Антон Чехов - Тина
I
В большой двор водочного завода «наследников
М. Е. Ротштейн», грациозно покачиваясь на седле, въехал молодой
человек в белоснежном офицерском кителе. Солнце беззаботно
улыбалось на звездочках поручика, на белых стволах берез, на
кучах битого стекла, разбросанных там и сям по двору. На всем
лежала светлая здоровая красота летнего дня, и ничто не мешало
сочной молодой зелени весело трепетать и перемигиваться с ясным,
голубым небом. Даже грязный, закопченный вид кирпичных сараев и
душный запах сивушного масла не портили общего хорошего
настроения. Поручик весело спрыгнул с седла, передал лошадь
подбежавшему человеку и, поглаживая пальцем свои тонкие черные
усики, вошел в парадную дверь. На самой верхней ступени ветхой,
но светлой и мягкой лестницы его встретила горничная с
немолодым, несколько надменным лицом. Поручик молча подал ей
карточку.
Идя в покои с карточкой, горничная могла прочесть: «Александр
Григорьевич Сокольский». Через минуту она вернулась и сказала
поручику, что барышня принять его не может, так как чувствует
себя не совсем здоровой. Сокольский поглядел на потолок и
вытянул нижнюю губу.
— Досадно! — сказал он. — Послушайте, моя милая, — живо
заговорил он, — подите и скажите Сусанне Моисеевне, что мне
очень нужно поговорить с ней. Очень! Я задержу ее только на одну
минуту. Пусть она извинит меня.
Горничная пожала одним плечом и лениво пошла к барышне.
— Хорошо! — вздохнула она, вернувшись немного погодя. —
Пожалуйте!
Поручик прошел за ней пять-шесть больших, роскошно убранных
комнат, коридор и в конце концов очутился в просторной
квадратной комнате, где с первого же шага его поразило изобилие
цветущих растений и сладковатый, густой до отвращения запах
жасмина. Цветы шпалерами тянулись вдоль стен, заслоняя окна,
свешивались с потолка, вились по углам, так что комната походила
больше на оранжерею, чем на жилое помещение. Синицы, канарейки и
щеглята с писком возились в зелени и бились об оконные стекла.
— Простите, пожалуйста, что я вас здесь принимаю! — услышал
поручик сочный женский голос, не без приятности картавящий звук
р. — Вчера у меня была мигрень и, чтобы она сегодня не
повторилась, я стараюсь не шевелиться. Что вы хотите?
Как раз против входа, в большом стариковском кресле, откинувши
голову назад на подушку, сидела женщина в дорогом китайском
шлафроке и с укутанной головой. Из-за вязаного шерстяного платка
виден был только бледный длинный нос с острым кончиком и
маленькой горбинкой да один большой черный глаз. Просторный
шлафрок скрывал ее рост и формы, но по белой красивой руке, по
голосу, по носу и глазу ей можно было дать не больше 26—28 лет.
— Простите, что я так настойчив... — начал поручик, звякая
шпорами. — Честь имею представиться: Сокольский! Приехал я по
поручению моего кузена, а вашего соседа, Алексея Ивановича
Крюкова, который...
— Ах, знаю! — перебила Сусанна Моисеевна. — Я знаю Крюкова.
Садитесь, я не люблю, если передо мной стоит что-нибудь большое.
— Мой двоюродный брат поручил мне просить вас об одном
одолжении, — продолжал поручик, еще раз звякнув шпорами и
садясь. — Дело в том, что ваш покойный батюшка покупал зимою у
брата овес и остался ему должен небольшую сумму. Срок векселям
будет только через неделю, но брат убедительно просил вас, не
можете ли вы уплатить этот долг сегодня?
Поручик говорил, а сам искоса поглядывал в стороны.
«Да никак я в спальне?» — думал он.
В одном из углов комнаты, где зелень была гуще и выше, под
розовым, точно погребальным балдахином, стояла кровать с
измятой, еще не прибранной постелью. Тут же на двух креслах
лежали кучи скомканного женского платья. Подолы и рукава, с
помятыми кружевами и оборками, свешивались на ковер, по которому
там и сям белели тесемки, два-три окурка, бумажки от карамели...
Из-под кровати глядели тупые и острые носы длинного ряда
всевозможных туфель. И поручику казалось, что приторный
жасминный запах идет не от цветов, а от постели и ряда туфель.
— А на какую сумму векселя? — спросила Сусанна Моисеевна.
— На две тысячи триста.
— Ого! — сказала еврейка, показывая и другой большой черный
глаз. — А вы говорите — немного! Впрочем, всё равно, что сегодня
платить, что через неделю, но у меня в эти два месяца после
смерти отца было так много платежей... столько глупых хлопот,
что голова кружится! Прошу покорнейше, мне за границу нужно
ехать, а меня заставляют заниматься глупостями. Водка, овес... —
забормотала она, наполовину закрывая глаза, — овес, векселя,
проценты, или, как говорит мой главный приказчик, «прученты»...
Это ужасно. Вчера я просто прогнала акцизного. Пристает ко мне
со своим Траллесом. Я ему и говорю: убирайтесь вы к чёрту с
вашим Траллесом, я никого не принимаю! Поцеловал руку и ушел.
Послушайте, не может ли ваш брат подождать месяца два-три?
— Жестокий вопрос! — засмеялся поручик. — Брат может и год
ждать, но я-то не могу ждать! Ведь это я, надо вам сказать, ради
себя хлопочу. Мне нужны во что бы то ни стало деньги, а у брата,
как нарочно, ни одного свободного рубля. Приходится поневоле
ездить и собирать долги. Сейчас был у арендатора-мужика, теперь
вот у вас сижу, от вас еще куда-нибудь поеду и так, пока не
соберу пяти тысяч. Ужасно нужны деньги!
— Полноте, на что молодому человеку деньги? Прихоть, шалости.
Что, вы прокутились, проигрались, женитесь?
— Вы угадали! — засмеялся поручик и, слегка приподнявшись,
звякнул шпорами. — Действительно, я женюсь...
Сусанна Моисеевна пристально поглядела на гостя, сделала кислое
лицо и вздохнула.
— Не понимаю, что за охота у людей жениться! — сказала она, ища
вокруг себя носовой платок. — Жизнь так коротка, так мало
свободы, а они еще связывают себя.
— У всякого свой взгляд...
— Да, да, конечно, у всякого свой взгляд... Но, послушайте,
разве вы женитесь на бедной? По страстной любви? И почему вам
нужно непременно пять тысяч, а не четыре, не три?
«Какой, однако, у нее длинный язык!» — подумал поручик и
ответил:
— История в том, что по закону офицер не может жениться раньше
28 лет. Если угодно жениться, то или со службы уходи, или же
взноси пять тысяч залога.
— Ага, теперь понимаю. Послушайте, вот вы сейчас сказали, что у
каждого свой взгляд... Может быть, ваша невеста какая-нибудь
особенная, замечательная, но... я решительно не понимаю, как это
порядочный человек может жить с женщиной? Не понимаю, хоть
убейте. Живу я уже, слава тебе господи, 27 лет, но ни разу в
жизни не видела ни одной сносной женщины. Все ломаки,
безнравственные, лгуньи... Я терплю только горничных и кухарок,
а так называемых порядочных я к себе и на пушечный выстрел не
подпускаю. Да, слава богу, они сами меня ненавидят и не лезут ко
мне. Коли ей нужны деньги, так она мужа пришлет, а сама ни за
что не поедет, не из гордости, нет, а просто из трусости,
боится, чтоб я ей сцены не сделала. Ах, я отлично понимаю их
ненависть! Еще бы! Я откровенно выставляю на вид то, что они
всеми силами стараются спрятать от бога и людей. Как же после
этого не ненавидеть? Наверное, вам про меня уж с три короба
наговорили...
— Я так недавно сюда приехал, что...
— Но, но, но... по глазам вижу! А разве жена вашего брата не
снабдила вас напутствием? Отпускать молодого человека к такой
ужасной женщине и не предостеречь — как можно? Ха-ха... Но что,
как ваш брат? Он у вас молодец, такой красивый мужчина... Я его
несколько раз в обедне видела. Что вы на меня так глядите? Я
очень часто бываю в церкви! У всех один бог. Для образованного
человека не так важна внешность, как идея... Не правда ли?
— Да, конечно... — улыбнулся поручик.
— Да, идея... А вы совсем не похожи на вашего брата. Вы тоже
красивы, но ваш брат гораздо красивее. Удивительно, как мало
сходства!
— Немудрено: ведь мы не родные, а двоюродные.
— Да, правда. Так вам непременно сегодня нужны деньги? Почему
сегодня?
— На днях кончается срок моего отпуска.
— Ну, что ж с вами делать! — вздохнула Сусанна Моисеевна. — Так
и быть уж, дам вам денег, хотя и знаю, что будете бранить меня.
Поссоритесь после свадьбы с женой и скажете: «Если б та пархатая
жидовка не дала мне денег, так я, может быть, был бы теперь
свободен, как птица!» Ваша невеста хороша собой?
— Да, ничего...
— Гм!.. Все-таки лучше хоть что-нибудь, хоть красота, чем
ничего. Впрочем, никакой красотой женщина не может заплатить
мужу за свою пустоту.
— Это оригинально! — засмеялся поручик. — Вы сами женщина, а
такая женофобка!
— Женщина... — усмехнулась Сусанна. — Разве я виновата, что бог
послал мне такую оболочку? В этом я так же виновата, как вы в
том, что у вас есть усы. Не от скрипки зависит выбор футляра. Я
себя очень люблю, но когда мне напоминают, что я женщина, то я
начинаю ненавидеть себя. Ну, вы уйдите отсюда, я оденусь.
Подождите меня в гостиной.
Поручик вышел и первым делом глубоко вздохнул, чтобы отделаться
от тяжелого жасминного запаха, от которого у него уже начинало
кружить голову и першить в горле. Он был удивлен.
«Какая странная! — думал он, осматриваясь. — Говорит складно,
но... уж чересчур много и откровенно. Психопатка какая-то».
Гостиная, в которой он стоял теперь, была убрана богато, с
претензией на роскошь и моду. Тут были темные бронзовые блюда с
рельефами, виды Ниццы и Рейна на столах, старинные бра, японские
статуэтки, но все эти поползновения на роскошь и моду только
оттеняли ту безвкусицу, о которой неумолимо кричали золоченые
карнизы, цветистые обои, яркие бархатные скатерти, плохие
олеографии в тяжелых рамах. Безвкусицу дополняли незаконченность
и лишняя теснота, когда кажется, что чего-то недостает и что
многое следовало бы выбросить. Заметно было, что вся обстановка
заводилась не сразу, а частями, путем выгодных случаев,
распродаж.
Поручик сам обладал не бог весть каким вкусом, но и он заметил,
что вся обстановка носит на себе одну характерную особенность,
какую нельзя стереть ни роскошью, ни модой, а именно — полное
отсутствие следов женских, хозяйских рук, придающих, как
известно, убранству комнат оттенок теплоты, поэзии и уютности.
Здесь веяло холодом, как в вокзальных комнатах, клубах и
театральных фойе.
Собственно еврейского в комнате не было почти ничего, кроме
разве одной только большой картины, изображавшей встречу Иакова
с Исавом. Поручик оглядывался кругом и, пожимая плечами, думал о
своей новой, странной знакомке, о ее развязности и манере
говорить. Но вот раскрылась дверь и на пороге появилась она
сама, стройная, в длинном черном платье, с сильно затянутой,
точно выточенной талией. Теперь уж поручик видел не только нос и
глаза, но и белое худощавое лицо, черную кудрявую, как барашек,
голову. Она не понравилась ему, хотя и не показалась некрасивой.
Вообще к нерусским лицам он питал предубеждение, а тут к тому же
нашел, что к черным кудряшкам и густым бровям хозяйки очень не
шло белое лицо, своею белизною напоминавшее ему почему-то
приторный жасминный запах, что уши и нос были поразительно
бледны, как мертвые или вылитые из прозрачного воска.
Улыбнувшись, она вместе с зубами показала бледные десны, что
тоже ему не понравилось.
«Бледная немочь... — подумал он. — Вероятно, нервна, как
индюшка».
— А вот и я! Пойдемте! — сказала она, идя быстро впереди его и
обрывая на пути с цветов желтые листки. — Сейчас я дам вам
деньги и, если хотите, покормлю завтраком. Две тысячи триста
рублей! После такого хорошего гешефта вы с аппетитом покушаете.
Нравятся вам мои комнаты? Здешние барыни говорят, что у меня
пахнет чесноком. Этой кухонной остротой исчерпывается всё их
остроумие. Спешу вас уверить, что чесноку я даже в погребе не
держу, и когда однажды ко мне приехал с визитом доктор, от
которого пахло чесноком, то я попросила его взять свою шляпу и
ехать благоухать куда-нибудь в другое место. Пахнет у меня не
чесноком, а лекарствами. Отец лежал в параличе полтора года и
весь дом продушил лекарствами. Полтора года! Мне жаль его, но я
рада, что он умер: так он страдал!
Она провела офицера через две комнаты, похожие на гостиную,
через залу и остановилась в своем кабинете, где стоял женский
письменный столик, весь уставленный безделушками. Около него, на
ковре, валялось несколько раскрытых загнутых книг. Из кабинета
вела небольшая дверь, в которую виден был стол, накрытый для
завтрака.
Не переставая болтать, Сусанна достала из кармана связку мелких
ключей и отперла какой-то мудреный шкап с гнутой, покатой
крышкой. Когда крышка поднялась, шкап прогудел жалобную мелодию,
напомнившую поручику Эолову арфу. Сусанна выбрала еще один ключ
и вторично щелкнула.
— У меня здесь подземные ходы и потайные двери, — сказала она,
доставая небольшой сафьяновый портфель. — Смешной шкап, не
правда ли? А в этом портфеле четверть моего состояния.
Посмотрите, какой он пузатенький! Ведь вы меня не придушите?
Сусанна подняла на поручика глаза и добродушно засмеялась.
Поручик тоже засмеялся.
«А она славная!» — подумал он, глядя, как ключи бегают между ее
пальцами.
— Вот он! — сказала она, выбрав ключик от портфеля. — Ну-с, г.
кредитор, пожалуйте на сцену векселя. В сущности, какая глупость
вообще деньги! Какое ничтожество, а ведь как любят их женщины!
Знаете, я еврейка до мозга костей, без памяти люблю Шмулей и
Янкелей, но что мне противно в нашей семитической крови, так это
страсть к наживе. Копят и сами не знают, для чего копят. Нужно
жить и наслаждаться, а они боятся потратить лишнюю копейку. В
этом отношении я больше похожа на гусара, чем на Шмуля. Не
люблю, когда деньги долго лежат на одном месте. Да и вообще,
кажется, я мало похожа на еврейку. Сильно выдает меня мой
акцент, а?
— Как вам сказать? — замялся поручик. — Вы говорите чисто, но
картавите.
Сусанна засмеялась и сунула ключик в замочек портфеля. Поручик
достал из кармана пачечку векселей и положил ее вместе с
записной книжкой на стол.
— Ничего так не выдает еврея, как акцент, — продолжала Сусанна,
весело глядя на поручика. — Как бы он ни корчил из себя русского
или француза, но попросите его сказать слово пух, и он скажет
вам: пэххх... А я выговариваю правильно: пух! пух! пух!
Оба засмеялись.
«Ей-богу, она славная!» — подумал Сокольский.
Сусанна положила портфель на стул, сделала шаг к поручику и,
приблизив свое лицо к его лицу, весело продолжала:
— После евреев никого я так не люблю, как русских и французов. Я
плохо училась в гимназии и истории не знаю, но мне кажется, что
судьба земли находится в руках у этих двух народов. Я долго жила
за границей... даже в Мадриде прожила полгода... нагляделась на
публику и вынесла такое убеждение, что, кроме русских и
французов, нет ни одного порядочного народа. Возьмите вы
языки... Немецкий язык лошадиный, английский — глупее ничего
нельзя себе представить: файть-фийть-фюйть! Итальянский приятен
только, когда говоришь на нем медленно, если же послушать
итальянских чечёток, то получается тот же еврейский жаргон. А
поляки? Боже мой, господи! Нет противнее языка! «Не пепши, Петше,
пепшем вепша, бо можешь пшепепшитсь вепша пепшем». Это значит:
не перчи, Петр, перцем поросенка, а то можешь переперчить
поросенка перцем. Ха-ха-ха!
Сусанна Моисеевна закатила глаза и засмеялась таким хорошим,
заразительным смехом, что поручик, глядя на нее, весело и громко
расхохотался. Она взяла гостя за пуговицу и продолжала:
— Вы, конечно, не любите евреев... Я не спорю, недостатков
много, как и у всякой нации. Но разве евреи виноваты? Нет, не
евреи виноваты, а еврейские женщины! Они недалеки, жадны, без
всякой поэзии, скучны... Вы никогда не жили с еврейкой и не
знаете, что это за прелесть!
Последние слова проговорила Сусанна Моисеевна протяжно, уже без
воодушевления и смеха. Она умолкла, точно испугалась своей
откровенности, и лицо ее вдруг исказилось странным и непонятным
образом. Глаза, не мигая, уставились на поручика, губы открылись
и обнаружили стиснутые зубы. На всем лице, на шее и даже на
груди задрожало злое, кошачье выражение. Не отрывая глаз от
гостя, она быстро перегнула свой стан в сторону и порывисто, как
кошка, схватила что-то со стола. Все это было делом нескольких
секунд. Следя за ее движениями, поручик видел, как пять пальцев
скомкали его векселя, как белая шелестящая бумага мелькнула
перед его глазами и исчезла в ее кулаке. Такой резкий,
необычайный поворот от добродушного смеха к преступлению так
поразил его, что он побледнел и сделал шаг назад...
А она, не сводя с него испуганных, пытливых глаз, водила сжатым
кулаком себя по бедру и искала кармана. Кулак судорожно, как
пойманная рыба, бился около кармана и никак не попадал в щель.
Еще мгновение, и векселя исчезли бы в тайниках женского платья,
но тут поручик слегка вскрикнул и, побуждаемый больше
инстинктом, чем разумом, схватил еврейку за руку около сжатого
кулака. Та, еще больше оскалив зубы, рванулась изо всех сил и
вырвала руку. Тогда Сокольский одной рукой плотно обхватил ее
талию, другою — грудь, и у них началась борьба. Боясь оскорбить
женственность и причинить боль, он старался только не давать ей
двигаться и уловить кулак с векселями, а она, как угорь,
извивалась в его руках своим гибким, упругим телом, рвалась,
била его в грудь локтями, царапалась, так что руки его ходили по
всему ее телу и он поневоле причинял ей боль и оскорблял ее
стыдливость.
«Как это необыкновенно! Как странно!» — думал он, не помня себя
от удивления, не веря себе и чувствуя всем своим существом, как
его мутит от запаха жасмина.
Молча, тяжело дыша, натыкаясь на мебель, они переходили с места
на место. Сусанну увлекла борьба. Она раскраснелась, закрыла
глаза и раз даже, не помня себя, крепко прижалась своим лицом к
лицу поручика, так что на губах его остался сладковатый вкус.
Наконец, он поймал кулак... Разжав его и не найдя в нем
векселей, он оставил еврейку. Красные, с встрепанными
прическами, тяжело дыша, глядели они друг на друга. Злое,
кошачье выражение на лице еврейки мало-помалу сменилось
добродушной улыбкой. Она расхохоталась и, повернувшись на одной
ноге, направилась в комнату, где был приготовлен завтрак.
Поручик поплелся за ней. Она села за стол и, всё еще красная,
тяжело дыша, выпила полрюмки портвейна.
— Послушайте, — прервал молчание поручик, — вы, надеюсь, шутите?
— Нисколько, — ответила она, запихивая в рот кусочек хлеба.
— Гм!.. Как же прикажете понять всё это?
— Как угодно. Садитесь завтракать!
— Но... ведь это нечестно!
— Может быть. Впрочем, не трудитесь читать мне проповедь. У меня
свой собственный взгляд на вещи.
— Вы не отдадите?
— Конечно, нет! Будь вы бедный, несчастный человек, которому
есть нечего, ну, тогда другое дело, а то — жениться захотел!
— Но ведь это не мои деньги, а брата!
— А брату вашему на что деньги? Жене на моды? А мне решительно
всё равно, есть ли у вашей belle-soeur1 платья, или нет.
Поручик уже не помнил, что он в чужом доме, у незнакомой дамы, и
не стеснял себя приличием. Он шагал по комнате, хмурился и
нервно теребил жилетку. Оттого, что еврейка своим бесчестным
поступком уронила себя в его глазах, он чувствовал себя смелее и
развязнее.
— Чёрт знает что! — бормотал он. — Послушайте, я не уйду отсюда,
пока не получу от вас векселей!
— Ах, тем лучше! — смеялась Сусанна. — Хоть жить здесь
оставайтесь, мне же будет веселее.
Возбужденный борьбою, поручик глядел на смеющееся, наглое лицо
Сусанны, на жующий рот, тяжело дышащую грудь и становился смелее
и дерзче. Вместо того, чтобы думать о векселях, он почему-то с
какою-то жадностью стал припоминать рассказы своего брата о
романических похождениях еврейки, о ее свободном образе жизни, и
эти воспоминания только подзадорили его дерзость. Он порывисто
сел рядом с еврейкой и, не думая о векселях, стал есть...
— Вам водки или вина? — спрашивала со смехом Сусанна. — Так вы
останетесь ждать векселя? Бедняжка, столько дней и ночей
придется вам провести у меня в ожидании векселей! Ваша невеста
не будет в претензии?