А. П. Чехов - Мужики
о произведении I II III IV V VI VII VIII IXI
Лакей при московской гостинице «Славянский Базар», Николай
Чикильдеев, заболел. У него онемели ноги и изменилась походка,
так что однажды, идя по коридору, он споткнулся и упал вместе с
подносом, на котором была ветчина с горошком. Пришлось оставить
место. Какие были деньги, свои и женины, он пролечил, кормиться
было уже не на что, стало скучно без дела, и он решил, что,
должно быть, надо ехать к себе домой, в деревню. Дома и хворать
легче, и жить дешевле; и недаром говорится: дома стены помогают.
Приехал он в свое Жуково под вечер. В воспоминаниях детства
родное гнездо представлялось ему светлым, уютным, удобным,
теперь же, войдя в избу, он даже испугался: так было темно,
тесно и нечисто. Приехавшие с ним жена Ольга и дочь Саша с
недоумением поглядывали на большую неопрятную печь, занимавшую
чуть ли не пол-избы, темную от копоти и мух. Сколько мух! Печь
покосилась, бревна в стенах лежали криво, и казалось, что изба
сию минуту развалится. В переднем углу, возле икон, были
наклеены бутылочные ярлыки и обрывки газетной бумаги — это
вместо картин. Бедность, бедность! Из взрослых никого не было
дома, все жали. На печи сидела девочка лет восьми, белоголовая,
немытая, равнодушная; она даже не взглянула на вошедших. Внизу
терлась о рогач белая кошка.
— Кис, кис! — поманила ее Саша. — Кис!
— Она у нас не слышит, — сказала девочка. — Оглохла.
— Отчего?
— Так. Побили.
Николай и Ольга с первого взгляда поняли, какая тут жизнь, но
ничего не сказали друг другу; молча свалили узлы и вышли на
улицу молча. Их изба была третья с краю и казалась самою бедною,
самою старою на вид; вторая — не лучше, зато у крайней —
железная крыша и занавески на окнах. Эта изба, неогороженная
стояла особняком и в ней был трактир. Избы шли в один ряд, и вся
деревушка, тихая и задумчивая, с глядевшими из дворов ивами,
бузиной и рябиной, имела приятный вид.
За крестьянскими усадьбами начинался спуск к реке, крутой и
обрывистый, так что в глине, там и сям, обнажились громадные
камни. По скату, около этих камней а ям, вырытых гончарами,
вились тропинки, целыми кучами были навалены черепки битой
посуды, то бурые, то красные, а там внизу расстилался широкий,
ровный, ярко-зеленый луг, уже скошенный, на котором теперь
гуляло крестьянское стадо. Река была в версте от деревни,
извилистая, с чудесными кудрявыми берегами, за нею опять широкий
луг, стадо, длинные вереницы белых гусей, потом так же, как на
этой стороне, крутой подъем на гору, а вверху, на горе, село с
пятиглавою церковью и немного поодаль господский дом.
— Хорошо у вас здесь! — сказала Ольга, крестясь на церковь. —
Раздолье, господи!
Как раз в это время ударили ко всенощной (был канун
воскресенья). Две маленькие девочки, которые внизу тащили ведро
с водой, оглянулись на церковь, чтобы послушать звон.
— Об эту пору в «Славянском Базаре» обеды... — проговорил
Николай мечтательно.
Сидя на краю обрыва, Николай и Ольга видели, как заходило
солнце, как небо, золотое и багровое, отражалось в реке, в окнах
храма и во всем воздухе, нежном, покойном, невыразимо-чистом,
какого никогда не бывает в Москве. А когда солнце село, с
блеяньем и ревом прошло стадо, прилетели с той стороны гуси, — и
все смолкло, тихий свет погас в воздухе и стала быстро
надвигаться вечерняя темнота.
Между тем вернулись старики, отец и мать Николая, тощие,
сгорбленные, беззубые, оба одного роста. Пришли и бабы —
невестки, Марья и Фекла, работавшие за рекой у помещика. У
Марьи, жены брата Кирьяка, было шестеро детей, у Феклы, жены
брата Дениса, ушедшего в солдаты, — двое; и когда Николай, войдя
в избу, увидел все семейство, все эти большие и маленькие тела,
которые шевелились на полатях, в люльках и во всех углах, и
когда увидел, с какою жадностью старик и бабы ели черный хлеб,
макая его в воду, то сообразил, что напрасно он сюда приехал,
больной, без денег да еще с семьей, — напрасно!
— А где брат Кирьяк? — спросил он, когда поздоровались.
— У купца в сторожах живет, — ответил отец, — в лесу. Мужик бы
ничего, да заливает шибко.
— Не добычик! — проговорила старуха слезливо. — Мужики наши
горькие, не в дом несут, а из дому. И Кирьяк пьет, и старик
тоже, греха таить нечего, знает в трактир дорогу. Прогневалась
царица небесная.
По случаю гостей поставили самовар. От чая пахло рыбой, сахар
был огрызанный и серый, по хлебу и посуде сновали тараканы; было
противно пить, и разговор был противный — все о нужде да о
болезнях. Но не успели выпить и по чашке, как со двора донесся
громкий, протяжный пьяный крик:
— Ма-арья!
— Похоже, Кирьяк идет, — сказал старик, — легок на помине.
Все притихли. И немного погодя, опять тот же крик, грубый и
протяжный, точно из-под земли:
— Ма-арья!
Марья, старшая невестка, побледнела, прижалась к печи, и как-то
странно было видеть на лице у этой широкоплечей, сильной,
некрасивой женщины выражение испуга. Ее дочь, та самая девочка,
которая сидела на печи и казалась равнодушною, вдруг громко
заплакала.
— А ты чего, холера? — крикнула на нее Фекла, красивая баба,
тоже сильная и широкая в плечах. — Небось, не убьет!
От старика Николай узнал, что Марья боялась жить в лесу с
Кирьяком и что он, когда бывал пьян, приходил всякий раз за ней
и при этом шумел и бил ее без пощады.
— Ма-арья! — раздался крик у самой двери.
— Вступитесь Христа ради, родименькие, — залепетала Марья, дыша
так, точно ее опускали в очень холодную воду, — вступитесь,
родименькие...
Заплакали все дети, сколько их было в избе, и, глядя на них,
Саша тоже заплакала. Послышался пьяный кашель, и в избу вошел
высокий чернобородый мужик в зимней шапке и оттого, что при
тусклом свете лампочки не было видно его лица, — страшный. Это
был Кирьяк. Подойдя к жене, он размахнулся и ударил ее кулаком
по лицу, она же не издала ни звука, ошеломленная ударом, и
только присела, и тотчас же у нее из носа пошла кровь.
— Экой срам-то, срам, — бормотал старик, полезая на печь, — при
гостях-то! Грех какой!
А старуха сидела молча, сгорбившись, и о чем-то думала; Фекла
качала люльку... Видимо, сознавая себя страшным и довольный
этим, Кирьяк схватил Марью за руку, потащил ее к двери и зарычал
зверем, чтобы казаться еще страшнее, но в это время вдруг увидел
гостей и остановился.
— А, приехали... — проговорил он, выпуская жену. — Родной братец
с семейством...
Он помолился на образ, пошатываясь, широко раскрывая свои
пьяные, красные глаза, и продолжал:
— Братец с семейством приехали в родительский дом... из Москвы,
значит. Первопрестольный, значит, град Москва, матерь городов...
Извините...
Он опустился на скамью около самовара и стал пить чай, громко
хлебая из блюдечка, при общем молчании... Выпил чашек десять,
потом склонился на скамью и захрапел.
Стали ложиться спать. Николая, как больного, положили на печи со
стариком; Саша легла на полу, а Ольга пошла с бабами в сарай.
— И-и, касатка, — говорила она, ложась на сене рядом с Марьей, —
слезами горю не поможешь! Терпи и все тут. В писании сказано:
аще кто ударит тебя в правую щеку, подставь ему левую... И-и,
касатка!
Потом она вполголоса, нараспев, рассказывала про Москву, про
свою жизнь, как она служила горничной в меблированных комнатах.
— А в Москве дома большие, каменные, — говорила она, — церквей
много-много, сорок сороков, касатка, а в домах всё господа, да
такие красивые, да такие приличные!
Марья сказала, что она никогда не бывала не только в Москве, но
даже в своем уездном городе; она была неграмотна, не знала
никаких молитв, не знала даже «Отче наш». Она и другая невестка,
Фекла, которая теперь сидела поодаль и слушала, — обе были
крайне неразвиты и ничего не могли понять. Обе не любили своих
мужей; Марья боялась Кирьяка, и когда он оставался с нею, то она
тряслась от страха и возле него всякий раз угорала, так как от
него сильно пахло водкой и табаком. А Фекла, на вопрос, не
скучно ли ей без мужа, ответила с досадой:
— А ну его!
Поговорили и затихли...
Было прохладно, и около сарая во все горло кричал петух, мешая
спать. Когда синеватый, утренний свет уже пробивался во все
щели, Фекла потихоньку встала и вышла, и потом слышно было, как
она побежала куда-то, стуча босыми ногами.