Глава 4 КРИМИНОЛОГИЧЕСКАЯ ИНСТИТУЦИАЛИЗАЦИЯ

4.1. Горизонт криминологических исследований

Предпринятый в параграфе 3.3 анализ прагматического компонента языка позволил сделать вывод, что криминологический текст представляет собой такую лингвистическую структуру, в которой объективируется исследовательская установка автора, его определившаяся жизненная позиция. Однако этот вывод сам по себе не способен раскрыть природу процесса вербализации исследовательской установки. Дело в том, что за пределами персонали-зации криминологических исследований неизбежно остается общезначимость результатов проекции исследовательской установки, или, иначе говоря, криминологического текста. В связи с этим возникает необходимость продвинуться вперед еще на один шаг и попытаться установить, как установка трансформируется из феномена идеального в феномен материальный, из мыслей, замкнутых сознанием адресанта, в текст, доступный пониманию адресата.

Приступая к решению этой задачи, надо прежде всего принять в расчет следующее важное обстоятельство. Даже если положить в основу описания структуры понимания интенциональность сознания, его «направленность на...», любая попытка найти основание общезначимости смыслов, которыми располагает сознание исследователя, не сможет обойтись без определенной детерминированности этой направленности. В связи с этим нам придется ввести еще одно понятие феноменологического анализа— «горизонт», правда, наделив его (как это уже было в случае с феноменологическим понятием «установка») нетрадиционным содержанием.

Что такое горизонт? В общепринятом словоупотреблении это всегда край видения, тот естественный предел, в который упирается взор наблюдателя и который нельзя преодолеть никаким естественным способом. В традици-

150

 

онной феноменологии именно это имеется в виду, когда речь заходит о горизонте как некоей границе поля восприятий, обрамляющей тематическое ядро сферы интен-ционального сознания1. Нетрудно себе представить, что горизонт есть нечто подвижное: хотя он объективен в том смысле, что задает пределы видения, ясна его зависимость от позиции наблюдателя. По мере того, как наблюдатель меняет свою позицию, меняется и его горизонт.

Подобную подвижность горизонта видения вещей имел в виду Э. Гуссерль, когда предлагал различать внутренний и внешний горизонты. Наше восприятие объектов может осуществляться разнообразными способами. Это означает, что горизонт индивидуального опыта личности всегда остается открытым. В отношении одного и того же объекта человек может обладать множеством горизонтов восприятия, однако все эти горизонты располагаются внутри одного общего для всех них горизонта. Последний является необходимым условием любого возможного опыта и поэтому вполне естественно именуется «миром». В таком контексте проблема восприятия или фиксации объекта может быть сведена к одному из фундаментальных свойств сознания (всегда сознания о мире), а именно к структурированию, связывающему неопределенную общность мира и определенную частность объекта возможного опыта. Саму же возможность восприятия объекта описывает понятие внутреннего горизонта как постоянно открытой возможности детерминирования.

Необходимо, далее, обратить внимание на то, что восприятие объекта требует его выделения, или, как предпочитают выражаться феноменологи, тематизации. Выделяя объект видения, мы тем самым отличаем его от образуемого другими объектами «фона» как нечто представляющее для нас интерес. Любопытно, что само слово «интерес» восходит к латинскому «inter esse» — «располагаться между», т. е. «быть отличным». Таким образом, выделение объекта видения есть не что иное, как отграничение его от чего-то такого, что присутствует наравне с выделяемым, но не интересует нас. В этом смысле выделяемый объект всегда потенциально принадлежит

1 Бабушкин В. У.   Феноменологическая   философия   науки.   М., 1985. С. 175.

151

 

бесконечному горизонту сопричастных объектов, образующих второй уровень по отношению к внутреннему горизонту. Называя этот уровень внешним горизонтом, мы имеем в виду, что интерес воспринимающего субъекта может изменяться в сторону расширения, т. е. что тема-тизация нашего восприятия может быть модифицирована за счет вовлечения других объектов, сопричастных выделяемому '.

Не следует думать, что рассмотренный механизм восприятия «работает» только в процессе постижения физического, пространственно-временного мира. «Горизонт-ные» характеристики интенционального сознания после надлежащего обобщения могут быть применены к описанию любого аспекта человеческой деятельности. Позиция «наблюдения», с которой открывается тот или иной горизонт видения, означает саму установку «наблюдателя». В этом смысле работа исследователя может быть интерпретирована как объективация горизонта его видения сквозь призму присущей ему исследовательской установки.

Таким образом, горизонт означает уровень возможностей наших знаний и наших интересов, проистекающих из присущей нам установки. Все то, чего мы не знаем, как и все то, что нас не интересует, никак не связано с нашей установкой и соответственно лежит за пределами нашего горизонта. Классифицируя горизонты на внутренние и внешние, мы тем самым предполагаем возможность те-матизащщ знания о мире в соответствии со специализацией интересов людей, с одной стороны, равно как и возможность индивидуального развития горизонта, его расширения, с другой. Однако это еще далеко не все. Надо учитывать также тот факт, что установка, задающая горизонт восприятия, характеризуется не только интенсивностью тематизации и широтой интереса «наблюдателя», но также своей «чистотой» или «замутненностью». Иначе говоря, в зависимости от подходящее™ или неподходяще-сти установки горизонт может оказаться неискаженным либо искаженным.

Проиллюстрируем эти общие положения примерами. Понятно, что установка криминолога предопределяет горизонт проводимого им исследования. Этот горизонт является внутренним, поскольку он всегда остается откры-

Schutz A. Collected Papers. The Hague, 1966. Vol. 3. P. 93—99.

152

 

тым для бесконечного углубления представлений о том, какова природа преступного, и описания преступного под все новыми и новыми ракурсами. Вместе с тем тематиза-ция преступного, его выделение в качестве объекта восприятия, представляющего интерес для криминолога, происходит на фоне внешнего горизонта, в рамках которого располагается бесчисленное множество объектов специализированного исследования, сопричастных преступному. Среди этих объектов социальные действия и социальные общности, биологические и экономические потребности человека, психологические мотивы его поведения и т. д. и т. п. Если теперь предположить, что криминолог социологической ориентации и криминолог нормативистской ориентации начали изменять свои позиции наблюдения, то скорее всего суть этого изменения сведется для «со-циологиста» к тематизации социальных действий и социальных общностей, а для «нормативиста» — к тематизации психологических мотивов.

Горизонт криминолога, установка которого не включает в себя никаких априорных суждений о будущем преступности (позволительно допустить, что такая установка теоретически возможна), будет выглядеть существенно иначе, чем горизонт криминолога, установка которого содержит категорические суждения на сей счет. В свою очередь, установка, согласно которой преступность есть порождение классово-антагонистического общества с центральным элементом экономической структуры этого общества — институтом частной собственности, формирует совсем не такой горизонт, как установка, базирующаяся на традиции, в духе которой зло понимается в качестве неизбежного спутника добра, его, так сказать, оборотной стороны. В рамках первого из этих горизонтов уничтожение частной собственности выглядит достаточным условием полного исчезновения преступности. «Наблюдатель», занимающий позицию, с которой ему открывается подобный горизонт, абсолютно убежден в том, что раз классовая структура общества коренным образом изменилась, то развитие преступности может протекать исключительно по принципу «завтра будет лучше, чем вчера». В рамках второго из этих горизонтов преступность видится неизменным спутником человечества. В этом случае все то, что доступно взгляду «наблюдателя», лишь укрепляет его убеждение в вечности преступности, как зла, которое последовало в наш греховный мир вслед за

153

 

изгнанными из рая Адамом и Евой и расстанется с потомками этой супружеской четы только после Страшного-суда.

Следует подчеркнуть, что горизонт криминологических исследований важен в данном случае не сам по себе, т. е. не просто как сфера возможного видения объектов, представляющих существенный интерес для криминологии. Если бы дело обстояло именно таким образом, речь пришлось бы вести только об интенциональной систематизации действия исследовательской установки криминологии. Куда более широкие перспективы проникновения в саму суть рассматриваемой проблемы открывает обращение к объективации горизонта, в ходе которой пустовавшие ранее рамки возможного опыта наполняются значениями и смыслами. Такое обращение делает возможным наблюдение процесса накопления отбора и обсуждения материала и (что еще интереснее) обнаружение того, как в ходе самого заполнения горизонта меняются сначала установка, а в конечном счете и горизонт исследователя. Последнее обстоятельство заслуживает особого внимания: оказывается, что заполнение исходного горизонта исследования значениями и смыслами может привести через смену начальной установки к существенному расширению внутреннего горизонта.

Любой криминолог может убедиться в реальности описанной выше метаморфозы, обнаружив в своей творческой биографии случаи, когда исследование, начатое им с большей или меньшей долей неопределенности и бес-предпосылочности, «набрав обороты», приводило затем к гораздо более ясному и отчетливому пониманию изучаемого материала и (что выглядит куда менее тривиальным) вырабатывало определенное отношение к объекту исследования. Другими словами, достигнутое благодаря проведенному исследованию расширение и углубление горизонта видения исследуемого предмета делает более осознанной и устойчивой позицию самого исследователя.

Разумно, таким образом, исходить из того, что исследование процессов формирования и смены горизонтов криминологического исследования, протекающих в ходе объективации последних, одновременно представляет собой исследование специфики формирования и преобразования самой установки криминолога. Хотя в основании исследовательской установки лежит свободный человеческий выбор (мы не считаем возможным трактовать в ка-

154

 

честве установки позицию, навязанную криминологу извне, вопреки его воле и намерениям), ее реализация возможна лишь в форме объективации горизонта, актуализации заложенных в горизонте возможностей видения. Можно утверждать, что в объективации горизонта исследовательская установка как бы «узнает себя»; суть подобного узнавания состоит в том, что выявляется адекватность потенциального опыта опыту актуальному. В указанном смысле допустимо позволить себе следующее утверждение: подобно тому, как установка формирует горизонт криминолога, задает пределы его возможного видения, горизонт, будучи наполнен некоторыми значениями и смыслами, в свою очередь актуализирует действие установки, делает ее видимой.

Соответственно этой позиции мы, говоря о горизонте криминологического исследования, выделяем прежде всего такие структуры объективации понимания, которые проясняют и в какой-то степени задают установку исследователя. Если анализ этой установки ориентировал нас на субъективную сторону процесса понимания, то анализ горизонта ориентирует преимущественно на проникновение в объективную сторону этого процесса. Нужно, впрочем, иметь в виду, что объективность эта весьма условна, так как горизонт определяется в итоге установкой (позицией) наблюдателя и изменяется вместе с ней.

Следует особо выделить то обстоятельство, что предлагаемая читателю схема рассуждений о природе горизонта криминологического исследования совпадает, по крайней мере в основных деталях, со схемой рассуждений о соотношении говорения и текста. Совпадение это отнюдь не случайно. Дело в том, что горизонтом понимания может выступать сам язык. Именно в языке объективируется установка личности, и только в языке может быть задан тот предел понимания, который естественным образом ограничивает наше знание. Или, если переложить эту мысль на язык философской классики XX века, можно сказать так: «Тот факт, что мир есть мой мир, проявляется в том, что границы языка (единственного языка, который понимаю я) означают границы моего мира»1. Следует лишь иметь в виду, что Л. Витгенштейн ведет в данном случае речь не о мире вообще, а о «моем», т. е. выделенном человеком, мире. Поэтому «мой» мир

1 Витгенштейн Л. Логико-философский трактат. М.,  1958. С. 81.

155

 

выражает не столько свойства некоего объективного мира, о котором у человека в силу его онтологической конечности нет и никогда не будет исчерпывающего представления, сколько «мое» отношение к этому миру. В процессе видения «наблюдатель» заполняет горизонт всевозможными предметами, но не способен увидеть собственные глаза. Из этого он заключает, что глаза его не входят в горизонт видения. Аналогичным образом в процессе постижения мира постигающий субъект не может полагать, что он принадлежит постигаемому миру; правильнее будет утверждать, что «он есть граница мира»1. Таким образом, мы всегда выделены из мира и под видом постижения «нашего» мира можем только иметь отношение к миру, причем единственная возможная форма фиксации этого отношения — это «наш» язык.

Эта «горизонтальная» связь языка с миром имеет принципиальное значение для понимания специфики объективации установки исследователя в творимом им тексте. Дело в том, что наше видение, т. е. постижение мира, равносильно постижению самого языка. Язык оказывается не просто некоторым вспомогательным инструментом познания, одним из тех инструментов, выбор которых зачастую конвенционален, а наоборот, он становится той первичной средой, без которой мир просто не может быть нам задан. Поэтому прежде чем пользоваться тем или иным специализированным языком познания мира, необходимо знать, как представлен, как задан этот мир в нашем языке.

Безусловно, живя в обществе, среди себе подобных, люди должны обладать определенным общим горизонтом видения мира. Иначе говоря, в социуме отношение к окружающему миру не может не иметь известной общностиг без которой общественная жизнь оказалась бы попросту невозможной. Человек, живущий в обществе (а другого человека нет и быть не может), должен обладать «общим чувством» (sensus communis) или здравым смыслом, который объединяет его с другими членами общества. Однако реализация этого «общего чувства», этой гражданской солидарности возможна только в такой человеческой деятельности, которая объективирована языком, а точнее — речевым общением. Именно в речевом общении выражается, понимается и закрепляется то, что

1 Витгенштейн Л. Указ. соч. С, 81.

156

 

является общим делом всех членов данного общества в их отношении к миру.

Можно утверждать, что благодаря такому «обгова-риванию» отношения к окружающему миру раскрывается сам человеческий мир в его исходной данности как основание человеческой, а следовательно, и социальной жизни как таковой. Мир, как предельно общий горизонт видения, как недосягаемый предел развертывания внутреннего горизонта, оказывается закрепленным в обыденном языке общения членов общества. По этому поводу Х.-Г. Гадамер писал: «Мир есть, таким образом, общее основание, на которое никто не вступает, которое все признают и которое связывает между собой всех тех, кто разговаривает друг с другом. Все формы человеческого жизненного сообщества суть формы сообщества языкового, больше того: они образуют язык»1. В естественном языке, следовательно, изначально закреплен общий для всех членов данного социума горизонт видения окружающего мира.

Аналогично тому, как внешний горизонт лишь задает перспективу развертывания внутренних горизонтов и не может быть объектом тематизации, иначе говоря, не может быть видом по отношению к какому-либо роду, ибо внешний горизонт, или мир,— предел обобщения, естественный язык не может быть специализирован в качестве инструмента познания мира. Естественный язык просто выражает мир, позволяет миру являться в нашем сознании таким, каков он для нас есть. Поэтому естественный язык и явленная в нем бытийность мира могут быть лишь основаниями, на которых возможны те или иные тематизации и в которых находит свое проявление определенный интерес исследователя.

Итак, естественный язык выражает непосредственную видимость мира, тогда как любой специализированный язык, основанный на естественном, делать этого не может в силу исходной заданности интереса или просто в силу наличия некоторой цели постижения мира. В этом отношении предельно абстрагированный и наиболее удаленный от естественного языка язык естествознания являет собой классический пример точно очерченного интереса не только в отношении соответствующих областей познания, но и в отношении тех целей, которые пре-

Гадамер Х.Т. Истина и метод. М., 1988. С. 516.

157

 

следуются научным сообществом. Отчужденность естествоиспытателя от исследуемого им мира, о которой уже говорилось в параграфе 2.1, безусловно фиксируется в удаленности абстрактного языка от своего естественного основания. Это отчуждение проявляется также в том, что дело, которым заняты ученые, работающие под лозунгами общего блага, общей пользы для всех, является по существу не общим делом, т. е. не делом, основанным на здравом смысле, а частным, основанным на специальных познаниях, превращающих обладателей этих знаний в членов замкнутых научных сообществ.

Здесь необходимо обратить внимание еще на один аспект проблемы языка как горизонта видения, а именно на саму возможность овладения языком. Постижение мира возможно лишь как овладение языком; называя нечто «столом» или «добром», мы делаем первые шаги в понимании того, что есть для человека стол и что есть для него добро. Однако сам процесс именования далек от того, который описан в Ветхом Завете на страницах, повествующих о том, как Адам давал имена животным; этот процесс связан с определенной практической деятельностью людей, с их согласованными усилиями по реализации целей. В дальнейшем мы будем называть этот процесс институциализацией, подразумевая под ней следующее: в процессе реализации некоторых общественно значимых целей (т. е. делая некое «общее дело») само сообщество создает устойчивые механизмы такой реализации — определенные социальные институции. В этой связи можно утверждать, что овладение языком как способ постижения мира есть процесс институциали-зационный, связанный с общественным характером формирования и закрепления навыков пользования языком.

Отсюда следует, далее, что в процессе институциали-зации формируется не только язык, но и сам горизонт видения индивида, а следовательно, и его установка видения. Язык, которым индивид овладевает, содержит в себе возможный опыт видения, язык, которым владеет индивид, определяет лишь собственный горизонт индивида, ограниченный его индивидуальным развитием. Именно здесь дает о себе знать одна из самых сложных проблем понимания языка: всегда ли индивид правильно употребляет язык, всегда ли попытка описания мира осуществляется на том языке, который для этого уместен, или, другими словами, всегда ли совпадают инсти-

158

 

туциализирующие контексты овладения   языком   и   его последующего применения.

Прежде всего этот вопрос следует обратить к специализированному естественнонаучному познанию, выдвигающему идею предельно углубленного, как можно более «точного» познания мира. В основу естествознания кладется принцип овладения природой, использования ее в утилитарных целях. Язык естествознания, собственно говоря, для этого и предназначен, ибо он в значительной мере теряет свою связь с естественным языком человеческого мира и приобретает качество инструмента, ко-

j' торый, с одной стороны, задает мир, как предметный, т. е. противостоящий человеку, а с другой стороны — во-

I влекает человека в методологические сети «истинного» знания. Сама конструкция языка естествознания создает мир своего исследования, как объективный мир, и свои познавательные процедуры, как точные процедуры. Мы уже имели возможность удостовериться в том, что попытка создания универсального логико-математического языка, характеризующегося безукоризненной строгостью и безупречной точностью, не увенчалась успехом. Теперь становится ясным, что иного исхода и быть не могло, так как единственный язык, который способен быть подлинно универсальным,— это тот язык, в котором задан самый общий горизонт видения, т. е. сам язык мира, или естественный язык.

Всякая наука и, прежде всего, лидер научного знания— точное естествознание — имеет, разумеется, право на существование, но при соблюдении одного весьма важного условия. Речь идет об условии, которое все более отчетливо начало осознаваться в наше время — во второй половине XX века: «общее благо» науки должно быть приведено в соответствие, тщательным образом согласовано с «общим делом» гражданского общества, со здравым смыслом последнего. Если ученые отгородились от общества изощренной и непробиваемой стеной научной институциализации, если из их герметически замкнутого мира с позором изгоняется всякий, кто не овладел их «птичьим» (по выражению А. И. Герцена) языком, то вполне естественны бытующие в обществе опасения в отношении того, что «частное дело» ученых может оказаться вместо «общего блага» «общей бедой». Эту

опасную тенденцию развития  науки,  которая,  действуя

под лозунгом овладения природой, становится по суще-

159

 

ству бесконтрольной, а поэтому и потенциально опасной силой, одним из первых уловил П. Фейерабенд. Рассматривая проблему институциализации научных теорий, он указал на «узкий и самодовольный „рационализм" интеллектуалов, использующих государственные средства для того, чтобы истреблять традиции налогоплательщиков, портить их мышление, уничтожать окружающую среду и вообще превращать живого человека в покорного раба их собственного унылого образа жизни»1. Получается, что предельно гипертрофированная избранность языка науки может скрывать под покровом прокламируемой непогрешимости научного знания стремление к владычеству и неконтролируемому насилию сначала в отношении природы, а затем в отношении общества и самого человека. Как знать, не эту ли особенность языка «точного» знания задолго до соответствующих открытий философии науки и независимо от них учуяли не слишком обремененные нравственными принципами политики, настойчиво облекавшие свою патологическую жажду неограниченной власти в белоснежные одежды «единственно научной идеологии»?

Стремление во что бы то ни стало добиться в гуманитарных областях такого же уровня точности и «непогрешимости» знания, как в областях естественнонаучных, не только логически неуместно, но попросту опасно. Это стремление таит в себе все ту же неконтролируемую волю к власти над выбранным аспектом исследования мира. Тенденция абсолютизации собственных (довольно скромных, в сущности) достижений и навязывания их практике не обошла стороной криминологию. Достаточно вспомнить в этой связи, какую роль в уголовной политике сыграл один из наиболее прочно укоренившихся штампов языка криминологии — «личность преступника». Будучи материальным носителем идеи заведомой ненормальности (неважно какой — психической или социальной) каждого, кто вступил в конфликт с уголовным законом, этот штамп стал «научной» основой для применения таких драконовских мер, как превентивное лишение свободы «потенциальных преступников», принудительное лечение в психиатрических больницах лиц, единственным симптомом душевной болезни которых явилось совершенное ими правонарушение, полицейский

1 Фейерабенд П. Избранные труды по методологии науки. М, 1986. С. 472.

160

 

(милицейский) надзор за лицами, которые отбыли назначенное им судом наказание и тем самым искупили свою вину перед обществом и т. д. Излюбленный штамп Отечественной криминологии — «борьба с преступностью»— незаметным и неизбежным образом перерастет te освященную авторитетом науки доктрину борьбы с ІІреступниками. Призывы типа «нанести решительный :удар по тунеядцам (расхитителям, хулиганам, спекулянтам и т. п.)» перестают восприниматься как очередные •юпытки развязать «охоту за ведьмами» и приобретают респектабельный вид «научно обоснованных» рецептов поддержания порядка в обществе. У «борьбы с преступностью» есть менее агрессивный конкурент — «управление преступностью»; его использование порождает благостную иллюзию обладания надежным знанием того, как вытеснить преступность из социальной действительности.

Следует иметь в виду, что, с изложенной  точки  зрения,   совершенно   безразлично,   на  каком   основании -«научно»-идеологическом или естественнонаучном — осу-•цествляется специализация   криминологического   языка •как отличного от естественного языка орудия  познания преступного. И в том, и в другом случае криминологический язык выражает некоторую институциализацию, в которой превалируют либо идеологические, либо собственно научные компоненты, не препятствующие рассмотрению проблемы преступного как «частного дела» участ-. ников институциализации. Исходя из логико-лингвистического  анализа языка криминологии, можно   сколько угодно говорить о вопиющей искусственности этого языка, о его слэнговом  характере,   обусловленном  хаотичным заимствованием понятий из самых различных областей знания; все подобные соображения будут с необыкновенной легкостью отметаться только   на   том основании, что этот язык, а следовательно, и сам способ виде-ршя преступного, или горизонт криминологических иссле-Ідований,   закреплен   определенной   институциализирую-щей структурой.

Само умение понимать криминологический текст, различать предметы, заполняющие горизонт криминологического видения, приходит в результате теоретической подготовки криминолога. В процессе этой подготовки, • или (что то же самое) теоретической институциализации, шаг за шагом происходит отдаление от естественно-

 

6 Зак. 713

 

161

 

го языка, толкующего о том, что плохо и что хорошо, что уместно и что неуместно. В противовес этому закрепляется система понятий, имеющих смысл и хождение только среди криминологов. Будущий криминолог сначала изучает под руководством наставников криминологические тексты, благодаря чему овладевает навыками правильного (с точки зрения определенной традиции или парадигмы) использования криминологических терминов. Правильность этого использования обкатывается затем в различных формах «говорения» и «слушания» — при написании криминологических текстов, в выступлениях на семинарах и конференциях, в частных беседах и диспутах. Наконец, криминологическое сообщество стигматизирует профессиональные знания, навыки и умения адепта, присуждая ему ученую степень, удостоверяющую, что он является полноценным членом сообщества, способным продолжать традиции, развивать учение, привлекать новых адептов, добиваться государственной поддержки криминологических исследований (последнее является немаловажным умением уважающего себя ученого, обеспокоенного будущим своей науки).

Таким образом, любая попытка описания горизонта криминологических исследований в его теоретическом, т. е. сугубо инструментальном, аспекте неизбежно приводит к необходимости заняться выяснением процесса становления и последующей репродукции всевозможных криминологических школ, имеющих (не без основательной поддержки государства) устойчивый социальный статус. Каждая такая школа безусловно заинтересована в том, чтобы однажды приобретенный ею статус сохранялся как можно дольше. Наиболее естественным средством самосохранения выглядит для криминологической институции выработка таких рецептов практической деятельности, которые оправдали бы ее существование как феномена, приносящего пользу обществу. В поисках подобных рецептов изначальная решимость криминолога действовать по отношению к объекту своего исследования волевым способом — бороться с этим объектом или управлять им — закономерно приобретает характер реи-фикации преступного, его предметной объективации в горизонте криминологического исследования. Здесь, однако, криминолога поджидает каверзный вопрос: если предметное отношение к преступному есть следствие криминологической институциализации, становится непонят-

162

 

I ным, каким образом этот предмет может исчезнуть в !; рамках все той же институциализации, или, другими I словами, как может дисциплина, конструирующая пре-Iступное, одновременно указать механизм его деструк-

ции. Единственным следствием   институциализации, на-

•ступления которого можно ожидать и которое непрерыв-

•но наступает, является, конечно, не исчезновение чего-то

•объективно существующего, а всего лишь углубление и

расширение горизонта криминологических исследований.

""Не следует забывать, что у любых научных  горизон-•тов наблюдения с их искусственными языками   есть об-

•               щий горизонт человеческого мира и являющий этот мир

естественный язык общения. Если позитивное познание

ставит своей целью овладение   миром,   то   человеческое

I понимание должно в первую очередь прислушаться к тому языку, на котором говорит человеческий мир. Темати-зируя ту или иную область мира как представляющую

Ідля нас интерес, мы не должны забывать о том основании, которое сделало возможной саму тематизацию, как,

I впрочем, и то, что все искусственные языки основаны на

•               естественном языке.

Применительно к криминологии эта необходимость возвращения к человеческому миру и его языку, как основанию возможного развертывания горизонта видения, должна быть осознана в еще большей степени. Во-пер-, вых, в собственно теоретическом аспекте указанная необходимость диктуется теми внешними горизонтами видения преступного, без которых невозможна содержательная экспликация криминологического знания. Дело в том, что нам не всегда понятна возможность присоединения к правовому понятию преступления биологических, психологических и социальных характеристик. Иначе говоря, не всегда ясно то синтезирующее основание, которое позволяет исследователю совмещать различные интересы, одновременно тематизировать разные объекты. Во-вторых, следует постоянно иметь в виду практические цели криминологических исследований, принимая в качестве таковых не столько «борьбу с преступностью» или «управление преступностью», сколько понимание преступности. При таком подходе институ-циализация криминологии как научной дисциплины начинает вовлекаться в контекст более общего процесса институциализации, фиксации и определения преступного, т. е. в деятельность по поддержанию порядка в обще-

6'             163

 

стве, базирующуюся преимущественно не на правовых нормах, а на обыденных представлениях о должном и запретном. Другими словами, криминология призвана установить связь своего специализированного языка с естественным языком. Это, в свою очередь, означает необходимость проследить тот институциализирующий контекст криминологии, который позволяет переводить понятия жизненного мира человека в понятия социальных институтов, регламентирующих эту жизнь.

В адрес криминологии следует повторить все то, что было сказано представителем феноменологической социологии М. Филипсоном в адрес традиционной социологии: «Пока мы не сможем установить, каким образом социологические понятия обретают свои основания в донаучном жизненном мире, возникают из него и постоянно с ним согласуются, их значения будут неопределенны как для самих социологов-наблюдателей, так и для тех, кто знакомится с предлагаемыми ими интерпретациями»1. Нет разумных оснований полагать, что понимание преступления, порядка в обществе, справедливости закона и практики его применения и т. п. относится к исключительной компетенции каких-то юридических или социологических институций. Каждый член общества, исходя из своих культурных традиций, уровня образования, социального статуса и множества других параметров, вырабатывает собственные представления о такого рода вещах. Не учитывать подобные представления -значит допускать серьезную ошибку, влекущую за собой ряд печальных последствий. Одно из них, причем отнюдь не самое опасное,— появление мертворожденных уголовно-правовых норм, к судьбе которых нам предстоит обратиться в следующем параграфе.

Предложенные соображения свидетельствуют, на наш взгляд, о том, что криминологии не следует замыкаться в рамках своей научной институциализации в тщетной попытке раскрыть смысл криминологических понятий только посредством теоретических дискуссий между представителями нормативистского и социологического лагерей. Криминологии следует в полной мере учитывать наряду с плодами собственного теоретизирования широкую область здравого смысла, в которой сложились свои представления о преступном. Эти представления не-

1 Филипсом М. Феноменологическая философия в социологии // Новые направления в социологической теории, М., 1978. С. 231.

164

 

избежно проникают в криминологический институциали-зирующий контекст, порою помимо воли участников процесса институциализации. Без понимания и осознанного ; использования тех процедур, которые позволяют учитывать зависимость горизонта криминологических исследо-, ваний от целого   спектра  культурологических  парамет-|ров здравого смысла, вряд ли удастся, во-первых, опре-•делить реальные основания криминологии, как продукта •определенной рациональной деятельности человека,  во-[вторых, раскрыть смысл самого объекта криминологических исследований, т. е. преступного, как феномена, представления о котором прочно укоренились и в научном, и в   обыденном   сознании,   в-третьих,   решать   те   практические задачи, которые (пусть  не  всегда  обоснованно) принято связывать с наукой вообще   и   криминологической теорией в частности, когда на повестке  дня стоит проблема поддержания порядка в обществе.

4.2. Правотворческая

и правоприменительная деятельность

При всей разнохарактерности криминологических установок можно усмотреть некую общую для них всех черту. Любая криминологическая установка, независимо от ее происхождения и конкретного содержания, ориентирует исследователя на конструирование «строго объективной» реальности, в которой можно было бы устанавливать причинно-следственные зависимости между изучаемыми явлениями и, далее, открывать законы, формирующие эти зависимости и управляющие ими. Полученное таким образом знание должно приниматься в качестве теоретической основы регулирования соответствующей области общественных отношений, т. е., иначе говоря, поставлять практике научную информацию, предположительно достаточную для того, чтобы эффективно «бороться с преступностью» или «управлять» ею.

Принципиально иную стратегию познавательной деятельности предлагает феноменологическое направление криминологического теоретизирования. В духе этой стратегии следует отдать решительное предпочтение анализу способов задания криминологической реальности по сравнению с исследованием такой реальности как объективно существующего феномена. Было бы, однако, проявлением неуместного нигилизма заходить настолько да-

165

 

леко, чтобы вообще отрицать целесообразность традиционной стратегии криминологических исследований. Ставя под сомнение объективную реальность криминологических «фактов», мы тем самым отвергаем лишь приемлемость объяснительных процедур позитивистского толка, но вместе с тем указываем на необходимость понимания определенной области поведенческих актов и общественных отношений, в рамках которого традиционная криминология, какой бы парадигмы она ни придерживалась, представляет собой всего-навсего отражение одного из множества возможных миров.

Еще раз возвращаясь к проблеме конструирования криминологической реальности, нужно прежде всего напомнить о «двойственном» характере уголовно-правовых явлений, которые играют в криминологии роль конституирующих элементов. Преступление — это не только определенный поступок, но и оценка, которую данный поступок получает в уголовном законе и практике применения последнего. Причем сама оценка, как уже отмечалось в параграфе 1.3 в связи с рассмотрением парадокса латентности, носит двоякий характер. Одну оценку дает законодатель, криминализирующий ту разновидность деяний, к которой относится исследуемый криминологом поступок, другую — орган, применяющий соответствующую норму уголовного закона при возбуждении уголовного дела, предъявлении обвинения и вынесении приговора.

Отсюда следует, что поведенческий акт оказывается преступным не сам по себе, в силу неких своих имманентных качеств, а только через опосредующую деятельность определенных социальных институтов. Понятия преступления и преступника как бы аккумулируют в себе множество оценок и соглашений должностных лиц и тех законодательных и правоохранительных органов, которые эти должностные лица представляют. Более того, сама уголовная статистика, на основании которой строятся (целиком или по преимуществу) криминологические измерения, представляет собой вовсе не зеркальное отображение объективной реальности, а значимое выражение интересов и самооценок функционирования ряда социальных институтов.

Следовательно, в процессе исследования области преступного поведения криминолог должен понимать, что явления, образующие эту область, предстают перед ис-

166

 

следователем отнюдь не в их «чистом» виде; рассматриваемые явления опосредованы смыслом правотворческой и правоприменительной деятельности. В этой связи возникает известное противоречие. С одной стороны, криминология имеет дело с изучением совокупности преступлений, основные параметры которой заранее заданы исследователю. С другой стороны, от криминологии ожидается «научное» выявление этих параметров как чего-то не зависимого от человеческих интенций. Криминология стремится также объяснить социальную значимость исследуемой совокупности, равно как и тех процессов и явлений, с которыми данная совокупность предположительно связана. Необходимо оговориться, что в любом случае речь может вестись об объяснении не каїгоб однозначно-смысловой интерпретации исследуемых явлений, а об объяснении в контексте многозначной интерпретации криминологической реальности в том ее виде, в каком она была сконструирована самим криминологом. Другими словами, искомое объяснение неизбежно замыкается пределами внутреннего горизонта криминолога.

Суть подобного объяснения в трактовке английского социолога-феноменалиста Д. Уолша выглядит следующим образом: «Социологическое объяснение... является... объяснением того, как действия подводятся под их социальные описания (социальные правила), имеющиеся в распоряжении членов общества. Оно стремится раскрыть процесс формирования действия посредством социальных правил, выявляя и анализируя логические операции, применяемые членами общества для осмысления ситуации социального взаимодействия»1. Если исходить из приведенной трактовки социологического объяснения, включающего в себя на правах одной из частных разновидностей криминологическое объяснение, естественным представляется начинать объяснительный процесс с постановки вопроса о том, почему интересующие исследователя социальные правила (в криминологическом исследовании таковыми выступают прежде всего нормы уголовного закона) выглядят здесь и сейчас так, а не как-нибудь иначе. Другими словами, требуется предварительно уяснить, что побудило законодателя криминализировать именно

такую совокупность поведенческих актов, которая фигу-

 

1 Уолш Д. Социология и социальный fl социологической теории. М., 1978. С. 71.

 

мир // Новые  направления

 

167

 

рирует в данном уголовном кодексе, и установить именно такую наказуемость этих актов, которую предусматривает данный кодекс.

Поскольку принято считать само собой разумеющимся, что в цивилизованном обществе любые действия государственной власти, а тем более столь серьезные действия, как выработка, принятие и применение уголовного закона, преследуют исключительно вполне осознанные и реально достижимые цели, напрашивается предположение, что ответ на поставленный вопрос нужно искать в сфере прагматики. В пользу обоснованности этого предположения свидетельствует особый характер уголовно-правового регулирования общественных отношений. Как известно, этот вид регулирования в отличие от всех прочих его видов базируется исключительно на жестком принуждении или по крайней мере на угрозе использования такого принуждения. Недостаточно продуманное (не говоря уже о заведомо иррациональном) применение столь острого оружия наверняка чревато опасностью наступления вредных для общества последствий, масштабы и конкретный характер которых в каждом конкретном случае труднопредсказуемы. Поэтому не хотелось бы думать, что законодатель прибегает к такому оружию, не решив предварительно, чего он, собственно, хочет добиться.

С позиций традиционной теории уголовного права может показаться, что настаивать на явном определении целей криминализации, а в итоге — целей уголовного права, значит ломиться в открытые двери. Дело в том, что эти цели определены обычно самим уголовным законом. Так, ст. 1 УК РСФСР устанавливает, что функцией уголовного права является охрана общественного строя СССР, его политической и экономической систем, социалистической собственности, личности, прав и свобод граждан и всего социалистического правопорядка от преступных посягательств. Подобные «декларации о намерениях», отличающиеся друг от друга скорее теми или иными деталями, нежели своей сущностью, можно обнаружить едва ли не во всех уголовных кодексах мира.

Приходится, однако, серьезно усомниться в том, что такого рода «декларации о намерениях» адекватно отражают подлинные интенции законодателя, или, если перейти на язык психологии, те мотивы, которые побудили законодателя обратить свои взоры к уголовному праву как

168

 

[орудию регулирования определенных разновидностей об-•щественных отношений. Возникающие сомнения порож-|дены прежде всего тем очевидным фактом, что уголовное •право — лишь один из великого множества институтов, «которые призваны обеспечивать безопасность социальных «енностей, перечисляемых в соответствующих статьях [уголовных законов. Защиту такого рода ценностей долж-рш обеспечивать все без исключения правовые институты, •а также некоторые или, может быть, даже большинство •институтов неправовой природы. Поэтому цитированная •формулировка закона совершенно недостаточна для того, штобы в полной мере уяснить характер функции, во имя •выполнения которой существует уголовное право.

Мало что дает для прояснения характера этой функ-іции использованный в ст. 1 УК РСФСР термин «преступ-1ные посягательства», призванный, очевидно, конкретизи-Іровать область применения уголовного   права,  отграни-Ічить ее от областей применения смежных правовых и не-Іправовьіх институтов. Как уже отмечалось в параграфе • 1.3, понятие общественной опасности криминализированного деяния лишено минимума конкретного содержания, •необходимого для того, чтобы оперировать этим словосо-Ічетанием как орудием познания действительности. Поэтому за пределами уголовного закона никак не удается раз-•глядеть ту самую «лакмусовую бумажку»,   которая   от-•срыла бы возможность безошибочно выделить преступления из необозримого множества мыслимых человеческих поступков, т. е., по выражению Л. И. Спиридонова, «открывать» преступления. Это означает, что видеть специфическую функцию уголовного права   в охране  определенных  социальных  ценностей  от  преступных   посягательств — значит довольствоваться откровенной тавтологией. При таком подходе получается, что специфика уго-•вовного права обусловлена функцией  защиты  социальных ценностей от преступных посягательств, преступными же надлежит считать все те и только те посягательства на социальные ценности,  защита от которых является функцией уголовного закона. В результате  такого  хода рассуждений круг замыкается без какого-либо прираще-'ния научного знания о месте уголовного права в системе средств регулирования общественных отношений.

Для того чтобы понять, какие цели преследует законодатель, криминализируя одни виды деяний и декримина-[лизируя другие, усиливая либо смягчая наказуемость

16»

 

криминализированных деяний, нужно сначала уяснить что представляет собой сам законодатель и какую роль он играет в процессах институциализации. Поиски ответа на поставленные вопросы приводят нас к представлению о триединой природе законодателя. Во-первых, законодатель — это источник, носитель и активный проводник определенной идеологии, сквозь призму которой он воспринимает и окружающий его мир, и свое место в этом мире. Во-вторых, несмотря на то, что имеющиеся у законодателя обширные властные полномочия как бы поднимают его над обществом, он продолжает оставаться органической частью последнего и в силу этого разделяет многие господствующие в обществе убеждения (и предубеждения), равно как и основанные на этих убеждениях (и предубеждениях) культурные образцы. В-третьих, законодатель — это продолжатель правотворческой традиции, разделяющий веру в признаваемые этой традицией авторитеты и ориентирующийся на предписываемые авторитетами профессиональные способы решения возникающих перед ним задач.

Как идеолог законодатель стремится направить правотворческую деятельность на материализацию исповедуемой им идеологической доктрины. Уголовное право он склонен рассматривать преимущественно в качестве инструмента, с помощью которого можно разрушать культурные образцы, противоречащие его идеологии, и формировать культурные образцы, соответствующие его идеологии. Другими словами, уголовно-правовая норма мыслится в рамках такого подхода прообразом культурного образца, желательного с точки зрения идеологической доктрины законодателя. Как часть общества законодатель приучен рассматривать многие фактические сложившиеся культурные образцы в качестве «правильных» или даже единственно возможных вариантов поведения в определенных ситуациях. Отсюда стремление закрепить эти образцы в уголовном законе, квалифицировать в качестве преступлений наиболее серьезные отступления от этих образцов. Иначе говоря, культурный образец мыслится в подобных случаях прообразом уголовно-правовой нормы. Наконец, как носитель профессиональной традиции законодатель старается по мере возможности не выходить за рамки апробированных авторитетами и освященных практикой решений. Традиция учит его видеть свой первейший долг в том, чтобы поддерживать как

170

 

шнимум такой уровень упорядоченности общественных отношений, без которого само существование общества :тало бы невозможным. Под этим углом зрения предлагаемые историческим опытом решения выглядят оптимумом, своего рода «седловой точкой», в которой, как ожидается, будут наилучшим образом сочетаться стремление Ізменить мир, привести его в точное соответствие с умозрительной моделью и стремление поддержать социаль-Іую стабильность, подрыв которой может оказаться для законодателя смертельно опасным.

Позитивное уголовное право содержит множество примеров того, как законодатель пытался с большим или меньшим успехом согласовать между собой эти весьма разнородные цели. Откровенной данью идеологическим "потребностям выглядит, в частности, содержащееся в ст. 1 УК РСФСР упоминание об общественном строе СССР, как об объекте уголовно-правовой защиты. Общественный строй по самой сути своей есть феномен, призванный определять характер государства и всех его институтов. «Защищать» общественный строй с помощью одного из таких институтов — уголовного права — означает не что иное, как стремление поставить государство над обществом, признать за государством монопольное право решать, каким должно быть общество, и наказы-вать каждого, кто осмеливается иметь на сей счет собственное, отличное от официального мнение. В такой постановке вопроса нельзя не видеть попытки практической реализации идеи божественной сущности государства как некоего высшего разума, единственно способного правильно судить о том, что хорошо и что плохо не только для общества в целом, но и для каждого члена общества в отдельности. Эта идея, вне зависимости от субъективных намерений ее адептов, торит дорогу теории и практике тоталитаризма.

Понятно, что чем в большей степени идеологизировано государство, тем более заметное место занимают в его уголовном праве нормы идеологической направленности. В Российской империи, например, исключительное значение придавалось религиозной идеологии вообще и идео-.логин православия в особенности. Отсюда твердая убежденность в необходимости уголовно-правовой охраны религиозных ценностей. Вот как сформулировал соответствующую правовую аксиому крупнейший представитель русской науки уголовного права Н. С. Таганцев: «Пося-

171

 

гательство на религию... может... подорвать основы государственной жизни... в России... начала христианской веры и православная церковь, представляясь соединительным звеном, сплачивающим воедино ее многочисленное и многообразное население, придали нашему отечеству ту мощь, в силу которой оно занимает столь выдающееся в среде современных государств положение. Сообразно такому значению христианства и православия в России, охрана их в уголовном законодательстве имеет особую важность, существенно отличную от других государств»1. Эта аксиома была положена законодателем в основу структуры особенной части Уголовного уложения 1903 года, в которой глава «О нарушении ограждающих веру постановлений» вынесена на первое место, впереди таких глав, как «О бунте против Верховной Власти и о о преступных действиях против Священной Особы Императора и Членов Императорского Дома», «О государственной измене» и т. д. Тем самым законодатель продемонстрировал, что для него религиозные ценности весомее всего на свете, не исключая «Верховной Власти» и «Священной Особы Императора».

Любопытно, что, будучи человеком XX века, Н. С. Та-ганцев ощущал необходимость в том, чтобы как-то «праг-матизировать» свою идеологическую позицию. У него получается, что религиозные ценности значимы не только сами по себе, но и как незаменимое средство цементирования «многочисленного и многообразного населения» России. Нетрудно заметить, что этот аргумент прагматичен лишь внешне, оставаясь по сути своей продуктом идеологизированного сознания. Преферирование христианства вызвало острое недовольство подданных империи, исповедовавших ислам, иудаизм, буддизм и т. д., словом, многих миллионов человек. Преферирование православия было не по душе представителям других христианских конфессий — католикам, протестантам, членам различных сект, т. е. опять-таки миллионам людей. В результате религиозные ценности в условиях империи сплачивали одну часть населения, но противопоставляли ее другим частям. Это противопоставление явилось одной из причин растущей социальной напряженности, породившей мощные центробежные силы, которые после Фев-

1 Уголовное уложение 22 марта 1903 г.  (по изданиям Н. С. Та-ганцева). Рига, 1922. С. 287—288.

172

 

ральскои революции начали разрывать империю  на части

Было бы заблуждением полагать, что вместе со стран-[ными для современного человека надеждами на укрепление определенных религиозных убеждений посредством криминализации «нарушения ограждающих веру поста-шовлений» канула в лету чрезмерная идеологизация правотворческой деятельности. Дело обстоит, конечно, от-Гнюдь не так: и сегодня многие нормы уголовного закона, в том числе некоторые нормы, отстоящие, на первый

[взгляд, очень далеко от идеологической сферы, при ближайшем рассмотрении оказываются данью идеологии. Интересный материал для размышлений на эту тему дает

[норма советского уголовного права, объявляющая спеку-

[ляцией и запрещающая под страхом весьма сурового наказания скупку и перепродажу товаров с целью извлече-

| ния прибыли, т. е., попросту говоря, частную торговлю.

[Эта деятельность с незапамятных времен отлично вписы-

| валась в систему культурных образцов любого общества, не вызывая ни нравственного, ни тем более правового осуждения. Вот как характеризует социальную роль тор-

; говли видный русский цивилист Г. Ф. Шершеневич: «Влияние торговли на производство обнаруживается... в том, что торговец освобождает производителя от труда и риска отыскания сбыта, облегчает ему возможность сосредоточиться на процессе производства... Влияние торговли на потребление выражается в том, что потребитель получает возможность использовать несравненно большее количество благ и по более дешевой цене... Способствуя с одной стороны росту производства, а с другой росту потребления, торговля выполняет свое культурное назначение»1.

На фоне этого гимна торговле наше утверждение о чисто идеологическом происхождении нормы, ее криминализирующей, выглядит по крайней мере рискованным. Хотелось бы надеяться, что, принимая такое ответственное решение, законодатель учитывал не столько «надстро-

' ечные», сколько   куда более   весомые   «базисные», т. е.

[экономические, соображения. Приходится, однако, констатировать, что объяснить появление данной нормы ка-

I кими-либо причинами, кроме идеологических, совершенно невозможно. Частная торговля не помешала становле-

Шершеневич Г. Ф. Курс торгового права. Рига, 1924. Т. 1. С. 8.

173

 

нию советской экономики и советской власти в целом в очень трудные для нее 20-е годы. Наоборот, частная тор-говля сильнейшим образом способствовала такому становлению. Отсюда следует, что частная торговля тем более не могла бы повредить советской власти в последующие годы, когда эта власть уже твердо стояла на ногах (если, конечно, не пытаться объяснить необходимость криминализации торговли известным тезисом об обострении классовой борьбы по мере приближения к коммунизму). Экономический же вред, причиненный обществу государственной торговой монополией, легко различим. Из-за отсутствия достаточно расторопного посредника между производителем и потребителем производится сплошь и рядом не то, что нужно потребителю, значительная часть нужной потребителю продукции гибнет, не дойдя до него, или доставляется не туда, где на нее есть спрос, и т. д.

Криминализация частной торговли (как, впрочем, и криминализация любой другой деятельности) не привела к ее исчезновению, но зато выработала культурный образец резко отрицательного отношения к ней, как к занятию вредному для общества и постыдному для нравственной личности. Этот культурный образец, в свою очередь, начал «давить» на законодателя, сужая горизонт его видения. Чтобы убедиться в этом, достаточно вспомнить идиосинкразическую реакцию большинства членов Верховного Совета СССР на функционирование торгово-закупочных кооперативов. Трудно было не заметить, что решающую роль в исходе голосования, предопределившего судьбу этих кооперативов, сыграло идеологическое непринятие большинством отступления от государственной торговой монополии, произвольно интерпретируемой в качестве одного из важнейших завоеваний социализма.

Давление, которое оказывают на законодателя сложившиеся культурные образцы, воспринимаемые им в качестве vox populi (который, как давно известно, есть vox dei), отчетливо прослеживается не только в актах криминализации, но и при решении вопросов наказуемости криминализированных деяний. Думается, что весьма суровые (по меркам развитого общества) санкции советского уголовного закона обусловлены главным образом доминирующей в обыденном сознании установкой на правовой ригоризм. Было бы, однако, несправедливо и неверно полагать, что наш законодатель безоговорочно приемлет эту

174

 

установку. Будучи идеологом, советский законодатель на-рертал на своем знамени призыв к гуманизму,  который [плохо согласуется с суровой карательной практикой. Бу-Ідучи профессионалом, законодатель не может не пони-тать, что правовой ригоризм тесно соседствует с различ-Ьшми формами политического экстремизма и в силу этого [таит в себе немалую угрозу для поддержания социальной •стабильности. Тот факт, что, несмотря на все эти серьез-[ные соображения, законодатель не спешит отмежеваться от крайностей правового ригоризма, свидетельствует скорее всего о его готовности идти на уступки  обыденному 'сознанию во имя поддержания консенсуса в сложной системе «управляющие верхи — управляемые  низы»,  т.   е. добросовестно выполнять одно из обязательств, возлагаемых на него  аксиомами профессионального   сознания. Правотворческая деятельность представляет собой ис-.ключительно важный, но отнюдь не единственный компонент  криминологической   институциализации.   Если   несколько расширить и углубить определение, предложенное в параграфе 4.1, институциализацию можно охарактеризовать как сравнительно устойчивую модель взаимодействия индивидов, имеющих тот или иной статус; такие модели регулируются нормативно и сливаются с культурными образцами 1. Автор этого определения — американский социолог Дж. Тернер выделяет следующие элементы процесса институциализации:

индивиды ориентированы различным образом,  но

попадают в ситуации, где  они  должны   взаимодейство

вать;

направление ориентации индивидов является отра

жением структуры их потребностей и того, как эти струк-

уры изменились благодаря интериоризации культурных 'бразцов;

нормы возникают тогда, когда индивиды  приспо-

абливают свои ориентации друг к другу благодаря спе-

.ифическим процессам взаимодействия;

нормы возникают в качестве способа взаимного со-

міасования ориентации индивидов, но в то же время они

ІграниченьІ пределами общих культурных образцов;

5)             эти образцы регулируют взаимодействие, придавая

|ему устойчивость 2.

1              Тернер Дж.  Структура криминологической теории.   М.,   1985.

І С. 66.

2              Там же. С. 66—67.

175

 

Из этих общетеоретических положений можно извлечь ряд важных выводов в отношении природы криминологической институциализации. Выясняется, что норма уголовного закона создает лишь потенциальную возможность направленного воздействия на бытие социума. Превратится ли эта возможность в действительность, зависит от того, каков будет характер взаимного приспособления ориентации участников взаимодействия в рамках общих для них культурных образцов. Таким образом, отнесение некоторой части человеческих поступков в разряд преступлений, иначе говоря, один из аспектов конструирования криминологической реальности, не представляет собой механическое следствие принимаемого законодателем решения. Это результат взаимодействия субъектов, имеющих различные социальные статусы: законодателя, правоохранительных органов и граждан, вовлекаемых в том или ином качестве (подозреваемых, обвиняемых, потерпевших, свидетелей) в орбиту уголовной юстиции. Структура потребностей этих субъектов различна, а следовательно, различны и направления их ориентации. Несмотря на это, специфический процесс взаимодействия рано или поздно приведет к взаимному согласованию ориентации. Подобное согласование придаст всему процессу институциализации определенную устойчивость, понимаемую в данном случае как регулярность и предсказуемость хода конструирования криминологической реальности. Другое дело, что сконструированная в конечном счете криминологическая реальность может сколь угодно далеко отстоять от того образа этой реальности, который был задуман первоначально — на стадии правотворческой деятельности — и во имя которого эта деятельность осуществлялась.

Сказанное свидетельствует, далее, о том, что попытка законодателя изменять по собственному разумению существующие культурные образцы, не принимая в расчет структуру потребностей, породивших эти образцы, т. е. намерение обращаться с социальной действительностью на манер того, как гончар обращается с мокрой глиной, есть всего лишь покушение с заведомо негодными средствами. Состояние духа, благоприятствующее подобным покушениям, Салтыков-Щедрин ядовито и метко назвал административным восторгом. Плодом административного восторга в рассматриваемой нами сфере бытия становится вопиющее несоответствие между правотворческой и

176

 

«правоприменительной деятельностью. Это несоответствие дает о себе знать всякий раз, когда правоохранительная шрактика вместо того, чтобы незамедлительно принять рчередное решение законодателя к руководству и испол-иению, раз за разом проходит мимо деяний, которые бы-lih этим решением криминализированы.

Наиболее очевидной причиной возникновения такого •несоответствия может выступать направленность ориента-шии индивидов, вступающих во взаимодействие на правах Обладателей статуса частных лиц. Эти индивиды отнюдь те всегда сигнализируют об известных им нарушениях ^головного закона, а подчас предпочитают умалчивать об •этих нарушениях, невзирая на то, что сами стали их жертвой. Мотивы такого поведения весьма разнообразны. Среди них и неверие в способность закона оградить права и •интересы людей, и недоверие к правоохранительным ор-Ьанам, от которых некоторые граждане в любом случае шредпочитают держаться подальше, и оценка нарушен-[ного закона в качестве несправедливого '.

Другая, гораздо более интересная в данном случае, •причина несоответствия обусловлена направленностью •ориентации индивидов, вступающих во взаимодействие |иа правах носителей статуса должностных лиц правоохранительных органов. Сильное влияние на содержание Іпроцесса криминологической институциализации оказы-Івают следующие элементы структуры потребностей таких должностных лиц.

Во-первых, сотрудники правоохранительных органов •ощущают ограниченность «пропускной способности» представляемых ими институтов. Можно с уверенностью Іказать, что если бы правоохранительные органы неукоснительно выявляли все без исключения нарушения норм ^головного закона, деятельность системы уголовной юс-риции довольно быстро пришла в состояние полного па-Ьалича: в ее распоряжении не оказалось бы ни сил, ни •средств, минимально достаточных для того, чтобы раскрывать и расследовать многократно возросшее количе-ктво преступлений. Нужно самым решительным образом июдчеркнуть, что высказанное утверждение — не умозри-

1 Проблема влияния, оказываемого на правотворческую и правоприменительную деятельность сложившимися в массовом сознании (представлениями о справедливости, рассматривается в работе: Блув-рптейн Ю. Д. Уголовное право и социальная справедливость. Минск, •1987.

 

Зак. 713

 

177

 

тельная гипотеза, а отражение достоверного знания Об этом убедительно свидетельствует тот факт, что начавшееся после 1983 г. улучшение регистрации преступлений (причем, по нашей оценке, довольно робкое улучшение) повлекло за собой резкое снижение раскрываемости. Поэтому, несмотря на периодически возобновляющееся давление «сверху», должностные лица правоохранительных органов не проявляют особой активности в части выявления преступлений до тех пор, пока на сцене не появится потерпевший, т. е. человек, который, будучи кровно заинтересован в изобличении и наказании преступника, старается запустить в ход механизм действия уголовного закона.

Во-вторых, сотрудники правоохранительных органов в еще большей, пожалуй, чем законодатель, степени ощущают свою органическую включенность в общество, а посему склонны в своей профессиональной деятельности опираться прежде всего на sensus communis. Te нормы уголовного закона, чисто идеологический генезис которых сильно бросается в глаза, нередко приходят в противоречие со здравым смыслом. Под воздействием этого противоречия в умы сотрудников правоохранительных органов закладывается опасение, что законодатель требует от них преследования лиц, которые «на самом деле» вовсе не являются преступниками. Если дело обстоит указанным образом, эти сотрудники предпочитают закрывать глаза на некоторые нарушения уголовного закона с тем, чтобы не оказаться перед лицом необходимости исполнять те его нормы, которые с позиций здравого смысла выглядят явно несправедливыми.

В-третьих, сотрудники правоохранительных органов ощущают острую потребность поддержания консенсуса с обществом. Без такого консенсуса эффективное исполнение возложенных на них функций оказалось бы совершенно невозможным хотя бы потому, что сведения, поступающие в правоохранительные органы от членов общества — потерпевших и свидетелей, суть ядро всей доказательственной информации. Поэтому сотрудники стараются по мере возможности уклониться от претворения в жизнь тех норм уголовного закона, нарушения которых приняли массовый характер. Таким способом они хотели бы предотвратить возрастание до чересчур опасных пределов числа лиц, стигматизируемых в качестве преступников, иными словами, ограничить масштабы конфликта,

178

 

возникающего между законом и его слугами, с одной стороны, и гражданами, стигматизированными в качестве преступников, их родными и близкими — с другой.

Особое место в процессе криминологической институ-ниализации принадлежит суду. Именно суд призван поставить последнюю точку в подведении частного под [общее — конкретного поведенческого акта под абстракт-иую норму закона — и только он правомочен окончатель-ио стигматизировать индивида в качестве преступника. р этом смысле координаты позиции, занимаемой судами в социальном пространстве, могут быть описаны, как ггочка пересечения правотворческой и правоприменитель-шой деятельности.

Под этим углом зрения более чем закономерным вы-іглядит тот факт, что в цивилизованном обществе признается необходимым привлекать к участию в уголовном судопроизводстве   непрофессионалов,   рядовых   граждан. [Эти граждане (присяжные заседатели, народные заседа-[тели и т. п.)  не могут при выполнении возлагаемых на ких обязанностей опираться ни на специальные познания, [ни на профессиональный опыт в области юриспруденции; [ничего такого от них и не требуется.  Несмотря  на  это, Іименно непрофессионалам процессуальный закон предоставляет обычно либо исключительное право решать воп-[рос о виновности обвиняемого, либо большинство голосов, •если указанный вопрос решается коллегией, состоящей из [профессиональных и непрофессиональных судей. Смысл [подобной структуры уголовного судопроизводства состоит, на наш взгляд, в том, чтобы преодолеть характерную для профессионалов ограниченность  горизонта  видения на основе возвращения к подлинно человеческому миру |и его естественному языку. Можно рискнуть с тем, чтобы [выразить ту же мысль в более  сильной  формулировке: (принятие решения о признании индивида преступником -дело настолько серьезное и ответственное, что его нельзя [доверять одним лишь профессионалам. В основу такого решения должен быть положен здравый смысл; только в рамках здравого  смысла  могут  полностью  понимать друг друга законодатель, судья и рядовой член общества, «человек с улицы». Иное решение вопроса означало бы передачу власти над обществом в руки профессионалов, т. е. узаконивало бы монопольное право узкой и весьма замкнутой группы лиц вершить насилие над гражданами. Из сказанного вытекает еще один важный вывод.

7*            179

 

Для того, чтобы процесс криминологической институци-ализации был нравственно оправданным, недостаточно, чтобы суд действовал в рамках закона. Не менее, а может быть, еще более важно, чтобы законодатель действовал с постоянной оглядкой на суд, т. е. на реальное бытие уголовного закона.

И, наконец, еще об одном компоненте криминологической институциализации — процедуре, которую в социологии принято именовать «наклеиванием ярлыков», и некоторых ее следствиях. Суть этой процедуры лучше всего раскрывается, если на вопрос «Кто такой преступник?» дать четкий юридический ответ: «Преступником является лицо, признанное таковым в установленном законом порядке». Принятие соответствующего юридического решения есть как раз то самое «наклеивание ярлыка», которое делает беспредметным и дальнейшие дискуссии о том, является ли данное лицо преступником. С того самого момента, когда ярлык наклеен, с носителем ярлыка можно и нужно обращаться, как с преступником.

В этой связи возникает довольно трудная проблема. В принципе единственным основанием признания индивида преступником должен быть вступивший в силу обвинительный приговор суда. Фактически же статус индивида коренным образом изменяется гораздо раньше — с момента признания его подозреваемым. Наклеивание ярлыка «подозреваемый», а тем более ярлыка «обвиняемый» открывает легальную возможность оказания на индивида физического давления в виде лишения свободы, а также психического давления, совершенно недопустимого в отношении законопослушного гражданина. Появилась даже целая библиотека трудов, призванных помочь сотрудникам правоохранительных органов обвести обвиняемого вокруг пальца, парализовать его способность самозащиты, словом, довести до таких кондиций, чтобы он начал поступать во вред собственным интересам. В нашу задачу не входит критический анализ юридической и нравственной допустимости подобного обращения с лицами, чья виновность еще только предполагается '. В данном случае уместно отметить другое: налицо еще одно подтверждение гипотезы, согласно которой процесс институциализации протекает в русле присущих ему за-

1 Подробнее об этом см.: Блувштейн Ю., Черненилов В., Юстиц-кий В. Ограничение свободы воли как правовой и психологический феномен // Ученые зап. Тартус. ун-та. Тарту, 1989. № 859. С. 45—58.

180

 

кономерностей, имеющих подчас весьма немного общего с теми очертаниями, которые намеревался придать ему Іаконодатель.

Подведем некоторые итоги. Нормы, фактически регу-•ирующие поведение, суть результат приспособления круг к другу ориентации различных субъектов, наступающего в ходе их взаимодействия. Эти нормы не всегда ІдекватньІ нормам уголовного закона; проявлением рас-іождения между одними и другими является несоответствие правотворческой и правоприменительной деятель-•ости. Оценка этого несоответствия в качестве подлежащей незамедлительному искоренению социальной пато-иогии (в духе стереотипов бюрократического мышления гила «допускаются отдельные нарушения законности», •ослаблена борьба с преступностью» и т. п.) страдает известной односторонностью. Отмеченное несоответствие разумно интерпретировать как канал обратной связи, ве-юущей от общества к государству. Эту связь можно до новы до времени игнорировать к вящему ущербу и для го-•ударства, и для общества, но нельзя запретить цирку-иярно. Только при учете этой обратной связи механизмы поддержания порядка в обществе способны сохранять (природу саморегулирующейся системы, гибко реагировать на изменения, происходящие в социальной действительности. Единственной альтернативой саморегулирова-иию выступает голый волюнтаризм, результатом которого становится возрастание социальной напряженности, перерастающей рано или поздно в войну всех против всех.

4.3. Криминологические ценности

Криминолог, постигший сущность и механизмы проце-иуры понимания, неизбежно должен подойти к такому юункту своих рассуждений, начиная с которого все соображения, высказанные им применительно к криминологическому пониманию вообще, придется приложить к конкретному частному случаю, каковым является его собственное понимание. Это означает, что, исследуя процесс •Шституциализации, в рамках которого осуществляется Ьонимание тех или иных блоков криминологического тек-Ета, криминолог рано или поздно оказывается перед ли-иом необходимости воспринимать себя не только в каче-ргве познающего субъекта, но и в качестве действующего

181

 

субъекта, т. е., как предпочитают выражаться социологи актора, включенного в процесс институциализации. Осознав себя актором, криминолог не может более сводить описание и объяснение криминологически значимых явлений исключительно к конвенциональной интерпретации соответствия или несоответствия «наблюдаемых» фактов некоторым идеальным типам, предположительно обобщающим эти факты. В данном случае проблема истинности или ложности криминологического текста вовлекается в орбиту научной дискуссии лишь на фоне под-ходящести или неподходящести языка, используемого для решения этой проблемы. Судить же о такой подхо-дящести или неподходящести криминолог может только как полноправный участник криминологической институциализации. Более того, вопрос об истинности или ложности криминологического текста становится здесь лишь одним из возможных аспектов отношения к нему криминолога, выступающего в качестве актора, который преследует в ходе институциализации наряду с общественно значимыми целями также свои личные цели. Все отмеченные моменты представляются настолько существенными для раскрытия природы понимания, что требуют отдельного рассмотрения места криминолога в процессе криминологической институциализации и направленности его ориентации в указанном процессе.

Как явствует из предыдущего изложения, криминологическая институциализация представляет собой частную разновидность научной институциализации, взятой в целом. Особенности криминологической институциализации зависят, с одной стороны, от системы социального функционирования криминологии, как науки, а с другой стороны, от тех способов научной институциализации, посредством которых генерируются горизонты, смежные с горизонтом собственно криминологического исследования. Строго говоря, существование горизонта криминологических исследований в изолированном от других горизонтов, «чистом», так сказать, виде мыслимо только на правах упрощающего допущения. Более реалистичным выглядит представление о горизонте криминологических исследований как о результате взаимоналожения иных горизонтов видения — уголовно-правового, социологического, психологического и т. д. В этой связи возникает вопрос о том, как криминологическая институциализация должна согласовываться с иными видами институциализа-

182

 

Іии, образующими смежные с криминологическим гори-Ьонты исследований.

Напрашивающимся ответом на поставленный вопрос •вилось бы адресованное криминологу,  как актору  кри-•инологической институциализации, требование  универ-ильной подготовленности. В духе этого требования кри-Іинолог должен был   бы   быть  истинным  энциклопеди-1гом — и юристом, и социологом, и психологом, и мате-•атиком,  и   (пожалуй, прежде всего)   философом. Ина-1е  говоря,  он  должен    был   бы   в    какой-то    степени •редставлять все те внешние горизонты, без которых невозможным  оказалось   бы  возникновение  собственного •нутреннего горизонта криминологии. Однако  выдвижение подобного требования означало бы не просто  отход 1т реальности, но также недопустимое упрощение  проб-•емы. Не  следует   забывать,   что  внутренний   горизонт криминологического исследования принадлежит общему •оризонту человеческого мира, причем последний являет-ся одновременно основанием всех возможных горизонтов Видения, так сказать, связующей   их   субстанцией.   Отвода   следует, что   криминолог  должен   быть  не столько   универсальным   специалистом   (если,   конечно,   при-«мать,   что    подготовка    такого    специалиста    в    наш век  узкой  специализации    представляет    собой    разрешимую   задачу),   сколько   носителем   здравого   смысла. •Ълько   здравый   смысл    позволяет    криминологу    старить   и   решать криминологические   проблемы не в гра-•ицах собственной узкоспециализированной дисциплины, т в контексте значительно более широких целей  челове-•еского общества, которому криминолог принадлежит и •сак его продукт, и как его действующее лицо.

Заговорив о подобной ориентации направленности криминолога, мы подошли к новому аспекту проблемы •снимания, который имплицитно присутствовал уже в предыдущих наших рассуждениях. Речь идет о согласовании установки исследователя как субъективного компо-•ента процесса криминологического понимания с самим жоризонтом исследования как объективным компонентом Його же процесса. Суть проблемы заключается в следую-•цем. Пытаясь описать согласование субъективного и Объективного компонентов понимания в терминах инсти-•гуциализации криминологической установки, выявляя те •социальные механизмы, которые закрепляют в языковой Ьорме внутренние и внешние горизонты криминологиче-

183

 

ского видения, мы сознаем необходимость целостного представления институциализации. Искомое целостное представление включает в себя наряду с ролью, которую играют в криминологической институциализации различные социальные институты, видение институциализации как определенного культурного образования, в котором отражен и закреплен исторической традицией определенный способ бытия конкретного человеческого общества. Иначе говоря, какие бы элементы и аспекты криминологической институциализации ни становились предметом рассмотрения, будь то деятельность правотворческих и правоприменительных институтов или же деятельность научных сообществ, не удастся обойти вопрос о человеческой культуре как некоей органической среде, вне которой немыслимы ни функционирование, ни взаимодействие, ни репродукция любых социальных институтов.

Предлагаемое истолкование понятия культуры не допускает ее отождествления с социальными институтами, поскольку культура помимо самих институтов содержит в себе принципы институциализации, равно как и принципы согласованного функционирования институтов. Не совокупность институтов, сформировавшихся на основании человеческого мира, является культурой, а скорее наоборот — сама институциализация человеческого мира есть процесс и результат социальной объективации культуры. Если индивид замыкается в функционировании одного какого-либо института или узкой группы взаимосвязанных институтов, его участь как актора становится незавидной: институт окажется в таком случае не просто определенным социальным механизмом, каналом, по которому намерения личности устремляются к общественно приемлемым путям их реализации, а своего рода машиной, подчиняющей индивидуальные интересы интересам собственного функционирования. Здесь уже не приходится говорить, что данный институт является элементом определенной культуры, ибо деятельность института по существу направлена на то, чтобы выделить себя из этой культуры, навязать обществу такие условия существования, которые удобны и выгодны этому институту, а не обществу. Подлинные цели институциализации при этом, как правило, предаются забвению; все подчиняется целям, достижение которых способствует устойчивому существованию института. Причем такого рода цели преподносятся обществу в мистифицированном виде — как

184

 

Необходимые промежуточные этапы достижения тех це-ией, достижение которых является функцией данного ин-•титута. Подмена целей порождает дисфункцию института, превращает его деятельность в чистой воды имита-юию. На этой стадии законодатель вместо того, чтобы по-шытаться уяснить, какие общественные отношения нуж-шаются в правовом урегулировании и каков должен быть •птимальный вариант этого урегулирования, занят навязыванием обществу таких норм, которые в лучшем слу-•ае не имеют никакого смысла, а в худшем — разрушают •ложившийся жизненный уклад людей; правоохранительные органы озабочены не столько поддержанием правопорядка, сколько созданием видимости активной «борьбы с преступностью»; научные учреждения подменя-•от критический анализ правотворческой и правоприме-•штельной деятельности восхвалением мудрости первой и эффективности второй.

За последние годы СССР пережил две грандиозные кампании, в ходе которых мистификация целей и имита-вгия деятельности проявились с удивительной отчетливостью. Поводом для развертывания первой из этих кам-ианий явилась действительно серьезная социальная про-юлема — широкое распространение грубых нарушений декларируемых официальной идеологией принципов со-Ьиальной справедливости в сфере распределения мате-виальных благ. Поскольку эти нарушения очевидным образом расстраивают экономику, подрывают общественную нравственность, обостряют социальную напряженность, проблема требует незамедлительного решения. Реакцией законодателя на соответствующую потребность Ьбщества стало принятие целого пакета нормативных акров, направленных на борьбу с так называемыми нетру-юовыми доходами. Таким образом, целью оказалось не устранение несправедливого распределения, а затирание симптомов, указывающих на существование последнего. Со своей стороны правоохранительные органы поначалу ие пожалели усилий для выявления и наказания получателей «нетрудовых доходов», каковыми оказались главным образом лица, доходы которых были трудовыми по существу (ведение приусадебных хозяйств, занятие ремесленными промыслами и т. п.), но квалифицировались как противоправные на том лишь основании, что их ис-гочник находился за пределами всеохватывающего государственного сектора экономики.

185

 

Не меньшую обеспокоенность вызывает и проблема, вокруг которой развернулась вторая кампания. Речь идет о пьянстве — зле, которое приняло такие масштабы, что поставило под угрозу само биологическое существование населения страны. В законодательных актах, положивших начало этой кампании, цель постепенного сокращения масштабов бедствия (только о такой цели можно всерьез говорить в создавшейся обстановке) была на словах подменена заведомо нереальной целью мгновенного учреждения всеобщей трезвости. Фактически же цель кампании была вытеснена средствами ее достижения, каковыми были признаны резкое снижение объемов изготовления и продажи спиртных напитков, а также столь же резкое увеличение числа лиц, наказанных за употребление этих напитков. Не лишним представляется заметить, что этот прием — подмена целей деятельности средствами их достижения — вообще в высшей степени характерен для тех ситуаций, в которых социальный институт работает не на общество, а сам на себя. Это хорошо поняли правоохранительные органы, которые «в самые сжатые сроки» наказали десятки миллионов мелких нарушителей антиалкогольного законодательства, ни на шаг не приблизив общество к полному искоренению пьянства, но зато удостоившись похвал за проявленное усердие.

Представляется, что в обеих рассмотренных выше кампаниях сработал один и тот же механизм: налицо проблема, которую нужно срочно решить, и социальные институты, которые должны принять соответствующее решение. Между тем, как решать проблему — в точности неизвестно, можно лишь догадываться, что решение потребует много сил, средств и времени. Налицо, следова тельно, риск принятия ошибочного решения, которое без пользы для общества поглотит немалые ресурсы. Если это произойдет, социальные институты, ответственные за принятие и исполнение решения, окажутся в глазах общества несостоятельными. Отсюда сильнейший соблазн пойти по пути наименьшего сопротивления, а именно ограничиться имитацией деятельности в надежде, что проблема «рассосется» сама собой. Испытанным средством имитации служит определение и примерное наказание лиц, по вине которых якобы возникла проблема, т. е. «козлов отпущения». Законодатель добивается этого, принимая эффектные нормативные акты, правоохранитель-

186

 

органы добиваются того же, привлекая к ответственности лиц, обозначенных в таких актах в качестве виновников бедствий.

В силу причин, которые рассматривались в параграфе J4.2, правоохранительные органы обычно через некоторое '(время явочным порядком сворачивают свое участие в реализации «имитационных» законов; не слишком настаивает на дальнейшем исполнении этих законов и законодатель. Поэтому имитация деятельности в данной сфере косит, как правило, характер более или менее скоротечных кампаний, о которых стараются забыть сразу же по их окончании. Было бы, тем не менее, опасным заблуждением недооценивать ущерб, который причиняет обществу дисфункция социальных институтов. Во-первых, заверения в том, что приняты «исчерпывающие меры» для решения проблемы (именно с таких заверений начинается каждая очередная кампания), оказываются впослед-'ствии неоплаченными векселями, подрывающими кредит •доверия к социальным институтам. Во-вторых, возникающая под влиянием имитации деятельности иллюзия ре-ішения проблемы затягивает поиск реальных решений, что шлечет за собой обострение проблемы. В-третьих, под ^влиянием подмены цели средствами вырабатывается устойчивая привычка интерпретировать выполнение установленных действий в качестве некоей совершенно автономной цели, достижение которой исключает надобность в дальнейшем продвижении вперед. Иными словами, це-:ленаправленная деятельность вырождается в деятельность ритуальную. Наконец, со временем выясняется, что :лица, подвергнутые наказанию в ходе кампании,— это •целиком или преимущественно «козлы отпущения». Осознание этого факта наносит сильный удар вере в справедливость правотворческой и правоприменительной деятельности.

Все эти отрицательные последствия могли и должны были быть предсказаны наукой еще на заре каждой имитационной кампании. Не представляло, например, труда спрогнозировать результаты антиалкогольной кампании. Для этого стоило лишь вспомнить, что принятие разного рода «сухих» и «полусухих» законов неизменно приводило к расцвету бутлегерства, распространению наркомании, росту организованной преступности и т. п. Приходится признать, что наука как социальный институт оказалась здесь не в ладах со своей функцией. Не чем иным,

187

 

как имитацией научно-исследовательской деятельности надо признать поток работ, в которых предпринимались попытки подвести строго «научную» базу под псевдорешения острых социальных проблем. Явной целью этих работ была апология государственной власти, латентной целью — оттеснение познавательной деятельности д0 уровня, обозначаемого хорошо известной формулой: «Чего изволите?» Познание есть процесс с принципиально непредсказуемыми результатами; в качестве такового он всегда может сработать против исконных интересов влиятельных социальных институтов. А раз это так, то спокойнее держать познание в жестких рамках, исключающих возможность его спонтанного развития.

Сказанное вовсе не является попыткой вернуться обходным путем к неопозитивистской доктрине «чистого знания», по адресу которой было высказано выше довольно много критических замечаний. Речь идет о поддержании определенной сбалансированности между познавательной и ценностно-ориентированной деятельностью при надлежащем осознании того факта, что полностью устранить последнюю из криминологии никогда не удастся. Дело в том, что если криминолог как актор институциа-лизационного процесса осознаёт необходимость опоры на здравый смысл человеческого мира, то он выступает уже не только в качестве теоретика, но ив качестве представителя определенной культуры, носителя известной культурной традиции. Будучи таковым, он должен рассматривать свою деятельность не просто как познавательную, а и как имеющую культурное значение. Соответственно этому необходимость поддержания динамического взаимодействия между установкой криминолога и горизонтом его видения должна восприниматься как проблема культуры, которая не может быть редуцирована к отдельным аспектам функционирования того или иного социального института и вырабатываемым этим институтом социальным нормам.

До сих пор речь шла о культуре как о ттгкоей органической целостной среде, несущей в себ ,?ежде всего принципы организации, воспроизводства ь согласования общественного бытия человека. Однако в рамках обсуждаемой проблемы соотношения установки и горизонта видения индивида, включенного в процесс криминологической институциализации, возможно и иное, более конкретное понимание этого феномена. Если подойти к де-

188

 

; финиции  понятия  культуры  с  нормативно-аксиологиче-| ской точки зрения, можно выделить в культуре, с одной стороны, подвижное ядро, определяемое установкой лич-[ ности, а с другой стороны, горизонт, на который проеци-I руется эта установка и который служит «местом» объективации всевозможных идей, ценностей, норм и т. п. Все | то, что объективировано в горизонте культуры,   не  есть нечто пассивное и неизменное. Напомним, что горизонт , оказывает обратное воздействие на установку благодаря тому, что в интенциональной деятельности индивида -носителя установки — объекты,   заполняющие   горизонт, оказываются интендированными, т. е. попадают в сферу действия интенционального сознания. В этом смысле ин-тенциональную деятельность в контексте культуры можно считать ценностно-ориентированной, поскольку все то, на   что   нацелен  индивид   (интендированные  объекты), есть не что иное, как культурные ценности (при том, конечно, условии, что культура   понимается   в   указанном выше расширительном смысле).

Ценности всегда представляют собой нечто значимое для индивида, привлекающее будь то личный, будь то общественный интерес. Важной особенностью ценностей следует считать их двойственную природу, позволяющую смотреть на них и как на существующее общее, и как на относящееся исключительно к сфере личного выбора. Индивид, будучи представителем той или иной культуры, всегда сталкивается с ценностями, существующими объективно, независимо от его воли, в рамках данной культуры. Именно на такие ценности ориентировано в ходе своей социализации большинство членов данного общества. Но выбор ценностей каждым индивидом осуществляется на основе его личного жизненного опыта, интеллектуальных способностей и, что не менее важно, эмоциональности, а также условий воспитания и других сугубо индивидуальных возможностей. Выбранные таким образом ценности становятся важнейшими элементами структуры личности, характера ее установки, основанием убежденности в правильности и полезности своих действий.

Ценности имеют определенную структуру. Это, во-первых, жизненные ценности, которые обусловливают обращение индивида к таким объектам внешнего мира, без которых он не мог бы поддерживать свое биологическое существование. Можно говорить, во-вторых, о соци«

189

 

альных ценностях, которые связаны с существованием различных социальных групп, как больших, так и малых. Следует, в-третьих, указать на духовные ценности, которые несводимы к жизненным и социальным ценностям, но тем не менее выражают общечеловеческие устремления, лежащие в самих основах существования культуры. В отношении всех этих ценностей ориентация личности остается индивидуальной, но в то же время эта ориентация обусловлена ценностями, выступающими в качестве целей. Поэтому сама возможность выбора между ценностями оказывается детерминированной тем социальным институтом, который сложился в данной культуре для реализации этих целей.

Соображения, высказанные в отношении культуры как среды, поддерживающей посредством ценностной ориентации динамическое взаимодействие между установкой индивида и его горизонтом видения, позволяют под новым углом зрения взглянуть на деятельность самого актора. Восприятие собственной деятельности не только как теоретической, но и как практической, сопряженной с включенностью в функционирование определенных социальных институтов, или, говоря языком герменевтики, осуществляемой с применением собственной установки, должно приводить исследователя-актора к осознанию того, что он не просто познает выбранный аспект окружающего мира, а оценивает его с точки зрения своих потребностей, имеющих ценностный характер. Таким образом, то, что задается социальными институтами как норма, становится для человека, выступающего участником процесса институциализации, предметом оценки. Норма или некоторая идея превращается в ценность только тогда, когда она свободно выработана человеком и хорошо согласуется с его жизненным опытом и базирующимся на этом опыте внутренним убеждением.

Главный интерес для криминолога представляют, конечно, социальные ценности, лежащие в сугубо практической сфере социальной регуляции, границы котррой очерчены позитивным правом. Указывая, что надлежит считать преступным и какова должна быть разумная реакция на преступное, криминолог выражает тем самым свою заинтересованность в поддержании устойчивого порядка в обществе, т. е. в сохранении жизнеспособности тех социальных институтов, дисфункция которых нанесла бы, по мнению криминолога, серьезный вред жизне-

190

 

[способности общества. Подобные криминологические ценности формируются в процессе социальной практики на основании изучения и оценки порядка регламентации общественных отношений в рамках определенной культуры. В свою очередь, эта практика определяется, с одной стороны, законодательством, имеющим относительно инертный характер, а с другой стороны, динамично протекающим процессом изменения общественных отношений, которые призвано регулировать данное законодательство. Поэтому криминологические ценности, во-первых, ориентируют на нормы закона, благодаря которому осуществляется институциализация тех или иных потребностей членов общества, и, во-вторых, указывают на отклонение каких-то норм позитивного права от спонтанно складывающихся форм реализации тех же потребностей. В последнем случае ценность выступает как возможность создания новой нормы, как цель правового регулирования, вмещающая в себя все богатство культурной традиции, в том числе традиции правовой.

Таким образом, понимание преступного в криминологии предполагает прояснение следующих трех моментов:

что принято считать преступным в рамках данной

культуры;

каков характер общественной стигматизации 'пре

ступного;

как сам криминолог склонен оценивать функцио

нирование социальных институтов «здесь и сейчас», т. е.

в русле все той же культурной традиции и декларируе

мых ею ценностей.

При этом вовсе не исключено, что цели, выдвигаемые теми или иными социальными институтами, не будут выглядеть ценностями в глазах криминолога, опирающегося на иную культуру понимания, выработанную полученным им воспитанием и образованием, привитым ему здравым смыслом. Если такого рода расхождение действительно имеет место, следует обращаться уже не к ценностям культуры, а к самому содержанию оценки, которая в этом случае становится моральной оценкой.

Главное содержание моральной оценки, или морального суждения, образуют понятия добра и зла, однако сами эти понятия не являются ценностями, к которым стремится личность. Добро и зло — это критерии выбора той или иной ценности в качестве приемлемой либо неприемлемой. Поэтому, рассматривая криминолога как актив-

191

 

ного участника процесса институциализации, необходимо видеть в нем морального субъекта, оценивающего стигматизацию деяния в качестве преступления, и лицо, совершившее это деяние, в качестве преступника, а также свою роль в стигматизации посредством понятий добра и зла, в терминах ответственности человека за свой выбор. В этом смысле можно говорить, что через моральную оценку происходит приобщение индивида к тому целому, которым является человеческая культура.

Из предлагаемого понимания вытекают весьма радикальные выводы. Главный из этих выводов состоит в том, что криминализация или декриминализация некоего деяния зависит прежде всего от того состояния культуры, в рамках которого происходит оценка деяния. Может показаться, что данное утверждение должно быть квалифицировано как проявление пресловутого морального релятивизма, который плохо согласуется с формальной определенностью, однозначностью, словом, с «жесткостью» норм права. Однако релятивность, «мягкость» криминологической оценки только кажущаяся; эта оценка в современном мире базируется на весьма жестких моральных требованиях европейской, а точнее, христианской традиции. Эта традиция, представленная евангельской заповедью «Не делай другому того, чего не желал бы себе», положенной затем в основание кантовско-го формального принципа моральности, являет собой, в частности, этическую предпосылку того варианта криминологического понимания, различные аспекты которого пытались выразить авторы данного исследования на всем протяжении предыдущего текста. Иначе говоря, в понимании авторов, выступающих участниками процесса криминологической институциализации, этот процесс должен быть приведен в соответствие с теми нормами европейской культуры, согласно которым преступным надлежит считать поведение, ставящее под угрозу существование общества, социальных институтов и личности как носителей определенных социальных ценностей. Главной из таких ценностей принимается сама личность с ее неотъемлемыми правами и человеческими интересами. Речь идет в сущности о возвращении к тому традиционному пониманию юридической герменевтики, в духе которого «истолкование законодательной воли... не господство, но форма служения»1. Моральный урок, который можно по-

Гадамер Х.-Г. Истина и метод. М., 1988. С. 368.

192

 

черпнуть из сказанного, заключается в том, что криминолог не должен стремиться господствовать над обществом, навязывая ему чуждые культуре общества варианты правовой регуляции, но должен служить обществу, реализуя в своей теоретической и практической деятельности ценности этой культуры.

Таким образом, мы вновь приходим к тому, что следовало бы назвать мировоззрением криминолога, на сей раз интерпретируемым как проекция собственной установки на заданный горизонт культуры, причем проекция, обусловленная свободным, а следовательно, моральным выбором определенных ценностей как благих, хороших, желательных. Обладать мировоззрением означает для криминолога, во-первых, интериоризацию определенных идей и норм, во-вторых, наличие ясного представления об иных, не разделяемых им идеях и нормах, в-третьих, моральную обусловленность выбора между одними и другими идеями (нормами). Выбор того или иного представления о природе преступного должен опираться на изначальное представление о том, «что такое хорошо и что такое плохо»; такое представление имеет весьма мало общего с позитивистским требованием строгости научного знания.

Позволим себе маленькое отступление. Просмотрев документальный видеофильм об одной из федеральных тюрем США, авторы получили возможность убедиться, что условия содержания осужденных в этой тюрьме несравненно лучше, чем в советских исправительно-трудовых учреждениях. Известно, вместе с тем, что комфортабельные тюрьмы США продуцируют рецидивистов примерно в той же пропорции, что и наши отечественные колонии. Напрашивается вывод, что теоретическое обоснование выбора между суровым и либеральным обращением с осужденными есть задача столь же неразрешимая, как квадратура круга. Реальной основой такого выбора может быть и на самом деле есть только моральное суждение.

Как мы старались показать, на горизонте криминолога неизменно сосуществуют две традиции понимания преступного. Соответственно этому каждая криминологическая ценность окрашена в цвета одной из этих парадигм. Задача криминолога как ученого состоит в том, чтобы найти дистанцию, с которой обе парадигмы обретают объемные очертания, начинают жить своей первозданной

193

 

жизнью, не искаженной наносными идеологическими или психологическими примесями. Выбор теоретической дистанции не отменяет, конечно, выбора практического. В духе традиций гуманитарного знания этот выбор должен быть предельно взвешенным, так как всегда реальны ситуации, в которых у нас нет разумных оснований для того, чтобы отдать пальму первенства одной из парадигм. Преодоление трудностей выбора нужно искать по парадигме, предложенной Кантом: то, что недоступно криминологу-теоретику, окажется доступным криминологу-актору, выступающему как ответственный, моральный, а следовательно, воистину действующий субъект.

Двигаясь по этому пути, криминолог, сохраняя надлежащее уважение к сложившимся традициям и способам их институциализации в данном обществе, будет все же руководствоваться в своем выборе не абстрактными представлениями об истине и тем более не пиететом по отношению к своим учителям и своей корпорации, а нравственными представлениями о должном и запретном. Если должным объявить все то, что служит благу человека, а запретным все то, что препятствует реализации этого блага, становится понятным, что криминологические ценности суть производные от идеи блага, представляющего собой высшую человеческую ценность. Можно ли, однако, сказать нечто определенное по поводу того, что есть благо? В традиции европейской (т. е. христианской) культуры существует определенный ответ на этот вопрос: высшей духовной ценностью является человеческая свобода, именно она есть способ реализации блага. Любая альтернатива человеческой свободе, пусть даже принимающая форму ограничения сегодняшних возможностей личности во имя ее завтрашнего расцвета, ведет, как свидетельствует историческая практика, к деградации человека и всего общества. Подчеркнем, что так обстоит дело в данной культуре; не исключено, что с точки зрения принципиально другой культуры благом, т. е. должным, является рабское состояние общества.

Поскольку авторы осознают свою принадлежность к данной культуре, высшей ценностью является для них свобода личности. Соответственно такому пониманию тот порядок в обществе, который защищает свободу личности, выглядит в их глазах должным, «правильным», а любой иной порядок — недолжным, «неправильным». В случае выбора между свободой и безопасностью или,

194

 

скажем, свободой и материальным благополучием предпочтение без колебаний отдается свободе. Этот выбор рационализируется, правда, ссылкой на то, что свобода личности есть кратчайший и наиболее надежный путь к общественной безопасности, экономическому процветанию и тому подобным заманчивым целям. Объективности ради нужно признать, что все эти аргументы базируются не столько на точном знании, каковое в этой своей части вряд ли добыто, а на установке авторов, обусловленной их философской позицией, нравственными убеждениями и личной практикой как акторов процесса институциали-зации и просто как частных лиц.

Такого рода установка непременно сказывается на понимании того, что следует подразумевать под законом вообще и уголовным законом в частности. Закон может выступать как элемент государственного насилия над членами общества; тогда естественной реакцией граждан на закон становятся неприязнь и страх. В этом случае налицо очередной вариант полицейского государства. Но закон может пониматься и по-другому: как определенное обязательство, вытекающее из общественного договора; если это так, то закон перестает восприниматься как оружие насилия и подавления, а выступает в качестве гаранта реализации прав и свобод членов общества. Преступник в таком понимании — это нарушитель условий общественного договора, заключаемого на свободной основе. Институциализация подобного договора — отдельный и сложный вопрос, решение которого зависит от конкретных исторических условий становления и развития того или иного государства. В данном случае важно, что независимо от специфики функционирования институтов правового государства, т. е. государства, граждане которого видят в законе выражение своей собственной воли и испытывают по отношению к закону уважение, а не страх или неприязнь, преступлением будет именоваться нарушение тех условий общественного договора, без которых немыслима совместная жизнь свободных индивидов. В свою очередь, термин «свободные индивиды» означает людей, для которых уважение свободы других граждан выглядит столь же естественным и необходимым условием нормального существования общества, как и невмешательство других в его собственную частную жизнь.

С предлагаемой точки зрения криминологические парадоксы перестают быть предметом одних только логико-

195

 

лингвистических или культурологических размышлений. Двигаясь от практики, от осознания самого себя актором процесса институциализации, опирающегося в конечном счете на здравый смысл, выработанный веками человеческого общежития, криминолог определенным образом решает парадоксы своей науки. На сей раз это будет не строгое решение в духе требований семантики или син-тактики, а «мягкое» прагматическое решение.

Начнем рассмотрение возможных решений, как обычно, с парадокса общественной опасности преступления. Предположим, что преступление всегда, по крайней мере в правовом государстве, представляет собой общественно опасное деяние. За этим допущением, связывающим воедино социологическое понятие «общественная опасность» и уголовно-правовое понятие «преступление», кроется обширная область уголовной политики, не только стигматизирующей посредством деятельности своих институтов поведенческие акты, объявляемые преступными, но и оценивающей реальные последствия этой стигматизации для жизни общества. Иначе говоря, субъект уголовной политики должен решить: а) какие социальные ценности имеют жизненно важное значение для общества; б) какие посягательства на эти ценности могут быть нейтрализованы лишь с помощью уголовного закона; в) какие последствия повлечет за собой использование системы уголовной юстиции для защиты определенной социальной ценности.

Как уже говорилось в параграфе 3.3, основой парадокса общественной опасности деяния является этатистская традиция, в духе которой любое решение перечисленных выше вопросов априорно признается правильным, если оно исходит от государства, принимаемого за высший источник мудрости. Следует, однако, признать, что этатистская традиция сама по себе не несет всей полноты ответственности за этот парадокс; он возникает только тогда, когда правотворческая деятельность теряет связь с базирующимися на здравом смысле представлениями о преступном как противоречащем сложившемуся укладу жизни. Своего предельного выражения эта утрата связи достигает в тех случаях, которые характеризуются отказом от простого нормирования правом общественной жизни, основанного на свободном согласии членов общества с принципами такого нормирования (как это имеет место в демократическом, или, пользуясь выражением К. Поп-

196

 

пера, открытом обществе) и превращении самого права в объект, нормируемый некоторыми идеями, разделяемыми, как правило, узким кругом лиц. Совершенно безразлично, откуда проистекают подобные идеи и кто их разделяет. В любом случае носители этих идей оказываются, по марксовой терминологии, творцами извращенного общественного сознания, подчиняющими законы не интересам общественного договора, а политическому насилию, воле к власти. Вот тут-то и возникает идеологическая иллюзия всесилия законодателя, который якобы в состоянии безошибочно определять, что опасно для общества и что не опасно, что «на самом деле» преступно и что нет. Парадоксально, что главным источником опасности для общества при этом может оказаться сам законодатель, разрушающий своими действиями общественный договор, а тем самым расшатывающий устои нормального существования людей.

Конечно, идеальной уголовной политики нет и быть не может. Приходится считаться с тем, что правовые институты существуют в определенных временных и пространственных координатах, в конкретной культурной среде, что актор этой политики — конечный и несовершенный человек. Поэтому наши представления об общественной опасности неизбежно условны, а решения, принимаемые в рамках уголовной политики, далеко не всегда приводят к ожидаемым результатам. Не будучи способными раз и навсегда решить эту проблему теоретическими средствами, мы можем уповать только на усиление контроля общества за выработкой и осуществлением уголовной политики. Если же гражданское общество солидаризуется с уголовной политикой, вызывающей вполне обоснованные возражения теоретиков, то, по-видимому, оно не заслуживает более совершенной уголовной политики и попытка навязать ему таковую была бы бесцельной тратой времени и сил. Всеобщее одобрение, которым население ряда стран (Ирана, Пакистана и др.) встретило возврат к средневековой практике применения изуверских наказаний, является веским аргументом в пользу этого пессимистического вывода.

В практическом отношении парадокс отклоняющегося поведения мало чем отличается от парадокса общественной опасности деяния. Единственное, пожалуй, различие сводится к тому, что здесь мы сталкиваемся с большей апелляцией к авторитету науки, нежели к авторитету го-

197

 

сударства. Вряд ли стоит преувеличивать значение этого различия: наука представляет собой такой социальный институт, который в случае принципиального расхождения со здравым смыслом может играть ту же идеологическую роль, что и традиционные правовые институты. Слепая вера во всемогущество науки, своего рода научное суеверие, порождаемое впечатляющими технологическими успехами естествознания, способна разрушить общественное согласие ничуть не в меньшей степени, чем прямое полицейское насилие. Пока понятие отклоняющегося поведения остается элементом рабочей гипотезы, полезной для исследования конфликта социальных норм, оценки «пропускной способности» системы уголовной юстиции и решения ряда других проблем, связанных с эффективностью правотворческой и правоприменительной деятельности, никакого парадокса нет. Стоит, однако, криминологам заявить, что им доподлинно известно, какое поведение является нормальным, а какое отклоняющимся, как возникает парадокс общественной опасности деяния со всеми своими негативными последствиями. Главное из таких последствий состоит в навязывании обществу, под лозунгом внедрения в жизнь научных рекомендаций, таких законов и такой практики их применения, которые чужды обществу и посему рассматриваются большинством его членов в качестве противоречащих интересам людей, произвольных и несправедливых.

Слепой вере во всемогущество науки обязан своим возникновением и парадокс общественной опасности личности преступника. Действительно, если подобная опасность существует до и независимо от совершения преступления, только закоренелый агностик мог бы усомниться в том, что она может быть выявлена научными средствами. Никого не удивляет, что медицина в состоянии выявить вирус СПИДа в организме человека задолго до появления первых симптомов этого страшного заболевания. Аналогично этому не видно принципиальных препятствий на пути разработки криминологической методики выявления общественной опасности личности еще до того, как общественная опасность материализуется в преступном поведении. Подобную задачу нужно признать разрешимой при наличии двух условий: а) общественная опасность есть имманентное свойство некоторых личностей; б) познание действительности в науках о природе и науках о поведении есть процесс, структура которого оста-

198

 

ется неизменной при перемене исследуемого объекта. В предыдущем изложении мы стремились показать, что оба эти условия представляют собой всего лишь произвольные допущения. Пока эти допущения не верифицированы (а сама возможность их верификации вызывает обоснованные сомнения), сохраняется и парадокс общественной опасности личности преступника.

Радикальным способом решения данного парадокса явилось бы применение «бритвы Оккама» — методологического принципа, согласно которому сущности не следует умножать без необходимости. В данном случае избыточной сущностью выглядит само понятие общественной опасности личности. Правотворческая и правоприменительная деятельность могут обойтись конкретным перечнем тех свойств личности, которые должны играть роль обстоятельств, смягчающих и отягчающих ответственность, не испытывая нужды в трансцендентальном понятии общественной опасности личности. Думается, что криминология тоже только выиграла бы, отказавшись от этого понятия. Не следует забывать, что между поведением индивида и его личной ответственностью лежит сложная и во многом противоречивая область институциализации. Пока законодатель держится в рамках здравого смысла, массовое сознание воспринимает лицо, преступившее уголовный закон, в качестве источника опасности для нормального функционирования общества. Когда же законодатель выходит из этих рамок и начинает произвольно метить граждан ярлыком преступника, массовое сознание видит в преступнике только жертву, достойную сожаления. Отсюда периодически возникающая у государственной власти потребность драматизировать ситуацию в сфере поддержания правопорядка, преподносить обществу преступника в облике исчадия ада, источника всяческого зла. Рассуждения об общественной опасности личности каждого, кто нарушил действующий уголовный закон, объективно способствуют персонификации зла, а тем самым играют роль «научного» обоснования уголовной политики, идущей вразрез со здравым смыслом.

«Бритва Оккама» выглядит подходящим инструментом и для практического преодоления парадокса свободы воли. Само понятие свободы воли предполагает, что воля человека может быть доброй и злой, причем преступник автоматически принимается носителем последней. Между тем, как было показано выше, добро и зло

199

 

суть не свойства, а критерии оценки поведения индивида в качестве соответствующего или несоответствующего определенным нормам и целям, т. е. оценки институциа-лизированного поведения вообще. Отказ от использования понятия свободы воли ни в коей мере не стал бы препятствием для осуществления подобной оценки; использование же этого понятия никак не приближает криминологию к пониманию механизмов преступного поведения.

Обращаясь к парадоксу причинного объяснения, заметим, что сама постановка вопроса о наличии каузальной связи в таком социальном феномене, как преступное поведение, выглядит с практической точки зрения делом весьма сомнительным, чтобы не сказать — опасным. Если криминология действительно знает, каковы причины преступного поведения, она, очевидно, знает или узнает в будущем, как устранить эти причины. Как свидетельствует исторический опыт, адекватным средством устранения причин преступности избираются обычно чрезвычайные меры, для осуществления которых требуются, естественно, особые полномочия. В результате строго академические, казалось бы, поиски причин преступности могут стать прикрытием стремления к неограниченной власти тех или иных сил, участвующих в политической борьбе. Характерным в этой связи представляется тот факт, что тоталитарные режимы всех мастей неизменно обещают народу быстрое и решительное искоренение коррупции, казнокрадства, воровства, посягательств на жизнь и здоровье граждан, т. е. монополизируют власть якобы для того, чтобы гарантировать людям безопасность взамен свободы.

Сказанное не означает, конечно, что криминология обречена оставаться в неведении касательно генезиса преступного поведения. Речь идет о другом: каузальное объяснение, вполне уместное в естественных науках, должно уступить свое место телеологическому пониманию в науках о поведении, включая, разумеется, криминологию. Только в рамках понимания, опирающегося на здравый смысл, мы можем рассчитывать на то, что нам удастся установить способ задания определенных норм и целей как ценностей, пренебрежение которыми признается преступным и наказуемым в культуре данного общества, равно как и намерения людей, отвергающих такого рода ценности.

Сейчас   модно   говорить   об   ответственности   науки.

200

 

Представляется, что такая ответственность должна быть только моральной. Принятие же решений, призванных устранить так называемые причины преступности, предполагает политическую и юридическую ответственность субъекта решения. Поэтому криминология должна вслед за медициной вооружиться девизом «Не повреди!», чтобы предотвратить злоупотребление ее авторитетом.

Парадокс дискретности выглядит под данным углом зрения как косвенный результат сведения процесса криминологической институциализации к правотворческому решению, а потому существует лишь в рамках нормати-вистской парадигмы. Следование социологической парадигме, для которой любое законодательное решение есть не более чем один из элементов процесса институциализации (вербализация определенного соглашения, опосредуемого деятельностью социальных институтов), предпо-. лагает восприятие очерченных законодателем границ между криминологически значимыми явлениями в качестве чисто конвенциональных рамок.

Парадокс латентности вырастает из диктуемого здравым смыслом представления о небезупречности человеческой деятельности. Если правоохранительные органы выявили за год N преступлений, можно думать, что, работая лучше, они выявили бы N + п преступлений, причем величина п зависела бы только от повышения уровня их деятельности. Этот парадокс связан также с влиянием обыденного сознания, считающего аксиомой зависимость состояния преступности от полноты выявления и раскрытия преступлений. Поскольку же состояние преступности никогда не удовлетворяет общество, презюмируется, что источником всех бед является слабое выявление преступлений, порождающее «обстановку безнаказанности».

Происхождение парадокса целей наказания естественно искать в противоборстве двух установок массового сознания. Согласно одной из них, наказание есть лучший способ превращения преступника в добропорядочного гражданина. Согласно другой, от лица, стигматизированного в качестве преступника, следует вновь ожидать преступного поведения. Таким образом, наказание, которое должно искупить вину индивида, сняв с него стигму преступника, завершает институциализацию преступной роли этого индивида. Логическая же антиномия целей наказания — это лишь зеркальное отражение практики.

201

 

Обобщение сказанного выше о парадоксах криминологической теории приводит к выводу, что их решение может быть достигнуто, если отказаться от претензий на объяснение исследуемых явлений и сосредоточить усилия исследователей на достижении понимания таковых. Другими словами, мы получили новые аргументы в пользу высказанного в параграфе 3.3 тезиса: каждому криминологу рано или поздно приходится делать выбор между позитивизмом с его верой в существование единого для всех областей научного исследования метода познания и герменевтикой, для которой принципиальное различие между методом, ведущим к объяснению (естественные науки), и методом, ведущим к пониманию (гуманитарные науки, или «науки о духе»), выступает отправным пунктом всех дальнейших рассуждений. Каким же должен быть критерий такого выбора? Нельзя ли обойтись без выбора в надежде на то, что по мере роста научного знания будет достоверно установлено, какое из этих направлений является истинным и какое ложным? Можно ли, наконец, считать возможным, что позитивизм и герменевтика синтезируются в единую методологию науки?

Вот как отвечает на эти непростые вопросы Г. X. фон Вригт: «Считать, что истина лежит на стороне одной из двух противоположных позиций (т. е. позитивизма или герменевтики.— Ю. Б., А. Д.), было бы, несомненно, иллюзией... противоположность этих позиций обнаруживается на столь глубоком уровне, на котором уже невозможно говорить об их примирении или опровержении и даже, в некотором смысле, об их истинности. Противоположен выбор изначальных, основополагающих понятий концепции. Можно охарактеризовать этот выбор как «экзистенциальный»— это выбор точки зрения, которая не имеет дальнейшего обоснования»1. Солидаризуясь с этими мыслями, добавим, что криминологическое понимание может быть достигнуто лишь при наличии определенной мировоззренческой начальной точки отсчета. Искать подобную точку следует в сфере нравственных убеждений исследователя; если ее там нет, криминология как гуманитарная дисциплина становится попросту немыслимой, превращаясь в лучшем случае в бессистемное описание разрозненных фактов, а в худшем случае — в прислужницу насилия.

1 Фон Вригт Г. X. Логико-философские исследования. М., 1986. С. 68.

 

ЗАКЛЮЧЕНИЕ

Читатель, у которого хватило терпения, чтобы добраться до этой страницы, вправе задаться резонным вопросом: так о чем, собственно, сей опус? что предлагают научному сообществу его авторы? Ведь в книге, столь многообещающе названной «Основаниями криминологии», термин «основания» по существу ни разу не использовался. Более того, на первый взгляд, все содержание книги проникнуто духом отрицания каких-либо оснований криминологии. Не разошлись ли поэтому намерения авторов с результатами их усилий?

Не стоит, однако, спешить с окончательным приговором. Лучше задуматься над простым и в то же время коварным вопросом: а что же следует полагать под основанием всякого теоретического знания? Услужливое воображение тотчас нарисует нам стройное здание специализированной науки, покоящееся на прочном фундаменте раз и навсегда установленных положений, аксиом и принципов. По крайней мере, так представляли себе условия построения научного знания философы и ученые Нового времени и их более поздние единомышленники. Не исключено, что о подобном храме науки, в котором можно надстраивать новые этажи, но ни под каким видом нельзя расшатывать фундамент, до сих пор мечтают и многие криминологи.

Но если ожидания представителей естественных наук — отраслей знания, имеющих славные традиции и заслуженный авторитет, еще можно понять и в какой-то степени оправдать, то желание криминологов чувствовать себя полноправными хозяевами только что нарисованного изящного храма науки должно вызывать всего лишь сочувственную улыбку. И причина этого не только в «плебейском» происхождении криминологии, в жилах которой смешалось множество разнородных научных

203

 

«кровей», но и в том, что подобные храмы, непоколебимо стоящие на трех слонах,— не место реального бытия науки, а всего лишь предмет исторического любопытства и эстетического восхищения, иначе говоря, не более чем экспонат музея интеллектуальной истории.

Реальность человеческого бытия, а следовательно, и мышления такова, что, говоря об основаниях науки, приходится иметь в виду нечто иное, нежели логический монолит фундаментальных положений, поддерживающий конструкции теоретического знания. Продолжая архитектурную аналогию, можно сказать, что самый прочный фундамент не обеспечит устойчивость сооружения, если в свою очередь под фундаментом не будет прочной земной опоры; вряд ли есть смысл строить Версаль на зыбучих песках. К сожалению, приходится констатировать, что претензии криминологии выглядеть не хуже других социологических прикладных наук приводят порой к забвению факта зыбкости межличностных отношений и их уголовно-правовой оценки, т. е. того единственного основания, на котором только и возможны криминологические построения.

Таким образом, наш подход к основаниям теоретического знания не есть узкое понимание в духе логико-методологических исследований, хотя и не исключает последнее как таковое. Речь идет о таком понимании, которое включает в себя прежде всего мир самого человека в той степени, которую допускает сама природа того или иного теоретического исследования. В этом смысле поиск оснований криминологии означает, если угодно, выявление человеческих оснований этой дисциплины, т. е. такого места видения предмета исследований, такой теоретической дистанции, которая, с одной стороны, не отрывается от человеческого мира, а с другой — не растворяется в нем, но стоит на нем как на своем основании.

Можно ли утверждать, что подобное видение человеческого основания теоретического знания универсально? И да и нет. Да, если акцентируется предмет видения, само человеческое бытие как таковое. Нет, если имеется в виду само видение, выбор дистанции и способ рассмотрения человеческой реальности под определенным теоретическим углом зрения. Человеческий мир — это не вечная, определенным образом организованная и застывшая, субстанция. Человеческий мир представляет собой непрерывно меняющийся поток событий, отношений, смыслов

204

 

и, наконец, самих культурных систем организации этих смыслов в нашем мышлении. Поэтому теоретическое видение, будучи составным элементом этих культурных систем, неизбежно подвержено изменениям как в историческом, так и в культурологическом плане.

Из сказанного, думается, становится понятно, почему авторы столь тщательно отмежевывались от искушений навязать читателю какую-то свою подлинно «истинную» криминологическую доктрину. Дело не в избытке скромности и даже не в отсутствии собственных предпочтений, а в простом осознании того, что человеческое основание криминологии и выбор дистанции криминологического теоретизирования имеют весьма мало общего с логико-дедуктивными системами, которые в лучшем случае могут оказаться результатом определенного выбора, но никак не основанием такого выбора. Отсюда проистекает и сам ход рассуждений, нашедший свое отражение в структуре этой книги.

Авторов меньше всего интересовало право криминологии на существование в качестве строгой теоретической дисциплины. Если бы вопрос ставился таким образом, то соображений, предложенных в гл. 2, оказалось бы достаточно для того, чтобы категорически заявить: не может быть! Такой ответ при всей своей кажущейся логической основательности был бы, однако, скорее эмоциональным, чем конструктивным. Четко сознавая, что своим существованием криминология как развитой социальный институт обязана не чьим-то партикулярным интересам, а объективным потребностям общества, авторы предпочитали «верить глазам своим» и несмотря на явно неудовлетворительную логическую и лингвистическую совместимость логических и лингвистических аспектов признать законным это теоретически «незаконное» дитя нашего века синтеза научных дисциплин. Не исправлять по шаблону изгибы криминологического знания, а попытаться выяснить, на какие традиции и авторитеты явно или неявно опирается криминология, к каким целям, декларируемым или реальным, склонна идти эти дисциплина,— вот главные ориентиры в поисках оснований криминологии.

И все же простое указание на человеческий мир как на основание криминологии выглядит явно недостаточным, причем даже не потому, что подобное основание слишком обширно и включает в себя по существу всю теоретическую деятельность человека. Проблема ослож-

205

 

няется тем, что человеческий мир не есть нечто такое, что находится рядом с письменным столом криминолога, так сказать, соседствует с ним. Человеческий мир есть одновременно мир самого криминолога, и сколько бы исследователь ни отчуждал этот мир с помощью своего специализированного языка, ему не удастся выйти за пределы той среды, в которой он пребывает независимо от собственной воли.

Если криминология есть способ видения мира, при котором общечеловеческое понимание добра и зла, должного и запретного, осмысливается сквозь призму деятельности социальных институтов, необходимо выяснить, как создается, фиксируется и передается форма такого видения. Подобно тому, как биология указывает на повторяемость в филогенезе (развитии индивида) этапов онтогенеза (развития вида), при рассмотрении любого теоретического знания, в том числе криминологического, мы вправе выделить становление общих традиций данной дисциплины и образование специалиста, представляющего эту дисциплину, равно как и ожидать наложения традиции на процесс образования. В этой связи обращение к криминологическим традициям или парадигмам не было прихотью авторов. Понимание традиции является существенным элементом криминологического образования, проясняет криминологическую форму видения мира.

Здесь раскрывается еще один аспект работы. Если пользоваться гегелевским языком, то можно было бы сказать, что данный текст есть самоузнавание традиции, которую, не имей это слово четко выраженного политического контекста употребления, следовало бы называть либеральной. В основе этой традиции лежит представление о том, что высшей ценностью человеческого бытия является свобода личности. Эта позиция не подразумевает всеядности, но требует уважительного отношения к чужой свободе, рассматривает ограничение свободы с помощью уголовного закона как крайнюю меру, которую нужно считать оправданной лишь тогда, когда криминализируемое деяние посягает на важнейшие социальные ценности и все другие способы защиты этих ценностей воспринимаются общественным сознанием как неадекватные.

Немалую роль в книге играет понятие здравого смысла. Прибегая к нему, авторы вовсе не имели в виду нечто

206

 

такое, что характеризует сознание всех или хотя бы по-давляющего большинства людей. Известно, что для человека с невысоким интеллектуальным развитием здравый смысл исчерпывается свидетельствами его восприятия; если зрение подсказывает ему, что Земля плоская, он   отвергает   любые    подтверждения    шарообразности Земли как противоречащие здравому   смыслу. Поэтому употребление понятия здравого смысла в научном обороте базируется    на    предположении   об   определенном уровне цивилизованности носителей этого понятия. Нельзя ставить знак равенства между sensus communis   как плодом исторического развития человеческого общества и предрассудками, свидетельствующими  о том,  что  это развитие протекает медленнее, чем того хотелось бы.

Отсюда — необходимость понимания всех парадигм криминологии, выявления их теоретических, институциональных и культурных источников. Такое понимание нужно для того, чтобы увидеть за сухими теоретическими конструктами криминологии живой человеческий мир и одновременно самого себя в мире криминологии, постигнуть свои собственные основания — как теоретика-криминолога. В этом смысле поиск оснований криминологии становится процессом самоотождествления криминолога с определенной мировоззренческой позицией.

Основания криминологии — это не прочность неподвижности,  а устойчивость   процесса   теоретизирования, достигаемая за счет выбора позиции   криминолога   как представителя некоторой традиции, как актора процесса институциализации  и, наконец, как свободной личности, полностью ответственной за нравственный   выбор. Возможно, читатель ощутит разочарование: что же это    за основания, которые в конечном счете тождественны поиску оснований? Нетрудно и усомниться   в   полезности этой книги, оспорив наличие в ней приращения криминологического знания. Вместо того, чтобы оправдываться, сошлемся на Монтеня: «...ничто в природе не бесполезно, даже сама бесполезность. И нет во вселенной вещи, которая не занимала   бы  подобающего   ей  места». Не нам судить, какое место займут в криминологии плоды наших размышлений. Скажем только, что в этой книге нет последней точки. Это открытый текст, подобно тому, как вечно незавершенной остается исследовательская деятельность криминолога — единственное подлинное и непреходящее основание криминологии.

 

«все книги     «к разделу      «содержание      Глав: 7      Главы:  1.  2.  3.  4.  5.  6.  7.