Глава З КРИМИНОЛОГИЧЕСКАЯ ПЕРСОНАЛИЗАЦИЯ

3.1. Объяснение и понимание в криминологии

Пытаясь прояснить принципы криминологического теоретизирования, мы затронули в главе 2 только формальную, логико-лингвистическую вершину криминологического айсберга. Анализ криминологического языка проводился нами до сих пор в основном под углом зрения выяснения значений тех терминов и высказываний, которыми пользуются в своих исследованиях криминологи, и указывающего смысл самих этих значений. Об относительной эффективности подобной процедуры можно говорить в строгом смысле лишь применительно к идеальному типу криминологических исследований, т. е. исключительно в отношении социологии преступности. Если же при рассмотрении криминологического текста учитывать существование обеих парадигм — не только социологической, но и нормативистской, то ситуация заметно осложняется. Как свидетельствуют предпринятые нами попытки решения криминологических парадоксов, в этом случае приходится иметь дело уже не с семантическими, а с прагматическими аспектами языка этой науки.

Прагматика, в отличие от семантики, интересуется не отношением знака к объекту (или, в случае логической семантики, отношением термина к мыслимому объекту), а отношением знака к мыслящему существу — человеку. Поэтому всякий раз, когда мы рассматривали различные речевые контексты употребления криминологических терминов, неявно подразумевался прагматический характер обсуждаемой проблемы. Неявно, ибо предпринятое в параграфе 2.3 исследование парадоксов криминологии осуществлялось все же в традиционных семантических категориях значения и указывающего смысла. Собственно говоря, выделение того или иного речевого контекста

102

 

своей целью прежде всего выяснение смысла, в ко-тором используется некоторый криминологический тер-^ин, или, иначе, выяснение того, каким образом соответствующий речевой контекст задает вполне определенное значение данного термина. В подобной ситуации вести речь о контекстах использования терминов или о раскрытии смысла терминов значит иметь в виду практически одно и то же.

Именно эта процедура установления значения терминов специализированного языка составляет содержание метода научного познания. Под методом обычно понимается совокупность приемов и операций теоретической и практической деятельности по освоению действительности. С теоретической стороны метод есть не что иное, как описание познавательных процедур в той или иной области человеческого знания. Каждая такая процедура мыслится (по крайней мере, в сциентистской традиции) как способ установления значения некоторого научно-специализированного высказывания в отношении исследуемых объектов, т. е. как способ объяснения определенного аспекта действительности. Если при этом достигнута договоренность в отношении способа описания «наблюдаемых» объектов или, говоря иначе, имеются дескриптивные (описательные) термины, то значения таких специализированных высказываний будут описываться в категориях «истинности» или «ложности», имеющих не просто формально-логический, но эпистеми-ческий статус. Это означает, что за многократно упоминавшейся в предыдущем изложении формальной процедурой предикации, устанавливающей связь универсальных терминов с сингулярными (фактически дескриптивными) терминами, в подобных случаях просматривается вопрос о соответствии или несоответствии определенных высказываний критериям истинности, принятым на вооружение данной теории.

Пусть, например, исследователь, действуя в рамках социологического контекста идеального типа криминологического теоретизирования, пытается установить взаимосвязь между ростом преступности и повышением Интенсивности какого-либо социального процесса, скажем, миграции населения, вызванной строительством крупных промышленных объектов. Этому исследователю придется прежде всего описать исходный эмпирический Материал таким образом, чтобы сделать его пригодным

103

 

для статистической обработки. На основе такого описания он построит математическую модель, а выданные моделью результаты проинтерпретирует в криминологическом духе. Все это безусловно индуктивный ход рассуждений. Стоит, однако, исследователю заявить, что повышение интенсивности миграции населения предопределило рост преступности, как он вынужден перейти к диаметрально противоположному — дедуктивному ходу рассуждений. Дело в том, что в высказываниях данного типа общие криминологические (и социологические) термины, такие как «рост преступности», «миграция населения», «социальный контроль», «аномия» и т. п., предицируются на область уже описанных фактов. Наличие сильной корреляции между фактом повышения интенсивности миграции населения и фактом роста преступности согласно принципам истинности метода, основанного на критериях достоверности статистических процедур, позволяет говорить, что высказывание о взаимосвязи миграции населения и преступности является верным. Все это дает исследователю повод утверждать, что применяемые им методы представляют собой эффективное орудие познания криминологической реальности, а само криминологическое исследование объясняет природу преступности.

Не вызывает, таким образом, сомнений, что научный метод имплицитно содержит критерий верификации. Сам по себе научный метод не объясняет действительности; он выступает лишь как инструмент объяснения и в качестве такового не может считаться истинным или ложным в том же смысле, что и полученные с его помощью теоретические высказывания. Критерий истинности теоретических высказываний, являющийся ядром научного метода, имеет совершенно иную область описания и объяснения, нежели область описания и объяснения научных фактов. Хотя, судя по криминологической литературе, исследователи не всегда осознают природу отмеченного различия, им приходится считаться с его существованием.

Так, построив математические модели, одна из которых описывает соотношение миграции населения и преступности, а вторая — средней заработной платы и преступности, и обнаружив, что обе модели выдали высокие коэффициенты корреляции, криминолог ни на мгновение не усомнится в существовании сильной статистической

104

 

связи между каждым из названных социальных процессов и преступностью. Когда же настанет время интерпретировать выданные моделями величины коэффициента корреляции в криминологических терминах, т. е. когда придется сказать, что, собственно, означают результаты моделирования на языке криминологии, исследователь скорее всего припишет миграции населения роль одной из детерминант преступности, но наотрез откажется приписать ту же роль колебаниям средней заработной платы. Наличие зависимости между этой переменной и преступностью он объяснит, по-видимому, как результат действия не учтенного в математическом моделировании фактора, каковым является стремление привлечь новое население в регионы с неблагоприятными условиями жизни. Средством достижения этой цели становится более высокая оплата труда в таких регионах; особо податливыми к подобной приманке оказываются те социальные группы, из которых чаще всего рекрутируются преступники. В нашу задачу не входит оценка истинности подобного объяснения. Важно в данном случае другое: проследить на конкретном примере принципиальные различия двух объяснительных процедур.

Приведенный пример показывает, что объяснительные процедуры метода предполагают предварительное понимание того, что считать истинным, без способа задания значений в данном выбранном исследователем контексте языка, т. е. без предварительной, неявной, как правило, интерпретации смысла данных процедур по установлению значения. Допустимо утверждать, что метод, точнее сам выбор метода, не может относиться к области объяснения, ибо, даже создав науку о методе — методологию, призванную объяснять, что есть метод и каковы его критерии истины, а тем самым отличать подлинно научные методы от методов, не являющихся таковыми, мы все равно не сумеем избежать совсем другого вида объяснений. На сей раз это будут объяснения по поводу выбора того, а не другого способа «рассуждения ° методе». Таким образом, говоря о научном методе, мы Не ограничиваемся его объяснительными характеристи-Ками, закрепленными в критериях истинности и задаю-«№ми определенную «нацеленность» теоретических кон-Структов на объекты исследования, причем закрепленными не столько в аспекте определенного выбора значений

105

 

теоретических терминов, сколько в аспекте самого выбора этих значений. Иначе говоря, в этом случае речь идет уже не об объяснении исследуемых явлений, а об их понимании, предваряющем в каком-то смысле саму процедуру объяснения, т. е. конкретное применение научного метода.

На таком уровне рассмотрения основной  характеристикой метода будут, разумеется, не принципы истинности или достоверности. Значительно более важной оказывается здесь оценка эффективности метода, выяснение того, насколько способ задания значений в определенной области исследования   соответствует   практическим   целям, лежащим в основании самого этого   исследования. Имея в виду, что под практикой при   этом   понимается любой вид человеческой деятельности, связанной с творческим созиданием, можно обнаружить, что в предлагаемой интерпретации понятие метода выходит   за   рамки чисто гносеологического истолкования и соприкасается с областью аксиологии и праксиологии.    Наиболее   отчетливо эта смысловая особенность метода была распознана в сфере гуманитарного знания, где ангажированность исследователя в исследуемый предмет значительно выше, а устойчивость значений терминов   исследования значительно ниже, чем в естественнонаучном знании. Впрочем, утверждать, что смысловая   нагруженность метода  была полностью выпущена из вида представителями естественнонаучного знания,   все   же   было   бы неверно. Еще в первой четверти XX века философией науки была подмечена одна важная особенность этого вида знания: его точность должна достигаться за счет однозначности толкования наблюдаемых фактов. В неопозитивистской интерпретации это едва ли не очевидное положение получило следующую редакцию: смысл научного предложения — в его проверяемости. Другими  словами, с точки зрения «точного» знания раскрытие смысла предложения, объясняющего те или иные факты ден-ствительности, заключено в задании критериев истинности, устанавливающих значение предложения. Именно в рамках данного направления было впервые осознано, что методология научного знания принципиально зависит от теории истины и, более того, что на уровне логического описания это одно и то же. На уровне философии, ори" ентированной на естествознание, проблема человеческог" познания сводится к эпистемологии, т. е. к теории позйа"

106

 

ния с проблемной доминантой в виде критерия истинности.

Философский смысл подобной интерпретации знания заключается в признании онтологической взаимонезависимости субъекта и объекта познания, их «отчужденности» друг от друга. Следствием такого постулата является представление о научном методе как о нейтральном «арбитре», способном умело решить любой познавательный спор. Исследователь принимается находящимся как бы вне самого процесса познания; он отстра-ненно фиксирует взаимодействие субъекта и объекта в гносеологической плоскости. Фактически происходит раздвоение исследователя. С одной стороны, он остается лицом, непосредственно вовлеченным в процесс познания, его субъектом. С другой же стороны, он берет на себя обязательства бога по обеспечению истинности познавательной процедуры. Более того, увлеченность второй ролью настолько велика, что первая уходит в тень и в конечном счете вообще забывается. То, что долгое время мыслилось и безоговорочно принималось как исходная позиция, было сравнительно недавно осознано как результат практической установки на «точность» получаемого знания, как реализация требования обязательной однозначности смысла.

Необходимость отказа от подобной классической философской установки постепенно прояснялась в самом естествознании по мере развития неклассических методов исследования сначала в теории относительности, а затем в квантово-механической теории. Крепло убеждение, что понимание физической реальности, казавшееся в прошлом чем-то строго объективным, зависит от онтологических параметров самого субъекта познания. Иначе говоря, то, что познается, может непосредственным образом зависеть от того, кем и как познается. Если классическая философия, прежде всего усилиями Канта, показала, что знание предметного мира не может быть созерцательным (подобная прозрачность знания — удел бога, а не конечного существа, каковым является человек), то философия XX века столкнулась с неожиданным продолжением этой идеи: не может быть созерцательным и знание метода познания. Если перевести сказанное на привычный язык смысла и значений, то окажется, что смысловое содержание метода не может быть сведено только к установлению верифицируемости на-

107

 

учных предложений, т. е. к процедуре задания их значений.

И все же проблема неоднозначности смысла объяснительных процедур возникла в гуманитарном знании раньше, чем в естественнонаучном, и первое продвинулось в ее разработке дальше, чем второе. В качестве примера можно упомянуть социальную теорию Маркса, в которой исследование специфики методов познания социальной действительности прямо ставится в зависимость от интересов и целей социальных групп. При таком подходе одно и то же социальное значение (социальный факт) может обладать несколькими различными интерпретациями. Фактически с такой же многозначной реальностью, только уже психической, имеет дело психоаналитическая теория Фрейда. Во фрейдизме эта установка выражена так отчетливо, что сам психоанализ подчас справедливо именуется не столько наукой, сколько искусством.

Правда, и Маркс, и Фрейд находились под сильным влиянием строгости научного знания и поэтому безоговорочно принимали требование его однозначности. Стремясь к реализации этого требования, Маркс через критику идеологии попытался свести все богатство социальных интерпретаций к одному виду значений — экономическому. Фрейд, в свою очередь, пытался свести богатство психической вариативности переживаний к биологическому инстинкту продолжения рода. Естественное желание предложить всеобъемлющее объяснение, установить строго детерминированную связь между наблюдаемыми фактами оказалось ценностью более высокого порядка, нежели стремление схватить изучаемую реальность в качестве некоей органической, ни к чему не редуцируемой целостности. Четко сформулировав главнейший принцип социального анализа, согласно которому указания на социальные значения оказываются возможными лишь в сфере практической деятельности (знаменитые слова: практика — критерий истины), Маркс не удержался от неявного применения другого принципа — детерминизма, посчитав практикой только материально-производственную деятельность.

Специфика подобного редукционистского объяснения заслуживает в данном случае особого внимания, поскольку криминологи зачастую пользуются этим объяснением как чем-то само собой разумеющимся. Достаточ-

108

 

до напомнить в этой связи типологию преступников, предложенную Ч. Ломброзо, психоаналитическую теорию врожденной агрессивности, социально проинтерпретированную 3. Фроммом и Г. Маркузе, или же, наконец, краеугольное положение марксистской криминологии, согласно которому преступность порождается функционированием института частной собственности '. Более того, многие криминологи свято убеждены в том, что «наука (если она наука) не может иметь множественных и к тому же противоречивых объяснений одного и того же явления»2. Думается, что криминологам нужно смирить свою гордыню и признать неизбежным существование множественных и противоречивых объяснений интересующих их явлений. Во всяком случае, весь предыдущий анализ криминологического языка недвусмысленно свидетельствует о «расплывчатости» и «неопределенности взглядов» криминологов в отношении святая святых науки — собственного категориального аппарата криминологии. Пытаясь установить однозначность смысловых контекстов при таком состоянии собственного языка, криминология берет на себя ношу, непосильную даже для точных наук — логики и математики. Редукционизм в криминологии — это продукт желания выглядеть «не хуже других» при полном игнорировании того факта, что воображаемый при этом образ «других», предположительно «настоящих» наук устарел по меньшей мере на сто лет.

Современные представления о специфике гуманитарного, в том числе и социального, знания формируются в русле того направления философии науки, которое выступает по существу за отказ от применения однозначно-смысловых процедур (методов), санкционированных видимой эффективностью естественных наук. Это направление, получившее с легкой руки немецких переводчиков Дж. Милля название «наук о духе», исходит из того, что область человеческого поведения есть принципиально полисмысловая сфера, в которой задание того или иного

1              Это социологическое по сути утверждение имеет свою норма-

тивистскую подкладку. В марксистском понимании право как соци

альный институт обязано своим возникновением   и   существованием

Институту собственности. Отсюда следует, что понятия преступления

И уголовно-правовой нормы суть братья-близнецы, как это и подразу

мевается нормативистской парадигмой.

2              Курс советской криминологии: Предмет, методология, преступ

ность и ее причины, преступник. М., 1985. С. 24.

109

 

значения сопряжено не с отвлеченно-логическими редукционными процедурами, а с особым искусством толкования значения, умением наделить его особыми человеческими смыслами. Процедуры толкования в зависимости от характера философской школы предлагались различные: от дильтеевского «переживания» смысла до хайдеггеровского «вслушивания» в слово, раскрытия его «под-ручного» смысла. Но, несмотря на разнообразие предлагаемых разными течениями философии науки интерпретаций смысла, все они в той или иной степени, на том или ином уровне осознанности воспроизводят принцип практической обусловленности смысла человеческих значений, если, конечно, понимать под практикой нечто большее, чем отдельный аспект человеческой деятельности. «Таким образом, науки о духе сближаются с такими способами постижения, которые лежат за пределами науки... Все это такие способы постижения, в которых возвещает о себе истина, не подлежащая верификации методологическими средствами науки»1.

Подобный подход можно, конечно, не задумываясь объявить антинаучным, иррациональным. Но торопиться с развешиванием этикеток, наверное, не стоит. Стоит, однако, задуматься, и может оказаться, что действительно иррациональной является как раз слепая вера в науку, святая убежденность в верности неизвестно откуда взявшегося метода, позволяющего вполне определенным образом квалифицировать одни утверждения как истинные, «соответствующие научному знанию», а другие как ложные, «не подтвержденные наукой». Складывается впечатление, что нечто подобное имел в виду бессмертный Остап Бендер, утверждая, что бога нет, и это -медицинский факт. Высказанное им утверждение во всяком случае ни в чем не уступает «закону», гласящему, что «в социалистическом обществе преступность имеет постоянную тенденцию к снижению»,— это, по всей видимости, тоже факт, но только криминологический.

Если «науки о духе» и противостоят «наукам о природе», то не в смысле полного отрицания последних, а, скорее, в смысле ограничения их непомерных претензий на универсальную значимость. Логика здесь простая: прежде чем говорить, что то или иное высказывание является истинным («научно доказанным»), необходимо

Гадамер Х.-Г. Истина и метод. М, 1988. С. 39.

110

 

ответить на знаменитый пилатовский вопрос «Что есть истина?» или, на худой конец, ответить на вопрос попроще — «Каковы условия раскрытия истины?» И если, устанавливая истинность своих суждений, исследователь претендует на объяснение изучаемых им явлений, необходимо выяснить, почему он верит этим объяснениям, что обусловливает его убеждение в объективности получаемого посредством объяснения знания. Таким образом, можно утверждать, что если в «науках о природе» господствует феномен объяснения, то в «науках о духе» господствует феномен понимания. Следует иметь в виду, что понимание принципиально не может быть редуцировано к объяснению, поскольку первое является необходимым условием последнего в попытке оценить практическое значение человеческого познания.

Из сказанного можно сделать следующий вывод: понимание раскрывает иной пласт познающей деятельности человека, нежели объяснение. Объясняя мир, мы не задаемся вопросом о том, почему мир познается именно таким, а не другим каким-нибудь способом, почему информацию о мире мы получаем именно в таком речевом контексте. В лучшем случае мы можем указать на несколько контекстов объяснения, выбор между которыми конвенционален, но основания конвенции все равно остаются за рамками серьезного обсуждения. Понятно, что подобное рассмотрение обусловлено принятой в традиционной методологии научного познания субъект-объектной схемой, ориентированной на объективность знания. Исследование человеческого понимания неизбежно отходит от подобной схемы, поскольку в таком исследовании рассматривается не вопрос о соответствии представления субъекта объекту, а вопрос о том, как задаются сами эти объекты и что следует понимать под их соответствием нашим представлениям о них. Фактически это означает, что с точки зрения понимания нас больше интересует не исследование объектов, а сам исследователь, причем не как психический индивид, а как личность, концентрирующая в себе смысловое богатство человеческого мира. Понимание переносит знание в человеческое измерение, и если научное объяснение построено на объективизации человеческого познания, то понимание — на его персонализации.

То, что раньше описывалось в терминах значения и смысла, логико-лингвистического анализа, т. е. в кон-

111

 

тексте семантики, теперь, будучи персонализировано, т. е. переведено в контекст прагматики, приобретает иной характер. В этом контексте и значение, и смі ел не есть нечто само по себе данное, а определенные модусы фундаментальной способности человеческого сознания, именуемой в русле традиции феноменологического анализа интенциональностью. Согласно основоположнику этого направления Э. Гуссерлю, под интенциональностью понимается уникальная особенность человеческого опыта «быть сознанием чего-либо». Наше сознание во всех его проявлениях, начиная от чувственного восприятия и кончая оценками и желаниями, всегда есть сознание чего-то, что ощущается, оценивается или желается1. Сознание всегда как бы нацелено на объекты, или, как говорят феноменологи, объекты интендициру-ются сознанием. Чистая форма этой «нацеленности» задает значения интенциональности (по гуссерлевской терминологии— ноэзис), содержание же «нацеленности» составляет другой компонент интенционального акта сознания— его смысл (или ноэму). В отношении интенди-цируемого объекта ноэзис и ноэма тесно связаны друг с другом и в совокупности конституируют человеческое сознание как таковое. В контексте феноменологического анализа понимание всегда связано с раскрытием ноэми-ческой стороны интенциональности, т. е. с процессом смыслообразования, благодаря которому некоторый предмет вовлекается в орбиту сознания как вполне определенный, именно «этот» предмет.

Говоря об интенциональности сознания, мы отходим, конечно, от концепции отражения. Эта концепция годится для обоснования объективности человеческого познания. В основе такого обоснования лежит признание субъекта и объекта равноправными партнерами гносеологического отношения, которые взаимно «отражаются» друг в друге (теоретический и материально-практический аспекты сознания). Если, однако, покинуть самонадеянно узурпированный трон арбитра познавательных отношений и стать, как это подобает человеку, на скромное место субъекта познания, придется обратить внимание на активность сознания, делающую возможным само это познавательное отношение. Придется равным обра-

1 Husserl E. Ideas: General Introduction to Pure Phenomenology-N. Y., 1975. P. 223.

112

 

зом задуматься и над тем, что происходит с объектами познания, а также со всеми иными интендицируемыми объектами, если глядеть на них не со стороны, как это рекомендует делать классическая познавательная установка, но через призму этой специфической человеческой активности.

Вот тут-то и обнаруживается, что мир, в котором мы живем, мир, опосредованный человеческими смыслами,— это далеко не тот однозначный, уравновешенный, бесстрастный, словом, «правильный» мир, который облюбовала себе академическая наука и который она навязывала человечеству на протяжении последних нескольких сотен лет. Скорее это динамический мир человеческих действий, в основу которого положен выбор индивидов, оценивающих мир не столько с точки зрения царящих в нем каузальных связей, сколько под углом зрения преследуемых ими целей. Мир, который мы понимаем как носители разума и воли, реализуемой посредством ответственного действия, сильно отличается от предлагаемой объясняющим видением одномерной картины мира как объекта для субъекта познания. Дело в том, что «в результате деятельности человека часто, хотя и не обязательно всегда, будут производиться предметы, в той или иной степени являющиеся отражением взглядов и системы ценностей субъекта. Предметы, которые отвечают этому условию, и являются, собственно, предметами понимания»1. Говоря о том, что значения и смыслы ннтенциональной деятельности конституируют человеческое сознание, мы должны иметь в виду, что таким же образом можно говорить и о конституировании того, что мы называем реальностью. Поэтому, определяя понимание как раскрытие процесса смыслообразования, мы неизбежно задаемся вопросом о специфике конституиро-вания той предметной действительности, которая и заполняет содержание нашего сознания.

В естественных науках не принято обсуждать цели познавательной деятельности в той или иной области исследования, если, конечно, не считать такой целью чистое любопытство, желание или жажду знания. Разговор о целях и ценностях познания здесь ведется на Довольно высоком уровне абстракции, когда приходится

1 Фоллесдаль Д. Понимание и рациональность // Новое в зарубежной лингвистике. М., 1986. Вып. 18. С. 141.

113

 

рассматривать основания общенаучных установок и методов. Мало кто из ученых-естествоиспытателей сомневается в данности доступного им мира. Ученый верит, и ничто не заставит его расстаться с верой в то, что вещество состоит из элементарных частиц, что свойства материалов определяются их химическим составом, что живая материя имеет клеточное строение и т. д. Стоит, однако, перейти к исследованию непосредственно человеческого мира, в частности к социологическому исследованию, и ситуация коренным образом меняется. Социолог, ориентированный на феноменологический анализ, «в отличие от естествоиспытателя не может принять на веру тезис о доступности заранее конституированного мира явлений для исследования, ибо процесс, посредством которого социальный мир становится доступным исследователю (то есть конституируется), сам должен стать объектом исследования. Отсюда следует, что задачей социологии является изучение процессов консти-туирования социального мира. А для этого необходимо воздерживаться от веры в существование этого мира как объективной реальности»1. Впрочем, эти вполне прозрачные и трудно оспоримые соображения вовсе не препятствуют большинству социологов придерживаться совершенно иного мнения и полагать, что область их исследований — это то, что есть «на самом деле», что «существует само по себе», т. е. строго объективно, иначе социология — просто не наука.

Как было уже показано в параграфе 2.1, подобные умонастроения перетекают из позитивистской социологии в позитивистскую криминологию, в результате чего последняя рассматривает исследуемую ею реальность как нечто сугубо объективное, ни в коей мере не зависящее от субъекта исследования. Объективизация криминологической реальности заключается в принятии допущений, согласно которым каждому деянию, запрещенному уголовным законом, имманентно свойство, отсутствующее во всех иных человеческих поступках («общественная опасность»), а личность человека, совершившего такое деяние («личность преступника»), качественно отлична от всякой иной личности. Отсюда логически следует, что отнесение некоторой категории деяний к кате-

1 Уолш Д. Социология и социальный мир // Новые направления в социологической теории. M., 1978. С. 54.

114

 

гории преступлений может быть выражено в терминах «истина» или «ложь», а сама преступность, безотносительно к выбранной исследователем криминологической парадигме, становится феноменом, независимым от субъекта познания. Иначе говоря, предполагается, что преступность определяет границы уголовно-правового регулирования, а не уголовно-правовое регулирование определяет границы преступности.

Это происходит несмотря на то, что криминологическое познание на каждом шагу прибегает к оценкам. Казалось бы, наличие оценочного момента уже само по себе указывает, что криминологическая реальность и ее понимание сильнейшим образом зависят от субъекта познания, от криминолога с его способностью давать ту или иную оценку рассматриваемым явлениям. Почему же традиционная криминология не допускает мысли о подобной зависимости?

Думается, что ответ на этот вопрос нужно искать в том обстоятельстве, что криминология, воспринимая себя как науку преимущественно прикладную, подпадает под гипноз ею же самой свободно поставленной цели: объяснить и описать свой объект исследования для того, чтобы обеспечить надежный прогноз его развития и выработать рекомендации по оказанию на него эффективного предупредительного воздействия. Эта частная теоретическая цель есть не что иное, как экспликация куда более фундаментальной цели установления порядка в обществе. Позитивистская методология, которая «гарантирует» устойчивость наблюдения событий, повторяемость их описания и надежность прогноза, на первый взгляд как нельзя лучше подходит для достижения этой цели.

Вместо рассмотрения вопроса о подходящести или неподходящее™ теоретических представлений с прагматической точки зрения обсуждается вопрос об их истинности или ложности. Тем самым происходит неосознанное отождествление смысла и значения в криминологических исследованиях и, как лингвистическое следствие,— отождествление смысла и значения самих криминологических терминов. Это, в свою очередь, порождает в криминологии претензии на объяснение всей сферы Уголовно-правовых явлений, объявляемой некоторой целостностью, объективным социальным явлением, с кото-Рым, оказывается, можно даже «бороться».

115

 

Данному подходу свойственна еще одна любопытная особенность. Описание, объяснение и прогнозирование требуют использования различных процедур измерения. В естественных науках измерения выполняют интерпретирующую функцию в отношении наблюдаемых яьле-ний. Иными словами, числовые значения, будучи операциональными эквивалентами соответствующих теоретических конструктов наблюдаемых явлений, одновременно задают и проясняют их смысл. В силу этого в позитивистской методологии процедуры измерения органически вплетены в процесс верификации, устанавливающий смысловую однозначность научных предложений.

По этому же пути идет и традиционная криминология. Однако здесь важна не столько сама процедура измерения, сколько то, что, прибегая к этой процедуре, криминолог-традиционалист, сам того не подозревая, объективирует криминологическую реальность. Ведь существует вполне естественное опасение, что всякое смягчение требований к объективности описания криминологической реальности имело бы следствием подмену измерения параметров познаваемого явления измерением параметров познающего субъекта. Довольно сложно также представить себе эффективное воздействие на объект, границы и характеристики которого меняются в зависимости от угла зрения, под которым этот объект воспринимается наблюдателем. Действительно, всякое изменение параметров объекта может быть в этом случае приписано простому изменению позиции наблюдателя. Измерение, имеющее своим непременным условием установку на однозначно-смысловое толкование реальности, становится в криминологии способом задания объективности исследуемой реальности.

Итак, всеобщий и универсальный характер целей криминологического исследования задает установку на конструирование «объективной» криминологической реальности, в которой можно было бы выявить причинные связи между явлениями и, далее, открывать законы, управляющие такого рода связями. Полученное знание принимается в качестве теоретической основы, позволяющей регулировать соответствующую совокупность общественных отношений («бороться с преступностью»)-Нет нужды подробно говорить о недостатках подобного подхода. Существует обширная криминологическая и со-

116

 

циологическая литература, в которой эти недостатки подвергнуты обстоятельному критическому рассмотрению. Наша же цель не столько критическая, сколько конструктивная. Стремясь к достижению такой цели, вряд ли стоит призывать к отказу от исследований специализированных социологических, в том числе криминологических, реальностей как объективных и переходить исключительно к анализу способов задания этих реальностей. Дело в том, что, ставя под сомнение объективную реальность элементов, образующих предмет криминологии, мы тем самым отвергаем универсальность объяснительных процедур позитивистского толка, но при этом указываем на необходимость криминологического понимания определенной области социальных действий и отношений. В рамках такого понимания современная криминология, сама того не подозревая, уже предложила несколько возможных миров объяснения.

Таким образом, если мы желаем достичь криминологического понимания, надо в полной мере учитывать практические и теоретические цели самого криминолога, иначе говоря, его установку на исследование преступного. Что понимает криминолог под установлением порядка в обществе, какой порядок он считает справедливым, за что следует наказывать людей и каков вообще смысл наказания — ответ на эти и им подобные вопросы уже заложен в установке криминолога и реализуется в его исследовательской деятельности. Как конкретно возникают криминологические установки, имеют ли они под собой какое-либо общее основание, каков механизм их влияния на процесс теоретизирования и его практические последствия — об этом пойдет речь в следующих двух параграфах.

3.2. Криминологическая установка

Исследователь социальной действительности никогда не бывает бесстрастным наблюдателем, вознесшимся высоко над предметом своих изысканий. Пусть он, подобно пушкинскому летописцу, искренне считает себя таковым на том основании, что его душа «добро и зло приемлет равнодушно»; это всего лишь добросовестное заблуждение, так как оценка одних сторон людского бытия в качестве «добра», а других в качестве «зла» сразу же выводит оценивающего субъекта далеко за рам-

117

 

ки познавательной деятельности. Подобная оценка есть плод совсем другой деятельности — ценностно-ориента-ционной, для которой характерна глубокая ангажированность субъекта по отношению к интересующему его объекту, какова бы ни была природа последнего.

В криминологии ангажированность исследователя выражена, быть может, даже более интенсивно, чем в любой другой социальной науке. Дело в том, что сердцевина интересов криминологии — преступление — представляет собой такую разновидность человеческих поступков, которая в подавляющем большинстве случаев вызывает у наблюдателя сильнейшую эмоциональную реакцию. Эмоции же, как известно, придают наблюдаемым явлениям весьма субъективную окраску. В конце концов любой человек осознает свой личный риск стать жертвой преступления, и этого сознания может оказаться вполне достаточно для того, чтобы утратить изрядную долю объективности, которая, как принято думать, есть обязательное качество уважающего себя исследователя.

Еще более существенным выглядит здесь другое обстоятельство. Право, взятое в одном из самых существенных своих аспектов, есть социальный институт, способный обеспечить удовлетворение некоей потребности одного субъекта исключительно за счет ущемления соответствующей потребности другого субъекта. Рассматривая под этим углом зрения процесс выработки и применения уголовного закона, можно описать его как непрестанно возобновляющийся выбор приоритетных, т. е. подлежащих первоочередному удовлетворению, потребностей.

Если, например, законодатель решает вопрос о целесообразности криминализации некоторой категории деяний, он в сущности производит выбор между удовлетворением потребности общества в привлечении уголовно-правовых средств к охране той социальной ценности, на которую посягает криминализируемое деяние, и потребностью общества в минимизации числа преступлений я количества преступников.

В аналогичной ситуации находится суд, назначающий виновному наказание в виде лишения свободы. При' нимая такое решение, суд стоит перед лицом необходимости выбрать между удовлетворением потребности общества в восстановлении справедливости путем воздаяния злом за зло, причиненное преступлением, и

118

 

влетворением потребности виновного в сохранении личной свободы. Удовлетворив первую потребность, суд соответственно отнял у осужденного возможность удовлетворять вторую, т. е. принес вторую в жертву первой.

Можно, таким образом, констатировать, что выбор, непрестанно осуществляемый в уголовном праве, базируется на оценке одних социальных ценностей как более значимых по сравнению с другими социальными ценностями. Это наблюдение вплотную подводит нас к еще одной специфической черте языка криминологии. В нем как бы на равных основаниях и правах сосуществуют понятия, образованные в процессе познавательной деятельности, т. е. эпистемические, с понятиями, образованными в процессе ценностно-ориентационной деятельности, т. е. аксиологическими. К числу последних относится почти все то, что пришло в криминологию из уголовного права, в первую очередь, оценка определенных деяний в качестве уголовно противоправных и наказуемых. Следовательно, криминологические понятия принципиально разнородны: эпистемические термины несут знание, достоверность которого может быть в принципе верифицирована, а аксиологические термины несут оценки, не поддающиеся эмпирической верификации. Здесь следует иметь в виду, что, «правильна оценка или неправильна, опирается она на знание объективной истины или нет, она остается оценкой, т. е. неким специфическим, негносеологическим продуктом духовной деятельности»1.

Для социальной практики обоснованность оценок, заложенных в содержании основных криминологических понятий, имеет, разумеется, первостепенное значение, так как от нее до известной степени зависит эффективность системы мер, осуществляемых для поддержания порядка в обществе. Криминализация деяний определенного вида или изменение наказуемости деяний, ранее уже криминализированных,— вот типичные примеры оценок, обоснованность или необоснованность которых влечет за собой целый спектр практических последствий первостепенной важности. Так, криминализация деяния, которое массовое сознание упорно не желает признавать общественно опасным, оказывается, как правило, «холостым выстрелом». Соответствующая норма уголовного закона остается в таких случаях мертворожденной и не оказы-

Каган М. С. Человеческая деятельность. М., 1974. С. 65.

119

 

вает никакого воздействия на общественные отношения, которые она призвана была урегулировать. Однако отмеченное обстоятельство, будучи чрезвычайно важным само по себе, вовсе не может служить основанием для того, чтобы оперировать с продуктами ценностно-ориентацион-ной деятельности согласно тем же правилам, что с продуктами познавательной деятельности. В частности, нужно постоянно учитывать, что «научные высказывания или системы высказываний должны быть способны вступить в конфликт с возможными или мыслимыми наблюдениями»1. Этому требованию отвечают только высказывания, базирующиеся на результатах познавательной деятельности. Высказывания, в основу которых положены результаты ценностно-ориентационной деятельности, не могут быть верифицированы или фальсифицированы наблюдениями, а следовательно, не являются ни истинными, ни ложными. Их назначение состоит в том, чтобы определить нечто как «хорошее» или «плохое», желательное или нежелательное, приемлемое или неприемлемое и т. п. В криминологических высказываниях аксиологические термины сопряжены обычно с описанием одних видов поведения как обязательных, других — как дозволенных, третьих — как запретных. Иными словами, аксиологические термины связаны с деонтическим модальным контекстом языка криминологии, играющим предписывающую (прескриптивную) роль. Раз это так, то обращаться с этими терминами надо согласно правилам логики норм и нормативных понятий.

Думается, что большинство или по крайней мере значительная часть криминологов ощущает, что применение традиционной логики там, где должна господствовать нетрадиционная, нормативная логика, плохо сказывается на качестве их теоретических построений. Сторонники нормативистской парадигмы стараются разрубить возникающий в связи с этим гордиев узел противоречий, постулируя качественное отличие преступного поведения от законопослушного, и приходят в конечном счете к парадоксу общественной опасности деяния. Сторонники социологической парадигмы пытаются достичь той же цели, интерпретируя уголовно-правовое понятие преступления как эквивалент социологического понятия «крайняя форма отклоняющегося поведения», и попадают в

Поппер К. Р. Логика и рост научного знания. М., 1983. С. 249.

120

 

западню парадокса отклоняющегося поведения. Стоит заметить, что несмотря на глубокие расхождения во взглядах нормативистов и социологистов механизм возникновения обоих парадоксов в сущности идентичен: результат оценки, каковым в первом случае является аксиологическое понятие «преступление», а во втором -аксиологическое понятие «крайняя форма отклоняющегося поведения», выдается за результат познавательных операций, что и порождает неразрешимые противоречия всякий раз, когда эти понятия вовлекаются в научный оборот.

Заметим, далее, что уголовный закон, играющий весьма заметную роль в формировании языка криминологии, складывается как система властных оценок не на пустом месте; он всегда выступает как детище определенной культуры. Поэтому оценки одних и тех же явлений меняются во времени и пространстве до полной неузнаваемости. Соответственно этим изменениям одни и те же явления выглядят по-разному в глазах криминолога, принадлежащего и не принадлежащего к породившей закон культуре. То, что для первого будет всего-навсего юридическим закреплением «самоочевидных» нравственных требований или, если угодно, объективных общественных потребностей, может представляться второму сугубо искусственной конструкцией, плодом законодательного произвола. Подобные расхождения оценок влекут за собой множество следствий, значения которых отнюдь не замыкаются узкими рамками лингвистических казусов.

Допустим, например, что некоторое деяние было криминализировано, однако по прошествии довольно большого времени оказалось, что акт криминализации не оправдал возлагавшихся на него надежд и распространенность криминализированного деяния не только не пошла на убыль, но, наоборот, проявила отчетливую тенденцию возрастания. Криминолог, придерживающийся нормативистских взглядов и в силу этого убежденный в могуществе превентивного действия уголовного закона, будет искать (и скорее всего найдет) объяснение наблюдаемым фактам в том, что слишком много лиц, совершивших криминализированное деяние, уходит от от-8етственности, что назначаемые за это деяние наказания слишком часто неоправданно мягки, что исполнение назначенных наказаний поставлено из рук вон плохо и

121

 

т. п. Соответственно этому криминолог-нормативист заключит, что санкция соответствующей нормы уголовного закона недостаточна, и призовет законодателя немедленно повысить ее, или что настало время решительно ужесточить практику назначения наказаний за это деяние, или что задачей дня является наведение порядка в деятельности органов, исполняющих наказание.

Криминолог, придерживающийся социологической ориентации и склонный поэтому весьма скептически оценивать возможности уголовного закона как регулятора человеческого поведения, попытается связать неблагоприятную динамику криминализированного деяния либо с возникновением противоречий между запрещающей это деяние нормой уголовного закона и моральными представлениями всего общества или каких-то влиятельных социальных групп, либо с давлением нереализованных экономических потребностей, либо с иными фактами неюридической природы. Поскольку результаты этих попыток объяснения наблюдаемых фактов наверняка окажутся (по мнению социологически ориентированного криминолога) вполне удовлетворительными, он скорее всего придет к выводу, что акт криминализации оказался в данном случае всего лишь псевдорешением социальной проблемы. Самим фактом своего существования такое псевдорешение помешало поиску и принятию подлинного решения — политического, экономического, организационного или другого. Еще хуже, если акт криминализации вошел в конфликт с моральными представлениями большинства граждан: в этом случае он сеет сомнения в обоснованности и справедливости уголовного закона вообще. Таким образом, продолжает рассуждать этот криминолог, налицо грубая ошибка законодателя, которую необходимо как можно быстрее исправить для того, чтобы устранить источник опасной напряженности в отношениях между государством и гражданином.

Хотелось бы в этой связи привлечь особое внимание к следующему обстоятельству. Приведенный пример представляет собой не что иное, как расширенный вариант описания парадокса целей уголовного наказания. Этот вариант (назовем его парадоксом уголовной юстиции) открывает дополнительные возможности понимания генезиса данной антиномии. Отправным пунктом ее возникновения является, как можно догадаться, тот факТт что все криминологи, вне зависимости от исповедуемой

122

 

парадигмы, молчаливо исходят из «самоочевидной» большой посылки: «Зло должно быть наказано». Затем вводится малая посылка «Преступление — это зло» и делается логически безупречный вывод «Преступление должно быть наказано».

У этого силлогизма есть, однако, своя ахиллесова пята: его большая посылка ничего не говорит ни о том, почему зло должно быть наказано, ни о том, для чего зло должно быть наказано. В этом виде призыв к наказанию зла явно отдает чем-то очень древним, вроде «Око за око, зуб за зуб», или чуть менее древним «Fiat justitia, pereat mundus». Солидаризоваться с такими замшелыми максимами, признав наказание зла самостоятельной социальной ценностью, не нуждающейся в прагматическом обосновании, цивилизованному человеку, а тем более ученому, было бы по крайней мере сложно. Отсюда непреодолимое желание отмежеваться от возможных подозрений в том, что уголовный закон с молчаливого благословения науки попросту мстит преступникам за содеянное ими зло. Это желание породило в свое время бурную дискуссию вокруг вопроса, является ли кара целью наказания. Наиболее радикальные участники дискуссии категорически отвергали представление о каре как о цели уголовного наказания. Их умеренные оппоненты признавали за карой статус одной из целей уголовного наказания, но подчеркивали, что это цель промежуточная на пути к достижению самой главной цели наказания и уголовной юстиции в целом, каковой надлежит считать общую и частную превенцию преступлений.

Между тем, утверждение, что криминализация деяния непременно сдерживает его распространение, представляет собой всего лишь гипотезу, с помощью которой максиму «Зло должно быть наказано» удается облечь в более рационалистическую и тем самым более «научную» (в позитивистском понимании этого термина) оболочку. Эту гипотезу нельзя верифицировать никакими мыслимыми наблюдениями. Но точно так же нельзя верифицировать альтернативную гипотезу, связывающую отсутствие ожидаемых от криминализации результатов 8 виде снижения частоты встречаемости криминализированного деяния с ошибкой законодателя, который криминализировал деяние, не являющееся «на самом деле» Преступлением.

123

 

Напрашивается вывод, что реальное различие между позициями обоих криминологов — нормативиста и со-циологиста — нужно видеть не в том, что одна из них ближе к истине, чем другая, а в установке их сторонников. Первый из них придает исключительно важное значение поддержанию в обществе строгого порядка ц во имя достижения этой цели готов идти на риск избыточных репрессий. Второй видит в репрессиях зло, которого надо всячески избегать. Поэтому такой криминолог предпочитает риск некоторого возрастания числа нарушений желательного, с точки зрения интересов общества, порядка объявлению этих нарушений преступными. Этот выбор позволяет не допускать дальнейшего расширения сферы применения репрессий, что в духе данной установки выглядит делом исключительной важности. Отсюда следует, далее, что для криминолога первого типа человек важен преимущественно как орудие достижения общественно значимых целей, а для криминолога второго типа общество представляется прежде всего орудием достижения целей, стоящих перед его членами.

Можно пойти еще дальше, выдвинув предположение, что обсуждаемое различие криминологических установок имеет под собой глубинные мировоззренческие основания. В основе высокой оценки возможностей уголовно-правового регулирования общественных отношений лежит, по-видимому, старое как мир представление, что человек — существо изначально деструктивное, которое можно удержать от совершения зла только при помощи железной руки закона. Соответственно этому исходному допущению социальный конфликт принимается в качестве нормального состояния системы общественных отношений. В основе же низкой оценки реальных возможностей уголовно-правового регулирования лежат ничуть не менее древние воззрения о предустановленной гармоний общественных отношений как о нормальном состояний социума, и о конфликте как о досадном отклонении от нормы, для устранения которого в огромном большинстве случаев вовсе не обязательно прибегать к крайним мерам в виде наказания или угрозы таковым.

Допустимо, таким образом, утверждать, что криминологическая реальность до известной степени конструй' руется самим криминологом в духе свойственной ему установки. В связи с этим утверждением возникают три трудных вопроса: 1) как нужно понимать сам термий

124

 

«криминологическая установка», или, иначе говоря, какова природа феномена, обозначаемого этим термином; 2) каков генезис криминологической установки; 3) возможно ли (хотя бы в принципе) создание такого «фильтра», который отделял бы гносеологическую информацию в ее, так сказать, чистом виде от «шума», привносимого установкой исследователя в его теоретические построения.

Криминологическая установка несомненно является частной разновидностью социальной установки. Под социальной установкой принято понимать относительно устойчивую структуру познавательных и эмоциональных процессов, а также тенденций поведения, в которой находит свое выражение определенное отношение к данному предмету1. Социальную установку в ее познавательном аспекте можно представить себе в виде некоего аналога пучка лучей определенной частоты. Эти лучи делают видимыми одни элементы или свойства освещаемого ими предмета, но оставляют невидимыми другие. Поэтому исследователи, взирающие на один и тот же предмет, освещенный лучами разной частоты, видят более или менее разные вещи.

С учетом этой дефиниции социальной установки, а также характера нашего исследования мы будем интерпретировать криминологическую установку как осуществляемый криминологом выбор смыслообразующего языкового контекста, в рамках которого каждый используемый им термин наделяется определенным значением. Соответственно этому предполагается, что смена контекста смыслообразования неизбежно влечет за собой изменение значений терминов криминологического языка.

Анализ генезиса криминологической установки позволяет обнаружить неоднородность этого феномена. Если следовать герменевтической традиции, которая по существу ориентирована на выявление условий понимания, т. е. чего-то такого, что можно назвать пред-пониманием, следовало бы обратиться к полученному криминологом образованию, его здравому смыслу, способности суждений, нравственным убеждениям как факторам, формирующим установку. Впрочем, проблему генезиса криминологической установки можно несколько упростить, если вспомнить, что мы рассматриваем последнюю не

1 Mika S. Psychologie spofeczna. Warszawa, 1981. S. 116.

125

 

как универсальное понятие герменевтики, а лишь как специализированное понятие социологического толкования. Поэтому общегерменевтические требования к про-яснению пред-понимания, или, если угодно, «пред-рассудка», можно переиначить на социологический манер. При таком подходе можно выделить (разумеется, с некоторой долей условности) три источника криминологической установки — обыденное сознание, профессиональную (юридическую) психологию и идеологию. Рассмотрим каждый из названных источников.

Говоря о криминологической установке, сформировавшейся под воздействием обыденного сознания, надо обратить внимание на тот факт, что объекты и события, выступающие в качестве предмета криминологического исследования, по большей части хорошо известны обыденному сознанию и получили в этом сознании прочно устоявшиеся оценки. Будучи членом определенного общества, детищем его культуры, криминолог с молоком матери впитывает такого рода оценки. Конечно, накопленные знания и опыт исследовательской работы заставляют криминолога критически переосмысливать обиходные представления об интересующем его предмете и в ряде случаев отказываться от них, как от заблуждений и предрассудков, которыми изобилует обыденное сознание. Но обновление ценностных ориентации исследователя, к которому приводит такое переосмысление, имеет свои пределы. Некоторые из выработанных обыденным сознанием стереотипов мышления остаются спутниками криминолога и он до конца своих дней смотрит на мир сквозь их призму.

Проиллюстрируем сказанное характерным, на наш взгляд, примером. Типичным феноменом обыденного сознания является каузальная атрибуция. Суть ее может быть сформулирована следующим образом: чем серьезнее поступок, тем очевиднее тенденция возлагать ответственность на личность, а не на обстоятельства '. Нетрудно убедиться в том, что именно каузальной атрибуции в немалой степени обязана криминология своим пристрастием к крайней гиперболизации личностного фактора как одной из главных или даже единственной причине преступного поведения. Именно такого рода гипербо-

1 Андреева Г. М. Процессы каузальной атрибуции в межличностном восприятии//Вопр. психологии. 1979. № 6. С. 31,

126

 

лизация стоит у истоков парадоксов общественной опас-лости личности преступника и причинного объяснения.

Профессиональная установка криминолога формируется под сильным влиянием материнской науки — уголовного права, которая, как и все прочие юридические науки, плотно насыщена аксиомами и презумпциями. Постоянно размышляя и общаясь на языке, включающем множество уголовно-правовых терминов, криминолог начинает воспринимать эти аксиомы и презумпции не как практически полезные допущения, а как «научно •установленные факты». Думается, что, если бы нашелся смельчак, предложивший новую, отличную от общепринятой систему аксиом, на базе которой можно было бы строить нетрадиционное уголовное право (по аналогии с тем, как новая система аксиом позволила создать новую, неевклидову геометрию), криминологическое сообщество предало бы его анафеме за кощунственное посягательство на освященные временем истины.

Типичным проявлением профессиональной криминологической установки являются, например, допущения, из которых вырастает парадокс дискретности. Конвенциональный рубеж, отделяющий, скажем, несовершеннолетие от совершеннолетия, начинает с течением времени пониматься как подлинный разрыв непрерывного, а его преодоление — как своего рода скачок в новое качественное состояние. Иначе говоря, профессиональная установка трансформирует этот рубеж из отражения воли законодателя, вынужденного во избежание произвольных решений строго разграничить детство и взрослость, в юридическое закрепление того «объективного факта», что лицо, не достигшее указанного в законе возраста (каков бы этот возраст ни был),— это «на самом деле» ребенок, а достигшее этого возраста — «на самом деле» взрослый человек.

Процесс формирования идеологической установки протекает по-разному в зависимости от того, какой идеологии — охранительной или революционной — придерживается криминолог. Если криминолог целиком разделяет ценности данного общества и посему склонен преувеличивать их значение, в его исследовательской работе рано или поздно начнет проявляться тенденция отдавать предпочтение тем фактам и аргументам, с помощью Которых можно доказывать, что это общество не несет ответственности за существование преступности, или по

127

 

крайней мере ослабить впечатление, производимое критикой в адрес социальных институтов и установлений причастных к поддержанию правопорядка. Если же криминолог отвергает официальные ценности данного общества и убежден в том, что их место должны занять другие, подлинные, по его мнению, ценности, он начинает видеть в преступности симптом неизбежной и скорой гибели ненавистной ему социальной системы. Соответственно своей установке криминолог, придерживающийся охранительной идеологии, видит в преступности разновидность социальной патологии, которую можно и нужно «лечить» в рамках данного общества. Для криминолога, придерживающегося революционной идеологии, преступность есть абсолютно нормальное в условиях порицаемого им общества явление, отражающее сущностные характеристики этого общества в той же или даже в большей степени, чем легальные процессы социального развития. Понятно, что с подобных позиций о преодолении или хотя бы заметном снижении преступности в рамках этого общества речи быть не может; предполагается, что такого рода задачи будут поставлены на повестку дня только после разрушения отжившей свой век социальной системы и построения новой, более совершенной.

Влияние идеологической установки придает специфический оттенок языку криминологии. Дело в том, что едва ли не каждый термин этого языка становится орудием непримиримой идеологической, а в конечном счете и политической борьбы. Обоснованность высказанного утверждения удобнее всего продемонстрировать на примере понятия личности преступника. С позиций охранительной идеологии это понятие полезно в первую очередь как средство формирования в массовом сознании образа внутреннего врага, зловредным проискам которого можно приписать все то, что вызывает общественное недовольство. К тому же образ внутреннего врага незаменим в качестве средства сплочения той части граждан, которые лояльны по отношению к ценностям данного общества, и вовлечения в ряды «лоялистов» колеблющихся граждан. С позиций революционной идеологии понятие личности преступника ценно как свидетельство порочности существующей социальной системы, которая выталкивает часть людей на обочину жизни. Это понятие широко применяется также тогда, когда требуется доказать

128

 

существование стихийного протеста низов против господствующих в обществе порядков. В этой связи указывается, что такой протест, будучи в принципе явлением про-^рессивным, принимает форму преступного поведения ис-фіючительно в силу недостаточной развитости сознания его участников. Вполне естественно, что в духе охранительной идеологии преступник интерпретируется как исчадие ада или как,безумец, чьи действия причиняют вред не только обществу, но и ему самому. Столь же естест-фенно, что в духе революционной идеологии преступник есть несчастная жертва несправедливого общественного .Устройства, неспособная подняться до правильного понимания путей борьбы за свое освобождение.

Предложенные соображения подводят нас к пониманию еще одного аспекта генезиса криминологической установки. Нет никаких сомнений в том, что эта установка формируется под решающим воздействием обыденного, профессионального (юридического) и идеологизированного сознания. Однако возникнув, криминологическая установка начинает оказывать обратное воздействие на собственные источники, т. е. на доминирующие в данном обществе представления о должном и запретном, о роли и масштабах применения уголовного наказания, а если взять несколько шире,— об оптимизации сферы использования государственного принуждения в его наиболее острых формах для решения проблем социального бытия. В свою очередь, эти доминирующие представления сильнейшим образом сказываются на правотворческой и правоприменительной деятельности. Иначе говоря, от характера криминологической установки зависят важные Практические последствия.

Криминолог не в состоянии полностью отвлечься от возможных практических последствий теоретизирования, осуществляемого им в духе присущей ему установки. Было бы, конечно, чересчур прямолинейным считать, что видение этих последствий есть непременный элемент криминологических исследований. Скорее всего криминолог далеко не всегда имеет осознанную гипотезу о конкретном содержании такого рода последствий. Речь Идет о другом: усвоение определенной шкалы ценностей закладывает основу, на которой происходит формирова-нйе криминологической установки, а сформированная Установка побуждает ее носителя видеть в предмете сво-йх исследований то, что соответствует его установке, и

5 Зак. 713               129

 

не видеть того, что установке не соответствует. Неизбежным результатом такого селективного восприятия действительности становится укрепление веры криминолога в истинность исходных предпосылок проводимого им исследования, т. е. в сущности углубление той самой установки, которая породила селективное восприятие действительности. Итак, круг замыкается: криминологическая установка становится одной из своих собственных причин.

Ответы, полученные на первые два из трех поставленных выше вопросов, заставляют думать, что ответ на третий вопрос может быть только отрицательным. Надеяться на то, что когда-либо будет изобретен «фильтр», позволяющий полностью очистить криминологическую информацию от «шума», порождаемого установкой исследователя, заведомо невозможно. Для решения подобной задачи криминологу пришлось бы превратиться в сверхъестественное существо, взирающее на дела людские не изнутри, а извне, из-за пределов общества, а может быть, даже из-за пределов природы. Не стоит, видимо, доказывать, что превратиться в такое существо — субъект абсолютного познания — человек может только в сказках для детей самого младшего возраста.

Вместе с тем возможность существенного ослабления «шума», порождаемого криминологической установкой, выглядит вполне реальной. Ключевым моментом решения этой задачи является осознание криминологом того обстоятельства, что он мыслит и действует в русле определенной установки. Если криминолог в состоянии рефлексировать собственную установку, т. е. представить себе (пусть в самых общих чертах) направление влияния установки на процесс теоретизирования, он наверняка сумеет нейтрализовать крайности такого влияния, не допустить, чтобы установка привела его теоретические построения в явное противоречие с действительностью.

Критически рассматривая истоки криминологической установки, мы неизбежно выйдем на общие условия понимания или на то самое пред-понимание, о котором говорилось выше. Так, рационализация обыденного сознания выводит на здравый смысл как на некую общую способность человека переживать чувство солидар" ности с другими людьми в своих суждениях о добре й зле, правде и неправде, словом, на то общечеловеческое

130

 

состояние, без которого немыслимо нравственное, граж-Ьнское бытие общества. Рационализация профессио-Ельного (юридического) сознания упирается в про-•дему образования, понимаемого не просто как процесс Накопления знаний и его результат, а более широко — как формирование образа специалиста, в котором соче-^аются интеллектуальные, нравственные и собственно профессиональные экспектации к личности юриста. В об-Ьазовании ценятся не только специальные знания, но ірежде всего чувство такта, меры, выбора дистанции как по отношению к обсуждаемому предмету, так и по «гношению к самому образованию. Громадную роль в Ьуманитарном образовании вообще и юридическом образовании в частности играют традиция и авторитет. Шаконец, рационализируя идеологический флер установки, а по существу деидеологизируя криминологическую установку, мы будем отходить от оценок, базирующихся на интересах той или иной группы людей, выдаваемых за общечеловеческие интересы. Примеряя к себе ценности, выдаваемые за общечеловеческие, мы руководствуемся нашим собственным чутьем, опытом всей нашей жизни. Когда речь идет об этой способности подводить общее под единичное, т. е. определять единичное с уче" том общего, имеется в виду способность к выработке .Суждения, которое нельзя доказать, но которое можно чувствовать как подходящее или неподходящее1.

Научившись рефлексировать собственные установки, криминологи, по-видимому, избежали бы появления на свет следующего продукта охранительной идеологии: «...в социалистическом обществе нет наиболее опасных форм преступности типа гангстеризма, рэкета; нет сращивания преступного мира с государственным аппаратом; нет целых слоев населения, наживающихся на преступности и заинтересованных в ней; нет политиков, стремящихся прийти к власти с помощью преступных методов»2. В нашу задачу не входит обоснование несостоятельности каждого из четырех «нет», содержащихся w приведенном выше фрагменте. К сожалению, события последних лет сделали такое обоснование ненужным.

1              Подробнее о ведущих   гуманистических   понятиях   «образова-

, «здравый смысл», «способность суждения»   и   др.   см.:   Гада-

мер Х.-Г. Истина и метод. М., 1988. С. 50—85.

2              Курс советской криминологии: Предмет, методология, преступ

ность и ее причины, преступник. М., 1985. С. 145.

 

 

131

 

Здесь интересно другое: как далеко может завести исследователей продиктованное установкой селективное восприятие изучаемого предмета.

Нетрудно предугадать, к каким последствиям ведет в итоге установка, приписывающая особым свойствам личности преступника (ее общественной опасности) роль главной или даже единственной причины преступного поведения. Если преступник понимается как существо, качественно отличное от законопослушного гражданина, логично считать, что принцип строжайшего соблюдения прав, уважения законных интересов граждан, гуманного обращения с ними не должен распространяться на преступника. Простая мысль, что без соблюдения этого принципа просто невозможно ни отличить преступника от законопослушного гражданина, ни исправить его, сплошь и рядом не может пробить себе дорогу сквозь преграды, выставляемые нерефлексируемой установкой криминолога.

Уже исходный постулат, согласно которому человек способен нормально сосуществовать с себе подобными и обществом в целом только из страха перед наказанием, логически предполагает, что кратчайший путь к социальному миру лежит через всемерное «завинчивание гаек». Сеять, вольно или невольно, подобные иллюзии — значит использовать науку в качестве пресловутого масла, подливаемого в огонь раздирающих общество противоречий. Делать это не следует никогда, но особенно неуместно подобное злоупотребление авторитетом науки там и тогда, где и когда социальная атмосфера и без того насыщена электричеством. Вот почему тревогу вызывает распространенность ригористических настроений в отечественной криминологии на нынешнем, трудном во всех отношениях этапе нашей истории. «Ожесточение в народе сейчас? — спрашивает известный советский социолог В. Шубкин.— Да, конечно. Боюсь, что по этому показателю мы нынче занимаем одно из первых мест в мире... В нашей истории волны насилия... накладывались друг на друга и их интерференция дала такой уровень концентрации жестокости, который делает нас опасными не только друг для друга, но и для всего челове-

чества»

 

184. 132

 

Шубкин В. Трудное прощание//Новый мир. 1989. № 4. С. 181?

 

Эффект рефлексирования, или рационализации установки, не нужно переоценивать. Человек, будучи сущест-8оМ конечным, не может, разумеется, предвидеть все без исключения последствия содеянного им. Поэтому нельзя требовать от криминолога, чтобы он во всех деталях предвосхитил влияние, которое окажут плоды его дея-тельности на положение дел в обществе. Однако приме-нительно к последствиям ближайшим и отчетливо раз-дичимым такие требования должны быть предъявлены к себе каждым, кто подвизается на ниве криминологии. Здесь возникает проблема применения установки (к этой проблеме мы вернемся в гл. 4).

3.3. Криминологический текст

Криминологическая персонализация, предполагающая параллельное рассмотрение наряду с готовыми теоретическими концепциями также личности их автора -самого исследователя с присущей ему установкой на объяснение исследуемого материала, позволяет нам вернуться к рассмотрению криминологического текста, но на сей раз уже на несколько другом уровне. Прагматический компонент языка теперь будет использоваться не для выделения того или иного объяснения криминологической реальности, а для непосредственного понимания криминологического текста.

Но прежде чем говорить о понимании текста, необходимо уточнить, что в дальнейшем изложении подразумевается под термином «текст» вообще и словосочетанием «криминологический текст» в частности. Простейшим и в то же время достаточно ясным на первый взгляд определением этого термина могла бы послужить следующая формулировка: текст — это фиксированная языковая (знаковая) структура. Именно такое определение неявно подразумевалось в логико-лингвистическом анализе криминологического текста, предложенном читателю в гл. 2. Следует, однако, принять во внимание, что подобная трактовка термина «текст» хороша для семантического ч синтактического уровня анализа, но совершенно не Подходит для прагматического уровня. Двигаясь в русле семиотической традиции ', необходимо принять в рас-

1 Семиотика — наука о знаках, включающая в себя на правах ча--тных дисциплин семантику, синтактику и прагматику (дектику).

133

 

чет так называемую дихотомию языка, выявленную описанную швейцарским языковедом Ф. де Соссюр0м Это дихотомия «язык — речь»; язык — некоторый а«' страгируемый социальный объект, представляющий Со" бой определенную систему правил, необходимых ддя коммуникации, речь же — индивидуализированное проявление языка, или язык в действии '.

Соответственно такому пониманию языка и речи меняется и подход к тексту. Это может быть фиксированная структура коммуникации, нечто объективно сущест- ' вующее в контексте данного языка коммуникации, но это также может быть объективация установок и переживаний личности, творящей текст. В последнем случае текст! выходит за рамки обычного языка коммуникации, становится чем-то иным по сравнению с усредненным, общественным языком.

Сказанное означает, что если ранее мы фактически рассматривали текст как языковую систему, вырванную из речевого действия, то теперь нам предстоит рассматривать текст как элемент речевого общения. В семиотике речевая коммуникация имеет достаточно простую структуру: адресант посылает некоторое сообщение адресату. Для того, чтобы это сообщение дошло по назначению, необходимо, во-первых, иметь физическую и психологическую связь между адресантом и адресатом. Во-вторых, должен существовать общий для них обоих код, с помощью которого составляется и воспринимается сообщение. В-третьих, адресат должен воспринимать контекст сообщения 2. Поэтому при обсуждении в дальнейшем проблем собственно криминологического текста мы будем иметь в виду именно такую структуру речевого общения, т. е. существование источника и получателя криминологической информации, а также необходимых семиотических условий связи между ними. Если, например, один криминолог, прочитав статью другого криминолога, узнает, что уровень преступности несовершеннолетних в некотором регионе возрос за 10 лет на 20 % й что главной причиной этого явилось увеличившееся число разводов, то мы можем утверждать, что автор и читатель статьи стали участниками речевого общения.

1              Барт Р. Основы семиологии // Структурализм: «за» и «против»-

М„ 1975. С. 116.

2              Якобсон Р. Лингвистика   и поэтика // Структурализм:   «за» й

про

«против>. М., 1975. С. 198.

134

 

между ними осуществлялась посредством отпеча-'яного в журнале текста, читатель владеет языком (ко-rQNi) автора и, кроме того, воспринимает криминологический контекст сообщения (статьи).

При таком подходе нас меньше всего интересует организация текста, правила его связности, способы раскрытия значимости предложений. Здесь налицо поистине гЛобальная проблема: что понимает адресат, как он это делает, является ли понятое им той самой информацией, которую хотел сообщить ему адресант. Пытаясь найти ответ на эти вопросы, нужно иметь в виду, что адресант й адресат, говорящий и внимающий, расположены по отношению к тексту отнюдь не симметрично: первый знает, что он сказал, второй лишь имеет шанс узнать это. Речевое общение здесь условно, ибо только понимание текста адресатом оживляет текст, восстанавливает голос адресанта.

Упор на роль речевого компонента языка в понимании текста акцентирует индивидуальность говорящего и внимающего, но тем не менее не означает психологизации самой процедуры понимания. Необходимо иметь в виду, что текст принадлежит другому компоненту языка — его структуре, всегда представляющей по своей сути нечто общественно значимое. В силу отмеченного обстоятельства как создание, так и восприятие текста, будучи процессом индивидуальным, осуществляется посредством объективного, имеющего статус всеобщности языка. Из этого следует, что в процессе понимания нельзя ограничивать себя выяснением того, что имел в виду автор текста и чем руководствовался читатель, пытаясь понять этот текст. По тонкому замечанию Гадамера, письменный, т. е. материально зафиксированный, текст есть самоотчуждение, это — отчужденная речь 1.

Каковы бы ни были намерения автора, созданный им текст будет нести только тот смысл, какой доступен другим. Это, собственно говоря, смысл самого сообщения, а не переживания автора, которые он попытался «вложить» в текст. В то же время адресат, желающий понять изначальный смысл текста, должен руководствоваться теми *е критериями общезначимости, что и автор, но при этом (здесь-то и проявляется «во весь рост» парадокс понимания) ему предстоит извлечь из речевой стихии всеобщего

Гадамер Х.-Г. Истина и метод. М., 1988. С. 454, 457.

135

 

речевой компонент текста. Если адресант пытался посред ством текста реализовать индивидуальное во всеобще{/ то адресат, наоборот, пытается в процессе понимания выделить из всеобщего индивидуальное, установить За дание смысла текста в «говорении».

Но вернемся к нашему примеру. Криминолог, читающий текст, в котором говорится о взаимосвязи уровня преступности несовершеннолетних с количеством распавшихся семей, подготовлен к тому, чтобы с большей или меньшей глубиной представить себе, как была получена подобная информация: для этого существуют соответствующие методики, с которыми криминолог знакомится еще на стадии своего обучения. Но адекватно ли понимание того, как была получена эта информация, пониманию того, что хотел сказать автор текста?

Если автор исходил из того, что преступление есть результат испорченности нравов, одним из индикаторов которой выступают учащающиеся случаи распада семей, он скорее всего имел в виду, что та же испорченность нравов губительно влияет на подростков по принципу: каковы родители, таковы и дети. Если же автор полагал, что корни преступления уходят в социальную дисфункцию, то своим исследованием он хотел показать, что распавшаяся семья не в состоянии выполнять функцию социализации своих детей, а плохо социализированные дети почти наверняка становятся преступниками. Не следует думать, что структура подобного связанного текста совершенно инвариантна относительно установок автора. Он может реализовать свою установку либо в способе задания значений используемых им криминологических терминов, либо непосредственно в интерпретации результатов проведенного исследования.

В последнем случае возникает новая проблема: а какова установка читателя текста? Ведь в зависимости от совпадения или несовпадения установок автора и читателя понимание текста может наступить или не наступить. Простейший и, пожалуй, забавнейший вариант возникает тогда, когда читатель, установка которого диаметрально противоположна установке автора, полагает, что обнаружил в тексте подтверждение собственных предположений, в корне противоречащих предположениям автора. Эта своеобразная эгоцентрическая позиция читателя встречается гораздо чаще, чем того, казалось бы, следовало ожидать.

136

 

Так, в тексте отчета об одном из брифингов, состоявшихся в МВД СССР, отмечалось, что за 9 месяцев 1989 г. экономическая преступность снизилась по сравнению с teM же периодом 1988 г. на 2,6 %. Автор отчета с удов-детворением подчеркивает: наконец-то «прижали» спе-'кулянтов (снижение на 1,2 %) и взяточников (снижение р 18,5 "/о)1. Представляется бесспорным, что автор понимает данную часть текста как свидетельство серьезных успехов системы уголовной юстиции на поприще борьбы с экономическими преступлениями, в особенности со спекуляцией и взяточничеством. Следует, однако, учитывать, что скептически настроенные криминологи по прочтении данного текста усмотрят в нем убедительное свидетельство обоснованности одолевающих их сомнений касательно способности правоохранительных органов эффективно выявлять факты спекуляции и взяточничества.

И все же более типичным нужно, по-видимому, считать другой случай: читатель сознает, что его позиция не совпадает с позицией автора, и извлекает из этого вполне заурядный вывод — я прав, а автор заблуждается. Текст, который способен переубедить исследователя,— это нечто из области романтических мечтаний, ибо смена установки не бывает результатом отдельного акта познания: она скорее дело веры, дело всей жизни исследователя.

Итак, понимая текст, мы всегда пытаемся раскрыть всеобще-индивидуальное, установить источник и характер смыслообразования или, говоря на языке семиотики, стараемся адекватно воспроизвести контекст сообщения. Конечно, идеальный случай имеется тогда, когда сообщение основывается на отрефлексированной установке автора, когда в самом тексте отчетливо проступает здравый смысл его создателя, присущие автору образованность и способность суждения. Если читатель окажется Достоин такого автора, понимание текста будет означать вьібор определенной дистанции чтения. С этой дистанции Раскрывается традиция, в духе которой создавался дан-чьій текст, наличествующее в нем следование известным авторитетам, осознанный выбор культурных ценностей втором. Понимание здесь ни в коем случае не равно-3Начно согласию с понятым. Просто в понимании осозна-

Правда. 1989. 11 окт. С. 6.

137

 

 

 

ется, что породило понятие, при некотором безразлич аметра. Речь должна вестись о рефлексировании уста-

Д того, кто его создал.       Р„КИ) установлении  ее общекультурных оснований.  Не

вы-

ІЛЄКСИИ

автора    и

                ,  „.„^^*liu 4\j^\j\jntM^ ишпили ;

счет недостаточного овладения правилами логики и лин вистики либо недооценки значимости этих правил дг1 криминологического исследования. Но еще Фрейд зам тил (правда, по другому поводу), что за явными или ц явными ошибками кроются вполне определенные намер] ния '. Не солидаризуясь с чрезмерным психологизма

^ТПГП     \ГТООПХТ^ ТТОтттї гт        . . т •. 

:имание текста может означать и исправляя установка именуется в герменевтической философии ние содержаи    сея в нем ошибок. Речь идет прежде вес пед-рассудком: она не только предшествует положитель-икр-лингвистической природы, т. е. так( 0МУ знанию, но и требует определенной рафинации, очищения   от замутняющих   ее   примесей.   Таким   образом, естественное желание исправить «ошибку» текста и яснить ее происхождение неизбежно ведет к рефле

існить ее происхождение

/становок обоих участников   коммуникации

текста.

.

Надежда на превращение криминологии в монолитную дисциплину, базирующуюся на вполне определенных, принимаемых всем научным сообществом принципах,

-- г.тт^-1       тпачттгтптт о    ----   /тт'ГЧСІ^Т ТТОТ1Ы С*       ТГ     ДЛ О1ГГ*ТЛДЛ О TT'kTJCMJ        CI Р H Г» Л ТІ-

этого утверждения, мы тем не менее вслед за отцом псі вполне  понятна — стремление  к максимальной  ясности повторить,  что  ошибочные  действц коренится в глубинах человеческой натуры. Однако эта іолога наверняка имеют  свой  смысл,   связанны, надежда сродни идее сведения  всех криминологических 'рудно догадаться, с установкой исследователя    исследований в единый согласованный и логически орга-«Меч  стая», неотрефлексированная установка неситі низованный текст. Отсюда уже только один шаг до реа-это уже отмечалось в параграфе 3.2) отпечьто лизации на криминологической  ниве  великого  замысла гого  сознания,  профессионального психологизм Козьмы Пруткова, изложенного им в проекте «О  введе-ш. Нерефлексированность установки наиболе: нии   единомыслия...».   Обсуждать   подобные    замыслы

ОЧЕВИДНЫМ ОбраЗОМ Выражается В ТОМ. ЧТО любое VTRpnJ ,>,>0г,,,оа    ияпрпнпр   hp гтпит   nnqTDMV  ябголЮТНО    ЗЗКОНО-

~^о„мпс,ж uupdj том, что любое утверх всерьез, наверное, не стоит. Поэтому абсолютно

. _ -,        r,- ,,r^4j,^. її -чі^і^і i-nncc, a выражс

ниях «это на самом деле так» или «этого быть не можеті Поэтому когда один криминолог говорит другому, что ег концепция ошибочна, он имеет в виду нечто совершен» другое, а именно тот факт, что установка говорящего от лична от установки внимающего. Дискуссия, которая воз

ИИТТЯРТ     ПГ\      ТТУЧП/Л ПГтг     ттлтттт.-^"^-"—            

IUII 1^1-1 УУ      IVI\V^1V_/O.     IIV-'V-V JJJ^Xl Л     LJ     \^^,\J v-     p <~l ij ЛІ. и І Ч-.     л» v,^n ^ ,*-!,•_. .u и і ^-v. ^ ,_,.»>... ,.

установки, в которых в свою очередь отражаются многообразные слои человеческой культуры.

Попытки судить о криминологических текстах как о правильных или неправильных разумны и обоснованны только в двух случаях. Во-первых, тогда, когда речь идет

nh   тг^тлтл отїґлгттітт    ст г> TJT_T V    ÏJ о. тт г» Г» а О т. 7 ЛТ Р Ц U ІЛ      ГЇПП OW ГТ PUH Ы Y    ЧЯКР-

отношении  так называемой  криминологическо мерным надо считать существующее  положение  вещей,

реальности воспринимается только в терминах «истинно для которого характерно наличие множества конкуриру-

жно» либо, говоря проще и энергичнее, в выраже ющих текстов, несущих в себе разные исследовательские

ния         а самом деле так» или «этого быть не мж» чееь отажаются много-

„„„,,„„  „,;                „              "v'-'   '"> 'vuiu^a^ uuj    ШЛЬКО В Двух случаях.  DU-перьыл,   Іиід<а, лиїда jJciD иа>-і

____ г_      --- r^,..il     lj     uuwionvunt,    OUiijJU^

о «праведности», т. е. о том, каков символ веры каждой из спорящих сторон.

В связи с этим другим, после логико-лингвистическО'

го, ракурсом исправления ошибок текста является вьи

нение самих установок исследователей, спровоцировав'

ное неадекватным толкованием текста. В строгом смысл6

это уже не ошибки, поскольку нельзя оценивать реализ"'

ванную в тексте установку с помощью категорий    '

АЛЛПЫМ    llpCilCUpcyiVCnnciVl    Гі   Lpai\lUiVl,   /J,^iyi^ А сіп І лі ji»iv^A,i   ïivv-vi^

Дователя и тому подобными привходящими обстоятельствами, не носящими принципиального характера. Во-вто-рьіх, на начальном этапе процесса осознания криминологией своих оснований. Иначе говоря, об ошибках можно ч Должно говорить, пока мы находимся во власти предрассудков в смысле искаженного пред-понимания. Когда *е криминолог начинает рефлексировать свои и чужие

\Frim                                       Д.                               лтї-л™

атгори   «ис

но» или «ложно». Точно так же нельзя исправить уст3' новку в смысле изменения какого-то ее структурного лз|

зводу понимаемой таким образом «правіш  Об устранении явных недоразумений, порожденных заве-т очень скоро перейти в выяснение вопрос;; домьш пренебрежением к фактам, дилетантизмом иссле-J», т. е. о том, каков символ веры каждой дОВателя и тому подобными привходящими обстоятельст-

Т.  Є.

~*U.i.lUE>I\n,         j-^ij JT1 J.VinnVJ.Ji Wl   Xi ~L\s\^l\.Kl.Xl         і V-iiv^ І         лж j л л x І.І и              ^,л-^ъ.^^ +

П°Д углом зрения его уместности или неуместности, в сугубо прагматическом плане.

Фрейд 3. Введение в психоанализ. М., 1989. С. 35.

Поскольку криминология по  самой  своей  сути   есть йаУка прикладная, ту же мысль можно выразить в иной

138

139

 

форме. Судить о криминологическом тексте надлежит ца

ОСНОВе ТЄХ ПраКТИЧеСКИХ СЛеДСТВИЙ, КОТОрЫе ИЗ НЄГО BblTg

кают. Если читатель готов принять эти следствия как hp что желательное, у него есть необходимые и достаточные основания для того, чтобы признать текст правильным если эти следствия представляются ему неприемлемыми' он вправе отвергнуть данный текст как плод заблужде.' ний.

Прагматический критерий достоверности (или, говоря более строго, подходящести) формируется в сознании криминолога отнюдь не произвольно. Такой критерий — это, конечно, не мимолетная прихоть, от которой читатель может отказаться с той же степенью легкости, с какой он на ней остановился. Прагматический критерий достоверности (подходящести) есть результат совокупного действия множества разноплановых факторов, в числе которых видное место принадлежит традициям и авторитетам. Убедиться в этом проще всего можно путем рассмотрения все тех же парадоксов криминологии в их, если можно так выразиться, прагматическом измерении.

Система взглядов и оценок, питающая парадокс общественной опасности преступления, бесспорно образует одну из древнейших интеллектуальных и эмоциональных традиций. Эта традиция приписывает действительности строго дихотомическую структуру, окрашивает мир всего в два цвета — белый и черный. Соответственно такому восприятию добро и зло не могут трактоваться как две стороны одной и той же медали; это две самостоятельные сущности, которые решительно противостоят друг другу и вступают в контакт на манер боксеров на ринге — только для того, чтобы обменяться ударами. Понятно, что о каком-либо «пересечении» добра и зла в этой картине мира не может быть и речи. Столь же понятно, что преступное поведение, являющееся по определению за-ведомым злом, просто обязано находиться на приличия дистанции от правомерного поведения как от заведомого добра, т. е. быть качественно отличным от последнего феноменом.

Другая традиция, лежащая у истоков парадокса о щественной опасности преступления,— это этатизм, понимаемый как истовая вера в мудрость и всемогущество гс сударственной власти.   С  этатистских  позиций  резонн предполагать, что именно в силу своей мудрости госуДаР ство в лице законодателя способно «открывать престу

НО

 

ления», т. е. диагностировать деяния как преступные по jiepe появления у них особого качества, именуемого общественной опасностью, и декриминализировать их, буде такое качество исчезнет. Что касается свойственного государству могущества, то его надо понимать как фактор, позволяющий удерживать число преступлений на уровне, который, с точки зрения интересов общества, ложно считать более или менее терпимым.

: Правда, в сильно пораженном скепсисом XX веке ста-йовится все труднее и труднее сохранять веру в сверхъестественные способности законодателя; слишком уж часто приходится людям на собственном печальном опыте убеждаться в том, что решения, принимаемые на самой вершине пирамиды власти, оказываются ничуть не лучше (а подчас даже заметно хуже), чем решения, принимаемые рядовыми гражданами у основания этой пирамиды. Возникающие в связи с этим сомнения породили весьма существенную оговорку: ныне признается, что государство может иногда ошибаться, интерпретируя в качестве преступлений деяния, которые «на самом деле» не являются таковыми. Эта оговорка в свою очередь порождает естественный вопрос: а кто же в состоянии обнаружить ошибочность акта криминализации и указать на допущенную ошибку законодателю? Напрашивается ответ, что «корректировщиком» в подобных случаях может выступать только наука как единственный институт, мудрость которого превосходит даже мудрость государства. Налицо, таким образом, влияние еще одной традиции -сциентистской. В духе этой традиции опора на науку, использование ее новейших достижений есть не только необходимая, но и достаточная гарантия успешности любого вида деятельности, в данном случае — гарантия деятельности, направленной на поддержание определенного порядка в обществе.

Практические следствия, вытекающие из предложенного выше текста, могут быть сведены к двум основным моментам. Поскольку, во-первых, жизнь есть непрерывное сражение сил добра с силами зла, составной частью этого сражения должна быть бескомпромиссная борьба с той разновидностью зла, какой является преступность. Если, во-вторых, борьба с преступностью не приносит значительных побед и порядок в обществе непрочен, вину за это несет государственная власть. Природу этой вины Можно описывать по-разному. Логично, например, пола-

141

 

гать, что невысокая эффективность борьбы с престуц. ностью связана с тем, что государство криминализировало не все общественно опасные деяния, или недостаточно энергично преследовало совершение криминализированных деяний, или напрасно попыталось сэкономить, отпуская средства на эту борьбу. Весьма популярны здесь объяснения сциентистского толка. Согласно этим объяснениям, все дело в слабом взаимодействии науки и практики. Если добиться, чтобы наука обращала больше внимания на потребности практики, а практика больше прислушивалась к рекомендациям науки, положение начнет незамедлительно улучшаться.

Думается, что все эти практические следствия имеют одну общую черту. Каждое из них в той или иной мере способствует укреплению установки на ригоризм. В пользу обоснованности высказанной гипотезы говорит факт, засвидетельствованный многочисленными наблюдениями: там и тогда, где и когда большинство членов криминологического сообщества разделяет убеждение в том, что общественная опасность есть специфическое имманентное свойство преступлений, большинство членов общества разделяет убеждение в том, что государство способно искоренить преступления. Для реализации этой способности требуется немногое — неумолимая твердость при принятии и применении уголовного закона. Следовательно, солидаризуясь с этим текстом, криминолог принимает как должное ригористическую установку массового сознания и, более того, вносит посильный вклад в углубление и закрепление этой установки.

Традиция, из которой вырастает парадокс отклоняющегося поведения, ничуть не уступает в древности происхождения традиции, питающей парадокс общественной опасности преступления. Люди всегда склонны были рассматривать поведение, общепринятое в той культуре, к которой они принадлежат, как нормальное, «правильное», а поведение, не принятое в этой культуре, как отклоняющееся, «неправильное». Для древнего грека любой негрек был дикарем, варваром, не имеющим представления о должном и запретном; для древнего славянина германец, речь которого он не мог понять, был существом, вообще лишенным дара речи,— «немцем». Крайности подобного рода постепенно отмерли в процессе исторического развития, но традиция абсолютизаций «своей» культуры сохранилась. Сегодня, как и тысячи лет

142

 

Лазад, люди склонны квалифицировать в качестве социальной патологии всякий поведенческий акт, не вписыва-дщийся в рамки интериоризированной ими культуры. Отсюда всего один шаг до того, чтобы требовать официального запрещения отклоняющегося поведения либо, по меньшей мере, его крайних проявлений и преследования нарушителей запрета.

Г \ В генезисе парадокса отклоняющегося поведения прослеживается любопытное противоборство двух других традиций — этатистской и сциентистской. Влияние этатистской традиции сказалось в воззрениях, согласно которым только государство наделено даром размежевания нормы и патологии. Поэтому актами отклоняющегося поведения нужно считать все те и только те деяния, которые запрещены действующим законодательством под страхом уголовного наказания. При этом предполагается, что акт криминализации сам по себе достаточен для того, чтобы вызвать всеобщее осуждение криминализированного деяния и тем самым перевести его в категорию отклоняющегося поведения, даже если до того оно воспринималось массовым сознанием в качестве нормального поведения. Со сциентистских позиций только наука способна обоснованно судить о том, какое поведение надлежит считать нормальным и какое отклоняющимся. Акты криминализации имеют смысл лишь постольку, поскольку они воспроизводят выработанные наукой оценки. В противном случае криминализация носит сугубо формальный характер и ничего, кроме вреда, принести не может. Последователи сциентистской традиции весьма критически воспринимают ценностно-ориентирующее значение уголовного закона. Они склонны трактовать расчет на то, что стигматизация деяний предопределяет их пребывание в разряде отклоняющихся, как проявление претензий государства на произвольное манипулирование массовым сознанием.

Заметим, что в теоретическом плане представление о преступлении как проявлении отклоняющегося поведения не так уж далеко ушло от представления о преступлении как о носителе общественной опасности. В обоих случаях имеется в виду, что деяния, которые «на самом деле» являются преступлениями, принципиально отличны от всех •прочих деяний. Другое дело практические  следствия:   в рассматриваемом случае они отнюдь не таковы, как в пре-'дыдущем.

143

 

Само деление поведения на нормальное и отклоняющееся базируется на социологическом учении о культуре понимаемой преимущественно как система схематизированных и эталонных способов мышления, восприятия а реагирования. Ядро культуры составляют традиционные (т. е. исторически отобранные и переданные) идеи и связанные с этими идеями ценности 1. Понять определенную культуру и научиться сознательно действовать в ее рамках можно только через процесс социализации личности 2. Отсюда следует, что реальные шансы противодействия преступлениям надо искать в сфере совершенствования этого процесса. Иными словами, концепция отклоняющегося поведения противопоставляет ригористической установке концепции общественной опасности преступления либеральную концепцию, основанную прежде всего на приоритете предупредительной деятельности. В наших условиях криминолог, принимающий последнюю концепцию, должен быть готов к серьезному конфликту с большинством своих сограждан, воспринимающих любое сомнение в эффективности уголовно-правового регулирования общественных отношений как проявление слабости и даже прямое попустительство преступности.

Традиции, в русле которых сформировался парадокс общественной опасности личности преступника, превосходно описал и проанализировал А. М. Яковлев. Вместо того, чтобы пересказывать это описание, отошлем к нему читателя 3 и обратимся непосредственно к практическим следствиям, которые влечет за собой установка на качественное отличие личности преступника от личности пра-вопослушного гражданина.

Наиболее серьезное из этих последствий состоит в том, что центр тяжести деятельности системы уголовной юстиции переносится с деяния на деятеля. Если преступление есть не что иное, как частное проявление свойств личности преступника, логично уделять главное внимание не тому, что сделано, а тому, кто это сделал. Здесь

1              Kroeber A. L, Klachohn С. The Concept of Culture. A critical

Review of Difinitions//Papers of the Peabody Muzeum.  1950. Vol. 41

(цит. по: Щепаньский Я. Элементарные понятия социологии. M., 1969.

С. 43).

2              Щепаньский  Я.  Элементарные понятия  социологии. М.,   1969.

С. 50—51.

3              Яковлев А. М. Теория криминологии и социальная   практика.

М., 1985. С. 21—83.

144

 

становятся возможными ситуации, в которых лицо, совершившее более тяжкое преступление, наказывается мягче, чем лицо, совершившее менее тяжкое преступление, поскольку суд пришел к выводу, что личность первого из виновных существенно опаснее, чем личность вто-

Ірого.

'  Допустимость такого подхода оспаривал еще Аристотель. Он различал распределительную  и уравнительную

[справедливость и утверждал, что первая должна быть пропорциональна заслугам (т. е. характеристикам личности), а вторая — пропорциональна причиненному вреду. «Если один... причиняет вред, а другому он причинен, то закон учитывает разницу с точки зрения вреда, а с людь-

гми же он обращается как с равными»1.

Участие в дискуссии, начатой Аристотелем, не входит в данном случае в наши намерения. Заметим только, что исследователь, включающий общественную опасность личности преступника в структуру конструируемой им криминологической реальности, голосует тем самым за максимальное расширение дискреционных полномочий суда в части назначения уголовных наказаний, ибо только усмотрением суда, не основанным на достаточно ясных критериях, может быть оценена степень общественной опасности обвиняемого.

Понимание личности преступника как особого феномена, качественно отличного от всякой иной личности сильно способствует видению в преступнике «внутреннего врага» данного общества. С помощью этого образа неоднократно удавалось сплотить большие общности, подвинуть их на крупномасштабные совместные действия. По мнению Б. Ф. Поршнева, само осознание принадлежности к некоторой общности людей (категории «мы») исторически восходит к предварительному осознанию существования другой отличной от «нас» или даже враждебной «нам» общности (категории «они»)2. Преступники как нельзя лучше подходят для категории «они», а тем самым для консолидации той части граждан, которая высоко оценивает свои нравственные качества. Другое дело, стоит ли криминологу считать возможным и желательным интеграцию, купленную ценой жесткой стигм а-

1              Аристотель. Никомахова этика // Соч.: В 4 т. М., 1983. Т. 4.

[.С. 153.

2              Поршнев Б.  Ф.  Социальная  психология  и  история.  М.,  1979.

С. 78—84.

145

 

тизации людей, преступивших требования уголовного закона.

Парадокс свободы воли, рассматриваемой с позиций прагматики, утрачивает самостоятельное значение и превращается в частный случай парадокса общественной опасности личности преступника. Если поведение человека есть детище его свободной воли, то содержание этой воли, в свою очередь, есть детище ее носителя. У хорошего (законопослушного) человека воля наверняка будет доброй, у плохого (общественно опасного) — злой.

Практические следствия такого рода понимания свободы воли очевидны: обеспечение должной эффективности борьбы с преступностью мыслимо только через подавление «злой воли» страхом перед наказанием. Таким образом, установка на выведение преступного поведения из качеств личности преступника посредством использования промежуточного между личностью и деянием звена — усмотрения или воли субъекта — ведет к ригоризму в той же степени, что и все другие установки аналогичного плана.

Говорить о том, что криминологический парадокс причинного объяснения уходит своими корнями в традиции познавательной деятельности, значило бы высказывать сугубо тривиальные сентенции. Согласно господствовавшим в прошлом и широко распространенным поныне взглядам, весь смысл существования науки состоит именно в выявлении причин изучаемых ею явлений и возможно более детальном исследовании «механизмов», соединяющих причины со следствиями. На этом пути науку поджидает, однако, довольно курьезная ловушка в виде опасности чересчур сильно сблизиться с донаучным или магическим мышлением. Эта опасность обусловлена тем, что, как отмечает известный английский этнолог Дж. Дж. Фрэзер, фундаментальное допущение магии тождественно воззрению современной науки: в основе как магии, так и науки лежит твердая вера в порядок и единообразие явлений. Неудивительно поэтому, что один из принципов магического мышления — подобное производит подобное, или следствие похоже на свою причину ' — пользуется широким хождением в науке, которая, впрочем, предпочитает умалчивать о его родословной.

Развиваясь в духе подобной традиции, криминология

Фрэзер Дж. Дж. Золотая ветвь. М., 1983. С. 53, 19.

146

 

настойчиво пытается обнаружить такие явления и процессы, которые можно было бы считать специфическими причинами преступности, т. е. порождающими только преступность и ничего более. Поскольку преступность интерпретируется при этом как феномен исключительно негативный, зона поиска причин замыкается кругом тех социальных фактов, которые квалифицируются исследователем тоже в качестве негативных (подобное производит подобное).

Нужно принять во внимание, что в детерминистской традиции число следствий неизменно превышает число породивших их причин. Поэтому, как замечено со времен Аристотеля, любая причинная цепь сходится, если двигаться вдоль нее в направлении, обратном течению времени, и в своей исходной точке неизбежно представлена , одной-единственной первопричиной. В связи с этим у криминолога возникает сильнейшее искушение обнаружить первопричину преступности, причем обязательно такую, которой можно было бы без колебаний присвоить знак минус.

Практическим следствием данной концепции становится расчет на то, что вслед за обнаружением искомой первопричины будет найдено средство ее устранения, а значит, откроется возможность полностью вытеснить преступность из жизни общества. Испытывалось много кандидатов на роль первопричины — от испорченности нравов через биологические особенности организма преступника к эксплуатации человека человеком. Соответственно предлагались и различные рецепты воздействия -нравственное обновление, изоляция или даже физическое уничтожение биологически неполноценных особей, кардинальное политическое и экономическое переустройство общества и т. д. Определяя свою позицию по отношению к причинному объяснению преступности, криминолог должен отчетливо определить и свое отношение к подобным рецептам.

Парадоксы дискретности и латентности, как и парадокс свободы воли, будучи рассмотрены с позиций прагматики, перестают выглядеть отражением самостоятельных криминологических проблем. Каждый из них на свой лад отражает более общую установку, согласно которой все преступное отделено четкой, однозначно интерпретируемой гранью от всего непреступного. Поэтому практические следствия соответствующих воззрений ничем в

147

 

принципе не отличаются от следствий парадокса общественной опасности преступления и общественной опасности личности преступника.

Более интересны практические следствия парадоксов целей наказания. Представляется, что на протяжении большей части истории человечества необходимость наказания зла воспринималась на правах самоочевидной истины, не нуждающейся ни в каком обосновании. Наказывать зло, как бы это зло ни понималось, было делом естественным в той же мере, что дышать воздухом или потреблять пищу; не делал этого только тот, кто не имел к тому возможности.

Эпоха Просвещения впервые усомнилась в том, что наказание содеянного зла есть самостоятельная ценность. От наказаний, а тем более от жестоких наказаний, которые пришли в эту эпоху из средневековья, чересчур открыто веяло давним духом отмщения «око за око и зуб за зуб». Поэтому Просвещение в лице Чезаре Беккариа сформировало идею превентивного значения наказания. Эта идея позволяла настаивать на коренном пересмотре системы наказаний в сторону ее смягчения: ведь, по мысли Беккариа, превенция достигается не жестокостью наказания, а его неотвратимостью.

В наши дни любой криминолог без колебаний признает, что благодаря Беккариа уголовная юстиция стала куда гуманнее, чем была до него. Но это признание вовсе не равнозначно безоговорочному принятию концепции превентивного значения наказания. Тот факт, что эта концепция оказалась подходящим средством смягчения суровых законодателей и судей прошлого, нельзя принимать за доказательство ее истинности. Впрочем, как отмечалось уже в параграфе 1.3, такого доказательства вообще не существует. А раз это так, то каждому новому поколению криминологов придется заново решать для себя вопрос: что предпочтительно — наказывать человека за то, что он совершил преступление, или для того, чтобы он — и другие — преступлений не совершали? Пока что традиция и авторитет поддерживают второй ответ. Будет ли так всегда или пальма первенства вновь, как это было до Беккариа, вернется к первому ответу, покажет время.

Указывая на традицию как на важный элемент прагматического критерия истинности, мы, конечно, полностью сознаем, что любую научную традицию можно признавать или отвергать. Приходится, однако, считать-

148

 

ся с тем, что если традиция сохраняется в течение столетий или даже тысячелетий, то у нее есть какие-то неусыхающие корни. Иначе говоря, сама жизнеспособность традиции указывает, что она кому-то и зачем-то очень нужна. И как нельзя силой воскресить умершую традицию, так нельзя умертвить живую традицию со всеми следствиями, которые эта традиция порождает. Во всяком случае, попытка такого умерщвления всегда выглядит довольно рискованным занятием, ибо, по словам Монтеня, как бы благовиден ни был предлог, все же всякое новшество чревато опасностями.

Итак, в тех случаях, когда криминолог начинает руководствоваться здравым смыслом, а не тем, что ему как представителю некоторого сообщества, профессионального коллектива или социального класса, кажется, когда он впитал в себя определенную общекультурную, в том числе правовую, традицию, в которой отработано искусство подведения общего под частное, тогда, само собой понятно, возможно такое криминологическое понимание текста, которое вряд ли может быть описано в виде некоего готового методологического рецепта. Основанием криминологии становится в таком случае сама криминологическая деятельность, или практика.

 

«все книги     «к разделу      «содержание      Глав: 7      Главы:  1.  2.  3.  4.  5.  6.  7.