Антон Павлович Чехов - Мужики
о произведении I II III IV V VI VII VIII IXIV
Бабка поставила Сашу около своего огорода и приказала ей
стеречь, чтобы не зашли гуси. Был жаркий августовский день. Гуси
трактирщика могли пробраться к огороду задами, но они теперь
были заняты делом, подбирали овес около трактира, мирно
разговаривая, и только гусак поднимал высоко голову, как бы
желая посмотреть, не идет ли старуха с палкой; другие гуси могли
прийти снизу, но эти теперь паслись далеко за рекой,
протянувшись по лугу длинной белой гирляндой. Саша постояла
немного, соскучилась и, видя, что гуси не идут, отошла к обрыву.
Там она увидала старшую дочь Марьи, Мотьку, которая стояла
неподвижно на громадном камне и глядела на церковь. Марья рожала
тринадцать раз, но осталось у нее только шестеро и все —
девочки, ни одного мальчика, и старшей было восемь лет. Мотька,
босая, в длинной рубахе, стояла на припеке, солнце жгло ей прямо
в темя, но она не замечала этого и точно окаменела. Саша стала с
нею рядом и сказала, глядя на церковь:
— В церкви бог живет. У людей горят лампы да свечи, а у бога
лампадки красненькие, зелененькие, синенькие, как глазочки.
Ночью бог ходит по церкви, и с ним пресвятая богородица и
Николай-угодничек — туп, туп, туп... А сторожу страшно, страшно!
И-и, касатка, — добавила она, подражая своей матери. — А когда
будет светопредставление, то все церкви унесутся на небо.
— С ко-ло-ко-ла-ми? — спросила Мотька басом, растягивая каждый
слог.
— С колоколами. А когда светопредставление, добрые пойдут в рай,
а сердитые будут гореть в огне вечно и неугасимо, касатка. Моей
маме и тоже Марье бог скажет: вы никого не обижали и за это
идите направо, в рай; а Кирьяку и бабке скажет: а вы идите
налево, в огонь. И кто скоромное ел, того тоже в огонь.
Она посмотрела вверх на небо, широко раскрыв глаза, и сказала:
— Гляди на небо, не мигай, — ангелов видать.
Мотька тоже стала смотреть на небо, и минута прошла в молчании.
— Видишь? — спросила Саша.
— Не видать, — проговорила Мотька басом.
— А я вижу. Маленькие ангелочки летают по небу и крылышками —
мельк, мельк, будто комарики.
Мотька подумала немного, глядя в землю, и спросила:
— Бабка будет гореть?
— Будет, касатка.
От камня до самого низа шел ровный, отлогий скат, покрытый
мягкою зеленою травой, которую хотелось рукой потрогать или
полежать на ней. Саша легла и скатилась вниз. Мотька с
серьезным, строгим лицом, отдуваясь, тоже легла и скатилась, и
при этом у нее рубаха задралась до плеч.
— Как мне стало смешно! — сказала Саша в восторге.
Они обе пошли наверх, чтобы скатиться еще раз, но в это время
послышался знакомый визгливый голос. О, как это ужасно! Бабка,
беззубая, костлявая, горбатая, с короткими седыми волосами,
которые развевались по ветру, длинною палкой гнала от огорода
гусей и кричала:
— Всю капусту потолкли, окаянные, чтоб вам переколеть, трижды
анафемы, язвы, нет на вас погибели!
Она увидела девочек, бросила палку, подняла хворостину и,
схвативши Сашу за шею пальцами, сухими и твердыми, как рогульки,
стала ее сечь. Саша плакала от боли и страха, а в это время
гусак, переваливаясь с ноги на ногу и вытянув шею, подошел к
старухе и прошипел что-то, и когда он вернулся к своему стаду,
то все гусыни одобрительно приветствовали его: го-го-го! Потом
бабка принялась сечь Мотьку, и при этом у Мотьки опять задралась
рубаха. Испытывая отчаяние, громко плача, Саша пошла к избе,
чтобы пожаловаться; за нею шла Мотька, которая тоже плакала, но
басом, не вытирая слез, и лицо ее было уже так мокро, как будто
она обмакнула его в воду.
— Батюшки мои! — изумилась Ольга, когда обе они вошли в избу. —
Царица небесная!
Саша начала рассказывать, и в это время с пронзительным криком и
с бранью вошла бабка, рассердилась Фекла, и в избе стало шумно.
— Ничего, ничего! — утешала Ольга, бледная, расстроенная, гладя
Сашу по голове. — Она — бабушка, на нее грех сердиться. Ничего,
детка.
Николай, который был уже измучен этим постоянным криком,
голодом, угаром, смрадом, который уже ненавидел и презирал
бедность, которому было стыдно перед женой и дочерью за своих
отца и мать, свесил с печи ноги и проговорил раздраженно,
плачущим голосом, обращаясь к матери:
— Вы не можете ее бить! Вы не имеете никакого полного права ее
бить!
— Ну, околеваешь там на печке, ледащий! — крикнула на него Фекла
со злобой. — Принесла вас сюда нелегкая, дармоедов!
И Саша, и Мотька, и все девочки, сколько их было, забились на
печи в угол, за спиной Николая, и оттуда слушали все это молча,
со страхом, и слышно было, как стучали их маленькие сердца.
Когда в семье есть больной, который болеет уже давно и
безнадежно, то бывают такие тяжкие минуты, когда все близкие
робко, тайно, в глубине души желают его смерти; и только одни
дети боятся смерти родного человека и при мысли о ней всегда
испытывают ужас. И теперь девочки, притаив дыхание, с печальным
выражением на лицах, смотрели на Николая и думали о том, что он
скоро умрет, и им хотелось плакать и сказать ему что-нибудь
ласковое, жалостное.
Он прижимался к Ольге, точно ища у нее защиты, и говорил ей
тихо, дрожащим голосом:
— Оля, милая, не могу я больше тут. Силы моей нет. Ради бога,
ради Христа небесного, напиши ты своей сестрице Клавдии
Абрамовне, пусть продает и закладывает все, что есть у ней,
пусть высылает денег, мы уедем отсюда. О, господи, — продолжал
он с тоской, — хоть бы одним глазом на Москву взглянуть! Хоть бы
она приснилась мне, матушка!
А когда наступил вечер и в избе потемнело, то стало так
тоскливо, что трудно было выговорить слово. Сердитая бабка
намочила ржаных корок в чашке и сосала их долго, целый час.
Марья, подоив корову, принесла ведро с молоком и поставила на
скамью; потом бабка переливала из ведра в кувшины, тоже долго,
не спеша, видимо довольная, что теперь, в Успеньев пост, никто
не станет есть молока и оно все останется цело. И только
немножко чуть-чуть, она отлила в блюдечко для ребенка Феклы.
Когда она и Марья понесли кувшины на погребицу, Мотька вдруг
встрепенулась, сползла с печи и, подойдя к скамье, где стояла
деревянная чашка с корками, плеснула в нее молока из блюдечка.
Бабка, вернувшись в избу, принялась опять за свои корки, а Саша
и Мотька, сидя на печи, смотрели на нее, и им было приятно, что
она оскоромилась и теперь уж наверное пойдет в ад. Они утешились
и легли спать, и Саша, засыпая, воображала страшный суд: горела
большая печь, вроде гончарной, и нечистый дух с рогами, как у
коровы, весь черный, гнал бабку в огонь длинною палкой, как
давеча она сама гнала гусей.