Вокруг Чехова - книга М.П. Чехова

Оглавление   Главы: I II III IV V VI VII VIII IX X

VII

1889 год. Снова на Луке.- Смерть брата Николая.- Антон скитается в Одессе и Ялте.- Встреча с Шавровыми.- Мои занятия иностранными языками.- Дружба Антона Павловича с Е. М. Шавровой. - Как ставился "Леший". - Дело скопинского банка Рыкова.- Первое кровохарканье брата.- "Прекрасная Лика".- Визиты в дом Корнеева на Кудринской-Садовой. - А. П. Ленский. - Немного о М. Н. Ермоловой. - В. Н. Давыдов читает у нас "Власть тьмы".- Его "отсебятины" в "Калхасе".- Н. А. Лейкин.- Банкет в честь французского президента Лубе. - Лесков у Чехова.- Щепкина-Куперник.- Отзывчивость А. И. Чупрова. - П. Н. Островский.- Эпизод из отношений А. Н. Островского с братом-министром.- Посещение Короленко.

Но возвращаюсь опять к Луке. Семья Чеховых провела там и следующее лето, 1889 года, но уже не так весело и жизнерадостно, как это было в предшествующем году, хотя знакомство обогащалось, все новыми и новыми персонажами: к Линтваревым стали приезжать и подолгу гостить у них известный экономист В. П. Воронцов и не менее известный деятель по обычному праву А. Я. Ефименко. В это лето чеховскую семью постигло несчастье: умер художник Николай. Смерть его застала брата Антона врасплох, когда он отправился на лошадях в Сорочинцы Полтавской губернии и в другие гоголевские места по дороге, чтобы осмотреть продававшийся хутор, который он хотел приобрести для постоянного жительства. "Приехали к Смагиным ночью, мокрые, холодные; легли спать в холодные постели, уснули под шум холодного дождя. Утром была все та же возмутительная вологодская погода... приехал из Миргорода мужичонко и привез мокрую телеграмму: "Коля скончался". Можете представить мое настроение. Пришлось скакать обратно на лошадях до станции, потом ехать по железной дороге и ждать на станциях по восемь часов... Наша семья еще не знала смерти, и гроб пришлось видеть у себя впервые! (из письма Антона Павловича Чехова).

Похороны были самые простые. Брат Антон затосковал и вскоре же после похорон уехал из Луки скитаться. Он стал было собираться за границу, но не поехал, почему-то застрял в Одессе, где в то время была на гастролях московская труппа Малого театра. Здесь он познакомился с перешедшей из балета в драму молоденькой артисточкой "Глафирочкой" Пановой, которая ему, по-видимому, нравилась и за которую потом в Москве сватала его жена артиста Ленского, но было очень трудно сладить в этом отношении с Чеховым, и от сватовства пришлось вскоре отказаться. Затем он переехал в Ялту. Какое-то странное равнодушие овладевает писателем, он ко всему теряет охоту и интерес, но проходит два месяца - он снова полон веры в себя, в свое призвание. И живя все в том же доме Корнеева на Кудринской-Садовой, он лихорадочно принимается за литературную работу, и из-под его пера выходят такие вещи, как "Скучная история" и пьеса "Леший", которую он поставил в театре Абрамовой 27 декабря 1889 года. К этому присоединилась еще тяжелая, кропотливая работа по собиранию материалов для поездки на Сахалин. Но об этом я коснусь ниже.  

Как я сообщил уже, летом 1889 года Антон Павлович отправился из Одессы в Ялту без желаний, намерений и определенных планов, хотя и прожил там довольно порядочное время. В одну из своих прогулок по какой-то улице этого города он проходил мимо чьей-то дачи. Вдруг отворилась калитка, и из нее вышли три очень хорошо одетые девушки. Одна из них сказала как бы про себя, но вышло так, что брат ее услышал:

- Вот писатель Чехов.  

Своим столичным видом они обратили на себя внимание Антона Павловича. После этого он встретил их в городском саду, и в конце концов они познакомились. Это были три сестры Шавровы, харьковские землевладельцы, постоянно проживавшие в Петербурге и приехавшие на лето в Крым.  

Но на этом знакомство Чехова с Шавровыми не прекращается. Возвратившись в Москву, Антон Павлович как-то вечером получает посланную через горничную раздушенную записку. Это писала ему мать этих девушек, сама мадам Шаврова, которая сообщала, что они всей семьей переехали на жительство из Петербурга в Москву, и просила его возобновить с ними так счастливо начавшееся в Ялте знакомство.

Антон Павлович, только что начавший тогда поправляться от жестокой инфлуэнцы, не решался нарушать своего режима и, протянув мне записку, сказал:

- Миша, хочешь познакомиться с интересными девицами?  

Я, конечно, не нашел возражений - и в тот же вечер Антон Павлович отправил к Шавровым меня, вручив для передачи им письмо, в котором он извинялся, что не мог по болезни явиться к ним лично, и рекомендовал им меня. Я поехал. Меня приняли очень радушно, и с первого же знакомства я почувствовал к этой семье большую симпатию.  

Барышни Шавровы много читали, им были известны многие произведения тогдашних новейших русских и иностранных писателей, причем последних они всегда читали в подлинниках. Я же был тогда знаком с иностранной литературой только по плохим переводам, чисто макулатурного свойства, и в разговорах с ними меня это очень стесняло. Это меня заставило приняться за изучение языков, и я, овладев английским, французским и итальянским языками, стал переводчиком.  

Достаточно упомянуть, что с того времени, кроме бесчисленного множества разных мелких журнальных и газетных статей и драматических произведений, мною переведено с иностранных языков 43 больших тома убористой печати.  

Старшая из сестер, Елена Михайловна, оказалась писательницей, и о помещении того или другого ее произведения в печати иногда хлопотал Антон Павлович. Он очень одобрял ее дарование, советовал ей развивать его и работать как можно больше, но, как женщина своего круга и к тому же не нуждавшаяся в самом необходимом, она не придавала особого значения своему таланту. Подписывалась она под своими произведениями "Шастунов" и вела с Антоном Павловичем переписку. Письма к ней вошли в собрание чеховских писем, изданных нашей сестрой, Марией Павловной, где Елена Михайловна пожелала скрыть свою фамилию под инициалами "Е. М. Ш.". Между Антоном Павловичем Чеховым и "Е. М. Ш." установилась хорошая и прочная дружба. Чехов старался продвинуть ее рассказы в печать и часто достигал этого, но всегда журил ее за то, что она мало обращает внимания на свой талант и редко пишет. Приезжая из Мелихова в Москву по делам, он иногда заранее списывался с нею и любил позавтракать вместе в "Большой Московской" или в "Эрмитаже". Она называла его своим "cher maНtre" - так он и подписывался в письмах, которые к ней посылал. Она превосходно пела, и было в ней что-то такое, что надолго упрочивало с ней дружбу. Ее фотография до сих пор хранится в его кабинете в Чеховском доме в Ялте.  

Вторая из сестер, Ольга Михайловна, впоследствии стала известной актрисой, разорвав с тем кругом, в котором жила, и выступала довольно удачно в ролях классического репертуара. Ее фамилия по сцене была Дарская. Узнав, что она поступила на сцену - а это было для нас совершенной неожиданностью,- Антон Павлович в разговоре со мной это искренне одобрил и назвал ее умницей.  

Когда Антон Павлович жил в Мелихове и ему понадобилось усилить ресурсы на постройку школ, то обе сестры любезно предложили свои услуги, приезжали из Москвы в Серпухов и устраивали любительский спектакль, причем привели местную публику в изумление роскошью своих нарядов, блеском брильянтов и талантливой игрой.  

В 1889 году Чехов снова имеет дело с театром. Служивший у Корша актер Н. Н. Соловцов, подвизавшийся в чеховском водевиле "Медведь" и имевший в нем огромный успех, отошел от Корша и вместе с актрисой Абрамовой открыл в Москве, на Театральной площади, свой собственный театр. Но дела их не пошли. Не было боевых пьес. Оставалось рождество и затем масленица90, на которые только и можно было возлагать серьезные надежды. Но, чтобы сорвать сбор, нужно было иметь какую-нибудь значительную пьесу, а ее-то у Соловцова и не было. Тогда он обратился к Чехову:  

- Поддержите, Антон Павлович, выручите, дайте пьесу.  

До наступления рождества оставалось всего каких-нибудь десять - двенадцать дней. Соловцов предлагал тысячу рублей - условия были заманчивы. И вот брат Антон принялся за пьесу "Леший". Каждый день он писал по акту, я переписывал их в двух экземплярах, Соловцов приезжал и отбирал эти экземпляры и посылал их с кондуктором в Петербург на цензуру. Работа кипела. Брат Антон писал, Соловцов сидел сбоку и подгонял, я переписывал - и, таким образом, пьеса к сроку была готова, прошла несколько раз подряд, автор получил за нее тысячу рублей сполна. Соловцов все-таки "прогорел", а брат Антон остался своей пьесой недоволен. Да и нельзя было остаться ею довольным. "Леший" был написан наспех и поставлен у Соловцова ужасно. Необыкновенно тучная и громоздкая актриса М. М. Г. взяла на себя роль молоденькой первой инженю; первый любовник Рощин-Инсаров, объясняясь перед ней в любви, не мог заключить ее в свои объятия и называл ее прекрасной. Зарево лесного пожара было таково, что возбуждало усмешки. Брат Антон тогда же снял "Лешего" с репертуара, долго держал его в столе, не разрешая его ставить нигде, и только несколько лет спустя переделал его до неузнаваемости, дав ему совершенно другую структуру и заглавие. Получился "Дядя Ваня". В "Лешем" Антону Павловичу очень понравился актер Зубов, и действительно, этот премьер абрамовской сцены был тогда великолепен.  

В это время Антона Павловича изводили приступы кашля, особенно по ночам. Незаметно, но настойчиво этот кашель подготовлял почву для серьезной его болезни, но он не хотел обращать на него внимание и серьезно лечиться. Первое кровохарканье случилось с ним еще в 1884 году в Московской судебной палате, когда он вел для "Петербургской газеты" записки по известному Рыковскому процессу. Сущность этого процесса была такова. В маленьком провинциальном городишке Скопине Рязанской губернии некто купец Рыков открыл банк и благодаря широковещательной рекламе стал стягивать к себе капиталы со всей России. В надежде получить громадные проценты на вклады, которые обещал Рыков, к нему стали посылать свои сбережения деревенские попы и дьяконы и мелкое провинциальное чиновничество. Банк стал оперировать целыми миллионами. Рыкова выбрали в городские головы, он стал украшать Скопин и превратил его из убогого городишка в приличный город; все ему верили, правление банка шло у него на поводу, и все шло благополучно до тех пор, пока, как говорили тогда, великие князья и генерал-губернаторы не стали черпать из его кассы в долг без отдачи. Правда, Рыков получал медали, ордена, но все это не восполняло кассы. В результате - крах банка, и Рыков вместе со всем своим правлением и бухгалтерами оказался на скамье подсудимых. Следствие было подстроено так, что во всем должен был оказаться главным растратчиком Рыков, что он ел омаров, раков-бордолез и пил шампанское. Стоило только ему на суде открыть рот, чтобы указать, кто именно его разорил, как прокурор тотчас же лишал его слова, и его выводили из залы суда обратно в подследственную комнату и приставляли к нему стражу. На этом процессе, на котором брату Антону приходилось просиживать в течение целых двух недель буквально и дни и ночи и в то же время писать дома в газеты, с ним приключился его первый припадок кровохарканья. Но болезнь его в своем настоящем значении стала выясняться для его семьи только много лет спустя, уже в Мелихове, когда писателя пришлось почти насильно отвезти в клинику в Москву. Особенно тяжело прошла для него свирепствовавшая в 1888 году инфлуэнца, которую он перенес в Москве, но и при ней, как, впрочем, и всегда, он не давал врачам выслушивать себя и поставить точный диагноз.

Особенно сильно кашлял брат Антон, когда мы жили на Кудринской-Садовой. Мы занимали там узенький странной архитектуры двухэтажный дом. В нижнем этаже помещались кабинет и спальня брата, моя комната, парадная лестница, кухня и две комнаты для прислуг. В верхнем - гостиная, комнаты сестры и матери, столовая и еще одна комната с большим фонарем. На моей обязанности лежало зажигать в спальне у Антона на ночь лампаду, так как он часто просыпался и не любил темноты. Нас отделяла друг от друга тонкая перегородка, и мы подолгу разговаривали через нее на разные темы, когда просыпались среди ночи и не спали. Вот тут-то я и наслушался его кашля.

В это время Антон Павлович не мог оставаться один. У нас вечно толклись молодые люди, наверху играли на пианино, пели, вели шутливые разговоры, а внизу он сидел у своего стола и писал. Но эти звуки только подбадривали его. Он не мог жить без них: он всегда принимал самое живое участие в общем веселом настроении.

В этот дом впервые вошла к нам Л. С. Мизинова или, как ее называл брат Антон, "прекрасная Лика". Это была действительно прекрасная девушка и по внешности, и по внутреннему содержанию. Все на нее заглядывались. В этой девушке не было и тени тщеславия. Природа, кроме красоты, наградила ее умом и веселым характером. Она была остроумна, ловко умела отпарировать удары, и с нею было приятно поговорить. Мы все братья Чеховы, относились к ней как родные, хотя мне кажется, что брат Антон интересовался ею и как женщиной. Она была нашей самой желанной гостьей, и ее приход или приезд к нам доставлял всем радость. Сестра моя, Мария Павловна, обыкновенно представляла ее новым знакомым так: "Подруга моих братьев и моя". Наш отец любил ее как дочь.

Познакомились мы с нею следующим образом. Мария Павловна была в то время учительницей гимназии и, возвратясь как-то оттуда домой, сказала нам, братьям:  

- Вот подождите, я приведу к вам хорошенькую девицу.

И действительно, она скоро привела к нам "прекрасную Лику", девушку лет восемнадцати, конфузливую и стыдливую, которая, по-видимому, чувствовала себя несколько неловко, когда все мы сразу окружили ее со всех сторон. Но все обошлось отлично, мы шутили, она нам очень понравилась, и было как-то странно, что и она тоже была учительницей гимназии, хотя и только что поступившей на должность. Казалось, что никто из учениц не мог бы ее слушаться. Мы думали, что этим наше знакомство и ограничится, но она пришла к нам и в следующий раз. Все мы были в это время наверху и, когда услышали ее звонок, столпились на площадке лестницы и стали во все глаза смотреть вниз. Ей сделалось неловко, и она от стыда закрыла лицо в висевшие на вешалке шубы.  

Это был наш самый лучший друг. Приятели Антона Павловича увлекались ею. Художник Левитан (ну, конечно!) объяснялся ей в любви, а писатель И. Н. Потапенко заинтересовался ею всерьез. Но о ней я буду говорить еще и впереди, так как она сделалась в нашей семье буквально своим человеком.  

Дом Корнеева на Кудринской-Садовой мог бы гордиться тем, что в нем перебывало столько знаменитых людей.  

О визитах к нам Григоровича и Чайковского я уже говорил. Я помню, как нас дарил своей дружбой превосходный артист московского Малого театра А. П. Ленский. Он не только бывал у нас как гость, но и услаждал наш слух своими талантливыми декламациями. Еще до представления на сцене шекспировского "Ричарда III" он уже прочитал нам свою роль так, как намеревался читать ее на сцене, и, действительно, прочел изумительно. Он и упоминавшаяся мною знаменитая актриса М. Н. Ермолова владели тогда сердцами всех москвичей,- это были перворазрядные артисты и всегда выступали вместе; классический репертуар был немыслим без них. Я счастлив, что видел М. Н. Ермолову в самом начале ее сценической деятельности в Народном театре на Солянке в 1876 году, когда она еще была совсем юной актрисой, и что незадолго до ее смерти виделся с ней у нее же в доме на Тверском бульваре. Я припал к ее руке, старушка опустила голову ко мне на плечо, и мы прослезились.  

М. Н. Ермолова, А. П. Ленский и А. И. Южин-Сумбатов были неподражаемы в пьесе Виктора Гюго "Эрнани". Пьеса захватила всю тогдашнюю Москву, о ней говорили везде и повсюду и обсуждали ее на все лады. Так как в этой пьесе было, по мнению цензуры, кое-что неприемлемое для русских театров, то ее разрешено было ставить под именем не "Эрнани", как следовало на самом деле, а "Гернани", и без указания, что пьеса именно Виктора Гюго: авось публика не догадается и не пойдет в театр, чтобы лишний раз не испортить своей благонамеренности. Но театр все время был переполнен, и достать билет составляло целый подвиг.

Посетил нас на Кудринской-Садовой и артист В. Н. Давыдов - светило коршевской и александринской сцены. Это был прямо-таки необыкновенный человек. При своей тучности он был чрезвычайно подвижен. Он изображал, например, балерину, как она танцует самые замысловатые танцы,- и вам и в голову не пришло бы, что перед вами вовсе не балерина, а толстый мужчина. Тогда только что из-под пера Льва Толстого вышла "Власть тьмы". Давыдов разыграл нам ее у нас же в гостиной на все голоса, причем у него бесподобно вышла Анютка. Это был очень просвещенный человек. Когда он служил у Корша, то играл заглавную роль в чеховском "Иванове", и благодаря ему же увидел свет и одноактный этюд Чехова "Калхас" ("Лебединая песня"). Я был тогда на первом представлении. Этот этюд был мне известен во всех подробностях, потому что я его переписывал не раз. И, батюшки-светы, сколько в него вставил тогда "отсебятины" Давыдов! И про Мочалова, и про Щепкина, и про других актеров, так что едва можно было узнать оригинал. Но в общем вышло недурно и так талантливо, что брат Антон не обиделся и не возразил. Давыдов неподражаемо рассказывал случаи из провинциальной актерской жизни, причем тут же разыгрывал все сцены в лицах, и нужно было быть очень флегматичным человеком, чтобы не почувствовать после его рассказов боли в брюшине от смеха.

Приехал к нам туда в первый раз и издатель "Осколков" Н. А. Лейкин. Низенький, широкоплечий и хромой на одну ногу, он представлял собою очень оригинального человека. Отличаясь большим, своеобразным гостеприимством, он и сам любил бывать в гостях, что называется - рассесться, снять сюртук и целые часы провести за столом. Он в компании любил здорово "урезать" и после сытного, обильного ужина посылал за отвратительной "углицкой" копченой колбасой и ел ее с наслаждением. Лейкин был самородком. Из крестьян Ярославской губернии, он был привезен в Питер и отдан там в лавочники, но благодаря своему дарованию выбился в люди, сделался писателем, стал домовладельцем, гласным Думы и одним из заправил Городского кредитного общества. Он написал, по его словам, свыше 20 тысяч рассказов и сценок и всегда с гордостью и достоинством носил звание литератора. Его дом на Дворянской улице был открыт для всех. Он очень любил угостить приятеля и, чтобы показать ему, как он к нему расположен и как ничего не жалеет для него, всегда указывал цену того, чем угощал:

- Кушайте этот балык. Он стоит 2 рубля 75 копеек за фунт. Выпейте этой марсалы. Я заплатил за нее 2 рубля 80 копеек за бутылку. Вот эти кильки вовсе не 45-копеечные, а стоят целых 60 копеек жестянка.

Бездетный, живя лишь с супругой Прасковьей Никифоровной, он купил для себя огромное имение графа Строганова на Неве, с целым дворцом. Когда приехал к нему туда брат Антон и Лейкин повел его по комнатам и стал показывать ему свой дворец, то Антон Павлович удивился и спросил его:  

- Зачем вам, одинокому человеку, вся эта чепуха?  

Лейкин ответил:  

- Прежде здесь хозяевами были графы, а теперь - я, Лейкин, хам.

Последний раз я встретил его в Петербурге на банкете печати в честь французской прессы, устроенном во время приезда в Петербург французской эскадры с президентом Лубе. Лейкин ударял себя кулаком в грудь, на глазах у него появились слезы, и он сказал:  

- Я Чехова родил!  

Этот грандиозный банкет происходил в ресторане "Медведь" на Большой Конюшенной. Было приглашено свыше тысячи человек, среди которых важно расхаживали представители французской прессы, приехавшие в Петербург вместе со своим президентом Лубе фабриковать франко-русский союз и раздувать таковые же симпатии. Среди них выделялся редактор газеты "Фигаро" Гастон Кальметт. Только утром в тот день все они были пожалованы русскими орденами и надели их на себя. Было как-то неловко видеть человека во фраке с орденом Станислава 3-й степени, болтавшимся в петличке, то есть с таким орденом, какой у нас стыдились надевать на себя сколько-нибудь уважавшие себя чиновники. Между тем, награждая французов орденами, почему-то страшно на них поскупились. Так, например, сам Гастон Кальметт получил только Анну на шею, хотя, по-видимому, был очень доволен.

Гостям были предложены концерт и ужин, которым устроители банкета хотели пустить французам пыль в глаза и показать, что такое русское гостеприимство. Танцевала Кшесинская, пела сверкавшая брильянтами Вяльцева, неистовствовал цыганский хор. Зернистая икра, осетрина, балыки, красный борщ из свеклы и прочие национальные представители русского чревоугодия были в изобилии. Суворин был избран в председатели и обратился к гостям с приветствием на французском языке. Начались речи с обеих сторон. Затем - тосты за Россию и Францию, за собратьев по перу, за седьмую великую державу (то есть за печать) и так далее, а один из русских представителей печати постучал палкой об стол и, когда водворилась тишина, очевидно в пику "Новому времени", провозгласил следующий тост:  

- Поднимаю бокал за А. С. Суворина и мадам Анго.  

- За кого? - спросил не расслышавший Суворин.  

- За А. С. Суворина, - поправился писатель,- и за мадам Адан.  

Не поняв, в чем дело, оркестр заиграл туш. Русские почувствовали томительную неловкость, а французы, не зная ни одного слова по-русски, стали неистово аплодировать. Тяжелое напряжение рассеялось только благодаря цыганам, которые вслед за этим инцидентом так завопили и затопали ногами, что своим шумом покрыли все русские и французские голоса.

Не помню, кто именно, но, кажется, тот же Лейкин привел к нам писателя Н. С. Лескова94. Тогда это был уже седой человек с явными признаками старости и с грустным выражением разочарования на лице. Он привез с собой в подарок брату Антону Павловичу свою книжку "Левша" с надписью, но мы давно уже были знакомы с Лесковым как с писателем по его романам "Соборяне" и "Запечатленный ангел", которые нам очень нравились. К "Мелочам архиерейской жизни" мы относились как к юмористическому произведению, а "Некуда" и "На ножах" положительно нас разочаровали. Эти два романа сильно вооружили в свое время читателей против их автора, испортили его репутацию, и бедняга Лесков заведомо был причислен к яростным реакционерам. К старости он сознал свои ошибки, искренне раскаивался в содеянных им романах, и, когда посетил брата Антона, глаза его наполнились слезами и он сказал:

- Вы - молодой писатель, а я - уже старый. Пишите одно только хорошее, честное и доброе, чтобы вам не пришлось в старости раскаиваться так, как мне.  

В это время он уже исповедовал непротивление злу, был вегетарианцем; своим ласковым, мягким обращением Лесков произвел на нас трогательное впечатление. Как раз против нашего дома на Кудринской-Садовой помещалась редакция журнала "Артист". Издателем его был Ф. А. Куманин, высокий, крупный человек, сопевший при разговоре, за что брат Антон и прозвал его "Сапегой". В этом "Артисте" печатались пьесы брата "Медведь", "Предложение" и другие, там же нашли себе приют и два моих водевиля. По тому времени это был очень хороший, изящный журнал, в котором принимали участие лучшие силы. Между прочим, в нем поместила свое первое драматическое произведение "Летняя картинка" Татьяна Львовна Щепкина-Куперник.

Я не знаю в точности, были ли с нею знакомы раньше мой брат и сестра, но только я лично имел удовольствие познакомиться с нею именно тогда; ее привел к нам Ф. А. Куманин. Это была малюсенькая, живая, интересная девушка, очень остроумная. Тогда я торопился с изучением языков и даже получил от Лики Мизиновой прозвание "Английская грамматика", так как всегда появлялся среди гостей с учебником в руках,- и меня сразу же поразило в Татьяне Львовне, тогда совсем еще юной девушке, чуть не гимназистке, ее основательное знание языков. Она стала бывать у нас, приезжала потом в Мелихово и в шутку приставала к моей матери, принимавшей это всерьез:  

- Мамочка, выдайте меня замуж за вашего Мишу!  

Мать слишком была тактична, чтобы вмешиваться в мою судьбу, и не знала, что ей ответить. Однажды, когда я находился в отсутствии, Татьяна Львовна прислала мне четверостишие:  

Когда же, боль сердец утиша,  

Ты, наконец, к нам прилетишь.  

О Мишенька, всем Мишам Миша  

И лучший Мишенька из Миш?  

По мере того как она выступала в печати ее дарование все крепло и развивалось, пока наконец из нее не получилась переводчица Мольера и Ростана и оригинальная беллетристка. Я могу с уверенностью сказать, что, путешествуя по всей России и заглянув почти во все ее углы, я всюду встречал молодежь, которая восхищалась ее произведениями и цитировала наизусть ее стихи. Я помню, с каким энтузиазмом публика встретила ее перевод пьесы "Принцесса Греза", ставившейся в столицах и на сценах лучших провинциальных театров. Декламировались из этой пьесы целые монологи, сочинялись на ее слова романсы и распевались повсюду. Перу Щепкиной-Куперник принадлежит также и несколько оригинальных драм, с большим успехом ставившихся в столицах (и, вероятно, и в провинции, в чем я совершенно не сомневаюсь), причем ее всякий раз шумно вызывала публика и награждала аплодисментами.  

Впоследствии она вышла замуж за известного адвоката Н. Б. Полынова, и для меня составляло всегда большое удовольствие бывать в их гостеприимном доме. У них я познакомился со многими писателями, учеными и с людьми, близко стоявшими к искусству, имена которых сделались украшением энциклопедических словарей.  

В один из своих приездов в Мелихово Татьяна Львовна, вместе с Антоном Чеховым, крестила у наших соседей Шаховских их дочь, и с тех пор мой брат Антон всегда величал ее "кумой".  

Через Татьяну Львовну я познакомился с артисткой Л. Б. Яворской. Я никогда не был поклонником ее дарования, особенно мне не нравился ее голос, сиплый, надтреснутый, точно у нее постоянно болело горло. Но она была женщина умная, передовая, ставила в свои бенефисы пьесы, как тогда выражались, "с душком", ее любила молодежь, и у нее определенно был литературный вкус. Во всяком случае, она пользовалась большим успехом у Корша в Москве и у Суворина в Петербурге, где публика буквально носила ее на руках. Между прочим, благодаря ей, но без всякой вины с ее стороны, я упустил в жизни случай, который не повторился уже больше никогда.  

Это был период в жизни Антона Чехова, когда работа в "Русской мысли" сблизила его с членами этой редакции М. А. Саблиным и В. А. Гольцевым. К этой компании примкнул и И. Н. Потапенко, и в обществе "прекрасной Лики", моей сестры, Танечки Куперник и других они провели несколько вечеров у Тестова и в "Эрмитаже". Раза два принимал участие в этих вечерах и я. Это были милые, незабвенные часы. Чехов и Потапенко были неистощимы на остроты, а слегка подвыпивший В. А. Гольцев говорил речи, всякий раз начиная их своей стереотипной фразой:

- Позвольте мне, лысому российскому либералу... - и так далее. 

Вся эта компания тянулась всегда за Антоном и шла туда, куда предлагал именно он. Тогда морским министром был назначен адмирал Авелан, и милые собеседники прозвали Чехова Авеланом, а себя - его эскадрой.  

В промежутках "эскадра" собиралась или в "Лувре" у Л. Б. Яворской, или же в "Мадриде" у Т. Л. Щепкиной-Куперник, так что снова повторилась фраза, сказанная когда-то Людовиком XIV:

- Нет больше Пиренеев!

Я находился в глухой провинции, далеко от всяких железных дорог, когда получил однажды в январе от брата Антона письмо. Он уведомлял меня, что 12 января, в Татьянин день, по случаю университетского праздника, большинство самых популярных профессоров, артистов и представителей прессы предполагает собраться где-нибудь на частной квартире и без помехи говорить речи и вообще отпраздновать этот день так, "чтоб чертям жутко было". Брат Антон советовал мне не упускать этого редкого случая, воспользоваться им, так как это не всегда бывает, приехать в Москву и принять участие в вечере. Конечно, я обрадовался этому предложению, как манне небесной. Но дело в том, что это письмо от брата я получил только 11 января, и трудно было надеяться, чтобы, за дальностью расстояния, я поспел к самому началу вечера Татьяниного дня. Но я не унывал. Я быстро собрался и поехал. Несмотря на жестокий мороз, я целых 105 верст проехал в санях до ближайшей железнодорожной станции, затем ехал в вагоне и прибыл в Москву 12 января вечером, в самый разгар пирушки. Она происходила в квартире известного педагога Д. И. Тихомирова на Тверской, в доме Пороховщикова, и когда я вошел, то было шумно, весело и светло, и за громадным столом я увидел весь цвет тогдашней московской интеллигенции. Профессор К. говорил речь. Не успел я сесть за стол, как ко мне бросились М. А. Саблин и В. А. Гольцев и стали упрашивать меня, чтобы я съездил в "Лувр" и привез как можно скорее Танечку Куперник и Яворскую. Все присутствующие поддержали их.  

- Будь добр, роднуша!- упрашивал меня Саблин.- Да как можно скорее! Скажи, что все мы их ждем!

Отказываться было неудобно, я с неохотой встал из-за стола и, достаточно уставший с дороги, поехал в "Лувр".  

Там мне сказали, что Татьяна Львовна сейчас в театре Корша, но очень просила, что если за ней пришлют, то чтобы немедленно дали ей знать.  

На том же извозчике я поскакал в театр Корша. Я нашел Татьяну Львовну в директорской ложе и передал ей приглашение на вечеринку. Она тотчас отправилась на сцену к Яворской, которая в этот вечер выступала в "Даме с камелиями", и я остался в ложе один. Затем она вернулась и сообщила, что Яворская просит подождать, так как по случаю Татьяниного дня спектакль должен окончиться очень рано, ей же остается еще "только умереть" - и затем она готова. С грустью в сердце я просидел целые два акта в ложе, вместо того чтобы быть на вечеринке и слушать либеральных профессоров. А когда Яворская, наконец, "умерла", то оказалось, что она была так нервно потрясена от своей игры, что ей надо было успокоиться и прийти в себя. Театр опустел, погасили огни, а я все сижу в ложе и жду.

Наконец Яворская пришла в себя, мы вышли втроем на воздух, и она объявила, что ей еще нужно заехать к себе в "Лувр", чтобы смыть с себя грим и переодеться.  

Мы отправились в "Лувр". Был уже двенадцатый час ночи.  

А когда мы приехали наконец в дом Пороховщикова к Тихомировым, то вечеринка уже  окончилась, вся публика разъехалась, и прислуга убирала со стола.  

Так кончился для меня многообещавший вечер 12 января 1894 года.  

На другое утро я встретился с братом Антоном у него в номере "Большой Московской". Он посмотрел на меня с сожалением, мотнул головой и сказал:  

- Эх ты!..  

И больше ничего.  

И действительно: эх я!  

Был у нас в те времена и еще один знакомый: это - несравненный человек, профессор политической экономии А. И. Чупров. Его очень любила молодежь, а слушательницы Высших женских курсов Герье, в том числе и моя сестра Мария Павловна, увлекались им. Это был необыкновенно порядочный человек, отличавшийся при этом глубокой ученостью и огромным ораторским талантом. С безграничным участием относившийся к учащейся молодежи, он вечно за кого-нибудь хлопотал, кого-нибудь выгораживал и у правительства был на самом худом замечании. Я бывал у него, и мне прежде всего бросалась в глаза та скромная, даже, пожалуй, бедная обстановка, в которой он жил. А между тем, как профессор, он получал не мало. Говорили, что он очень благотворил. Его отличительной чертой было то, что он решительно никому не отказывал в услуге. Так, когда у меня захворал чахоткой товарищ и клиника отказалась его держать и уже вызвала с дальнего юга его отца, чтобы он забрал его, как безнадежно больного, и увез домой,- у этого отца положительно не было ни одной копейки не только чтобы увезти с собой умиравшего сына, но даже досыта поесть в какой-нибудь грошовой кухмистерской или столовой. А между тем на одни только билеты на проезд в третьем классе требовалось для двоих около 40 рублей. Где их было взять? Я набрался храбрости и пошел к А. И. Чупрову. Так, мол, и так, помогите, дорогой Александр Иванович! Выручите, профессор!  

Он поправил на себе очки, откинулся на кресле назад и глубоко вздохнул:  

- Что ж я могу для вас, голубчик, сделать?- ответил он.- Как раз и у меня-то самого сейчас денег, как говорится, кот наплакал. Давайте раскинем умом!- Он подумал.- Вот что,- продолжал он.- Рисковать - так рисковать! Я напишу сейчас записку к миллионеру Асафу Баранову, а вы снесите ее к нему на Новинский бульвар и, ничего не говоря, суньте ему ее в дверь. Больше ничего!  

Я отправился на Новинский бульвар, сунул Баранову записку в дверь и безнадежно поплелся восвояси. Вечером я получил от Баранова конверт; в нем оказалась записка следующего содержания: "В кассу Курского вокзала в Москве. Предоставить г-ну Чехову для двух больных отдельное купе 1-го класса Москва - Таганрог".  

На Новинском бульваре жил брат знаменитого драматурга А. Н. Островского, Петр Николаевич. Когда Антон Павлович писал свою "Степь", А. Н. Плещеев сообщил ему из Петербурга, что у него есть в Москве друг, именно Петр Николаевич Островский, который обладает замечательным критическим талантом, но так робок, что боится выступать в печати. При этом, писал А. Н. Плещеев, это поразительно добрый и образованный человек. И действительно, вскоре после этого к нам пришел уже пожилой рыжий человек, который отрекомендовался Петром Николаевичем Островским. Антон Павлович усадил его, и между ними начался тотчас же чрезвычайно интересный разговор о литературе; я сидел тут же и слушал его. Когда Петр Николаевич ушел, очень надымив в кабинете плохой сигарой, то брат Антон Павлович сказал мне:  

- Замечательный критик! А сколько погибло цивилизаций и великолепных произведений искусства только потому, что в свое время не было хороших критиков!  

Через несколько времени, окончив свою "Степь", Антон Павлович позвал меня к себе и вручил мне ее со словами:  

- Миша, отнеси это к Островскому, пусть он прочтет!

Я понес рукопись к Петру Николаевичу на Новинский бульвар и имел удовольствие познакомиться у него с сестрой и матушкой нашего великого драматурга. Меня приняли очень ласково, причем Петр Николаевич убеждал меня изучать языки, а сестра его, Надежда Николаевна, расспрашивала меня, в каких детских журналах я сотрудничаю. Оказалось, что и она тоже пописывала детские рассказы.  

Кажется, на другой или на третий день после того, как Чехов послал Островскому только что законченную рукопись "Степи", Петр Николаевич сам занес к Антону Павловичу его "Степь" и при ней толстое письмо. Он не вошел к нам в дом, а позвонил и подал их через дверь,- вероятно, постеснялся из скромности. В конверте оказалась пространная критика "Степи", которая очень понравилась автору своей деловитостью.  

Говоря об Островских, мне хочется не забыть и того, что я знал об отношениях старших братьев. У Александра и Петра Николаевичей Островских был брат Михаил Николаевич, министр государственных имуществ, необыкновенный сухарь и самый заядлый петербургский чиновник. Антон Павлович любил рассказывать про него следующую историю.

- Бывало, драматург А. Н. Островский после представления какой-нибудь своей пьесы в Александринском театре прображничает с актерами всю ночь и, когда уже поздним утром возвращается с перегаром домой, вдруг вспоминает, что у него в Петербурге есть брат-министр, которого по родству следовало бы навестить. Он приказывает извозчику ехать прямо в министерство. Михаил Николаевич уже у себя в кабинете. Докладывают. "Проси". Входит прокутивший всю ночь драматург.  

Не отрываясь от бумаг, министр указывает ему на кресло и продолжает подписывать.  

- Да, брат Миша,- начинает драматург,- и кутнули же мы здорово! Горбунов сочинил такой, брат, монолог, что пальчики оближешь. А такой-то... черт его подери, был в ударе и такое рассказывал, что до сих пор животики от смеха болят. А потом поехали к цыганам... А после этого всей компанией отправились на Новую деревню и, чтобы не мутило, выпили у какого-то лавочника по ковшу огуречного рассольцу...  

Министр резко откидывается на спинку кресла, бросает перо и сухо обрывает брата:  

- Ничего я не вижу, Саша, в этом хорошего!

Драматург поднимается и с укоризной отвечает:  

- А что ж, по-твоему, эти твои бумаги лучше?  

И братья расстаются. Из встреч в корнеевском доме я не забуду и следующую. Однажды вся наша семья сидела наверху (мы кончали обедать), когда вдруг внизу послышался звонок. Сестра кого-то ожидала, вышла из-за стола и стала спускаться вниз. Я ее опередил и, так как пришедшему никто не отворял, сам отпер парадную дверь и впустил гостя. Это был невысокого роста человек с окладистой широкой бородой.  

- Я Короленко...- сказал он.  

Боже мой! Короленко! Вот неожиданность!  

Мы все уже давно были знакомы с его произведениями, увлекались ими, а "Сон Макара" я знал чуть не наизусть.  

В это время и брат Антон стал спускаться по лестнице вниз. Они познакомились, и мы трое вошли в кабинет.  

Бывает иногда так, что совершенно чужие, незнакомые люди вдруг сходятся сразу, с первого же слова. Так произошло и на этот раз. Короленко очаровал нас своей простотой, искренностью, скромностью и умом. Разговорились. Я жадно слушал, как, он рассказывал о своей ссылке в Сибирь, куда не только Макар не гонял своих телят, но даже и ворон не залетал. А когда после долгих лет изгнания он получил наконец право возвратиться в Россию и, добравшись до Тюмени, сел на поезд железной дороги, то так обрадовался вагону, что стал громко при всех рыдать.  

- Сижу и плачу...- рассказывал он.- Пассажиры думают, что это я с горя, а я, наоборот, от радости.  

Он засиделся до вечера. Антон Павлович пригласил его наверх, где наши мать и сестра уже хлопотали около самовара, и мы и там продолжали его слушать.  

Приезжал он к брату Антону и в Ялту после исключения М. Горького из числа академиков; оба они обсуждали вопрос о том, как бы устроить так, чтобы в виде протеста отказались от своих академических мест и все остальные почетные академики. Кажется, они встречались еще и в Нижнем Новгороде и в Петербурге. Я очень сожалею, что судьба не дала мне случая столкнуться вновь с этим замечательным человеком. Но воспоминание о первом знакомстве с ним не изгладится из моей памяти никогда.