Воспоминания М.П. Чехова о брате
Оглавление Главы: I II III IV V VI VII VIII IX X
II
В Таганроге.- Наши соседи.-Экзекуции на Митрофаниевской площади.- Похищение девушек для турецких гаремов.- Антоша и Ираида Савич.- Переезд в собственный дом.- Наше образование.- Неудачное учение в греческой школе. - Домашние досуги. - Как шла торговля у отца. - Путешествие в Криничку. - Домашние спектакли. - Болезнь Антоши. - Отъезд старших братьев в Москву. - У нас отняли дом.- Антон один в Таганроге.- Поездки в имения Кравцова и Зембулатова. - Посещение театра. - Чтение. - Издание рукописного журнала "Заика".- Эпизод у одинокого колодца по рассказу Суворина.
В то время, когда я стал сознательно относиться к окружающему и уже научился около братьев сам читать вывески, старший брат, Александр, был в пятом классе гимназии, а три других - Николай, Антон и Иван следовали за ним двумя классами ниже в нисходящей арифметической прогрессии. Тогда мы жили в доме Моисеева на углу Монастырской улицы и Ярмарочного переулка, почти на самом краю города. Мы занимали большой двухэтажный дом с двором и постройками. Внизу помещались магазин нашего отца, кухня, столовая и еще две комнаты, а наверху обитало все наше семейство и были еще жильцы: некий Гавриил Парфентьевич, столовавшийся у нас же (о нем будет речь впереди), и гимназист восьмого класса Иван Яковлевич Павловский. Этот Павловский уехал затем в Петербург, где поступил в Медицинскую академию, но вскоре же был арестован, судим по известному процессу 193-х и заключен в Петропавловскую крепость. При депортации в Сибирь он бежал в Америку и некоторое время был парикмахером в Нью-Йорке, о чем директор таганрогской гимназии, которому Павловский оттуда писал, рассказывал своим питомцам с чувством горького разочарования в человеке. Из Америки Павловский переселился в Париж, где в одной из местных газет напечатал статью о своем пребывании в Петропавловской крепости. Статья эта обратила на себя внимание жившего тогда в Париже Тургенева, который и принял Павловского под свое покровительство. С его легкой руки Павловский стал писать и на французском и на русском языках и скоро сделался видным литератором. Писал он под псевдонимом "И. Яковлев" и был деятельным сотрудником "Нового времени", где вел постоянные парижские фельетоны и корреспондировал по знаменитому делу Дрейфуса. Его перу принадлежит большая книга "Маленькие люди с большим горем" и очень интересные "Очерки современной Испании". Много лет спустя, когда Антон Чехов был уже большим писателем и жил в Мелихове, Павловский получил амнистию, приезжал в Россию и навестил брата в его усадьбе. Вспоминали о Таганроге и о том времени, когда Павловский жил на хлебах у моей матери.
Рядом с нашим домом, бок о бок, жила греческая обрусевшая семья Малоксиано. Она состояла из отца с матерью, двух девочек и мальчика Афони. С Афоней я дружил, а с девочками играла моя сестра Маша. Одна из этих девочек впоследствии сделалась видной революционеркой, была судима и затем сослана в каторжные работы. Там за нанесенное ей оскорбление она, как говорил мне брат Антон, ударила надзирателя по физиономии, за что подверглась телесному наказанию и вскоре затем умерла.
Ярмарочный переулок соединял в Таганроге две площади: Ярмарочную и Митрофаниевскую, так что из окон нашего углового дома были видны они обе. На Митрофаниевской площади был новый базар, на котором совершались экзекуции над преступниками. Устраивался черный помост со столбом, вокруг которого собирался во множестве народ. Затем, с барабанным боем, на высокой черной колеснице мимо нашего дома провозили несчастного преступника с закрученными назад руками и с черной доской на груди, на которой была написана его вина. Когда кортеж подъезжал к выстроенному на новом базаре эшафоту со столбом, то преступника переводили с колесницы на эшафот, привязывали к столбу, читали над ним приговор и, если он был дворянин, ломали над его головой шпагу. Все это мы видели из окон нашего верхнего этажа, причем наша мать, Евгения Яковлевна, всегда глубоко вздыхала о преступнике и крестилась. Для нее это был несчастный, достойный сострадания человек, над которым глумились сильные, и в таком именно духе она воспитывала и нас. Вообще сострадание к преступникам и заключенным было очень развито в нашей семье. Мой дядя Митрофан Егорович всегда в день своего ангела посылал в острог целые корзины французских хлебов по числу заключенных, а наша мать, Евгения Яковлевна, пока мы жили в доме Моисеева, каждый год 24 октября, в день престольного праздника, ходила в острожную церковь ко всенощной. При каждом возможном случае она расспрашивала заключенных об их нуждах и за что они сидят. Один из них рассказал ей, что он сидит уже 16-й год и только потому, что о нем забыли. А посадили его за то, что он собирал без разрешения начальства на построение храма.
Я помню, как в один из таких вечеров, 24 октября, наша мать отправилась в острог и долго не возвращалась. Там затянулась служба, но дома забеспокоились, и, взяв меня с собой, наша няня, Агафья Александровна, вышла за ворота на тротуар и стала с тревогой поджидать мать. Было уже совсем сумеречно. По противоположному тротуару шла молоденькая девушка, очевидно спешила домой; как вдруг по улице промчался экипаж, затем вернулся и, поравнявшись с девушкой, остановился. Двое мужчин выскочили из него, прямо у нас на глазах схватили девушку, бросили ее в экипаж, прыгнули в него сами и помчались далее. Девушка в отчаянии кричала изо всех сил: "Спасите! Помогите!" И я долго еще слышал ее голос, пока он не затих, наконец, в недалекой от нас степи. И ни одна душа не выскочила и не поинтересовалась, только няня Агафья Александровна почесала у себя за ухом спицей от чулка, вздохнула и сказала: "Девушку украли".
Для меня, мальчика, это было не совсем тогда понятно, но потом я узнал, что похищение девушек для турецких гаремов в то время в нашем городе очень процветало.
В 1874 году мы переехали в свой собственный дом, выстроенный нашим отцом на глухой Елисаветинской улице, на земле, подаренной ему дедушкой Егором Михайловичем. Отец был плохим дельцом, все больше интересовался пением и общественными делами, и потому его собственные дела пошли на убыль, и самый дом вышел неуклюжим и тесным, с толстыми стенами, в которые подрядчиками было вложено кирпича больше, чем было необходимо, ибо постройка оплачивалась с каждой тысячи кирпича. Подрядчики нажились, оставив отцу невозможный дом и непривычные для него долги по векселям. Вся семья теснилась в четырех комнатках; внизу, в подвальном этаже, поместили овдовевшую тетю Федосью Яковлевну с сыном Алешей, а флигелек, для увеличения ресурсов, сдали вдове Савич, у которой были дочь гимназистка Ираида и сын Анатолий. Этого Анатолия репетировал мой брат Антон Павлович. Кажется, Ираида была первой любовью будущего писателя. Но любовь эта проходила как-то странно: они вечно ссорились, говорили друг другу колкости, и можно было подумать со стороны, что четырнадцатилетний Антоша был плохо воспитан. Так, например, когда в одно из воскресений Ираида выходила из своего флигелька в церковь, нарядная, как бабочка, и проходила мимо Антона, он схватил валявшийся на земле мешок из-под древесного угля и ударил им ее по соломенной шляпке. Пыль пошла, как черное облако. Как-то, размечтавшись о чем-то, эта самая Ираида написала в саду на заборе какие-то трогательные стишки. Антон ей тут же ответил, написав мелом следующее четверостишие:
О поэт заборный в юбке,
Оботри себе ты губки.
Чем стихи тебе писать,
Лучше в куколки играть.
Семья нашего отца была обычной патриархальной семьей, каких было много полвека тому назад в провинции, но семьей, стремившейся к просвещению и сознававшей значение духовной культуры. Главным образом по настоянию жены, Павел Егорович хотел дать детям самое широкое образование, но, как человек своего века, не решался, на чем именно остановиться: сливки общества в тогдашнем Таганроге составляли богатые греки, которые сорили деньгами и корчили из себя аристократов, - и у отца составилось твердое убеждение, что детей надо пустить именно по греческой линии и дать им возможность закончить образование даже в Афинском университете. В Таганроге была греческая школа с легендарным преподаванием, и, по наущению местных греков, отец отдал туда учиться трех своих старших сыновей - Александра, Николая и Антона; но преподавание в этой школе даже для нашего отца, слепо верившего грекам, оказалось настолько анекдотическим, что пришлось взять оттуда детей и перевести их в местную классическую гимназию. О пребывании моих братьев в этой греческой школе в семейных воспоминаниях не осталось ничего достоверно определенного, а к тому, что было напечатано моим покойным братом Александром в "Вестнике Европы", повторяю, нужно относиться с большой осторожностью.
День начинался и заканчивался трудом. Все в доме вставали рано. Мальчики шли в гимназию, возвращались домой, учили уроки, как только выпадал свободный час, каждый из них занимался тем, к чему имел способность: старший, Александр, устраивал электрические батареи, Николай рисовал, Иван переплетал книги, а будущий писатель сочинял... Приходил вечером из лавки отец, и начиналось пение хором: отец любил петь по нотам и приучал к этому и детей. Кроме того, вместе с сыном Николаем он разыгрывал дуэты на скрипке, причем маленькая сестра Маша аккомпанировала на фортепьяно. Мать, вечно занятая, суетилась в это время по хозяйству или обшивала на швейной машинке детей. Всегда заботливая, любвеобильная, она, несмотря на свои тогда еще сравнительно молодые годы, отказывала себе во многом и всю свою жизнь посвящала детям. Она очень любила театр, но бывала там не часто, и когда, наконец, вырывалась туда, то с нею вместе, для безопасности возвращения, отправлялись и мои братья-гимназисты. Мать садилась внизу, в партере, а братья - на галерке, причем Антон после каждого действия на весь театр вызывал не актеров, а тех аристократов-греков, которые сидели рядом с матерью в партере. К нему приставал весь театр, и греки чувствовали себя так неловко, что иной раз уходили до окончания спектакля. Убежденная противница крепостного права, мать рассказывала нам о всех насилиях помещиков над крестьянами и внушала нам любовь и уважение не только ко всем, кто был ниже нас, но и к маленьким птичкам и животным и вообще ко всем беззащитным существам. Мой брат Антон Павлович был того убеждения, что "талант в нас со стороны отца, а душа - со стороны матери", хотя я лично думаю, что и со стороны матери в моих братьях было прилито таланта не мало.
Приходила француженка, мадам Шопэ, учившая нас языкам. Отец и мать придавали особенное значение языкам, и когда я только еще стал себя сознавать, мои старшие два брата, Коля и Саша, уже свободно болтали по-французски. Позднее являлся учитель музыки - чиновник местного отделения Государственного банка, - и жизнь текла так, как ей подобало течь в тогдашней средней семье, стремившейся стать лучше, чем она была на самом деле.
Как я уже говорил, наш отец был большим формалистом во всем, что касалось церковных служб, а потому мы, мальчики, не должны были пропускать ни одной всенощной в субботу и ни одной обедни в воскресенье. Отсюда у Антона Чехова такое всестороннее знание церковных служб ("Святою ночью" и другие). Одно время мы пели в церкви местного дворца, в котором жил и умер в 1825 году Александр I. Здесь служба совершалась только в страстную неделю, в первый день пасхи и на троицу. Кстати, маленькая историческая подробность. Сад таганрогского дворца, в котором жил Александр I, граничил бок о бок с садом дома генерала Папкова, в котором обитал при Александре его всесильный министр князь Воронцов, заведовавший всеми делами царя. Оба сада отделены каменной стеной, в которой имеется калитка. Полагают, что эта калитка была пробита по повелению Александра I для того, чтобы ему было ближе ходить к Воронцову. На самом же деле история с этой калиткой такова. Приехав с севера в Таганрог, моя бабушка, Александра Ивановна, вместе со своими дочерьми Фенечкой и Евочкой поселилась в упомянутом выше доме генерала Папкова, когда об Александре I и о Воронцове не было в Таганроге уже ни слуху ни духу. В то время смотрителем дворца был некто полковник Лаговский. У него была дочь Людмилочка. Девочки перезнакомились между собой и для совместных разговоров стали вскарабкиваться на стену. Чтобы облегчить возможность Фенечке, Евочке и Людмилочке бывать друг у друга, Лаговский и приказал пробить в стене означенную калитку (записано со слов самой Евочки, то есть моей матери, Евгении Яковлевны).
Любовь к пению, посещение церквей и служба по выборам отнимали у нашего отца слишком много времени. Он посылал вместо себя в лавку кого-нибудь из нас, для "хозяйского глаза", но, заменяя отца, мы не были лишены таких удовольствий, какие и не снились многим нашим сверстникам, городским мальчикам: мы на целые дни уходили на море ловить бычков, играли в лапту, устраивали домашние спектакли. Несмотря на сравнительную строгость семейного режима и даже на обычные тогда телесные наказания, мы, мальчики, вне сферы своих прямых обязанностей, пользовались довольно большой свободой. Прежде всего, сколько помню, мы уходили, из дому не спрашиваясь; мы должны были только не опаздывать к обеду и вообще к этапам домашней жизни, и что касается обязанностей, то все мы были к ним очень чутки. Отец был плохой торговец, вел свои торговые дела без всякого увлечения. Лавку открывали только потому, что ее неловко было не открывать, и детей сажали в нее только потому, что нельзя было без "хозяйского глаза". Отец выплачивал вторую гильдию лишь по настоянию матери, так как это могло избавить нас, сыновей, от рекрутчины, и как только была объявлена в 1874 году всесословная, обязательная для всех воинская повинность, эта гильдия отпала сама собой, и отец превратился в простого мещанина, как мог бы превратиться в регента или стать официальным оперным певцом, если бы к тому его направили с детства.
Я помню об одной далекой поездке, которую сорганизовали для нас родители, - это путешествие в слободу Криничку, за 70 верст от Таганрога. К этой поездке приготовлялись задолго. Старший брат, Александр, клеил себе из сахарной бумаги шляпу с широкими полями, а брат Николай, будучи пятнадцатилетним мальчуганом, добыл себе откуда-то складной цилиндр (шапокляк) и задумал ехать в нем. Добродушным насмешкам со стороны Антона не было конца. Мать, Евгения Яковлевна, конечно, напекла и наварила всякой снеди на дорогу. Наняли простого драгаля, то есть ломового извозчика, Ивана Федоровича, устлали его дроги подушками, одеялами и ковром, и все семеро, не считая самого извозчика, уселись на дроги и поехали. Я даже не представляю себе теперь, как мы могли тогда на них разместиться и ехать целые 70 верст туда и столько же обратно. И все время Николай сидел в цилиндре и, прищуря один глаз, терпеливо выслушивал от Антона насмешки. Николай немного косил с самого раннего детства и ходил, прищуриваясь на один глаз и склонив голову на плечо. Любивший всех вышучивать и давать всем названия Антон то и дело высмеивал его:
- Косой, дай покурить! Мордокривенко, у тебя есть табак?
До Кринички добрались к вечеру, когда заходило солнце. Это было обыкновенное село, в котором при церкви стоял колодец с очень холодной водой, почитавшейся целебной. Около колодца был выстроен барак, в котором этой водой обливались, черпая ее ведрами. При въезде в Криничку Антон, все время не оставлявший Николая в покое своими шутками, наконец не выдержал и сбил с его головы цилиндр. Шляпа попала как, раз под колесо, и ее раздавило так, что с боков повылезали наружу пружины. Тем не менее, безропотный Николай подобрал свой головной убор, снова надел его и так, с торчавшими из боков пружинами, продолжал дальнейший путь. А в это время Александр кричал, сколько хватало у него сил:
- Эй, дивчина! Поди скажи батюшке, что архиерейская певческая приехала!
Не успели приехать и остановиться у какого-то крестьянина, как Александр и Антон уже достали откуда-то бредень и пошли на реку ловить рыбу. Поймали пять щучек и с полсотни раков. На следующий день мать сварила нам превосходный раковый суп.
Мы провели в Криничке двое суток и затем отправились к дедушке в Княжую, верст за двадцать в сторону от Кринички. Наш дедушка, Егор Михайлович, был в то время управляющим у графа Платова, сына известного атамана, героя 1812 года. Княжая представляла собою заброшенную барскую усадьбу с большим фруктовым садом при реке.
Дедушка и бабушка жили в простой хатке, выстроенной ими специально для себя рядом с большим барским домом, так как дедушка не пожелал жить в "хоромах". Когда мы приехали туда, нас, мальчиков, поместили в этом большом доме, где мы никак не могли уснуть от необыкновенного множества блох, несмотря на то, что дом целыми десятилетиями оставался необитаем. В этой усадьбе мои братья Антон и Александр гостили уже однажды, в прошедшем году, попав как раз на молотьбу, так что, когда мы приехали туда, они уже чувствовали себя там как хозяева. Кузница, клуня, масса голубей, сад, а главное - простор и полная безответственность делали наше пребывание в Княжей счастливым. Здесь же, в этой Княжей, несчастный цилиндр Николая нашел свою судьбу. Николай не мог расстаться с ним и во время купания. Голый, в цилиндре, он барахтался в реке, когда Антон подкрался к нему сзади и сбил с него шляпу. Она свалилась у Николая с головы, упала в реку, ко всеобщему удивлению захлебнула воды и... утонула.
Антон вообще был из всех самым талантливым на выдумки, но и менее всех нас способным к ручному труду. Среди нас, его братьев, он был белоручка. Он устраивал лекции и сцены, кого-нибудь представлял или кому-нибудь подражал, но я никогда не видал его, как других братьев, за переплетным делом, за разборкой часов и вообще за каким-либо физическим трудом.
Правда, был однажды такой случай, когда проявил свое стремление к физическому труду и он. В 1874 году при таганрогском уездном училище открывались ремесленные классы, которыми заведовал некто Порумб - человек на все руки: он и швейные машины чинил, и сапоги шил, и преподавал портняжное мастерство. У него была такая длинная борода, что он сметал ею обрезки кожи с доски, лежавшей у него во время работы на коленях. Так как образование в этих ремесленных классах было бесплатное, то мои братья воспылали желанием обучиться мастерствам: брат Иван принялся за переплетное дело, брат Антон стал изучать портняжное ремесло.
Скоро будущему писателю пришлось проявить свои способности на деле, так как подошло время шить для брата Николая серые гимназические штаны. Антон Павлович принялся за шитье смело, с ученым видом знатока. Тогда была мода на узкие брюки, и, пока Антон кроил, Николай, любивший щегольнуть, все время стоял тут же и приставал к нему:
- Поуже, Антон... Теперь носят узкие брюки. Да крои же поуже!
И Антон так накроил, что когда брюки были уже готовы и Николай стал их надевать, то сквозь них не пролезали его ноги. Тем не менее, он все-таки натянул их на себя, точно трико, надел штиблеты и отправился гулять.
- Братцы, глянь! Тю! - стали указывать на него пальцем уличные мальчишки.- Сапоги - корабли, а штаны - макароны!
Так это выражение "штаны макароны" и осталось в нашей семье на всю жизнь.
В домашних спектаклях Антон был главным воротилой. Будучи еще детьми, мы разыграли даже гоголевского "Ревизора". Устраивали спектакли и на украинском языке про Чупруна и Чупруниху, причем роль Чупруна играл Антон. Одной из любимых его импровизаций была сцена, в которой градоначальник приезжал в собор на парад в табельный день и становился посреди храма на коврике, в сонме иностранных консулов.
Старший брат, Александр, в это время уже не принимал участия в совместной жизни семьи. Он считался уже большим, жил на стороне, у директора гимназии, а затем кончил курс, уехал в Москву и с тех пор (с 1875 года) не возвращался в семью уже никогда. Уехал с ним и брат Николай, и спектакли прекратились. Таким образом, молодое поколение чеховской семьи ограничилось только тремя младшими братьями и сестрой. Антон стал теперь старшим и пользовался наибольшим авторитетом. Этим четверым было предназначено судьбой не расставаться друг с другом на долгое время - до самой середины девятидесятых годов.
В 1875 году Антон тяжело заболел и чуть не отправился к своим праотцам. Как я упомянул выше, несколько лет подряд у нас жил нахлебником мелкий чиновник коммерческого суда Гавриил Парфентьевич. Днем он служил в суде, а по вечерам играл в клубе на большие ставки; ему везло, он выигрывал, так что лет через десять имел уже своих лошадей и большое имение. У него был брат Иван Парфентьевич, тоже игрок, но в другом отношении: он все время подыскивал себе богатую невесту, не имея за душой ровно ни гроша. И вот судьба послала ему в жены уже пожилую женщину, вдову, имевшую в Донецком бассейне большую усадьбу38 в несколько сот десятин. Этот самый Иван Парфентьевич пригласил к себе погостить Антона. По дороге в имение или обратно в Таганрог мальчик выкупался в холодной речке и схватил тяжелую простудную болезнь.
- Заболел у меня Антоша... - говорил мне потом, лет двадцать спустя, Иван Парфентьевич. - Я не знал, что с ним делать. Уж я его завез на постоялый двор, и там мы его уложили.
Антошу привезли домой. Как сейчас помню его, лежавшего при смерти. Около него гимназический доктор Штремпф, который говорит с немецким акцентом:
- Антоша, если ты желаешь быть здоров...
Озабоченная мать жарит на сковородке льняное семя для припарок, а я бегаю в аптеку за пилюлями, на каждой из которых, к моему удивлению, напечатано имя их изобретателя "Covin". Уже будучи врачом, Антон Павлович говорил впоследствии, что это были совершенно ненужные рекламные пилюли.
Болезнь оставила в нем большие воспоминания. Это была первая тяжкая болезнь, какую он испытал в жизни, и именно ей он приписывал то, что уже со студенческих лет стал страдать жестоким геморроем. Постоялый же двор, в который завозил его Иван Парфентьевич, и симпатичные евреи выведены им в "Степи", в лице Моисея Моисеевича, его жены и брата Соломона. Кстати: болезнь настолько сдружила Антона с доктором Штремпфом, окончившим медицинский факультет в Дерптском университете, что будущий писатель все время мечтал отправиться по окончании курса гимназии в Дерпт и там получить медицинское образование. И если бы к тому времени вся его семья не переехала в Москву, то возможно, что он выполнил бы это свое заветное желание.
По отъезде двух старших братьев в Москву наш отец стал едва сводить концы с концами. Его дела окончательно упали. Жизнь всей семьи потекла замкнуто, в бедности, хотя и в своем доме, над которым тяготели долги. Целые дни для мальчиков проходили в труде. По вечерам Антоша веселил всех своими импровизациями, или же все слушали рассказы матери, тетки Федосьи Яковлевны или няни, которая жила у нас долго и ушла только в самое последнее время пребывания нашего в Таганроге. Это была превосходная женщина, умевшая удивительно рассказывать эпизоды из своей многоопытной жизни. Я уже упоминал о ней: это была Агафья Александровна Кумская. Она была в молодости крепостной известных на юге Иловайских, была приставлена в качестве подруги к единственной дочери генерала Иловайского, совершила с ней большое путешествие, помогла затем этой дочери бежать из дому и выйти против воли отца за барона Розена, за что и была продана потом в чужую семью. Она все больше повествовала о таинственном, необыкновенном, страшном и поэтическом. "Счастье" Чехова, безусловно, написано им под впечатлением ее рассказов.
В 1876 году отец окончательно закрыл свою торговлю и, чтобы не сесть в долговую яму, бежал в Москву к двум старшим сыновьям, из которых один был тогда студентом университета, а другой учился в Училище живописи, ваяния и зодчества. За старшего уже официально стал у нас сходить Антон. Я отлично помню это время. Было ужасно жаркое лето; спать в комнатах не было никакой возможности, и потому мы устраивали в садике балаганы, в них и ночевали. Будучи тогда гимназистом пятого класса, Антон спал под кущей посаженного им дикого виноградника и называл себя "Иовом под смоковницей". Вставали в этих шалашах очень рано, и, взяв с собой меня, Антон шел на базар покупать на целый день харчи. Однажды он купил живую утку и, пока шли домой, всю дорогу теребил ее, чтобы она как можно больше кричала.
- Пускай все знают, - говорил он, - что и мы тоже кушаем уток.
На базаре Антон присматривался к голубям, с видом знатока рассматривал на них перья и оценивал их достоинства. Были у него и свои собственные голуби, которых он каждое утро выгонял из голубятника, и, по-видимому, очень любил заниматься ими. Затем дела наши стали так туги, что для того, чтобы сократить количество едоков, меня и брата Ивана отправили к дедушке в Княжую. А потом мы испытали семейную катастрофу: у нас отняли наш дом.
Дом этот был выстроен на последние крохи, причем недостававшие пятьсот рублей были взяты под вексель из местного Общества взаимного кредита. Поручителем по векселю был некий Костенко, служивший в том же кредите. Долгое время переворачивали этот несчастный вексель, пока, наконец, отцу не пришлось признать себя несостоятельным должником. Костенко уплатил по векселю и предъявил к отцу встречный иск в коммерческом суде. В то время неисправных должников сажали в долговую яму, и отцу необходимо было бежать. Он сел в поезд не на вокзале в Таганроге, а с первого ближайшего полустанка, где его не мог бы опознать никто.
Дело о долге Костенко велось в коммерческом суде. Там, в этом суде, служил наш друг Гавриил Парфентьевич. Чего же лучше? Было решено, что он оплатит долг отца, не допустит до продажи с публичных торгов нашего дома и спасет его для нас.
- Я это сделаю для матери и сестры, - обнадежил Гавриил Парфентьевич нашу мать, которую всегда называл матерью, а маленькую Машу - сестрой. А сам устроил так, что вовсе без объявления торгов, в самом коммерческом суде дом был закреплен за ним, как за собственником, всего только за пятьсот рублей.
Таким образом, в наш дом, уже в качестве хозяина, въехал Гавриил Парфентьевич. Кажется, за проценты Костенко забрал себе всю нашу мебель, и матери ничего более не оставалось, как вовсе покинуть Таганрог. Она захватила с собой меня и сестру Машу и, горько заливаясь слезами, в вагоне повезла нас к отцу и двум старшим сыновьям в Москву, на неизвестность.
Антоша и Ваня были брошены в Таганроге одни на произвол судьбы. Антоша остался в своем бывшем доме, чтобы оберегать его, пока не войдет в него новый хозяин, а Ваню приютила у себя тетя Марфа Ивановна. Впрочем, Ваню тоже скоро выписали в Москву, и Антон остался в Таганроге один как перст. Ему нужно было кончать курс, он был в седьмом классе гимназии.
Когда Гавриил Парфентьевич въехал в дом, он застал там Антона, которого за угол и стол пригласил готовить своего племянника, Петю Кравцова, в юнкерское училище. Петя был сын казацкого помещика из Донецкого округа, служившего когда-то на Кавказе.
Репетируя Петю, Антон близко сошелся с ним и полюбил его, тем более, что они оказались почти сверстниками. Когда наступило лето, Петя пригласил его к себе в имение, и Антон Павлович впоследствии с восторгом рассказывал мне о своем пребывании в этой степной первобытной семье. Там он научился стрелять из ружья, понял все прелести ружейной охоты, там он выучился гарцевать на безудержных степных жеребцах. Там были такие злые собаки, что для того, чтобы выйти ночью по надобности на двор, нужно было будить хозяев. Собак не кормили, они находили себе пропитание сами. Там не знали счета домашней птице, которая приходила уже с готовыми цыплятами и была так дика, что не давалась в руки, и для того, чтобы иметь курицу на обед, в нее нужно было стрелять из ружья. Там уже начиналась антрацитная и железнодорожная горячка и уже слышались звуки сорвавшейся в шахте бадьи ("Вишневый сад"), строились железнодорожные насыпи ("Огни") и катился сам собою оторвавшийся от поезда товарный вагон ("Страхи").
У того же Гавриила Парфентьевича жила его племянница Саша, учившаяся в местной женской гимназии. Еще до нашего отъезда в Москву эту девочку поместили к нам в нахлебницы, и она спала в одной комнате вместе с моей сестрой. Все мы, мальчики, скоро сдружились с ней, и за то, что она ходила в красненьком платьице с черными горошками, Антон дразнил ее "Козявкой", и она плакала. Когда мы уехали в Москву, она перешла к своему дяде и вместе с ним потом въехала в наш дом. Впоследствии, через пятнадцать лет, когда мы жили в Москве в доме Корнеева на Кудринской-Садовой, она приезжала к нам уже взрослой, веселой, жизнерадостной девицей и пела украинские песни. Она остановилась у нас, прожила с нами около месяца, и мои братья, Антон и Иван Павловичи, заметно "приударяли" за ней, а я писал ей в альбом стишки, а на братьев - стихотворные эпиграммы. Ее дразнили, что на юге у нее остался вздыхатель, который очень скучает по ней, и Антон Павлович подшутил над ней следующим образом: на бывшей уже в употреблении телеграмме были стерты резинкой карандашные строки и вновь было написано следующее: "Ангел, душка, соскучился ужасно, приезжай скорее, жду ненаглядную. Твой любовник".
Нарочно позвонили в передней, будто это пришел почтальон, и горничная подала Саше телеграмму.
Она распечатала ее, прочитала и на другой же день, несмотря на то, что все мы умоляли ее остаться, уехала домой к себе на юг. Мы уверяли ее, что телеграмма фальшивая, но она не поверила.
Впоследствии, уже вдовой, она приезжала к нам в Мелихово, где также заражала всех своей веселостью и пела украинские романсы. И Антон Павлович, подражая ей, говорил:
- И-и, кума, охота вам колотиться!
В пору своего одинокого пребывания в Таганроге (1876-1879 годы) ездил Антон и к своему приятелю В. И. Зембулатову в усадьбу. Любитель давать каждому человеку прозвище, он еще гимназистом стал дразнить этого своего толстого одноклассника Макаром. Так эта кличка и осталась за почтенным доктором Зембулатовым до самой его смерти. А когда оба они были гимназистами, то довольно весело проводили лето вместе. Антон Павлович рассказывал мне один эпизод любовного свойства из своей жизни у этого толстяка, но я, к сожалению, не могу о нем сообщить в этих воспоминаниях. Я очень жалею, что, уехав в 1876 году в Москву, был разлучен с братом Антоном на целые три года и что эти три года его жизни так и остались неизвестными в его биографии. А между тем, именно в эти три года он мужал, формировал свой характер и из мальчика превращался в юношу.
Сколько знаю, будучи учеником седьмого и восьмого классов, он очень любил ухаживать за гимназистками, и, когда я был тоже учеником восьмого класса, он рассказывал мне, что его романы были всегда жизнерадостны. Часто, уже будучи студентом, он дергал меня, тогда гимназиста, за фалду и, указывая на какую-нибудь девушку, случайно проходившую мимо, говорил:
- Беги, беги скорей за ней! Ведь это находка для ученика седьмого класса!
Впоследствии, уже после смерти брата Антона, А. С. Суворин рассказывал мне, со слов самого писателя, следующий эпизод из его жизни. Где-то в степи, в чьем-то имении, будучи еще гимназистом, Антон Павлович стоял у одинокого колодца и глядел на свое отражение в воде. Пришла девочка лет пятнадцати за водой. Она так пленила собой будущего писателя, что он тут же стал обнимать ее и целовать. Затем оба они еще долго простояли у колодца и смотрели молча в воду. Ему не хотелось уходить, а она совсем позабыла о своей воде. Об этом Антон Чехов, уже будучи большим писателем, рассказывал А. С. Суворину, когда оба они разговорились на тему о параллельности токов и о любви с первого взгляда. В эти три года он часто посещал театр, любил французские мелодрамы вроде "Убийство Коверлей" и веселые французские фарсы, вроде "Маменькиного сынка", много читал. Особенное впечатление на него произвели "Между молотом и наковальней" Шпильгагена и романы Виктора Гюго и Георга Борна. Написал он в это время сам целую драму "Безотцовщина" и водевиль "Недаром курица пела". Будучи гимназистом, он выписывал газету "Сын отечества" и сам сочинял рукописный журнал с карикатурами "Заику", в котором выводил своих московских братьев и посылал им его в Москву.