Из детских лет А.П. Чехова
IV
Чередуя гимназию с лавкой, Антон Павлович имел возможность наблюдать немало типов, из которых многие пригодились ему как писателю. Мастерски зарисовано им очень много фигур, проходивших перед его глазами в детстве. Грек Дымба ("Свадьба") срисован им с одного из завсегдатаев, с утра до ночи заседавших в лавке Павла Егоровича. Не зарисовал он только афонских монахов - и то, вероятно, по цензурным условиям. А это были очень интересные типы, которые врезались в его память еще с самых юных лет. Монахов этих было двое: о.Феодосий и о.Филарет. Первый из них был в мире мужиком-крестьянином, а второй даже и под рясой сохранил все грубые черты отставного николаевского солдата. В Таганрог являлись они по два раза в год посланцами одного из русских афонских монастырей. Проживали они на монастырском парусном судне. В те времена сбор пожертвований "на святую Афонскую гору" производился по всей России без всяких формальностей, и пожертвования стекались в Таганроге в руки особого агента - светского человека. Дело велось просто: монахи, сидя у себя дома, рассылали с Афона в закрытых письмах "боголюбивым жертвователям" по всей Руси (адреса поставлял агент) "благословение святой Афонской горы" в виде иконки, аляповато оттиснутой на кусочке коленкора, и призыв к посильному пожертвованию "на вечное поминовение души". Простодушных людей, веривших в вечность этого поминовения, находилось немало, и пожертвования стекались в руки агента настолько обильные, что монастырь присылал за ними свое судно по разу в каждую навигацию.
Приезжая в Россию, отцы Филарет и Феодосий на время забывали вся тяготы строгой афонской жизни и несколько уклонялись от своих иноческих обетов. Это были два противоположные характера и, пожалуй даже, два непримиримых врага. Вероятно, монастырь и посылал их на судне в Россию вдвоем, чтобы они взаимно контролировали друг друга. Оба они очень часто посещали Павла Егоровича и даже иногда и проживали у него по нескольку дней. Когда они были вместе, то оба вели себя корректно и упорно отказывались от всяких приглашений выпить и закусить. Но если дела и обязанности разлучали их, приходилось наблюдать и довольно комичные сцены.
- Паша, дай-ка ты мне стаканчик сантуринского, покамест Филарета нету, - обращался о.Феодосий к Павлу Егоровичу. - У нас в монастыре в этот час завсегда вино дают стомаха ради и от немощей.
Отец Филарет, в свою очередь, перед тем как выпить, оглядывался по сторонам и говорил:
- Давай скорее горшки, пока Хведосiя нема...
- А при отце Феодосии разве вы не можете выпить? - задают ему вопрос.
- Хведосiй - ябеда! - следует лаконический ответ Филарета.
Если же подобный вопрос задать о.Феодосию, он начинает усиленно мотать головою, закрывает глаза и под строжайшим секретом сообщает:
- Такой наушник, что и не приведи господь. Ежели в монастыре какая каверза вышла, то вся братия уже так и знает, что тут без Филарета не обошлось... Осудил, прости меня, богородица Одигитрия... Искушение... Приходя в лавку и просиживая в ней по целым часам за сантуринским, о.Феодосий любил повествовать об Афоне. Его слушателями обыкновенно являлись завсегдатаи и Антоша.
- На Афоне благодать почиет, - повествует он. - На Афоне - все иначе, лучше. Вот, к слову сказать, афонский грецкий орех. Скушай, Антоша, и посмотри, что за сладость... Сахар, а не орех... так и все там - одна сладость...
Антоша съедает орех и не находит в нем ничего особенного. Монах тоже съедает штуки три и затем обращается с просьбою:
- Дай-ка, Антоша, пряничка сладенького - горечь заесть...
Завсегдатаи любят спорить с о.Феодосием, и сейчас же один из них придирается к нему:
- Как же вы, батюшка, говорили, что на Афоне у вас сладость, а сами горечь пряником заедаете?
- Это я - от немощи, а у нас действительно все сладость, - нисколько не смущается монах.
- А как у вас производится вечное поминание усопших жертвователей? - продолжает завсегдатай.
- А так: ты пожертвуешь, а мы твое имя в книгу запишем и будем поминать до скончания века. У нас этих книг - многое множество: два подвала больших от пола до потолка завалены. Есть которые даже и сгнили от ветхости... Во время проскомидии становится перед царскими вратами душ десяток монахов, развертывают книги и начинают читать: Анны, Марфы, Никифора, Митрофана... Ежели ты тут, то и тебя прочтут... И так до конца века...
- И много душ помянут?
- А сколько успеют...
- Как же с теми книгами поступаете, которые в погребах сгнили?
- По тем книгам сам господь поминает во царствии своем...
- Значит, вы - жулики и мошенники! - решает злорадно завсегдатай. - Берете с меня деньги, чтобы поминать меня вечно, а я у вас в погребе сгнил... Пропали мои деньги, и душа пропала... Мошенники вы и есть... Отец Феодосий озадачен и не знает, что отвечать.
- Монах есть свет миру! - вдруг выпаливает он. - Без монаха мир давно пропал бы.
- Свет или не свет, а вы - мошенники, - стоит на своем завсегдатай.
- Монах есть столп! - продолжает о.Феодосий.
- Мало ли столбов! Вон и фонарь на столбе стоит, - потешается завсегдатай.
- Монах есть светильник, - надрывается инок. - Он вам всем светит...
- Хорош светильник! - иронизирует противник. - Приедет сюда - водку пьет, вино пьет и до отвала ест...
- Неправда! - хрипит о.Феодосий. - Инок есть ангельский чин. Он есть пост и воздержание...
- Какое же это воздержание, коли ты на наших глазах четвертый стакан сантуринского хлещешь?..
- А хоть бы и пятый? - начинает уже злиться о.Феодосий. - Если тебе бог ума не дал, то и молчи!
- Ладно. Я без ума, да честный человек, а ты с умом, да мошенник и обманщик... Вечное поминовение выдумали...
- Ежели я - мошенник, то ты - дурак. И за эти слова с тебя на страшном судилище взыщется...
Отец Феодосий брызжет слюною. Все завсегдатаи дружно хохочут. Смеются и Андрюшка с Гаврюшкой. Один только Антоша делает над собою усилие, чтобы не засмеяться. Он чувствует, что монах прижат к стене, - и ему жаль его. - Что, отче, съел? - допекает торжествующий завсегдатай. - Уже до судилища договорился...
Отец Феодосий растерянно смотрит по сторонам, как бы ища защиты, и потом вдруг, точно озаренный свыше, отвешивает земной поклон обидчику. - Прости Христа ради... Я, грешный, ввел тебя в искушение...
Теперь завсегдатай чувствует страшное смущение и даже неожиданный испуг.
- Что ты, что ты, отец Феодосий! - бормочет он. - Зачем в ноги?.. Это у нас только так разговор был...
Монах поднимается и обводит всех торжествующим взглядом: он победил, и победил - смирением, как и подобает иноку...
- Прикажи-ка, Антоша, подать на мировую еще стаканчик сантуринского, - говорит он примирительным тоном.
Вино приносят. В дверях вдруг совершенно неожиданно появляется Филарет и устремляет грозный солдатский взгляд на стакан.
- Мы тут... тово... богомыслием... богомыслием занимаемся, - начинает лепетать о.Феодосий.
- Вижу, що богомыслием, - круто обрывает о.Филарет. - Давай и мiнi вина! Чем я хуже Хведосiя?!
Приносят вина и о.Филарету. Завсегдатай вступает с ним в разговор:
- Отец Феодосий говорит, что у вас на Афоне...
- Бреше! - обрывает, не дослушав, о.Филарет.
- Что у вас на Афоне всенощная тянется...
- Бреше, як сивый мерин, - не дает договорить о.Филарет.
- От вечера и до утра будто бы тянется всенощная...
- Бреше... Вiн все бреше...
- А правда, что во всей Турции только у вас на Афоне колокола дозволены?
- Бреше, бреше, бреше... Хведосiй все бреше...
- Да это не отец Феодосий говорил, а я в книжке читал...
- А як читав, то - правда...
Отец Филарет тоже выпивает несколько стаканов сантуринского и разговор ведет отрывисто и желчно: все у него брешут. И весь мир брешет. Больше от него нельзя добиться ничего. Из его разговора вытекает, что не брешет только он один. Почувствовав в голове хмель, он поднимается и направляется к выходу.
- Куда теперь, отец Филарет? - спрашивают его завсегдатаи.
- Пiду на судно в гавань. На судне у нас всеношна скоро начнется. Отец Филарет, ни с кем не простившись, уходит. Вскоре вслед за ним поднимается и о.Феодосий.
- Пойти и мне на наше суденышко помолиться! - решает он. - Благолепная у нас нынче будет всенощная... Канон трогательный... Стоишь, слушаешь - и как бы на небеси...
Вздохнув несколько раз от умиления, монах уходит. Вскоре уходят один за другим и завсегдатаи. Лавка пустеет, и Антоша погружается в чтение Майн-Рида. Вскоре приходит и Павел Егорович.
- Отец Феодосий и отец Филарет были здесь без вас, - докладывает Антоша.
- А ты их угостил чем-нибудь? - озабоченно спрашивает Павел Егорович. - Сантуринское пили...
- Ну, это хорошо. Где же они теперь?
- Ушли к себе в гавань на судно, ко всенощной. Отец Феодосий говорил, что у них сегодня канон будет читаться очень трогательный... На лице Павла Егоровича выражается сокрушение.
- Как жаль, что я их не застал, а то и я отправился бы с ними... Я давно уже собираюсь помолиться у них на корабле... Служба у них - умилительная, по афонскому уставу... Сходить разве? Павел Егорович погружается в глубокое раздумье. В это время в лавку входит старая нянька Александровна, которая выходила и вырастила Антошу. - Антоша, иди, тебя мамаша зовет, - обращается она к нему, а затем, по его уходе, говорит Павлу Егоровичу: - А у нас - чудеса, Павел Егорович. Нарочно пришла вам сказать... Вы бы ваших монахов хоть бы в комнату взяли, а то ведь срам: оба - выпивши и спят невесть где: один приткнулся в курятнике, а другой - в конюшне, прямо в стойле заснул...
- Не может быть?! - удивляется Павел Егорович. - Ведь у них на корабле сегодня всенощная...
- Вот вам и всенощная... Срам один только... Право, их бы в комнату взять... Не дай бог, кто увидит...
Нянька ушла, но через минуту является улыбающийся Антоша.
- Отец Феодосий и отец Филарет у нас на дворе всенощную служат, - говорит он.
- Не твое дело! Дурак! Пошел вон! - обрушивается на него отец и задумывается...
- За что же вы бранитесь? - обиженно протестует Антоша.
- Это враг рода человеческого над ними смущается и искушает их, а ты смеешься. У монаха на каждом шагу искушение. Почитай-ка жития святых отец, - так и узнаешь... Осуждать их нельзя и грешно.
По мере того как Антоша подрастал и входил в разум, торговля в лавке делалась для него все тяжелее и противнее. Под влиянием гимназии у него уже начинали появляться и другие понятия, и другие интересы. Начали постепенно пробиваться наружу и такие запросы, каких раньше не было. Потянуло к свободе, к самостоятельности и к защите своих прав. Все это совсем уже не вязалось с теми требованиями, которые предъявляли к нему отец и лавка. А торговые дела Павла Егоровича не по годам, а уже по месяцам становились все хуже и хуже. Явился конкурент, открывший такую же точно лавку на углу через дорогу и пустивший товар дешевле; и сам Павел Егорович нечаянно зарвался, закупив в кредит такую партию вина, какой он не мог продать и в десять лет; подошло еще что-то подобное же - и дела пошатнулись. Надо было искать какого-нибудь выхода. И этот выход был найдем опять-таки в ущерб бедному Антоше...
В Таганрог провели железную дорогу, - и торговые порядки в нем, естественно, изменились. Гужевая доставка зернового хлеба на волах сразу значительно сократилась. Сократился и главный покупатель Павла Егоровича - мужик-хохол, привозивший этот хлеб. Перетянула железная дорога. На окраине города вырос каменный вокзал. Подле вокзала сейчас же образовался на площади маленький базар, а ближайшие к этому месту домовладельцы переделали свои деревянные сарайчики под торговые помещения, в которых предприимчивые сыны Израиля немедленно открыли кабаки - бок о бок и нисколько не боясь конкуренции. Теперь весь этот торговый люд стал рассчитывать уже не на мужика-чумака, а на пассажира.
Такой же расчет зародился и в голове Павла Егоровича.
- Идет человек на вокзал, видит бакалейную лавку - зайдет, что-нибудь купит, - рассудил он. - Приедет человек по железной дороге, выйдет с вокзала, увидит лавку - тоже зайдет и купит.
Мысль эта так понравилась ему, что он, не задумываясь и не наводя справок, нанял сарайчик рядом с кабаком, перевез в этот сарайчик немножко товару из своей лавки - и открыл новую лавку.
Кого же посадить в нее? Андрюшку и Гаврюшку нельзя, потому что они - воры и за ними нужен присмотр. Ясное дело, что торговлю в новой лавке можно поручить только детям - Саше и Антоше.
Несчастные гимназисты к этому времени только что окончили экзамены, и Саша перешел в шестой, а Антоша - в четвертый класс. Оба они рассчитывали на каникулах отдохнуть, но расчет юношей не оправдался. Отслужили в новой лавчонке молебен и обрекли гимназистов сидеть безвыходно рядом с кабаком и улавливать пассажиров. Саша, у которого уже начинал пробиваться пушок на верхней губе, с геройством, приличным ученику пятого класса, пообещал достать пистолет и застрелиться, а Антоша только с отчаянием воскликнул: - Господи, что мы за несчастный народ! Товарищи на каникулах отдыхают, ходят купаться и удить рыбу, бывают по вечерам в казенном саду и слушают музыку, а мы - как каторжные...
Но ни угроза Саши, ни отчаяние Антоши - не помогли. Каторжная жизнь началась. По заведенному обычаю надо было вставать в пять часов утра и запирать лавчонку около полуночи. Но Павел Егорович не понял и не взвесил той тяготы, которую он взвалил на плечи детей, а, наоборот, весело потирая руки, сказал Евгении Яковлевне:
- Вот, слава богу, уже и дети помогают! Если торговля пойдет хорошо, то я возьму их из гимназии и оставлю в лавке.
- Боже сохрани! - всплеснула руками Евгения Яковлевна. - Ни за что не позволю взять детей из гимназии! Богу буду на тебя жаловаться... С первых же дней оказалось, что расчет Павла Егоровича был создан на песке. Пассажир оказался неуловляемым и потянул с вокзала совсем в другую сторону. Вместо груд золота истомленные дети приносили отцу по ночам выручку всего только полтора, два и редко-редко три рубля. Простая арифметика показывала, что такая торговля не оплачивала даже наемной платы за лавчонку, но Павел Егорович был неумолим и все надеялся. На мольбы Саши и Антоши прекратить бесцельную муку он отвечал:
- Дальше лучше будет. Покупатель еще не познакомился с лавкою... Антоша неудержимо плакал, а Саша обещал покончить с собою двадцатью способами сразу, но до августа все-таки дотянули. Молодежь сильно осунулась и похудела и пошла в гимназию не отдохнувшей, а, наоборот, страшно утомившейся за лето. Павел Егорович закрыл лавочку и стал подводить итоги. И - о ужас! - в итоге получился убыток! Одного керосина сгорело в двух лампах за лето на тридцать рублей, а остальные ничтожные барыши поглотила наемная плата.
- Зачем же вы нас мучили целое лето?! Зачем отняли у нас целые каникулы, когда убыточность была видна уже в самом начале дела?! - воскликнул Саша, узнав о результатах.
- Вы не умели торговать как следует, - ответил Павел Егорович. - Если бы вы хотели помогать отцу, так у вас торговля шла бы иначе... Зачем понапрасну керосин в лампах жгли?
- Ведь вы же сами, несмотря на наши протесты, не позволяли нам запирать лавку раньше полуночи!..
- Можно было держать в лампах огонек маленький - чуть-чуть; а придет покупатель - прибавить посветлее... Свиньи вы и больше ничего... У Павла Егоровича была своя логика.
Долго, однако же, уродливую коммерческую канитель тянуть было нельзя. С лавкою пришлось покончить, хотя и не без попыток вынырнуть вновь. Павел Егорович перевез жалкие остатки товаров в новую лавку на базаре, но и тут не повезло. Пришлось окончательно ликвидировать дело. Старший сын Саша окончил курс гимназии и поступил в университет, в Москве. На последние ничтожные гроши потянулся за ним туда же и Павел Егорович и перевез семью. Антон Павлович остался в Таганроге оканчивать гимназический курс. И только с этого времени начались для него новые дни и он вздохнул свободно: над ним перестали висеть кошмаром спевки, пение в безголосом хоре в церквах и внушавшая отвращение лавка со всеми теми ненормальностями и мучениями, вспоминая о которых покойный писатель с горечью говорил: - В детстве у меня не было детства...
x x x
Антон Павлович Чехов никогда не обладал выдающимся слухом; голоса же у него не было вовсе. Грудь тоже была не крепка, что и подтвердилось потом болезнью, которая свела его преждевременно в могилу. Несмотря, однако же, на все это, судьба распорядилась так, что А.П. до третьего и чуть ли, кажется, не до четвертого класса гимназии тянул тяжелую лямку певчего в церковном хоре. Вспоминая впоследствии, в зрелом возрасте, эти годы принудительного певчества, покойный писатель не раз говаривал с грустью: - В детстве у меня не было детства...
А попал Ант.П. в певчие следующим образом.
Павел Егорович - отец писателя - с ранних лет своей жизни был большим любителем церковного благолепия, церковных служб и в особенности церковного пения. В молодости он жил в деревне, посещал усердно сельскую церковь и выучился у местного сельского священника играть на скрипке по нотам и петь тоже по нотам. Во время церковных служб он пел и читал в деревне на клиросе. Впоследствии он был привезен своим отцом - дедом писателя - из деревни в Таганрог и отдан к местному богатому купцу Кобылину в мальчики-лавочники. Пройдя здесь суровую школу сначала мальчика, затем "молодца", а потом и приказчика, Павел Егорович к тридцати годам своей жизни открыл в Таганроге собственную бакалейную торговлю и женился. Выйдя из-под ферулы строгого хозяина - Кобылина, Павел Егорович почувствовал себя самостоятельным и свободным. Эта свобода дала ему возможность ходить в церковь, когда ему вздумается, и отдаваться пению сколько душе угодно. Перезнакомившись с духовенством местных церквей, Павел Егорович стал петь и читать на клиросах вместе с дьячками, а потом какими-то судьбами добился и того, что стал регентом соборного хора, которым и управлял несколько лет подряд. Будучи человеком религиозным, он не пропускал ни одной всенощной, ни одной утрени и ни одной обедни. В большие праздники он неукоснительно выстаивал две обедни - раннюю и позднюю - и после обеда уходил еще к вечерне.
Идеалом церковной службы была для него служба в монастырях на Афоне (о чем ему рассказывали заезжие афонские монахи), где все читалось и пелось "продлинновенно, вразумительно и без пропусков" и где, например, всенощная начинается в шесть часов вечера, а кончается в шесть часов утра. Этот идеал он и старался осуществлять, где только было возможно. Забравшись на клирос к дьячкам, он любил читать во время всенощной шестопсалмие и канон и уже читал так протяжно и длинно, что нередко священник высылал из алтаря попросить чтеца "ускорить, не замедлять и не затягивать". Управляя соборным хором, он так затягивал пение, что прихожане роптали и не раз тут же, в церкви, обращались к Евгении Яковлевне - жене Павла Егоровича - с просьбою: - Скажите же, наконец, Евгения Яковлевна, вашему мужу, что так тянуть невозможно. Во всех церквах обедня давно уже отошла, а у нас еще только "Верую" поют...
Но на Павла Егоровича ни увещания жены, ни ропот прихожан не производили никакого действия. Он упрямо защищал "продлинновенность" и всякий раз ссылался на пример афонских монастырей. - Так ведь то - на Афоне; а мы не монахи, - возражали прихожане. - Зато - благолепие! - упрямо стоял на своем Павел Егорович. Кончилось, однако же, тем, что, проработав года три или четыре в роли регента соборного хора, Павел Егорович увидел себя вынужденным передать эту должность другому. Было ли это результатом недовольства прихожан, или же размолвки с духовенством - история умалчивает. Возможно также, что и частые отлучки из лавки на спевки и на церковные службы вредно и убыточно отражались на торговле.
Есть, однако же, достаточное основание предполагать, что у Павла Егоровича была натура артистическая, потому что, перестав быть регентом в соборе, он почувствовал, что ему чего-то не хватает и что пение и чтение на левом клиросе, вместе с дьячками, его не удовлетворяет. Артистическая жилка и страсть к пению подтачивали его и не давали покоя. Проведя года два или три в вынужденном бездействии, Павел Егорович задумал организовать свой собственный хор из добровольцев-любителей. И это ему удалось. Во всяком городе, а тем более в провинциальном, всегда найдется немало любителей церковного пения, готовых петь где угодно, лишь бы только их пускали на клирос. Такие охотники-добровольцы нашлись и в Таганроге. Это были местные кузнецы - дюжий, крепкий, мускулистый и совершенно неграмотный народ, но народ богобоязненный, обладавший здоровыми глотками и еще большим усердием. Они-то и сгруппировались около Павла Егоровича, как около центра. Их было человек десять или двенадцать. Днем они подковывали лошадей и натягивали железные ободья на колеса чумацких возов, а поздно вечером собирались у Павла Егоровича в лавке для спевки.
Усердие их было в самом деле удивительное. Дело кузнеца, как известно, нелегкое: проработать целый день у горна и наковальни тяжелым молотом - вещь не шуточная. К концу рабочего дня кузнец - уже человек физически разбитый и донельзя усталый. К тому же и кузни, вынесенные далеко за город, лежали от лавки Павла Егоровича по меньшей мере в трех верстах. Но это нисколько не смущало добровольцев: невзирая ни на какую погоду, они аккуратно собирались в определенные дни к десяти часам вечера и горланили часов до двенадцати ночи. Если прибавить к этому, что в те времена в Таганроге не было еще ни мостовых, ни фонарей и домой певцам приходилось возвращаться по страшной и вязкой грязи и в полной темноте, то нужно будет признать, что любовь их к пению была действительно велика. Этот "усердный" хор добровольцев ходил по церквам и пел под руководством Павла Егоровича обедни, молебны, вечерни и всенощные, нигде не взимая ни гроша за свой труд. Хотя пение красотою и стройностью и не отличалось, но духовенство и старосты приходских церквей были рады и этому, потому что у них отпадали расходы на обзаведение собственным, платным хором. И обе стороны были довольны.
Весь хор пел грубыми мужскими голосами. Альтов и дискантов не было. Из всех кузнецов только один парень средних лет, некий Яков Николаевич, пел дискантовую партию дребезжавшим фальцетам (фистулою). Недоброжелатели хора (а они существовали!) ядовито острили, что этот хор не поет, а стучит молотками по наковальням.
Павел Егорович и сам сознавал, что в его хоре не хватает свежих детских голосов - дискантов и альтов. Но и тут на выручку ему явилась судьба. Стали подрастать собственные дети - и он, не задумываясь и не справляясь с их голосовыми средствами, тотчас же приспособил их к хору. Двоим старшим выпало на долю исполнять партию первого и второго дисканта, а третий, младший, только недавно поступивший в первый класс гимназии, должен был волею-неволею петь альтом.
Этот третий - альт - и был будущий писатель Антон Павлович. Тяжеленько приходилось бедному Антоше, только еще слагавшемуся мальчику, с не развившейся еще грудью, с плоховатым слухом и с жиденьким голоском... Немало было пролито им слез на спевках, и много детского здорового сна отняли у нею эти ночные, поздние спевки. Павел Егорович во всем, что касалось церковных служб, был аккуратен, строг и требователен. Если приходилось в большой праздник петь утреню, он будил детей в два и в три часа ночи и, невзирая ни на какую погоду, вел их в церковь. Находились сердобольные люди, которые убеждали его, что лишать детей необходимого сна - вредно, а заставлять их не по силам напрягать детские груди и голоса - прямо-таки грешно. Но Павел Егорович был совсем иного мнения и искренне и с убеждением отвечал:
- Почему же бегать по двору и кричать во всю глотку - не вредно, а пропеть в церкви обедню - вредно? На Афоне мальчики-канонархи по целым ночам читают и поют - и ничего им от этого не делается. От церковного пения детские груди только укрепляются. Я сам с молодых лет пою и, слава богу, здоров. Для бога потрудиться никогда не вредно.
К чести Павла Егоровича нужно сказать, что он искренне и глубоко верил в то, что говорил. Он верил в загробную жизнь и был убежден в том, что каждая пропетая его детьми обедня или всенощная приближает их души к богу и уготовляет им царство небесное и что все спевки и недосыпания "зачтутся им на том свете". На себя же он смотрел как на отца, который перед самим богом обязан внушать детям благочестие и любовь к церкви с самого раннего их возраста. Он называл это: "давать детям направление", и давал его не без задней, впрочем, мысли, - что и ему самому за эти хлопоты будет уготовано местечко в раю.
В тогдашней гимназии система преподавания была еще толстовская, тяжелая, с массою латыни даже в младших классах. Приходил Антоша домой с уроков обыкновенно в четвертом часу дня, усталый и голодный, и после обеда тотчас же принимался за приготовление уроков дома или же в лавке, куда его чуть не каждый день посылал Павел Егорович приучаться к торговле и, главным образом, исполнять обязанности "хозяйского глаза". К девяти часам вечера усталость брала свое, и измученные дух и тело настойчиво требовали отдыха. Но в дни спевок об отдыхе думать было нечего. Являлись кузнецы. Вместе с ними являлся и посланец в детскую с приказом:
- Папаша зовет на спевку!..
Спевки производились в большой комнате, примыкавшей к лавке. Кузнецы усаживались вокруг круглого стола на табуретках и ящиках из-под мыла и из-под стеариновых свечей. На такую же мебель усаживались и дремавшие гимназисты. Павел Егорович вооружался скрипкой, которую "по старине" прижимал не к подбородку, а к левой стороне груди, - и спевка начиналась. Перед певцами лежат раскрытые нотные тетради, но они лежат только для проформы, потому что ни один из них не грамотен и все до единого поют "на слух", а слова песнопений просто заучивают наизусть. Для них названия нот: до, ре, ми... - пустой звук, а диезы и бемоли - что-то вроде жупела. Иной раз бас или тенор начинают фальшивить, и Павел Егорович, забывшись, вскрикивает с сердцем:
- Ну, что вы, Иван Дмитриевич, врете? Смотрите в ноты: ведь там стоит до-диез!..
- Да ведь я же, Павел Егорович, неграмотный! - конфузливо защищается кузнец. - Вы лучше проиграйте мне это место еще раз на скрипке...
Павел Егорович начинает досадливо водить смычком по струнам. Кузнец старается изо всех сил прислушиваться, но схватывает туго. А время все идет да идет. У Антоши давно уже слипаются глаза и голова отяжелела. Но уйти и лечь спать он не смеет. Когда же около полуночи певчие, одолев с грехам пополам "Всемирную славу" или "Чертог твой, спасе", прощаются и расходятся, - у Антоши едва хватает сил добраться до постели. Случается засыпать и в платье. То же происходит и с его старшими братьями... А завтра в семь часов утра уже надо вставать в гимназию...
Пели главным образом в монастыре и во "Дворце".
Монастырь - до известной степени церковь историческая. Принадлежит он, кажется, иерусалимскому патриарху. Штат его составляют греческий архимандрит и несколько греческих иеромонахов и дьяконов, присылаемых из Иерусалима. Служба производится на греческом языке. Известно, что император Александр I последние годы своей жизни провел в Таганроге и там же и умер. Гроб с его бренными останками, по каким-то доселе никому не известным соображениям, был поставлен не в соборе и не в какой-либо русской церкви, а именно в этом греческом монастыре. Тут он и стоял на катафалке среди храма довольно долгое время, до перевозки в Петербург. Место, где стоял гроб, обнесено внутри церкви металлической решеткой, охватывающей вделанную в пол мраморную плиту, с мраморным же крестом. В головах этой плиты поставлена вызолоченная колонна с врезанною в ней иконою, перед которою Александр Благословенный, по преданию, имел обыкновение молиться. Насколько это предание верно - неизвестно. На площади, перед фасадом монастыря, стоит памятник работы скульптора Мартоса, изображающий императора с протянутой вперед правою рукою. В руке - свиток, свернутый в трубку. Памятник обнесен чугунной оградой из цепей и ныне так зарос густыми акациями, что почти не виден из-за их зелени.
В монастыре - три престола: главный и два боковых. Доходы монастыря, собираемые с прихожан-греков, были невелики; русские же люди посещали эту церковь неохотно, потому что не знали греческого языка. Чтобы поднять доходы, архимандрит и иеромонахи придумали открыть богослужение на русском языке. Но чтобы не умалять значения своего монастыря как греческого, решили служить по воскресеньям и большим праздникам ранние обедни в одном из боковых приделов, оставляя главный престол исключительно для служб греческих. Иеромонахи и диаконы - народ, нужно правду сказать, достаточно малограмотный - вызубрили русский текст обедни не без труда и произносили русские слова довольно уродливо. Но это делу не помешало: русские богомольцы стали посещать эти ранние обедни охотно, и тарелочный обор монастыря возрос ощутительно. К этим-то ранним обедням и пристроился Павел Егорович со своим хором из кузнецов и трех детей-гимназистов. Пели здесь, кажется, года три. Для монахов же этот даровой любительский хор был сущим кладом. Они пользовались его услугами без церемонии, самым уверенным тоном поощряли обещаниями щедрой награды на том свете, на небесах, и только к концу третьего года преподнесли в конверте тридцать рублей, что составило менее двух рублей на певческую душу.
Антон Павлович пел в монастыре альтом, и его, как и следовало ожидать, почти не было слышно. Мужские сильные голоса подавляли слабые звуки трех детских грудей. Но Павел Егорович не принимал этого в расчет, и ранние обедни пелись аккуратно и без пропусков, невзирая ни на мороз, ни на дождь, ни на слякоть и глубокую, вязкую грязь немощеных таганрогских улиц. А как тяжело было вставать по утрам для того, чтобы не опоздать к началу службы!.. Единственным развлечением мальчиков во время обедни в летнее время было следить за жизнью и работою кобчиков. С хор, на которых помещались певчие, были видны небольшие круглые окна второго яруса в стенах церкви. Просветы этих окон были заделаны решетками, и тут, в петлях этих решеток, кобчики-хищники вили свои гнезда и выводили птенцов. Птенцы обыкновенно сидели в гнездах смирно, но когда родители, прилетая с лова, приносили в клювах мышь или какого-нибудь другого мелкого зверька, то они поднимали резкий и неприятный писк и принимались терзать своими хищными клювами принесенную добычу. Эти сцены, от наблюдения которых, пожалуй, не отказался бы и Брэм, несколько разнообразили монотонность и скуку подневольного пения. По возвращении от обедни домой пили чай. Затем Павел Егорович собирал всю семью перед киотом с иконами и начинал читать акафист спасителю или богородице, причем дети должны были петь после каждого икоса: "Иисусе сладчайший, спаси нас" и после каждого кондака: "Аллилуйя". К концу этой домашней молитвы уже начинали звонить в церквах к поздней обедне. Один из сыновей-гимназистов - по очереди или же по назначению отца - отправлялся вместе с "молодцами" в качестве хозяйского глаза отпирать лавку и начинать торговлю, а прочие дети должны были идти вместе с Павлом Егоровичем к поздней обедне. Воскресные и праздничные дни для детей Павла Егоровича были такими же трудовыми днями, как и будни, и Антон Павлович не без основания не раз говаривал братьям:
- Господи, что мы за несчастный народ! Все товарищи-гимназисты по воскресеньям гуляют, бегают, отдыхают и ходят в гости, а мы должны ходить по церквам!..
Раз в году, на первый день троицы, Антон Павлович и его братья принимали участие в монастырском празднике. Это был престольный праздник главного придела, и, после торжественной греческой службы, в покоях архимандрита собирались почетные прихожане-греки с поздравлениями. В качестве почетного гостя ходил и Павел Егорович с детьми. Поздравление заключалось в четырехголосном пении тропаря: "Благословен еси, Христе боже наш, иже премудры ловцы явлей..." После обычных монастырских официальностей открывалась дверь в соседний большой покой, и почетные гости приглашались туда к торжественной трапезе, состоявшей из водок, сантуринских вин и разных греческих соленых закусок и национальных блюд. Эти-то редкие греческие соленые рыбки, маслины, иностранная снедь и сласти и составляли главную приманку для певчих. В этот день греки - и духовные, и светские - кутили изрядно и добросовестно и, вперемежку с духовным греческим пением, вспоминали свою далекую Элладу и целый лабиринт окружающих ее островов. Всему бывает конец. Прекратились и ранние обедни в монастыре.
Прекратились, кажется, оттого, что иеромонаха, умевшего служить по-русски, убрали в Иерусалим, а на смену ему прислали другого, говорившего только на своем родном языке. Хор Павла Егоровича остался, так сказать, без дела и без места. Но Павел Егорович нашелся и тут. Отстроилась долго стоявшая впусте Митрофаниевская церковь. Он перекочевал в нее. Но тут уже не было прежнего широкого раздолья и почета: в церкви был собственный, платный хор, и Павлу Егоровичу пришлось ютиться с грехом пополам на левом клиросе, вместе с дьячками, смотревшими довольно косо. Кузнецы, видя такой далеко не дружественный прием, мало-помалу разбрелись. Остался только один неутомимый регент с детьми, которые, к своему великом) горю, не могли и не смели разбрестись и должны были все-таки петь и подтягивать дьячкам. Антон Павлович на этом клиросе не раз писал бабам на бумажках и на просфорах для проскомидии "о здравии" и "за упокой", и это записывание имен для поминовения послужило ему впоследствии темою для его рассказа "Канитель", в котором старуха путает имена своих здравствующих и умерших родственников.
Хор, однако же, не распался. Судьба готовила ему новое поприще для приложения его "усердия" - и это был самый ужасный, самый тяжелый и самый утомительный период для Антона Павловича. Это было то время, когда в подрастающем мальчике начинает развиваться самолюбие и когда каждый ложный шаг, каждая ошибка и каждый косой взгляд кажутся преувеличенными и очень больно терзают молодую душу.
В Таганроге существует дом, называемый Дворцом. Это - большой, угловой, одноэтажный дом с садом, принадлежавший некогда - как гласит предание - частному лицу, кажется, генералу Папкову. В этом доме жил и умер Александр I. С тех пор он и стал называться Дворцом, и по его панелям и днем, и ночью расхаживают взад и вперед с шашками наголо часовые-казаки. Одна из комнат в этом доме обращена в домовую церковь императора. Церковь - замечательно скромна и проста. Иконостас в ней - полотняный и такой зыбкий, что когда отворяются царские врата, то он весь волнуется и дрожит. Он делит комнату на две части, в одной из которых помещается алтарь, а другая отведена для молящихся. Пол устлан старыми, потертыми коврами. Церковь эта очень долго стояла запертою, и ключ от нее хранился у смотрителя Дворца. Какими-то судьбами и ходатайствами ее приписали к собору и отдали в распоряжение соборного протоиерея. Последний отрядил туда одного из соборных же иереев и открыл в ней богослужение.
Службы происходили по большим праздникам и по постам. Особенно тяжелы они были в великом посту, на страстной неделе. В дворцовую церковь ездила говеть городская знать во главе с градоначальником (Таганрог тогда был градоначальством). Публика была все отборная, аристократическая, и Павлу Егоровичу очень хотелось прихвастнуть перед нею и своим хором, и умением дирижировать, а главное - умением воспитывать своих детей не как-нибудь, а в страхе божием. Поэтому он всячески старался выдвигать их и этим - сам того не подозревая - причинял им много огорчений. В великопостной службе есть красивое трио: "Да исправится молитва моя". Поется эта молитва обыкновенно среди церкви, на виду у всех молящихся, и исполнение ее, чтобы оно было хоть сколько-нибудь сносно, требует непременно хороших голосов. Голосами своих чад Павел Егорович прихвастнуть не мог и знал это, но болезненное самолюбие и желание показать себя перед аристократией были в нем в этом случае непобедимы. Он заставил своих троих сыновей-гимназистов разучить это песнопение и неумолимо выводил их на середину церкви.
Понять психику Антона Павловича в эти мгновения не трудно. Неуверенность в своих силах, свойственные детскому возрасту робость и боязнь взять фальшивую ноту и осрамиться - все это переживалось им и действовало на него угнетающим образом. Само собою понятно, что при наличности таких ощущений голоса доморощенного трио дрожали, пение путалось и торжественное "Да исправится" не менее торжественно проваливалось. К тому же заключительный куплет приходилось исполнять обязательно на коленях, и строгий регент требовал этого, забывая, что на ногах детей сапоги страдают недочетами в подметках и каблуках. А выставлять напоказ, публично, протоптанную, дырявую грязную подошву - как хотите - обидно, особенно же для гимназиста, которого могут засмеять товарищи и который уже начинает помышлять о том, чтобы посторонние были о нем выгодного мнения... Антон Павлович всякий раз краснел и бледнел от конфуза, и самолюбие его страдало ужасно. Дома же после неудачного трио всем троим певцам приходилось выслушивать от строгого отца и оскорбленного в своих лучших ожиданиях регента внушительные упреки за то, что его осрамили собственные дети... Великопостные службы на страстной длинны и утомительны. Если только выстаивать их от начала до конца утомительно, то петь их - утомительнее вдвое. Детям Павла Егоровича и его хору приходилось являться в церковь раньше всех и уходить позже всех. Тягота к концу недели становилась еще тем ощутительнее, что после долгих служб и поздних всенощных не было возможности отдохнуть: хор прямо из церкви собирался на спевки - репетировать предстоящую пасхальную службу. К концу страстной недели Антон Павлович уже чувствовал себя переутомленным и несколько напоминал бродячую тень. Пасхальная служба была много веселее. И мотивы пасхального канона веселы, и кончается она скоро. Во Дворце хор начинал утреню в полночь и в три часа утра был уже свободен. Первым днем пасхи и кончалось принудительное пение. Дворцовая церковь запиралась. Антон Павлович и его братья, однако же, были обязаны ходить всю светлую неделю в другие церкви - не петь, а просто молиться, или, как говорит Павел Егорович, не пропускать церковной службы. Но это уже не было так утомительно. Все-таки отдыхали... до фоминой, а там опять начинались праздничные и воскресные службы с пением на разных клиросах.
Благодаря великопостному пению Антону Павловичу приходилось испытывать и еще одно неудобство. Гимназические педагоги задавали на праздники много работ на дом, а выполнять их при таком ходе жизни не было ни времени, ни возможности. Получались нагоняи и с этой стороны. Куда ни кинь - все клин. Хор, однако же, все-таки распался. Антон Павлович в это время переходил, кажется, уже в четвертый класс гимназии. В силу житейских обстоятельств Павел Егорович перекочевал на жительство в Москву, - и пение прекратилось, оставив по себе в душе покойного писателя то безотрадное воспоминание, которое давало ему право в зрелые годы с грустью говорить, что "в детстве у него не было детства"...