12.
К оглавлению1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13Недавно я читал книжку о Давиде Гилберте, написанную одной дамой. Там есть эпизод, который очень хорошо показывает чувство формы буквально на уровне глубоко укорененного культурного чувства, когда человек, влекомый этим культурным чувством, сам не осознает его в тех терминах, которые я сейчас употребляю, в терминах формы. Но это и неважно. Как есть чувство идей, по Канту, так же у Канта и в некоторых культурах есть чувство формы. Там рассказывается такой эпизод, происшедший с Давидом Гилбертом в 1933 году, в то время, когда Гитлер уже фактически пришел к власти, хотя вся полнота власти ему не принадлежала: Гинденбург был еще президентом, а Гитлер был канцлером, но первые проскрипционные антисемитские законы нацистов были уже провозглашены, и, согласно им, уже из всех центров культурной или экономической жизни силой стали элиминироваться евреи. В том числе эту проблему ощутил на себе и Гилберт, потому что к этому моменту он был руководителем возникшего наконец в Геттингене математического института. в который превратился бывший математический факультет Геттингена. Этот математический институт, руководимый Гилбертом, к тому моменту собрал (так расположился парад планет) весь цвет математики, и этот цвет математики частично был представлен математиками еврейской крови, еврейского происхождения. Согласно законам, Гилберт должен был их увольнять. Кого он должен был уволить? Он должен был уволить Куранта, впоследствии очень известного американского математика, эмигрировавшего в Америку, должен был распроститься с Бернайсом (тоже звезда на математическом небосклоне). Должен был расстаться и с Эми Нетер, известным математиком и физиком, автором фундаментальных теорем, и с другими (я перечислять не буду). И дело даже не в том, что Гилберт переживал, естественно, он переживал, был в отчаянии, но главное - форма его переживаний, а именно детская и наивная, ничего не понимающая форма. Он говорит Куранту (обратите внимание на оборот фразы - такую фразу по наивности, по простоте душевной может сказать лишь человек, принадлежащий к культуре, в которой это уже формально стало настолько автоматическим, что без этого даже мир не мыслится, любой другой мир удивителен): "Слушайте, почему вы не подадите в суд на правительство? Ведь правительство беззаконничает". Автор дальше комментирует: Курант видел, что Гилберт просто не понимает, что происходит. Но это не есть эмпирическое непонимание. Это то непонимание, хорошо известное нам, российским гражданам, когда мы пытаемся объяснить, как мы живем - другой этого не понимает. Вот в этом смысле было непонимание. Потому что, продолжает далее автор, в Гилберте глубоко была укоренена, глубоко сидела его вера - во что бы вы подумали? - в прусскую правовую систему. А ведь Пруссия для нас есть образ авторитаризма, беззакония. Далее рассказывается еще более забавный эпизод. Вы помните, закон есть один из классических случаев формы. Чтобы проиллюстрировать Гилбертово непонимание происходящего и пояснить его глубоко укоренившийся инстинкт доверия к прусскому правосудию, автор рассказывает следующий исторический анекдот, который описывает событие, происшедшее во времена Фридриха Великого, где-то перед Семилетней войной. Я специально дату подчеркиваю - с тех пор прошло более 200 лет. 200 лет назад в Пруссии происходит что-то по чувству формы такое, что для нас недостижимо сегодня. Фридриху Великому мешала и докучала своим шумом какая-то находящаяся рядом мельница, принадлежавшая крестьянину. Он пригрозил этому крестьянину конфисковать мельницу, на что крестьянин ответил ему: "Но в Пруссии еще есть судьи!" Я подчеркиваю не саму эмпирию анекдота, а то, что крестьянин естественным и инстинктивным образом так думает. Но в Пруссии "еще есть судьи", есть к кому обратиться, подать в суд на правительство, т. е. на короля. Король, согласно этому анекдоту, смутился, был приведен в состояние замешательства этими словами крестьянина. И продуктом этого недоумения было то, что он велел на своей летней резиденции выгравировать или "вырельефить" эти слова крестьянина: "В Пруссии еще есть судьи". И по свидетельству очевидцев, эта надпись на фронтоне здания в 1933 году была еще в полной сохранности. Очевидно, такое чувство формы является очень деликатным и тонким продуктом, неким гумусом. Люди прекрасно понимают, что нужно, чтобы на земле что-то выросло: надо создавать культурный слой почвы, класть миллиметр за миллиметром, сантиметр за сантиметром - и так довольно долго. Очевидно, что в Пруссии, чтобы в тысяча семьсот каком-то году ЭТО могло быть естественным образом сказано, до этого 200 лет должно было пройти. А если мы сейчас этого естественным образом сказать не можем, нам и в голову просто эта возможность не придет, то сколько же нам нужно лет, если мы сегодня начнем?
Рассказав вам это, я фактически задал вам внутреннюю форму кантовской души. И понять и ухватить это достаточно, для того чтобы потом многие вещи в кантовском тексте, в его очень сложной философии становились бы на свои места и приходили бы в какие-то для нас постижимые связи.
Вся проблема, по Канту, не в том, чтобы хорошо устроить жизнь, а чтобы была форма, во-первых, и, во-вторых, чтобы она не содержала в себе оснований для зла, уродства и извращения. И все это не мы сами и не в нас, как случайных, эмпирических индивидах, а в форме.
Недавно я читал книжку о Давиде Гилберте, написанную одной дамой. Там есть эпизод, который очень хорошо показывает чувство формы буквально на уровне глубоко укорененного культурного чувства, когда человек, влекомый этим культурным чувством, сам не осознает его в тех терминах, которые я сейчас употребляю, в терминах формы. Но это и неважно. Как есть чувство идей, по Канту, так же у Канта и в некоторых культурах есть чувство формы. Там рассказывается такой эпизод, происшедший с Давидом Гилбертом в 1933 году, в то время, когда Гитлер уже фактически пришел к власти, хотя вся полнота власти ему не принадлежала: Гинденбург был еще президентом, а Гитлер был канцлером, но первые проскрипционные антисемитские законы нацистов были уже провозглашены, и, согласно им, уже из всех центров культурной или экономической жизни силой стали элиминироваться евреи. В том числе эту проблему ощутил на себе и Гилберт, потому что к этому моменту он был руководителем возникшего наконец в Геттингене математического института. в который превратился бывший математический факультет Геттингена. Этот математический институт, руководимый Гилбертом, к тому моменту собрал (так расположился парад планет) весь цвет математики, и этот цвет математики частично был представлен математиками еврейской крови, еврейского происхождения. Согласно законам, Гилберт должен был их увольнять. Кого он должен был уволить? Он должен был уволить Куранта, впоследствии очень известного американского математика, эмигрировавшего в Америку, должен был распроститься с Бернайсом (тоже звезда на математическом небосклоне). Должен был расстаться и с Эми Нетер, известным математиком и физиком, автором фундаментальных теорем, и с другими (я перечислять не буду). И дело даже не в том, что Гилберт переживал, естественно, он переживал, был в отчаянии, но главное - форма его переживаний, а именно детская и наивная, ничего не понимающая форма. Он говорит Куранту (обратите внимание на оборот фразы - такую фразу по наивности, по простоте душевной может сказать лишь человек, принадлежащий к культуре, в которой это уже формально стало настолько автоматическим, что без этого даже мир не мыслится, любой другой мир удивителен): "Слушайте, почему вы не подадите в суд на правительство? Ведь правительство беззаконничает". Автор дальше комментирует: Курант видел, что Гилберт просто не понимает, что происходит. Но это не есть эмпирическое непонимание. Это то непонимание, хорошо известное нам, российским гражданам, когда мы пытаемся объяснить, как мы живем - другой этого не понимает. Вот в этом смысле было непонимание. Потому что, продолжает далее автор, в Гилберте глубоко была укоренена, глубоко сидела его вера - во что бы вы подумали? - в прусскую правовую систему. А ведь Пруссия для нас есть образ авторитаризма, беззакония. Далее рассказывается еще более забавный эпизод. Вы помните, закон есть один из классических случаев формы. Чтобы проиллюстрировать Гилбертово непонимание происходящего и пояснить его глубоко укоренившийся инстинкт доверия к прусскому правосудию, автор рассказывает следующий исторический анекдот, который описывает событие, происшедшее во времена Фридриха Великого, где-то перед Семилетней войной. Я специально дату подчеркиваю - с тех пор прошло более 200 лет. 200 лет назад в Пруссии происходит что-то по чувству формы такое, что для нас недостижимо сегодня. Фридриху Великому мешала и докучала своим шумом какая-то находящаяся рядом мельница, принадлежавшая крестьянину. Он пригрозил этому крестьянину конфисковать мельницу, на что крестьянин ответил ему: "Но в Пруссии еще есть судьи!" Я подчеркиваю не саму эмпирию анекдота, а то, что крестьянин естественным и инстинктивным образом так думает. Но в Пруссии "еще есть судьи", есть к кому обратиться, подать в суд на правительство, т. е. на короля. Король, согласно этому анекдоту, смутился, был приведен в состояние замешательства этими словами крестьянина. И продуктом этого недоумения было то, что он велел на своей летней резиденции выгравировать или "вырельефить" эти слова крестьянина: "В Пруссии еще есть судьи". И по свидетельству очевидцев, эта надпись на фронтоне здания в 1933 году была еще в полной сохранности. Очевидно, такое чувство формы является очень деликатным и тонким продуктом, неким гумусом. Люди прекрасно понимают, что нужно, чтобы на земле что-то выросло: надо создавать культурный слой почвы, класть миллиметр за миллиметром, сантиметр за сантиметром - и так довольно долго. Очевидно, что в Пруссии, чтобы в тысяча семьсот каком-то году ЭТО могло быть естественным образом сказано, до этого 200 лет должно было пройти. А если мы сейчас этого естественным образом сказать не можем, нам и в голову просто эта возможность не придет, то сколько же нам нужно лет, если мы сегодня начнем?
Рассказав вам это, я фактически задал вам внутреннюю форму кантовской души. И понять и ухватить это достаточно, для того чтобы потом многие вещи в кантовском тексте, в его очень сложной философии становились бы на свои места и приходили бы в какие-то для нас постижимые связи.
Вся проблема, по Канту, не в том, чтобы хорошо устроить жизнь, а чтобы была форма, во-первых, и, во-вторых, чтобы она не содержала в себе оснований для зла, уродства и извращения. И все это не мы сами и не в нас, как случайных, эмпирических индивидах, а в форме.