем, положив в изголовье. За это евангелие и идут на смерть. – Не потому ли, что за Лавровым стоит образ иного Учителя, зовущего на жертвенную смерть? Атеисты-народники отзы­ваются о Христе с неизменным почтением. Социа­лизм обосновывается в христианской этике – это для них не пропагандистская уловка, а искреннее убеж­дение. Организатор "Народной воли" Александр Дмитриевич Михайлов после вынесенного ему смертного приговора пишет удивительное письмо к родителям, трепещущее любовью и радостным ожи­данием казни, завершая его именем Христа. Приведя ряд тонких наблюдений над религиозными запро­сами и устремлениями народовольцев, Федотов де­лает религиозным ключом к пониманию их не только имя Распятого, но и особое их отношение к мученикам раскола. И это дает право в подоснове движения, утверждающего "крайнее западничество", усмотреть не что иное как русскую религиозную секту, подстать староверческой. Покров европейской культуры на русском теле тонок и непрочен: "Разночинство берет немецкое "последнее слово" на медный пятак. Его хватает ровно настолько, чтобы опустошить русские мозги, но оно бессильно перевос­питать "натуру"13.

Для оставшихся в живых из народовольческого поколения цареубийц и террористов, наряду с известным уже, так сказать, естественным следствием революционаризма интеллигенции, стал реальностью также и другой исход, религиозный.

В самом деле. 1879 год для народников был сры­вом эсхатологизма. Царство Божие, т.е. царство со­циализма, медлит с приходом, поэтому нужно всту­пить в единобор­ство с самим князем тьмы, с царем, и одолеть его. Но зло уже проникло в саму партию террористов и разъедает ее. Один из предателей после 1 марта 1881 г. восходит вместе с героями на эшафот. Не гнушаются ложью и принимают сотруд­ников из III отделения. Прочее о последующей не­разборчивости в средствах уже отмечено. Но вселяет на­дежду на духовное оздоровление другое направле­ние: в 70-х гг. А.К. Маликов (основатель секты "богочелове­ков"), Н.В.Чайковский, Фрей; в 80-е гг. – толстовцы, Л.А Тихоми­ров, редактор "Народной воли", наряду с многими кон­чивший православием14.

Петр Краснов (в романе "Цареубийцы") обозна­чил для народовольцев после кровавой акции 1881 г. два радикальных исхода: самоубийство или мона­стырь. Намечался и некоторый, пусть слабый, имевший место и прежде, повторяющийся и до сих пор, симптом не просто ухода в религию, но религи­озного обновления интеллигенции.

С конца XIX – начала ХХ в. в России заметен рост интереса к религиозным вопросам. Их обсуждают в ин­теллигентских кружках, сообществах, собраниях, в лите­ратуре и публицистике. Вопросы эти будоражат и раз­дражают умы, но не затрагивают души. Церковь постепенно утрачивает способность живительно и бод­ряще воздействовать на чувства. А надеющиеся на преоб­разование и одухотворение православия "богоискатели" не обладают энергией и пафосом религиозных реформа­торов, способных к пробуждению сколько-нибудь внуши­тельного движения за преобразование веры, никому из них не дано "глаголом жечь сердца людей"15. Может быть, ко благу. Ибо это было – едва ли не со времени ис­торического появления интеллигенции – извращенным религиозным опытом, проявлением "безумия религиоз­ного голода" (Федотов), таким же, хотя и менее прикры­тым проявлением неутоленной религиозности, как и со­циализм, как и коммунизм.

Социалисты стараются открыть в религиозных дви­жениях социальную основу, но не были ли сами социаль­ные движения направляемы религиозным инстинктом? Ведь в увлечениях народников идеалом фаланстера или коммуны нетрудно распознать подсознательную и заблу­дившуюся жажду соборности... и даже – почти что мона­стырский пафос16.

Конечно, и появление своевольной эгоистической "личности" – без почвы, без веры, – появление интелли­гентского отщепенца и нигилиста означало отступление от традиции, забвение святынь, утрату "веры отцов", раз­рушение органической цельности жизни и нравственных связей в общности. Но в нашей интеллигенции эгоизм никогда и не превозносился и не освящался в теории (разве что в самое последнее время). Это не означало от­каз от постижения его. Рискуя навлечь на себя нарекания и осуждения, Гершензон попытался понять "положительную" роль этого явления и признал в нем "великую силу": именно она делает западную буржуазию "могучим бессознательным орудием Божьего дела на земле"17. (Это если оставить в стороне нравственно-рели­гиозную оценку эгоизма и забыть на момент, что Бог не в силе, а в правде). Гершензон не напрасно оговаривается при этом насчет чувства меры, – за известным пределом начинается возврат к общности. Возврату логически предшествует отказ от дальнейшего ухождения.

"Связь с прошлым, – полагает Федотов, – бесконечно глубже, чем она мнится нашим современникам. Разрывая с отцами и верой отцов, чаще всего лишь по-новому утверждают эту веру"18. Он не сомневается, что в подоснове интеллигентского сознания остаются глубочайшие слои религиозности, и это позволяет надеяться на его преображение, что должно повлечь за собой оздоровление народной жизни и общее духовное возрождение.

Веховцы еще раньше приходили к такому же решительному взгляду в наиболее остром пункте... относительно большевиков. Разумеется, взгляды на большевизм, как и сам он по своей природе, не однозначны. Интеллигенция – даже типа веховской, и примыкала к марксизму, и отстранялась, и снова присоединялась. И не только она, в силу своей изменчивой психологии, но и другие, причем нередко именно по идейным, а не конъюнктурным соображениям19.

Один из персонажей булгаковского диалога "На пиру богов" проливает некоторый свет на это обстоятельство в связи с важнейшей чертой русского характера, определяемого его идеалом: Христом; вера обновляет, преобразует падшего, погрязшего в грехах большевика, в большевизме человек не только деградирует, но и возрождается, даже сквозь большевизм прорывается русский характер, русская устремленность к идеалу20.

С каким исповедальным багажом шла интеллигенция в "народ"? Народовольцы и народоволки (в 70-е годы XIX века) стремились вернуть "долг народу", стремились своей деятельностью искупить "грех" своего участия в недоступных народу более культурных формах жизни.

Интеллигенцию вело "в народ" и ее "духовное народничество", т.е. "тяга к уравнительному распределению духовных благ" (как в социальной теории – к уравнительному распределению благ материальных), к передаче народу усвоенных ею достижений духовной культуры. Но из христианской культуры интеллигенция из-за своего нигилизма, из-за своего отщепенства от религии могла дать народу не более, чем из земледельческой культуры – из-за своей беспочвенности.

Спросят: как! Неужели нечего сказать о приобщении интеллигенцией "непросвещенных и темных" масс к светской культуре, к цивилизации? На это хорошо ответил, пусть не широкоохватывающим, но метким словом, персонаж булгаковского диалога "На пиру богов": "Ведь все эти на вид невиннейшие народные дома, библиотеки, курсы для рабочих, "разумные развлечения", – все это фактически суть средства религиозного развращения народа. Даже когда они прямо и не направляются против церковности, однако молчаливо ее подмывают одним уже пренебрежением к уставам церковным: назначить любое чтение в часы богослужения, концерт или там вечер какой-нибудь в канун большого праздника, – все это делается даже непреднамеренно, не замечая"1.

"Свет культуры в массы!" – это лишь прикрытое цивилизованными выражениями и формами продолжение нашествия на религию народа, в сущности на него самого (ибо что он без своей религии?). Это было приобщение масс к культуре "вообще" путем и ценой отрыва их от православной культуры, от русской культуры, – дело, начатое еще Петром I, и повторившееся в гигантских масштабах в советский период под руководством большевистской интеллигенции2.

Народническая интеллигенция принимала народ за "объект", объект просвещения, воздействий, экспериментов (сама же, конечно, "субъект"!). Она почти не знала своего народа, в который бралась вносить "свет разума". Своего, интеллигентского разума. Вместе с тем народники обожествляли этот самый свой "объект", народ. И здесь была своя логика. Ведь они же сами твердили вслед за просветителями XVIII века, что идолопоклонство, акт обожествления чего-либо, является продуктом неведения. Стало быть, и народопоклонство – тоже. Народопоклонникам, как огнепоклонникам, близость и соприкосновение со своим божеством ничего хорошего не сулило. Кроме, может быть, редкой участи возрождения из собственного пепла, – превращения, порожденного светлым и ясным мифологическим воображением наших древних темных и непросвещенных предков. Судьба завидная, но ведь чтобы претерпеть ее, надо быть птицей фениксом. Курице этого не дано.

В религиозном отношении народник – народо­поклонник. Из народа он сотворил себе кумира. Франк показал, что этот религиозный момент совсем не чужд общему строю интеллигентского мироотношения. "Его (народника) Бог есть народ, его единственная цель есть счастье большинства, его мораль состоит в служении этой цели, соединенном с аскетическим самоограничением"3.

Счастье народа в таком понимании его сводится к широчайшему обеспечению элементарных утилитарно-материальных потребностей (к "хлебам", к удовлетворению насущных витальных нужд) при игнорировании или сведении к минимуму высших духовных запросов (в нынешнее время "потребительская корзина" – дивное изобретение для оценки удовлетворенности потребностей). Этому сопутствует отказ интеллигенции от традиционного культа, от почитания народных святынь, от народной веры, так что ей остается доступной лишь скудная религиозность – одно только духовное идолопоклонство, каковым и является народобожие и народничество4.

Самим существованием народнического героизма предполагался пассивный объект – спасаемый народ или благодетельствуемое человечество. Интеллигент-народ­ник несет в себе идею устроения человеческого счастья, он любит народ, но любит его как идею, любит по-своему понимаемую идею народного блага, как общую идею, как "высшую мысль". Таков народнический демократизм: на­род представлен в нем некоей отвлеченностью, идеальным (точнее, идейным) объектом. С тем большей легкостью отношение к так понимаемому народу выливалось в пустое ораторство и демагогию; ведь переизбыток взятой на себя ответственности за народ и перед народом всегда на деле ведет к срыву (или же к сбросу) этого непомерного (и потому не реального, а лишь воображаемого) груза и к безответственности. Еще Достоевским было подмечено: "Демократы наши любят народ идеальный, отвлеченный, в отношении к которому тем скорее готовы исполнить свой долг, что он никогда не существовал и существовать не будет"5.

Добровольно впрягаясь сама в измышленное нрав­ственное тягло, интеллигенция, с другой стороны, отстра­няла народ от его действительных нравственных обязан­ностей, от задач самовоспитания и самосовершенствования. Не выявляла и даже не предпо­лагала в нем таких задач. Занималась воздействием на него как на пассивный материал – некоторого рода соци­ально-психологической инженерией.

Что могло бы означать в действительности "воспитание" народных масс? Возвышение к самосозна­нию. Начинание не новое, поскольку величайший подъем самосознания уже не раз был спутником великих истори­ческих свершений русского народа и их обусловливал. И потому дело заключалось не в "привнесении" и даже не в "пробуждении", а лишь в содействии развитию народного самосознания. А между тем анализ итогов воспитатель­ной миссии интеллигенции в первой русской революции показал, что они свелись к конфузу: "Интеллигенция нашла в народных массах лишь смутные инстинкты, ко­торые говорили далекими голосами, сливавшимися в ка­кой-то гул. Вместо того чтобы этот гул претворить систе­матической воспитательной работой в сознательные членораздельные звуки национальной личности, интелли­генция прицепила к этому гулу свои короткие книжные формулы. Когда гул стих, формулы повисли в воздухе"6.

Вместо воспитания народа интеллигенция нередко занималась возбуждением, взвинчиванием народных масс7. Серьезная же духовно-нравственная воспитатель­ная работа не удавалась и не могла удасться по причинам, коренящимся в абстрактно-рационалистическом строе самого интеллигентского сознания, превратно ска­завшемся и на понимании души народа, который брались просвещать. "Мы и вообще забыли думать о строе души, – сокрушался Гершензон, – по молчаливому соглашению, под "душою" понималось просто рационалистическое сознание, которым одним мы и жили. И мы так основа­тельно забыли об этом, что и народную психику пред­ставляли себе в виде голого сознания, только несведую­щего и мало развитого. Это была неизбежная и страшная ошибка. Славянофилы пробовали вразумить нас, но их голос прозвучал в пустыне. Сами бездушные, мы не могли понять, что душа народа – вовсе не tabula rasa, на кото­рой без труда можно чертить письмена высшей образо­ванности"8.

О действительном характере народного знания, в сравнении его с интеллигентским, проникновенно и с любовью сказано Солоневичем в его рассуждениях о тяглых мужиках в Московской Руси XVII века. Это были люди, может быть, совершенно неграмотные – не только в смысле Декарта, Лейбница, но просто в смысле аз-буки-веди. "Но они знали зверя и птицу, мужика и боярина, Бога и Царя, – то-есть, знали именно то, что им нужно было знать. Они знали, если можно так выразиться, фактические факты реальной действительности, начиная от пушного зверя, кончая бытием Божиим. На основании этого практического знания, они строили и построили общественный и государственный порядок, какой им, этим мужикам, последним людям Московской Руси был нужен"9.

Внимательные наблюдатели согласны между собой в том, что народ ищет двоякого рода знания: низшего, тех­нического, включая грамоту, и высшего, уясняющего смысл жизни и дающего ему жить. Этого последнего зна­ния интеллигенция не могла передать народу. Беда (но и вина) интеллигенции в том, что она была оторвана от народа, его подлинных дел, нужд и забот. "Мы, – призна­вался Гершензон, – в огромных количествах старались перелить в народ наше знание, отвлеченное, лишенное нравственных элементов, но вместе с тем пропитанное определенным рационалистическим духом. Этого знания народ не может принять, потому что общий характер этого знания встречает отпор в его собственном исконном миропонимании"10.

Говорить об этой рационалистичности интеллигент­ского мировоззрения нельзя без существенных уточне­ний"11. Рационализм проистекает здесь не из иррацио­нальных глубин жизни как высшее рациональное ее выражение, не из "почвы", а именно из беспочвенности. Интеллигентская "идея" всемирна, она как бы спускается с небес, и Федотов сравнивает появление этой идеи с рож­дением Афины из головы Зевса, богини во всеоружии, с копьем, направленным против чудовищ, порождаемых матерью-землей. Афина против Геи – вот трагический смысл интеллигентской "идеи".

Беспочвенность порождает "идейность" интеллигенции, а идейность отрывает от почвы. Между беспочвенностью и идейностью прямая зависимость: чем больше беспочвенности, тем больше идейности. В "идейности" и "беспочвенности" Федотов находит исчерпывающее определение интеллигенции. Она "есть группа, движение и традиция, объединяемые идейностью своих задач и беспочвенностью своих идей"12.

Одной из вторичных форм беспочвенности является переход на точку зрения религии как попытка основать свой уголок, так или иначе обособленную индивидуаль­ную жизнь, – тоже бегство, тоже разновидность отще­пенства. Интеллигенция на практике допускала (впрочем, совсем не поощряя) некоторую сферу проявлений индиви­дуальной жизни, частного бытия, включая и укромное пристанище религиозным запросам – в виде ли мимолет­ной причуды, хобби или моды, – сопутствующим основ­ному "идейному" жизненному пути. Но религиозное чув­ствование, наряду с другими столь же "случайными" интересами и склонностями, не касается – не должно ка­саться – самой сути, типа радикального интеллигента; чувствование это характеризует его не как интеллигента, а просто как человека, которому многое не чуждо. От­сюда ясно, чем потребуется пренебречь и что предпочесть при коллизии ценностей.

Рассмотрение генезиса и типологических особенно­стей сознания радикальной интеллигенции убеждает, что оно безрелигиозно. Более того, в нем нет по существу пер­спектив перехода на путь веры и особенно православной. Поворотным пунктом в этом отношении представ­ляется работа Федотова "Трагедия интеллигенции", в которой важен сам подход к истории и духовному складу интеллигенции с точки зpения православной культуры. К такому же усмотрению приближается богословско-историческое видение Флоровского, который в "Путях русского богословия", особенно по вопросу о народнической интеллигенции, следует Федотову и ссылается на него. Стоит под их углом зрения еще раз рассмотреть аскетический подвиг тысяч юношей и девушек в переломный для них 1870 год, год исхода "в народ".

Воспитанные на Писареве и Чернышевском, на Бокле и Бюхнере, они "по основам своего мировоз­зрения мало чем отличались от нигилистов" 60-х го­дов. И все-таки именно в этом явлении, в подпочве его Федотов "добирается" до более глубокой и се­рьезной религиозности. Идейный багаж юных по­движников, конечно, скуден: "Исторические письма" Лаврова – их евангелие, которое они берут с собой в пустыню, так и спят на нем, положив в изголовье. За это евангелие и идут на смерть. – Не потому ли, что за Лавровым стоит образ иного Учителя, зовущего на жертвенную смерть? Атеисты-народники отзы­ваются о Христе с неизменным почтением. Социа­лизм обосновывается в христианской этике – это для них не пропагандистская уловка, а искреннее убеж­дение. Организатор "Народной воли" Александр Дмитриевич Михайлов после вынесенного ему смертного приговора пишет удивительное письмо к родителям, трепещущее любовью и радостным ожи­данием казни, завершая его именем Христа. Приведя ряд тонких наблюдений над религиозными запро­сами и устремлениями народовольцев, Федотов де­лает религиозным ключом к пониманию их не только имя Распятого, но и особое их отношение к мученикам раскола. И это дает право в подоснове движения, утверждающего "крайнее западничество", усмотреть не что иное как русскую религиозную секту, подстать староверческой. Покров европейской культуры на русском теле тонок и непрочен: "Разночинство берет немецкое "последнее слово" на медный пятак. Его хватает ровно настолько, чтобы опустошить русские мозги, но оно бессильно перевос­питать "натуру"13.

Для оставшихся в живых из народовольческого поколения цареубийц и террористов, наряду с известным уже, так сказать, естественным следствием революционаризма интеллигенции, стал реальностью также и другой исход, религиозный.

В самом деле. 1879 год для народников был сры­вом эсхатологизма. Царство Божие, т.е. царство со­циализма, медлит с приходом, поэтому нужно всту­пить в единобор­ство с самим князем тьмы, с царем, и одолеть его. Но зло уже проникло в саму партию террористов и разъедает ее. Один из предателей после 1 марта 1881 г. восходит вместе с героями на эшафот. Не гнушаются ложью и принимают сотруд­ников из III отделения. Прочее о последующей не­разборчивости в средствах уже отмечено. Но вселяет на­дежду на духовное оздоровление другое направле­ние: в 70-х гг. А.К. Маликов (основатель секты "богочелове­ков"), Н.В.Чайковский, Фрей; в 80-е гг. – толстовцы, Л.А Тихоми­ров, редактор "Народной воли", наряду с многими кон­чивший православием14.

Петр Краснов (в романе "Цареубийцы") обозна­чил для народовольцев после кровавой акции 1881 г. два радикальных исхода: самоубийство или мона­стырь. Намечался и некоторый, пусть слабый, имевший место и прежде, повторяющийся и до сих пор, симптом не просто ухода в религию, но религи­озного обновления интеллигенции.

С конца XIX – начала ХХ в. в России заметен рост интереса к религиозным вопросам. Их обсуждают в ин­теллигентских кружках, сообществах, собраниях, в лите­ратуре и публицистике. Вопросы эти будоражат и раз­дражают умы, но не затрагивают души. Церковь постепенно утрачивает способность живительно и бод­ряще воздействовать на чувства. А надеющиеся на преоб­разование и одухотворение православия "богоискатели" не обладают энергией и пафосом религиозных реформа­торов, способных к пробуждению сколько-нибудь внуши­тельного движения за преобразование веры, никому из них не дано "глаголом жечь сердца людей"15. Может быть, ко благу. Ибо это было – едва ли не со времени ис­торического появления интеллигенции – извращенным религиозным опытом, проявлением "безумия религиоз­ного голода" (Федотов), таким же, хотя и менее прикры­тым проявлением неутоленной религиозности, как и со­циализм, как и коммунизм.

Социалисты стараются открыть в религиозных дви­жениях социальную основу, но не были ли сами социаль­ные движения направляемы религиозным инстинктом? Ведь в увлечениях народников идеалом фаланстера или коммуны нетрудно распознать подсознательную и заблу­дившуюся жажду соборности... и даже – почти что мона­стырский пафос16.

Конечно, и появление своевольной эгоистической "личности" – без почвы, без веры, – появление интелли­гентского отщепенца и нигилиста означало отступление от традиции, забвение святынь, утрату "веры отцов", раз­рушение органической цельности жизни и нравственных связей в общности. Но в нашей интеллигенции эгоизм никогда и не превозносился и не освящался в теории (разве что в самое последнее время). Это не означало от­каз от постижения его. Рискуя навлечь на себя нарекания и осуждения, Гершензон попытался понять "положительную" роль этого явления и признал в нем "великую силу": именно она делает западную буржуазию "могучим бессознательным орудием Божьего дела на земле"17. (Это если оставить в стороне нравственно-рели­гиозную оценку эгоизма и забыть на момент, что Бог не в силе, а в правде). Гершензон не напрасно оговаривается при этом насчет чувства меры, – за известным пределом начинается возврат к общности. Возврату логически предшествует отказ от дальнейшего ухождения.

"Связь с прошлым, – полагает Федотов, – бесконечно глубже, чем она мнится нашим современникам. Разрывая с отцами и верой отцов, чаще всего лишь по-новому утверждают эту веру"18. Он не сомневается, что в подоснове интеллигентского сознания остаются глубочайшие слои религиозности, и это позволяет надеяться на его преображение, что должно повлечь за собой оздоровление народной жизни и общее духовное возрождение.

Веховцы еще раньше приходили к такому же решительному взгляду в наиболее остром пункте... относительно большевиков. Разумеется, взгляды на большевизм, как и сам он по своей природе, не однозначны. Интеллигенция – даже типа веховской, и примыкала к марксизму, и отстранялась, и снова присоединялась. И не только она, в силу своей изменчивой психологии, но и другие, причем нередко именно по идейным, а не конъюнктурным соображениям19.

Один из персонажей булгаковского диалога "На пиру богов" проливает некоторый свет на это обстоятельство в связи с важнейшей чертой русского характера, определяемого его идеалом: Христом; вера обновляет, преобразует падшего, погрязшего в грехах большевика, в большевизме человек не только деградирует, но и возрождается, даже сквозь большевизм прорывается русский характер, русская устремленность к идеалу20.