Воспоминания Лидии Авиловой о Чехове
I II III IV V VI VII VIII IX X XI XII XIII XIV XV XVI XVII XVIII
XIII
Дома меня ждали две телеграммы. Одна: "Надеюсь встретить 27. Очень соскучились". Другая: "Выезжай немедленно. Ждем целуем".
На другое утро третья: "Телеграфируй выезде. Жду завтра непременно". Я отправилась в редакцию "Русской мысли" к Гольцеву за корректурой. Гольцев удивился.
- Зачем она ему сейчас? Успел бы позже.
Узнав, что я была в клинике, он стал меня расспрашивать о состоянии здоровья Чехова и подозвал еще двух или трех лиц.
- Вот... свежие новости об Антоне Павловиче.
- Плохо, что весна, - сказал кто-то. - Вчера река прошла. Это самое опасное время для таких больных.
- Я слышал, что он очень плох, очень опасен... - сказал еще кто-то.
- Значит, к нему допускают посетителей?
- Нет, нет, - сказал Гольцев. - Лидия Алексеевна передаст ему наши поклоны и пожелания. И скажите ему, что с корректурой спеха нет. Пусть не утомляется.
Я ушла из редакции очень расстроенная. Антон Павлович не произвел на меня впечатления умирающего, а тут говорили, что он очень, очень плох, упоминали про реку... "Самое опасное время"... Чувствовалось, что считали его погибшим.
Идти в клинику было рано (раньше двух меня не пустили бы), и я пошла на реку.
На Замоскворецком мосту я подошла к перилам и стала глядеть вниз. Лед уже шел мелкий, то покрывая собой всю реку, то оставляя ее почти свободной. День был солнечный, какой-то особенно голубой и сияющий, но в нем мне чудилась угроза, как и в мчащейся из-под моста буйной, нетерпеливой реке. Набегали льдины, кружились и уносились вдаль. Мне казалось, что река мчится все скорее и скорее, и от этого слегка кружилась голова.
Вот... Подточило, изломало, осилило и уносит. И жизнь мчится, как река, и тоже подтачивает, ломает, осиливает и уносит. "Самое опасное время"... "Плох Антон Павлович! Очень плох!"
Припоминалась мне его печать, которой он последнее время запечатывал свои письма. На маленьком красном кружочке сургуча отчетливо были напечатаны слова: "Одинокому везде пустыня".
"До тридцати лет я жил припеваючи", - как-то сказал он мне. После тридцати осилила, изломала жизнь? И теперь уносит? Эх, жизнь! Могла ли она удовлетворить такого исключительного человека, как Чехов? Могла ли не отравить его душу горечью и обидой? Эту глубокую, чистую душу, такую требовательную к себе.
Не нашел счастья Антон Павлович! Едва прошел хмель молодости, когда беспредметно бьет ключом в груди радость бытия, едва он серьезно и требовательно оглянулся кругом, как уже начал себя чувствовать в пустыне, как уже стал одиноким. Быть может, смутно было вначале это чувство, но становилось все определеннее, все ощутимее, иначе, к чему бы заказывать себе такую печать? И, возможно, не понимал он и не знает и теперь, что слишком высоко стоит он над всеми и что по его росту в нашей жизни счастья для него еще нет.
И вдруг почему-то вспомнилось смешное. - Зачем вы прислали мне двугривенный? - спросил меня Антон Павлович. - Двугривенный?!
- Ну да. Вы отдали его железнодорожному сторожу на станции Лопасня для передачи мне.
- Я вам записку передала!
- Записку сторож так замазал, что на ней ничего разобрать было невозможно, кроме разве вашей подписи. Двугривенный он мне вручил целешеньким. Я взял.
Это "я взял" смешило меня каждый раз, как я о нем вспоминала, и даже теперь мне опять стало смешно.
А река все мчалась и мчалась...
Нет! Антон Павлович не умрет... Допустить эту мысль - это потерять голову, это...
Я чуть не уронила пачку, которую держала под мышкой, встряхнула головой и быстро направилась к берегу.
Я пошла покупать цветы. Антон Павлович написал: "И еще что-нибудь". Так вот, пусть цветы будут "что-нибудь".
В клинику я пришла как раз вовремя. Меня встретила сестра.
- Нет, Антону Павловичу не лучше, - ответила она на мой вопрос. - Ночью он почти не спал. Кровохарканье, пожалуй, даже усилилось...
- Так меня не пустят к нему?
- Я спрашивала доктора, он велел пустить.
Сестра, очевидно, была недовольна и бросала на меня неодобрительные взгляды.
Я сорвала с своего букета обертку из тонкой бумаги.
- Ах! - вскрикнула сестра. - Но ведь этого нельзя! Неужели вы не понимаете, что душистые цветы в палате такого больного... Я испугалась.
- Если нельзя, так оставьте... оставьте себе. Она улыбнулась.
- Все-таки, раз вы принесли, покажите ему.
В палате я сразу увидела те же ласковые, зовущие глаза. Он взял букет в обе руки и спрятал в нем лицо.
- Все мои любимые, - прошептал он. - Как хороши розы и ландыши... Сестра сказала:
- Но этого, Антон Павлович, никак нельзя: доктор не позволит.
- Я сам доктор, - сказал Чехов. - Можно! Поставьте, пожалуйста, в воду.
Сестра опять кинула на меня враждебный взгляд и ушла.
- Вы опоздали, - сказал Антон Павлович и слабо пожал мою руку.
- Нисколько. Раньше двух мне не приказано. Сейчас два.
- Сейчас семь минут третьего, матушка. Семь минут! Я ждал, ждал...
Он стал разбирать книги и газеты, которые я ему принесла. Корректуру положил на стол и слушал отчет о моем посещении Гольцева.
- К сожалению, я почти все читал, - тихо говорил он. - Неизданные статьи Л.Н.Толстого? Последние? Да, это я прочту с удовольствием. Я не разделяю...
- Нельзя вам говорить! - прервала я его, - а вы, кажется, собираетесь разбирать учение Льва Николаевича.
- Когда вы едете?
- Сегодня.
- Нет! Останьтесь еще на день. Придите ко мне завтра, прошу вас. Я прошу!
Я достала и дала ему все три телеграммы. Он долго их читал и перечитывал.
- По-моему, на один день - можно.
- Меня смущает это "выезжай немедленно". Не заболели ли дети?
- А я уверен, что все здоровы. Останьтесь один день для меня. Для меня, - повторил он.
Я тихо сказала:
- Антон Павлович! Не могу.
Я представила себе: что будет? Я пошлю телеграмму, что задержалась, и Миша сегодня же вечером выедет в Москву. Но положим, что он не выедет, дождется меня. Какой прием меня ожидает? И это бы ничего! Но ведь я дам ему уверенность, что люблю Антона Павловича, и сделаю так, что от нашего семейного счастья не останется и следа. И его и моя жизнь превратится в ад. А из-за чего? Из-за лишнего визита продолжительностью в три минуты. Мысли беспорядочно неслись в моей голове.
- Значит, нельзя, - сказал Антон Павлович.
И я убедилась, что он опять все знает и все понимает. И Мишину ревность, и мой страх.
"Я уверен, что все здоровы".
- Не владею я собой... Слаб я... - прошептал он. - Простите...
Вошел доктор. Антон Павлович показал ему на цветы и уверенно сказал:
- Мне это не вредно.
Доктор наклонился, понюхал и неопределенно заметил: - Хорошо!
Потом обратился ко мне:
- Плохо ведет себя наш больной: не спит, возбужден. - Засмеялся и прибавил: - Своеволен. Сладу с ним нет.
Я встала, чтобы уходить. Я понимала, что доктор очень не одобряет мои посещения и будет рад, что я уеду.
- Сегодня уезжаете? - как раз спросил он.
- Сегодня вечером.
- А если бы до вечера... - вдруг быстро начал Чехов, но, не договорив, замолчал, взглянул на доктора.
- Вам отдыхать надо, отдыхать, - твердил доктор.
Надо было проститься и уйти, но я была так поглощена своими мыслями, что плохо сознавала, что делала. И я стала собирать на кровати разбросанные книги и бумаги и заворачивать их.
Случайно я обернулась и увидела, что Антон Павлович лукаво улыбается и заслоняет обеими руками цветы. Я опомнилась, засмеялась и опять положила пакет на постель.
Ах, как мне хотелось встать тут на колени, около самой постели, и сказать то, что рвалось наружу. Сказать: "Любовь моя! Ведь я не знаю... не смею верить... Хотя бы вы один раз сказали мне, что любите меня, что я вам необходима для вашего счастья. Но никогда... Если я останусь сегодня, это будет решительный шаг. А говорить об этом нельзя. Вы слабы, вас нельзя волновать".
- Выздоравливайте! - сказала я и пожала руку Антону Павловичу сверху, как она лежала на одеяле.
- Счастливого пути, - сказал он, и я быстро пошла к двери. И, как в прошлый раз, он меня окликнул.
- В конце апреля я приеду в Петербург. Самое позднее в начале мая. - Ну конечно! - сказал доктор.
- Но мне необходимо! - заволновался Антон Павлович.
- Конечно, конечно.
- Я говорю серьезно! Так вот, значит, в конце апреля... Я буду непременно.
- А до тех пор будем писать, - сказала я и быстро скрылась, поймав на себе строгий взгляд доктора.
На этот раз не было у меня тепла на сердце. Я отказала Антону Павловичу в его горячей просьбе: "...для меня". И вот для него я не смогла сделать такого пустяка, как остаться на один день.
"Я прошу..."
Не могла! Не одолела чего-то. А это "что-то" напирало со всех сторон: Мишино состояние духа, которое я чувствовала на расстоянии, отношение доктора и сестры, даже отношение моего старшего брата и его жены. Они как-то явно недоумевали: почему эти письма с посыльным? Почему меня пускают в клинику? Почему телеграммы из Петербурга?
Я знала, почему телеграммы: в редакции газеты Сергея Николаевича сразу стало известно о болезни Чехова, значит узнал и Миша. Известно стало и о том, кто посещает больного.
Я шла домой в очень тяжелом настроении, то обвиняя, то оправдывая себя, и вдруг увидала перед собой Льва Николаевича. Он часто гулял по Девичьему полю. Он узнал меня и остановился.
- Откуда вы? Из монастыря?
- Нет, из клиники.
Я рассказала ему про Антона Павловича.
- Как же, как же, я знал, что он заболел, но думал, что к нему никого не допускают. Завтра же пойду его навестить.
- Пойдите, Лев Николаевич. Он будет ряд. Я знаю, что он вас очень любит.
- И я его люблю, но не понимаю, зачем он пишет пьесы.
"Вот, - думала я, - человек, который беспощадно осудил бы меня, если бы знал, что во мне происходит.
Я знаю наверно, как он осудил бы меня, этот гигант мысли и гениальности, но его мнение мне безразлично. Я не верю в его правоту. Как это может быть?"
Ужасно захотелось видеть кого-нибудь, кто не был бы ни враждебен, ни безразличен к тому, что я сейчас так мучительно переживала, и я пошла к Алеше.