О российской интеллигенции справедливо говорят как о единственном, неповторимом явлении истории и потому уже ей, как и всему уникальному, крайне затруднительно дать удовлетворительное определение. Это не значит, что она вовсе неопределима, напротив, она даже сама определяет себя, как теоретически, так и практически. И хотя не всегда представление о себе и самомнение является истинным, однако, при историческом подходе нельзя не учитывать этих самоосмыслений и самоопределений, анализ которых способствует формированию действительного определения, а не просто дефиниции.
"Каждое поколение интеллигенции определяло себя по-своему, отрекаясь от своих предков и начиная – на десять лет – новую эру"[1], – писал Г.П.Федотов. Знаменитый сборник "Вехи" (1909 г.) – только наиболее концентрированное и яркое выражение интеллигентской самокритики, ставшей традицией и часто принимавшей довольно мрачные формы перемен в "самоопределении". "Трагедия интеллигенции", – таким заголовком своей статьи Федотов давал правильно понять и оценить ситуацию, которую создают и в которую непрестанно ввергают себя представители этого слоя общества. За идеалистами – реалисты, за реалистами – "критически мыслящие личности" – они же народники, за народниками – марксисты... Нет, это не дружные усилия: "дедка за репку, бабка за дедку", это – череда "братоубийственных могил".
Еще предстоит подробнее обсудить столь своеобразно проявляющуюся критическую самоопределяемость, ставшую близкой нам и знакомой по недавно разразившимся событиям, когда наша "славная советская интеллигенция" в мгновение ока и в массовом масштабе определилась на виду у всего народа в не менее славную постсоветскую и антисоветскую.
Речь идет, разумеется (и пойдет далее), об интеллигенции, радикальной в политическом отношении, революционной и либеральной, т.е. лишь о части этого слоя общества, но такой части, в которой концентрируются известные существенные черты, за проявления которых ответственна интеллигенция в целом.
Что бы ни совершалось в жизни нашего отечества за последние полтора столетия, происходило не без участия интеллигенции. Душа ее, как заявлено в "Вехах", есть ключ к грядущим судьбам российской государственности и общественного бытия. С.Н.Булгаков дал острую и до сих пор не устаревшую постановку вопроса об интеллигенции, сравнив ее с прорубленным Петром I окном в Европу, через которое входит к нам западный воздух, одновременно и живительный, и ядовитый. Поэтому высоко и значительно ее историческое призвание, но вместе с тем и "устрашающе огромна ее историческая ответственность перед будущим нашей страны, как ближайшим, так и отдаленным"[2]. Размышления Булгакова, как и других веховцев, вызваны одною озабоченностью, одною общей тревогой: "поднимется ли на высоту своей задачи русская интеллигенция, получит ли Россия столь нужный ей образованный класс с русской душой, просвещенным разумом, твердой волею, ибо, в противном случае, интеллигенция... погубит Россию"[3].
Многое зависит от природы интеллигенции, еще больше – от духовных и идейных основ, на которых она утвердится. Революции 1905 и 1917 гг. были раскрытием ее характера и вместе с тем исторической проверкой действительного содержания и смысла ее идеологии, испытанием нравственной состоятельности ее мировоззрения.
Большинство веховцев, объединившись с вновь привлеченными авторами, подготовили в 1918 г. сборник "Из глубины", рассматриваемый ими как вторые "Вехи". Прозвучал горестный упрек образованному обществу, которое в массе своей не вняло их прежнему напоминанию о тяжкой ответственности за роковые события 1905-1907 гг., вновь разразившиеся в 1917 г.
Несмотря на различия в настроениях и взглядах, участники нового сборника, по словам П.Б.Струве, переживали одну муку и испытывали одну веру, "всем авторам одинаково присуще и дорого убеждение, что положительные начала общественной жизни укоренены в глубинах религиозного сознания и что разрыв этой коренной связи есть несчастие и преступление"[4].
В интеллигенции такой разрыв совершился. В своем первоначальном духовном облике она еще носила в себе черты религиозности. Ей свойственно было отвращение к духовному мещанству, хотя черты такого рода являются, как считают веховцы, не столько собственно интеллигентскими, сколько унаследованными от христианства. В статье "Героизм и подвижничество" Булгаков проследил превращение этого обстоятельства в реликтовое: "Вообще, духовными навыками, воспитанными Церковью, объясняется и не одна из лучших черт русской интеллигенции, которые она утрачивает по мере своего удаления от Церкви, например, некоторый пуританизм, ригористические нравы, своеобразный аскетизм, вообще строгость личной жизни; такие, например, вожди русской интеллигенции, как Добролюбов и Чернышевский (оба семинаристы, воспитанные в религиозных семьях духовных лиц), сохраняют почти нетронутым свой прежний нравственный облик, который, однако же, постепенно утрачивают их исторические дети и внуки"[5].
Революционные потрясения и смуты обнажили иррелигиозную сущность интеллигенции, даже враждебность христианству. Атеизм в их среде играл роль особого рода веры, в которую, по Булгакову, "крещаются" поступающие в лоно интеллигентской "церкви", как это повелось еще с Белинского, духовного отца российской интеллигенции.
Отвергая религию и проповедуя атеизм, интеллигенция утверждает вслед за П.Бейлем возможность безрелигиозной морали и существование атеистического общества вполне морального. Однако историческая эволюция интеллигенции, тенденция ее развития, особенно ярко выявившиеся итоги революционного периода, не реализовывали такую возможность и свидетельствовали скорее об обратном, что вызывало серьезное беспокойство у части представителей самой интеллигенции. С.Л.Франк задается вопросом о причинах моральной деградации революционной интеллигенции, обнаружившейся в ходе первой русской революции. Как могли столь быстро и радикально расшататься, казалось бы, устойчивые и крепкие нравственные основы интеллигенции? Как могла она, воспитанная на проповеди лучших людей, вдруг опуститься до грабежей и животной разнузданности? Отчего политические преступления слились с уголовными и вульгаризованная проблема пола идейно сплелась с революционностью? Как это получилось, что субъективно чистые, бескорыстные и самоотверженные служители социальной веры уже в годы первой русской революции оказались не только в партийном соседстве, но и в духовном родстве с грабителями, корыстными убийцами, хулиганами и разнузданными любителями полового разврата?
Эти явления – не простые нарушения нравственности, возможные всегда и повсюду, а бесчинства, претендующие на "идейное значение" и проповедуемые как "новые идеалы". Отметив это как факт, открыто и без злопыхательства, Франк находит ему объяснение в самом содержании интеллигентской веры, именно в нигилизме, который как бы сам невольно санкционирует преступность и хулиганство и дает им возможность рядиться в мантию идейности и прогрессивности[6].
Понимание нигилизма не в качестве временной моды, а как фундаментального идейного компонента этого миросозерцания, помогает увидеть главное зло, уродующее жизнь общественного и индивидуального организма, и потому зло еще более опасное, чем попрание норм, анархическое разложение, дезорганизация и озлобленность, в источник которых оно очень скоро превращается. Это – "ложь и обман, сознательно проводимые и сознательно приемлемые, дающие роковой уклон самим корням душевной жизни"; это поток фальшивых лозунгов и фраз, это цинизм и бесстыдство того, что ныне называют средствами массовой информации, духовный яд которых оказал сильное воздействие на личность и народное сознание уже в годы первой русской революции; это "внутренняя зараза зла", распространяемая с целью оправдать уже совершенные злодеяния; это более глубокий слой зла, чем "разбушевавшиеся звериные инстинкты", ибо ложь и обман делаются уже "долговечными факторами будущих беззаконий". С.А.Аскольдов указал на значительный "удельный вес" этого зла[7], поразившего интеллигенцию в ходе революции, которая стала как бы духовным зеркалом ее.
Иные из характерных черт многих представителей этого слоя общества прозревались уже Достоевским. Усматривая в интеллигенции по мере все большего удаления ее от народной почвы, устремленность в "идеализм", потребность в "высшей мысли", притом в основе своей нигилистической, писатель одновременно укреплялся в убеждении, что "нигде на свете... нет столько мошенников и лакеев мысли, столько самого низменного подбора людей, как в так называемом классе интеллигентном. Это как бы полная и всегда присущая противоположность идеалистам. Это так называемая золотая средина, которая (как бы), кажется, так и родится бездарной и развратной"[8].
Как ни прискорбно, но оправдывалась также – и с лихвой – настороженность Чехова к "двуличию" интеллигенции[9], вызывавшему его брезгливое и неприязненное отношение к ней. По общему убеждению веховцев, имморализм, лживость, безответственность интеллигенции есть следствие отщепенства ее от государства, от народной почвы, от веры. Корень недуга составляет религиозное извращение, и только религиозное оздоровление может и должно исправить положение.
Как во временном развитии, так и в сущностном развертывании интеллигентского сознания постоянно происходит отталкивание его от религии и возвращение к ней, потеря Бога и богоискательство. И порой трудно установить, что это: реликт былой, еще не изжитой религиозности или новое ее зарождение. На протяжении XIX и XX вв. многократно повторяется это "религиозное беспокойство" (Булгаков), выражающее, по-видимому, противоречивую сущность этого сознания, устремляющегося через ряд проб и ошибок к завершению общего круга своего развития: от падения к обновлению и преображению, от попрания религиозности к напряженным поискам неземного града, от утраты веры к страстным усилиям исполнить на земле волю Божию.
Дорога не из прямоезжих и сколько приходится плутать, прежде чем достичь цели! И сколь драматично это продвижение! Послушаем Булгакова: "Интеллигенция отвергла Христа, она отвернулась от Его лика, исторгла из сердца своего Его образ, лишила себя внутреннего света жизни и платится, вместе с своей родиной, за эту измену, за это религиозное самоубийство"[10]. Но расплата, наказание – это пассивное следствие, объективный исход ситуации, а не то решение проблемы, которое требует волевого усилия, субъективного выбора, нравственного подвига, действенного религиозного мотива. Все говорит о необходимости решать, решаться преобразить себя, и никакой поруки, что такое решение будет принято и проведено. И все же. Тоска по Христу, мятущаяся тревога, затаенная в глубинах души, жажда духовности подают надежду на будущее обновление интеллигенции, ибо в ней – Булгаков это остро чувствует вместе с другими веховцами – заключены, рядом с антихристовым началом, также и "высшие религиозные потенции, новая историческая плоть, ждущая своего одухотворения"[11]. Надежда на такое оздоровление, как и вера в Россию, коренится в религиозном слое сознания – не только у веховцев, но и у многих соотечественников, которые уже не знают (тою же интеллигенцией вышиблено из исторической памяти) и даже не подозревают о своем православии и по слабости веры не замечают ее в себе и не верят, что они – верующие.
Булгаков четко определил значение религиозного вопроса во всей веховской проблематике интеллигентского сознания: "Я не могу не видеть самой основной особенности интеллигенции в ее отношении к религии... историческое будущее России также стягивается в решении вопроса, как самоопределится интеллигенция в отношении к религии, останется ли она в прежнем, мертвенном, состоянии или же в этой области нас ждет еще переворот, подлинная революция в умах и сердцах"[12]. Спустя почти десятилетие П.И.Новгородцев убежденно подтверждал, что "и сейчас, когда революционный вихрь рассеял и разметал в стороны державу российскую, когда он отдал ее в чужие руки, только пробуждение религиозного сознания и национально-государственного чувства может возродить Россию"[13].
Контекст, в котором объективно стоит проблема отношения российской интеллигенции к религии, это – русская идея. Духовность, Державность, Соборность – вот основные определенности ее, которые в царствование Николая I были обозначены в тройственной формуле: Православие, Самодержавие, Народность. А что сделала интеллигенция для более углубленной разработки и развития этой формулы традиционной русской государственности? Она отвергла казенное толкование ее, отбросила и реальные, конкретные исторические основы, на которых взрастилась эта формула, заменив их, по словам Новгородцева, "отвлеченной пустотой начал безгосударственности, безрелигиозности и интернационализма"[14]. Не менее суровые упреки бросал Бердяев: интеллигенция "в огромной массе своей никогда не сознавала себе имманентным государство, церковь, отечество", ценности эти "представлялись ей трансцендентно-далекими и вызывали в ней враждебное чувство, как что-то чуждое и насилующее"[15]. Это определенно проистекало из интеллигентской отстраненности от религии, государства, народа и его истории, и из интеллигентского нигилизма, что обрисовано в "Вехах" в резких очертаниях как позиция разрыва и дезинтеграции целостного мироотношения, идейным принципом которого является русская идея.
Поскольку интеллигентское отщепенство (на философском языке выражаемое термином "отчуждение") связано с преднамеренным и деятельным укоренением в нигилизме, то приходится говорить еще и о самоотчуждении. Процесс этот начинался с нигилистического отрешения от того или иного из элементов русской идеи и завершался общей противопоставленностью всем им: православию противопоставлялся атеизм, самодержавию – антигосударственность, народности – безродный космополитизм и индивидуализм. Впрочем, осознает это интеллигенция не как самоотчуждение, а как самообретение и самоутверждение. Она понимает это как освобождение от религиозных предрассудков, от гнета государственного деспотизма, от уз традиционной общности и от пут социальных механизмов, нивелирующих индивидуальности и обезличивающих их. Это освобождение в сущности была чаемая индивидуализация и партикуляризация частных лиц, процесс атомизации и формирования самостоятельного и независимого индивида, огульно отождествляемый с формированием сознающей себя личности.
В той мере, в какой интеллигентская идеология держится на отрицании, на нигилизме, она оказывается в негативной зависимости от отвергаемого ею объекта. Ее сущность составляют искаженные и как бы вывернутые наизнанку лозунги, вернее, антилозунги по отношению к Православию, Самодержавию, Народности. По своей обостренной противопоставленности интеллигенция зависит от того, чему противопоставляет себя; по своей исключительной отрицательности она не свободна от отрицаемого: без нападок на русскую идею, которая есть существенный ее предмет, она не может чувствовать себя собою.
Существенной противопоставленностью триединой формуле и в целом, и в элементах ее, взятых порознь, определяются и три основные черты, или качества интеллигенции, тройное ее "отщепенство": безрелигиозность, антигосударственность и космополитичность. Интеллигентское сознание предстает таким образом как негатив тройственной формулы. Оно несет в себе перевернутый и отчужденный образ той самой формулы, с которой находится в резкой конфронтации.
Саму формулу "Православие, Самодержавие, Народность" выставляют примитивной, профанированной, расщепленной и превратно интерпретированной в ее элементах. Православие представляют как суеверие, проповедь невежества, поповщину, обман народа, детские сказки, выдуманные для оправдания эксплуататоров и угнетателей, самодержавие – воплощенный деспотизм, произвол самовластья, конечно же, попирающий "права", удушающий свободы. С самодержавием связывали представления о России как полицейском государстве, "тюрьме народов" и "жандарме Европы". Народность – разумеется, крепостничество, отстаивание старых консервативных традиций темными, непросвещенными низами общества, не знающими своих истинных интересов, игра правящей верхушки на инфернальных инстинктах черни; власть спекулирует на слове "народ", сглаживает и затушевывает классовые антагонизмы обманчивой видимостью национального единства.
Нападки на уваровскую формулу триединства кажутся тем “справедливее", критика – тем "убедительнее", что каждый из элементов формулы берется изолированно, в "догматически обособляющем истолковании" (Новгородцев), в оторванности от положительных органических связей его с другими, от такого же единства с целым, – берется вне исторической традиции, в оторванности от живой общности, в чуждом ему контексте.
Разумеется, приверженцы позиции разрыва целостности противостоят и точке зрения тех, кто положительно принимает эту целостность, истолковывая ее (точку зрения целостности) не иначе как в свете своего негативистского и разрушающего подхода, и потому просто лишают себя возможности постичь ее. Прибегают к умышленному извращению уваровской формулы. Создают примитивный и уродливый имидж ее, который остался в ходу до наших дней[16]. И теперь соединенность трех элементов представляют все еще каким-то искусственным, неорганичным, тем более не духовным. Это происходит в результате определенной предварительной переработки смыслов и значений в содержании формулы, свойственных первоначальному действительному содержанию ее. Интеллигенция отрицала и разрушала эту формулу. Она внесла посильную лепту в отлучение русского народа от его православной веры, сеяла в народе ненависть и вражду к веками создававшейся им форме правления и общественного устройства.
Воссоздание и положительное утверждение русской идеи будет равнозначно отрицанию интеллигентского отрицания, самоотрицанию своей установки, но именно этого интеллигенция стремится избежать, потому что в таком случае она перестанет быть самою собой, интеллигенцией. На разные лады повторяя тезис о необходимости этого самоотрицания, веховцы, интеллигентские флагелланты, ставили вопрос либо о преобразовании интеллигенции в православную, державную, народную, либо о ее cамоизживании и формировании новой национальной интеллигенции. В "Вехах" звучит призыв к внутреннему самоуглублению, чтобы на этом пути интеллигенция осознала себя и преобразилась, стала религиозной, державной и национальной. Или призыв этот бессмысленный, в известной мере напоминающий призыв к безумцу образумиться или калеке – отбросить костыли и ходить? Может быть, не интеллигенции предназначено обновлять Россию, а России интеллигенцию?
Известно, что интеллигенция в целом не приняла веховской критики, этой интеллигентской же исповеди. Она не учла опыта ни первой русской революции, ни революции 1917 г., и осталась при прежней нерешенной своей проблеме также в наше смутное время. Свою болезнь, отщепенство, интеллигенция продолжает выдавать за здоровье, а недуг усматривает в чем угодно, но не в себе. Это как если бы разлад и неустройство и были нормальным состоянием, а единство и гармония – только признаком незрелости, детской болезнью, так что навязываемое интеллигенцией излечение является попыткой превратить свою болезнь во всеобщую и универсальную.
Как бы интеллигенция ни относилась к русской идее и как бы ни определяла ее, она всегда, даже во враждебном противостоянии находится в зависимости от этого предмета (хотя чаще всего в негативной) и определяется им; он всегда является ее существенным предметом.
Предмет интеллигенции старше и величественнее ее самой. Поскольку этот предмет изначальнее, то судить о нем можно и должно по тому, как он существовал совершенно независимо от интеллигентского его осознания, до появления этого сознания, в подлинном своем виде, не искаженном в зеркале этого сознания. Предмет этот представляет собой органичное целое. Если желательно знать отношение интеллигенции к тому или иному из его аспектов, имеет смысл использовать не столько комплексный, ныне распространенный и для исследователя "выигрышный" подход, сколько выигрышный для истины целостный предмет.
О российской интеллигенции справедливо говорят как о единственном, неповторимом явлении истории и потому уже ей, как и всему уникальному, крайне затруднительно дать удовлетворительное определение. Это не значит, что она вовсе неопределима, напротив, она даже сама определяет себя, как теоретически, так и практически. И хотя не всегда представление о себе и самомнение является истинным, однако, при историческом подходе нельзя не учитывать этих самоосмыслений и самоопределений, анализ которых способствует формированию действительного определения, а не просто дефиниции.
"Каждое поколение интеллигенции определяло себя по-своему, отрекаясь от своих предков и начиная – на десять лет – новую эру"[1], – писал Г.П.Федотов. Знаменитый сборник "Вехи" (1909 г.) – только наиболее концентрированное и яркое выражение интеллигентской самокритики, ставшей традицией и часто принимавшей довольно мрачные формы перемен в "самоопределении". "Трагедия интеллигенции", – таким заголовком своей статьи Федотов давал правильно понять и оценить ситуацию, которую создают и в которую непрестанно ввергают себя представители этого слоя общества. За идеалистами – реалисты, за реалистами – "критически мыслящие личности" – они же народники, за народниками – марксисты... Нет, это не дружные усилия: "дедка за репку, бабка за дедку", это – череда "братоубийственных могил".
Еще предстоит подробнее обсудить столь своеобразно проявляющуюся критическую самоопределяемость, ставшую близкой нам и знакомой по недавно разразившимся событиям, когда наша "славная советская интеллигенция" в мгновение ока и в массовом масштабе определилась на виду у всего народа в не менее славную постсоветскую и антисоветскую.
Речь идет, разумеется (и пойдет далее), об интеллигенции, радикальной в политическом отношении, революционной и либеральной, т.е. лишь о части этого слоя общества, но такой части, в которой концентрируются известные существенные черты, за проявления которых ответственна интеллигенция в целом.
Что бы ни совершалось в жизни нашего отечества за последние полтора столетия, происходило не без участия интеллигенции. Душа ее, как заявлено в "Вехах", есть ключ к грядущим судьбам российской государственности и общественного бытия. С.Н.Булгаков дал острую и до сих пор не устаревшую постановку вопроса об интеллигенции, сравнив ее с прорубленным Петром I окном в Европу, через которое входит к нам западный воздух, одновременно и живительный, и ядовитый. Поэтому высоко и значительно ее историческое призвание, но вместе с тем и "устрашающе огромна ее историческая ответственность перед будущим нашей страны, как ближайшим, так и отдаленным"[2]. Размышления Булгакова, как и других веховцев, вызваны одною озабоченностью, одною общей тревогой: "поднимется ли на высоту своей задачи русская интеллигенция, получит ли Россия столь нужный ей образованный класс с русской душой, просвещенным разумом, твердой волею, ибо, в противном случае, интеллигенция... погубит Россию"[3].
Многое зависит от природы интеллигенции, еще больше – от духовных и идейных основ, на которых она утвердится. Революции 1905 и 1917 гг. были раскрытием ее характера и вместе с тем исторической проверкой действительного содержания и смысла ее идеологии, испытанием нравственной состоятельности ее мировоззрения.
Большинство веховцев, объединившись с вновь привлеченными авторами, подготовили в 1918 г. сборник "Из глубины", рассматриваемый ими как вторые "Вехи". Прозвучал горестный упрек образованному обществу, которое в массе своей не вняло их прежнему напоминанию о тяжкой ответственности за роковые события 1905-1907 гг., вновь разразившиеся в 1917 г.
Несмотря на различия в настроениях и взглядах, участники нового сборника, по словам П.Б.Струве, переживали одну муку и испытывали одну веру, "всем авторам одинаково присуще и дорого убеждение, что положительные начала общественной жизни укоренены в глубинах религиозного сознания и что разрыв этой коренной связи есть несчастие и преступление"[4].
В интеллигенции такой разрыв совершился. В своем первоначальном духовном облике она еще носила в себе черты религиозности. Ей свойственно было отвращение к духовному мещанству, хотя черты такого рода являются, как считают веховцы, не столько собственно интеллигентскими, сколько унаследованными от христианства. В статье "Героизм и подвижничество" Булгаков проследил превращение этого обстоятельства в реликтовое: "Вообще, духовными навыками, воспитанными Церковью, объясняется и не одна из лучших черт русской интеллигенции, которые она утрачивает по мере своего удаления от Церкви, например, некоторый пуританизм, ригористические нравы, своеобразный аскетизм, вообще строгость личной жизни; такие, например, вожди русской интеллигенции, как Добролюбов и Чернышевский (оба семинаристы, воспитанные в религиозных семьях духовных лиц), сохраняют почти нетронутым свой прежний нравственный облик, который, однако же, постепенно утрачивают их исторические дети и внуки"[5].
Революционные потрясения и смуты обнажили иррелигиозную сущность интеллигенции, даже враждебность христианству. Атеизм в их среде играл роль особого рода веры, в которую, по Булгакову, "крещаются" поступающие в лоно интеллигентской "церкви", как это повелось еще с Белинского, духовного отца российской интеллигенции.
Отвергая религию и проповедуя атеизм, интеллигенция утверждает вслед за П.Бейлем возможность безрелигиозной морали и существование атеистического общества вполне морального. Однако историческая эволюция интеллигенции, тенденция ее развития, особенно ярко выявившиеся итоги революционного периода, не реализовывали такую возможность и свидетельствовали скорее об обратном, что вызывало серьезное беспокойство у части представителей самой интеллигенции. С.Л.Франк задается вопросом о причинах моральной деградации революционной интеллигенции, обнаружившейся в ходе первой русской революции. Как могли столь быстро и радикально расшататься, казалось бы, устойчивые и крепкие нравственные основы интеллигенции? Как могла она, воспитанная на проповеди лучших людей, вдруг опуститься до грабежей и животной разнузданности? Отчего политические преступления слились с уголовными и вульгаризованная проблема пола идейно сплелась с революционностью? Как это получилось, что субъективно чистые, бескорыстные и самоотверженные служители социальной веры уже в годы первой русской революции оказались не только в партийном соседстве, но и в духовном родстве с грабителями, корыстными убийцами, хулиганами и разнузданными любителями полового разврата?
Эти явления – не простые нарушения нравственности, возможные всегда и повсюду, а бесчинства, претендующие на "идейное значение" и проповедуемые как "новые идеалы". Отметив это как факт, открыто и без злопыхательства, Франк находит ему объяснение в самом содержании интеллигентской веры, именно в нигилизме, который как бы сам невольно санкционирует преступность и хулиганство и дает им возможность рядиться в мантию идейности и прогрессивности[6].
Понимание нигилизма не в качестве временной моды, а как фундаментального идейного компонента этого миросозерцания, помогает увидеть главное зло, уродующее жизнь общественного и индивидуального организма, и потому зло еще более опасное, чем попрание норм, анархическое разложение, дезорганизация и озлобленность, в источник которых оно очень скоро превращается. Это – "ложь и обман, сознательно проводимые и сознательно приемлемые, дающие роковой уклон самим корням душевной жизни"; это поток фальшивых лозунгов и фраз, это цинизм и бесстыдство того, что ныне называют средствами массовой информации, духовный яд которых оказал сильное воздействие на личность и народное сознание уже в годы первой русской революции; это "внутренняя зараза зла", распространяемая с целью оправдать уже совершенные злодеяния; это более глубокий слой зла, чем "разбушевавшиеся звериные инстинкты", ибо ложь и обман делаются уже "долговечными факторами будущих беззаконий". С.А.Аскольдов указал на значительный "удельный вес" этого зла[7], поразившего интеллигенцию в ходе революции, которая стала как бы духовным зеркалом ее.
Иные из характерных черт многих представителей этого слоя общества прозревались уже Достоевским. Усматривая в интеллигенции по мере все большего удаления ее от народной почвы, устремленность в "идеализм", потребность в "высшей мысли", притом в основе своей нигилистической, писатель одновременно укреплялся в убеждении, что "нигде на свете... нет столько мошенников и лакеев мысли, столько самого низменного подбора людей, как в так называемом классе интеллигентном. Это как бы полная и всегда присущая противоположность идеалистам. Это так называемая золотая средина, которая (как бы), кажется, так и родится бездарной и развратной"[8].
Как ни прискорбно, но оправдывалась также – и с лихвой – настороженность Чехова к "двуличию" интеллигенции[9], вызывавшему его брезгливое и неприязненное отношение к ней. По общему убеждению веховцев, имморализм, лживость, безответственность интеллигенции есть следствие отщепенства ее от государства, от народной почвы, от веры. Корень недуга составляет религиозное извращение, и только религиозное оздоровление может и должно исправить положение.
Как во временном развитии, так и в сущностном развертывании интеллигентского сознания постоянно происходит отталкивание его от религии и возвращение к ней, потеря Бога и богоискательство. И порой трудно установить, что это: реликт былой, еще не изжитой религиозности или новое ее зарождение. На протяжении XIX и XX вв. многократно повторяется это "религиозное беспокойство" (Булгаков), выражающее, по-видимому, противоречивую сущность этого сознания, устремляющегося через ряд проб и ошибок к завершению общего круга своего развития: от падения к обновлению и преображению, от попрания религиозности к напряженным поискам неземного града, от утраты веры к страстным усилиям исполнить на земле волю Божию.
Дорога не из прямоезжих и сколько приходится плутать, прежде чем достичь цели! И сколь драматично это продвижение! Послушаем Булгакова: "Интеллигенция отвергла Христа, она отвернулась от Его лика, исторгла из сердца своего Его образ, лишила себя внутреннего света жизни и платится, вместе с своей родиной, за эту измену, за это религиозное самоубийство"[10]. Но расплата, наказание – это пассивное следствие, объективный исход ситуации, а не то решение проблемы, которое требует волевого усилия, субъективного выбора, нравственного подвига, действенного религиозного мотива. Все говорит о необходимости решать, решаться преобразить себя, и никакой поруки, что такое решение будет принято и проведено. И все же. Тоска по Христу, мятущаяся тревога, затаенная в глубинах души, жажда духовности подают надежду на будущее обновление интеллигенции, ибо в ней – Булгаков это остро чувствует вместе с другими веховцами – заключены, рядом с антихристовым началом, также и "высшие религиозные потенции, новая историческая плоть, ждущая своего одухотворения"[11]. Надежда на такое оздоровление, как и вера в Россию, коренится в религиозном слое сознания – не только у веховцев, но и у многих соотечественников, которые уже не знают (тою же интеллигенцией вышиблено из исторической памяти) и даже не подозревают о своем православии и по слабости веры не замечают ее в себе и не верят, что они – верующие.
Булгаков четко определил значение религиозного вопроса во всей веховской проблематике интеллигентского сознания: "Я не могу не видеть самой основной особенности интеллигенции в ее отношении к религии... историческое будущее России также стягивается в решении вопроса, как самоопределится интеллигенция в отношении к религии, останется ли она в прежнем, мертвенном, состоянии или же в этой области нас ждет еще переворот, подлинная революция в умах и сердцах"[12]. Спустя почти десятилетие П.И.Новгородцев убежденно подтверждал, что "и сейчас, когда революционный вихрь рассеял и разметал в стороны державу российскую, когда он отдал ее в чужие руки, только пробуждение религиозного сознания и национально-государственного чувства может возродить Россию"[13].
Контекст, в котором объективно стоит проблема отношения российской интеллигенции к религии, это – русская идея. Духовность, Державность, Соборность – вот основные определенности ее, которые в царствование Николая I были обозначены в тройственной формуле: Православие, Самодержавие, Народность. А что сделала интеллигенция для более углубленной разработки и развития этой формулы традиционной русской государственности? Она отвергла казенное толкование ее, отбросила и реальные, конкретные исторические основы, на которых взрастилась эта формула, заменив их, по словам Новгородцева, "отвлеченной пустотой начал безгосударственности, безрелигиозности и интернационализма"[14]. Не менее суровые упреки бросал Бердяев: интеллигенция "в огромной массе своей никогда не сознавала себе имманентным государство, церковь, отечество", ценности эти "представлялись ей трансцендентно-далекими и вызывали в ней враждебное чувство, как что-то чуждое и насилующее"[15]. Это определенно проистекало из интеллигентской отстраненности от религии, государства, народа и его истории, и из интеллигентского нигилизма, что обрисовано в "Вехах" в резких очертаниях как позиция разрыва и дезинтеграции целостного мироотношения, идейным принципом которого является русская идея.
Поскольку интеллигентское отщепенство (на философском языке выражаемое термином "отчуждение") связано с преднамеренным и деятельным укоренением в нигилизме, то приходится говорить еще и о самоотчуждении. Процесс этот начинался с нигилистического отрешения от того или иного из элементов русской идеи и завершался общей противопоставленностью всем им: православию противопоставлялся атеизм, самодержавию – антигосударственность, народности – безродный космополитизм и индивидуализм. Впрочем, осознает это интеллигенция не как самоотчуждение, а как самообретение и самоутверждение. Она понимает это как освобождение от религиозных предрассудков, от гнета государственного деспотизма, от уз традиционной общности и от пут социальных механизмов, нивелирующих индивидуальности и обезличивающих их. Это освобождение в сущности была чаемая индивидуализация и партикуляризация частных лиц, процесс атомизации и формирования самостоятельного и независимого индивида, огульно отождествляемый с формированием сознающей себя личности.
В той мере, в какой интеллигентская идеология держится на отрицании, на нигилизме, она оказывается в негативной зависимости от отвергаемого ею объекта. Ее сущность составляют искаженные и как бы вывернутые наизнанку лозунги, вернее, антилозунги по отношению к Православию, Самодержавию, Народности. По своей обостренной противопоставленности интеллигенция зависит от того, чему противопоставляет себя; по своей исключительной отрицательности она не свободна от отрицаемого: без нападок на русскую идею, которая есть существенный ее предмет, она не может чувствовать себя собою.
Существенной противопоставленностью триединой формуле и в целом, и в элементах ее, взятых порознь, определяются и три основные черты, или качества интеллигенции, тройное ее "отщепенство": безрелигиозность, антигосударственность и космополитичность. Интеллигентское сознание предстает таким образом как негатив тройственной формулы. Оно несет в себе перевернутый и отчужденный образ той самой формулы, с которой находится в резкой конфронтации.
Саму формулу "Православие, Самодержавие, Народность" выставляют примитивной, профанированной, расщепленной и превратно интерпретированной в ее элементах. Православие представляют как суеверие, проповедь невежества, поповщину, обман народа, детские сказки, выдуманные для оправдания эксплуататоров и угнетателей, самодержавие – воплощенный деспотизм, произвол самовластья, конечно же, попирающий "права", удушающий свободы. С самодержавием связывали представления о России как полицейском государстве, "тюрьме народов" и "жандарме Европы". Народность – разумеется, крепостничество, отстаивание старых консервативных традиций темными, непросвещенными низами общества, не знающими своих истинных интересов, игра правящей верхушки на инфернальных инстинктах черни; власть спекулирует на слове "народ", сглаживает и затушевывает классовые антагонизмы обманчивой видимостью национального единства.
Нападки на уваровскую формулу триединства кажутся тем “справедливее", критика – тем "убедительнее", что каждый из элементов формулы берется изолированно, в "догматически обособляющем истолковании" (Новгородцев), в оторванности от положительных органических связей его с другими, от такого же единства с целым, – берется вне исторической традиции, в оторванности от живой общности, в чуждом ему контексте.
Разумеется, приверженцы позиции разрыва целостности противостоят и точке зрения тех, кто положительно принимает эту целостность, истолковывая ее (точку зрения целостности) не иначе как в свете своего негативистского и разрушающего подхода, и потому просто лишают себя возможности постичь ее. Прибегают к умышленному извращению уваровской формулы. Создают примитивный и уродливый имидж ее, который остался в ходу до наших дней[16]. И теперь соединенность трех элементов представляют все еще каким-то искусственным, неорганичным, тем более не духовным. Это происходит в результате определенной предварительной переработки смыслов и значений в содержании формулы, свойственных первоначальному действительному содержанию ее. Интеллигенция отрицала и разрушала эту формулу. Она внесла посильную лепту в отлучение русского народа от его православной веры, сеяла в народе ненависть и вражду к веками создававшейся им форме правления и общественного устройства.
Воссоздание и положительное утверждение русской идеи будет равнозначно отрицанию интеллигентского отрицания, самоотрицанию своей установки, но именно этого интеллигенция стремится избежать, потому что в таком случае она перестанет быть самою собой, интеллигенцией. На разные лады повторяя тезис о необходимости этого самоотрицания, веховцы, интеллигентские флагелланты, ставили вопрос либо о преобразовании интеллигенции в православную, державную, народную, либо о ее cамоизживании и формировании новой национальной интеллигенции. В "Вехах" звучит призыв к внутреннему самоуглублению, чтобы на этом пути интеллигенция осознала себя и преобразилась, стала религиозной, державной и национальной. Или призыв этот бессмысленный, в известной мере напоминающий призыв к безумцу образумиться или калеке – отбросить костыли и ходить? Может быть, не интеллигенции предназначено обновлять Россию, а России интеллигенцию?
Известно, что интеллигенция в целом не приняла веховской критики, этой интеллигентской же исповеди. Она не учла опыта ни первой русской революции, ни революции 1917 г., и осталась при прежней нерешенной своей проблеме также в наше смутное время. Свою болезнь, отщепенство, интеллигенция продолжает выдавать за здоровье, а недуг усматривает в чем угодно, но не в себе. Это как если бы разлад и неустройство и были нормальным состоянием, а единство и гармония – только признаком незрелости, детской болезнью, так что навязываемое интеллигенцией излечение является попыткой превратить свою болезнь во всеобщую и универсальную.
Как бы интеллигенция ни относилась к русской идее и как бы ни определяла ее, она всегда, даже во враждебном противостоянии находится в зависимости от этого предмета (хотя чаще всего в негативной) и определяется им; он всегда является ее существенным предметом.
Предмет интеллигенции старше и величественнее ее самой. Поскольку этот предмет изначальнее, то судить о нем можно и должно по тому, как он существовал совершенно независимо от интеллигентского его осознания, до появления этого сознания, в подлинном своем виде, не искаженном в зеркале этого сознания. Предмет этот представляет собой органичное целое. Если желательно знать отношение интеллигенции к тому или иному из его аспектов, имеет смысл использовать не столько комплексный, ныне распространенный и для исследователя "выигрышный" подход, сколько выигрышный для истины целостный предмет.