XVII. Купидон, или Атом

К оглавлению1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 
17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 
34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 
51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 
68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 
85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 
102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 
119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 
136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 
153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 
170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 
187 188 189 190 191 192 193 194 195 196 197 198 199 200 201 202 203 
204 205 206 207 208 209 210 211 212 213 214 215 216 217 218 219 220 
221 222 223 224 225 226 227 228  230 231 232 233 234 235 236 237 
238 239 240 241 242 243 244 245 246 247 248 249 250 251 252 253 254 
255 256 257 258 259 260 261 262 263 264 265 266 267 268 269 270 271 
272 273 274 275 276 277 278 279 280 281 282 283 284 285 286 287 288 
289 290 291 

   То, что поэтами рассказано о Купидоне, или Амуре, собственно, не может быть отнесено к одному и тому же лицу. Все же это расхождение таково, что можно, не смешивая этих персонажей, говорить об их сходстве. Рассказывают, что Амур был самым древним из богов и даже из всех вещей, за исключением Хаоса, который изображается его ровесником. Однако древние никогда не причисляли Хаоса к числу богов и не называли его богом. У этого Амура вообще не было родителей; правда, некоторые говорят, что он родился из яйца, порожденного Ночью. Сам же он из Хаоса произвел и богов, и все сущее. У него четыре атрибута: он вечный младенец, он слепой, нагой, вооружен стрелами. Был и другой Амур, самый младший из богов, сын Венеры, на которого переносили атрибуты более старшего и на которого он был вообще чем-то похож.

   Миф рассказывает о самой колыбели, самых истоках природы. Этот Амур, как мне кажется, есть стремление, или побуждение, первичной материи, или, чтобы яснее выразиться, естественное движение атома. Ведь это та самая сила, первоначальная и единственная, которая создает и формирует из материи все сущее. Она вообще не имеет родителя, т. е. не имеет причины, ибо причина -- это как бы родитель следствий, а у этой силы вообще не может быть в природе никакой причины (мы не говорим здесь о Боге). Ведь нет ничего, что было бы раньше ее самой, следовательно, никакого производящего начала; нет ничего более близкого природе -- следовательно, ни рода, ни формы. Поэтому, какова бы она ни была, она положительна и невыразима (surda). И даже если возможно познать способ ее существования (modus) и ее движение (processus), она тем не менее не может быть познана через причину, так как, являясь после Бога причиной причин, она сама не имеет причины. И быть может, не следует надеяться, что человеческое познание полностью охватит ее, поэтому полное основание имеет упоминание о яйце, порожденном Ночью. По крайней мере святой философ заявляет так: "Все он сделал прекрасным в свое время и передал мир на их суд, хотя человек не может постигнуть дел, которые Бог творит от начала до конца"[10]. Ведь общий закон природы, или сила этого Купидона, приданная Богом первичным частицам вещей, которая собирает их вместе и, повторяясь и умножаясь, производит все разнообразие вещей, -- этот общий закон может лишь коснуться мышления смертных, но едва ли может быть схвачен им. Философия греков, внимательная и проницательная в исследовании материальных начал вещей, в исследовании начал движения (в которых заключена сила всякого действия), оказывается небрежной и бессильной. Ну а в той области, о которой мы говорим здесь, она оказывается и вовсе слепой и не может произнести ни одного внятного слова, ибо мнение перипатетиков о лишении как стимуле материи по существу не идет дальше слов и, скорее, называет явление, чем объясняет его. Те же, кто все это относит к Богу, поступают, конечно, прекрасно, но они поднимаются к цели одним скачком, а не постепенно, шаг за шагом. Ведь несомненно, единственный и общий закон, которому подчиняется природа, является субститутом Бога; это тот самый закон, о котором в только что цитированном тексте говорится словами: "Содеянное Богом от начала до конца". Демокрит же, который глубже рассматривает предмет, наделяет атом определенными размерами и формой и приписывает ему только этого Купидона, или первоначальное движение -- простое и абсолютное и вторичное -- относительное. Ведь он, собственно, считал, что все движется к центру мира; и то, что обладает большим весом, движется к центру быстрее, и, сталкиваясь с тем, что обладает меньшим весом, отбрасывает его, и толкает в противоположном направлении. Однако эта теория слишком узка и неприменима ко многим случаям. Ведь по-видимому, ни круговое движение небесных тел, ни сжатие и расширение объемов не могут быть подведены под этот принцип. Мнение же Эпикура об отклонении атома и произвольном движении -- это чистейшие пустяки, оно свидетельствует о незнании предмета. Поэтому слишком верно (больше, чем нам хотелось бы), что этот Купидон окутан ночью.

   А теперь рассмотрим его атрибуты. Изящно изображение Купидона в виде вечного крохотного младенца: ведь вещи сложны и велики и имеют возраст; первоначальные же семена вещей, т. е. атомы, малы и остаются в вечном младенчестве. Очень верно и то, что он изображается обнаженным, ибо все сложное для правильно мыслящего представляется как бы замаскированным и одетым и, строго говоря, ничто не является обнаженным, кроме первоначальных элементов вещей. Очень мудрая аллегория заключена в слепоте Купидона. Ведь этот Купидон (каким бы он ни был), по-видимому, почти совсем лишен способности предвидения и продвигается вперед, следуя тому, на что он наталкивается, на ощупь, как это обычно делают слепые. И тем удивительнее высшее божественное провидение, поскольку из вещей, полиостью лишенных способности предвидения и как бы слепых, оно, однако, по определенному судьбой закону создает весь этот прекрасный порядок мира. Наконец, Купидон вооружен стрелами, т. е. сила его такова, что действует на расстоянии. А все, что действует на расстоянии, представляется как бы пускающим стрелы. Ведь всякий, кто признает атом и пустоту (хотя бы он и считал эту пустоту смешанной с атомами, а не существующей отдельно), неизбежно должен признать силу атома, действующую на расстоянии, ибо если исключить такую силу, то невозможно было бы никакое движение (из-за пустоты, разделяющей их) и все оставалось бы в полной неподвижности и оцепенении. Что же касается того, младшего Купидона, то вполне закономерно он считается самым младшим из богов, так как он не мог обрести силу, до того как были установлены виды. В его изображении аллегория носит уже моральный характер. Но есть, однако, и определенное сходство его с древним Купидоном. Венера возбуждает стремление к соединению и порождению потомства вообще; Купидон же, ее сын, внушает этот аффект индивидууму. Таким образом, Венера дает общее влечение, Купидон же возбуждает более конкретное чувство симпатии; первое исходит из более близких причин, второе -- из принципов более глубоких и фатальных и как бы от того древнего Купидона, от которого зависит любая тончайшая симпатия.

XVIII. Диомед, или Фанатик

   Паллада побуждала своего любимца Диомеда, пользовавшегося великой, исключительной славой, ни за что не щадить Венеру, если он встретится с ней в сражении. Он, и сам готовый к этому, повиновался ей, ранив Венеру в правую руку. Некоторое время этот проступок его оставался безнаказанным, и он, покрытый славой своих деяний, вернулся на родину. Дома ему пришлось испытать немало бед, и он бежал на чужбину, в Италию. Там вначале также все шло достаточно благополучно: он пользовался щедрым гостеприимством царя Давна, получал от него богатые дары, по всей стране были воздвигнуты его статуи. Но первое же несчастье, которое обрушилось на народ, среди которого он нашел приют, сразу же заставило Давна подумать о том, что он привел под свой кров человека нечестивого, ненавистного богам, вступившего в борьбу с ними, напавшего с оружием и ранившего богиню, само прикосновение к которой было бы святотатством. Поэтому, чтобы освободить свою родину от скверны, он, презрев закон гостеприимства, ибо закон религии представлялся ему важнее, неожиданно убивает Диомеда, уничтожает его статуи и отменяет все оказываемые ему почести. Никто не смел даже выразить сочувствие столь печальному исходу, а сподвижники и друзья его за то, что они оплакивали смерть своего вождя и все наполняли своими стенаниями, были превращены и каких-то птиц вроде лебедей, которые перед своей смертью издают нежные жалобные звуки.

   Предмет этого мифа редкий и чуть ли не единственный в своем роде. Ведь ни в одном другом мифе не говорится, чтобы кто-либо из героев, кроме Диомеда, с оружием в руках нападал на кого-либо из богов. Во всяком случае мне представляется, что этот миф рисует в лице Диомеда судьбу и образ человека, открыто провозглашающего целью всех своих действий преследование силой оружия и насильственное уничтожение какого-либо культа или какой-нибудь религиозной секты, хотя бы даже пустой и незначительной. И хотя древним были неизвестны кровавые религиозные распри (ибо языческим богам не знакомо религиозное рвение, являющееся атрибутом истинного Бога), однако мудрость прошлого оказывается столь глубокой и всеобъемлющей, что то, чего они не знали на опыте, они постигали силой своего мышления и воображения. И вот те, кто стремится не исправить и убедить силой разума и науки, святостью образа жизни, весомостью примеров и авторитета какую-то религиозную секту, хотя бы и пустую, извращенную и бесславную (то, что изображается в образе Венеры), а огнем и мечом, жестокими казнями желают уничтожить и истребить ее, -- те, вероятно, побуждаются к этому Палладой, т. е. некоей жестокой мудростью и суровостью суждения, которые помогают им вскрыть обманчивость и лживость такого рода заблуждений; ими движет ненависть к неправому делу и похвальное рвение. На время они достигают громкой славы, и толпа (для которой не может быть приемлема никакая умеренность) прославляет и чуть ли не обожает их как единственных защитников истины и религии (тогда как остальные кажутся ей нерешительными и трусливыми). Однако слава эта и счастье редко длятся до конца; ведь почти всякое насилие, если даже из-за превратности вещей и избежит скорой гибели, в конце концов терпит поражение. Так что, если случится обстоятельствам измениться и эта секта, подвергавшаяся преследованиям и гонениям, вновь обретет силы и поднимется на борьбу, тогда-то рвение подобных людей и их настойчивость становятся предметом осуждения, само имя их вызывает ненависть, и все былые их почести сменяются презрением. А то, что Диомед был убит своим другом и гостеприимцем, указывает на то, что религиозные раздоры порождают коварство и предательство даже среди самых близких друзей. Рассказ же о том, что не позволяли даже оплакать его гибель и подвергали за это наказанию, напоминает нам, что почти каждое преступление оставляет место для людского сострадания, так что даже те, кто с негодованием осуждает само преступление, тем не менее из человеколюбия жалеют самих преступников и сочувствуют их участи, ибо самое страшное несчастье -- лишиться сострадания и сочувствия. Однако, когда речь идет о преступлениях против религии, об обвинениях в нечестивости, даже выражение сочувствия таким людям встречается с осуждением и подозрением. С другой стороны, стенания и плач сподвижников Диомеда, т. е. людей, принадлежащих к той же самой секте, придерживающихся тех же самых взглядов, бывают волнующими и как бы сладкозвучными, как песни лебедей, птиц Диомеда. И здесь мы находим замечательную и умную аллегорию: слова осужденных на казнь за религиозные убеждения, произнесенные перед смертью, подобно лебединой песне, поразительно волнуют сердца людей и глубоко и навечно западают в их душу.

   То, что поэтами рассказано о Купидоне, или Амуре, собственно, не может быть отнесено к одному и тому же лицу. Все же это расхождение таково, что можно, не смешивая этих персонажей, говорить об их сходстве. Рассказывают, что Амур был самым древним из богов и даже из всех вещей, за исключением Хаоса, который изображается его ровесником. Однако древние никогда не причисляли Хаоса к числу богов и не называли его богом. У этого Амура вообще не было родителей; правда, некоторые говорят, что он родился из яйца, порожденного Ночью. Сам же он из Хаоса произвел и богов, и все сущее. У него четыре атрибута: он вечный младенец, он слепой, нагой, вооружен стрелами. Был и другой Амур, самый младший из богов, сын Венеры, на которого переносили атрибуты более старшего и на которого он был вообще чем-то похож.

   Миф рассказывает о самой колыбели, самых истоках природы. Этот Амур, как мне кажется, есть стремление, или побуждение, первичной материи, или, чтобы яснее выразиться, естественное движение атома. Ведь это та самая сила, первоначальная и единственная, которая создает и формирует из материи все сущее. Она вообще не имеет родителя, т. е. не имеет причины, ибо причина -- это как бы родитель следствий, а у этой силы вообще не может быть в природе никакой причины (мы не говорим здесь о Боге). Ведь нет ничего, что было бы раньше ее самой, следовательно, никакого производящего начала; нет ничего более близкого природе -- следовательно, ни рода, ни формы. Поэтому, какова бы она ни была, она положительна и невыразима (surda). И даже если возможно познать способ ее существования (modus) и ее движение (processus), она тем не менее не может быть познана через причину, так как, являясь после Бога причиной причин, она сама не имеет причины. И быть может, не следует надеяться, что человеческое познание полностью охватит ее, поэтому полное основание имеет упоминание о яйце, порожденном Ночью. По крайней мере святой философ заявляет так: "Все он сделал прекрасным в свое время и передал мир на их суд, хотя человек не может постигнуть дел, которые Бог творит от начала до конца"[10]. Ведь общий закон природы, или сила этого Купидона, приданная Богом первичным частицам вещей, которая собирает их вместе и, повторяясь и умножаясь, производит все разнообразие вещей, -- этот общий закон может лишь коснуться мышления смертных, но едва ли может быть схвачен им. Философия греков, внимательная и проницательная в исследовании материальных начал вещей, в исследовании начал движения (в которых заключена сила всякого действия), оказывается небрежной и бессильной. Ну а в той области, о которой мы говорим здесь, она оказывается и вовсе слепой и не может произнести ни одного внятного слова, ибо мнение перипатетиков о лишении как стимуле материи по существу не идет дальше слов и, скорее, называет явление, чем объясняет его. Те же, кто все это относит к Богу, поступают, конечно, прекрасно, но они поднимаются к цели одним скачком, а не постепенно, шаг за шагом. Ведь несомненно, единственный и общий закон, которому подчиняется природа, является субститутом Бога; это тот самый закон, о котором в только что цитированном тексте говорится словами: "Содеянное Богом от начала до конца". Демокрит же, который глубже рассматривает предмет, наделяет атом определенными размерами и формой и приписывает ему только этого Купидона, или первоначальное движение -- простое и абсолютное и вторичное -- относительное. Ведь он, собственно, считал, что все движется к центру мира; и то, что обладает большим весом, движется к центру быстрее, и, сталкиваясь с тем, что обладает меньшим весом, отбрасывает его, и толкает в противоположном направлении. Однако эта теория слишком узка и неприменима ко многим случаям. Ведь по-видимому, ни круговое движение небесных тел, ни сжатие и расширение объемов не могут быть подведены под этот принцип. Мнение же Эпикура об отклонении атома и произвольном движении -- это чистейшие пустяки, оно свидетельствует о незнании предмета. Поэтому слишком верно (больше, чем нам хотелось бы), что этот Купидон окутан ночью.

   А теперь рассмотрим его атрибуты. Изящно изображение Купидона в виде вечного крохотного младенца: ведь вещи сложны и велики и имеют возраст; первоначальные же семена вещей, т. е. атомы, малы и остаются в вечном младенчестве. Очень верно и то, что он изображается обнаженным, ибо все сложное для правильно мыслящего представляется как бы замаскированным и одетым и, строго говоря, ничто не является обнаженным, кроме первоначальных элементов вещей. Очень мудрая аллегория заключена в слепоте Купидона. Ведь этот Купидон (каким бы он ни был), по-видимому, почти совсем лишен способности предвидения и продвигается вперед, следуя тому, на что он наталкивается, на ощупь, как это обычно делают слепые. И тем удивительнее высшее божественное провидение, поскольку из вещей, полиостью лишенных способности предвидения и как бы слепых, оно, однако, по определенному судьбой закону создает весь этот прекрасный порядок мира. Наконец, Купидон вооружен стрелами, т. е. сила его такова, что действует на расстоянии. А все, что действует на расстоянии, представляется как бы пускающим стрелы. Ведь всякий, кто признает атом и пустоту (хотя бы он и считал эту пустоту смешанной с атомами, а не существующей отдельно), неизбежно должен признать силу атома, действующую на расстоянии, ибо если исключить такую силу, то невозможно было бы никакое движение (из-за пустоты, разделяющей их) и все оставалось бы в полной неподвижности и оцепенении. Что же касается того, младшего Купидона, то вполне закономерно он считается самым младшим из богов, так как он не мог обрести силу, до того как были установлены виды. В его изображении аллегория носит уже моральный характер. Но есть, однако, и определенное сходство его с древним Купидоном. Венера возбуждает стремление к соединению и порождению потомства вообще; Купидон же, ее сын, внушает этот аффект индивидууму. Таким образом, Венера дает общее влечение, Купидон же возбуждает более конкретное чувство симпатии; первое исходит из более близких причин, второе -- из принципов более глубоких и фатальных и как бы от того древнего Купидона, от которого зависит любая тончайшая симпатия.

XVIII. Диомед, или Фанатик

   Паллада побуждала своего любимца Диомеда, пользовавшегося великой, исключительной славой, ни за что не щадить Венеру, если он встретится с ней в сражении. Он, и сам готовый к этому, повиновался ей, ранив Венеру в правую руку. Некоторое время этот проступок его оставался безнаказанным, и он, покрытый славой своих деяний, вернулся на родину. Дома ему пришлось испытать немало бед, и он бежал на чужбину, в Италию. Там вначале также все шло достаточно благополучно: он пользовался щедрым гостеприимством царя Давна, получал от него богатые дары, по всей стране были воздвигнуты его статуи. Но первое же несчастье, которое обрушилось на народ, среди которого он нашел приют, сразу же заставило Давна подумать о том, что он привел под свой кров человека нечестивого, ненавистного богам, вступившего в борьбу с ними, напавшего с оружием и ранившего богиню, само прикосновение к которой было бы святотатством. Поэтому, чтобы освободить свою родину от скверны, он, презрев закон гостеприимства, ибо закон религии представлялся ему важнее, неожиданно убивает Диомеда, уничтожает его статуи и отменяет все оказываемые ему почести. Никто не смел даже выразить сочувствие столь печальному исходу, а сподвижники и друзья его за то, что они оплакивали смерть своего вождя и все наполняли своими стенаниями, были превращены и каких-то птиц вроде лебедей, которые перед своей смертью издают нежные жалобные звуки.

   Предмет этого мифа редкий и чуть ли не единственный в своем роде. Ведь ни в одном другом мифе не говорится, чтобы кто-либо из героев, кроме Диомеда, с оружием в руках нападал на кого-либо из богов. Во всяком случае мне представляется, что этот миф рисует в лице Диомеда судьбу и образ человека, открыто провозглашающего целью всех своих действий преследование силой оружия и насильственное уничтожение какого-либо культа или какой-нибудь религиозной секты, хотя бы даже пустой и незначительной. И хотя древним были неизвестны кровавые религиозные распри (ибо языческим богам не знакомо религиозное рвение, являющееся атрибутом истинного Бога), однако мудрость прошлого оказывается столь глубокой и всеобъемлющей, что то, чего они не знали на опыте, они постигали силой своего мышления и воображения. И вот те, кто стремится не исправить и убедить силой разума и науки, святостью образа жизни, весомостью примеров и авторитета какую-то религиозную секту, хотя бы и пустую, извращенную и бесславную (то, что изображается в образе Венеры), а огнем и мечом, жестокими казнями желают уничтожить и истребить ее, -- те, вероятно, побуждаются к этому Палладой, т. е. некоей жестокой мудростью и суровостью суждения, которые помогают им вскрыть обманчивость и лживость такого рода заблуждений; ими движет ненависть к неправому делу и похвальное рвение. На время они достигают громкой славы, и толпа (для которой не может быть приемлема никакая умеренность) прославляет и чуть ли не обожает их как единственных защитников истины и религии (тогда как остальные кажутся ей нерешительными и трусливыми). Однако слава эта и счастье редко длятся до конца; ведь почти всякое насилие, если даже из-за превратности вещей и избежит скорой гибели, в конце концов терпит поражение. Так что, если случится обстоятельствам измениться и эта секта, подвергавшаяся преследованиям и гонениям, вновь обретет силы и поднимется на борьбу, тогда-то рвение подобных людей и их настойчивость становятся предметом осуждения, само имя их вызывает ненависть, и все былые их почести сменяются презрением. А то, что Диомед был убит своим другом и гостеприимцем, указывает на то, что религиозные раздоры порождают коварство и предательство даже среди самых близких друзей. Рассказ же о том, что не позволяли даже оплакать его гибель и подвергали за это наказанию, напоминает нам, что почти каждое преступление оставляет место для людского сострадания, так что даже те, кто с негодованием осуждает само преступление, тем не менее из человеколюбия жалеют самих преступников и сочувствуют их участи, ибо самое страшное несчастье -- лишиться сострадания и сочувствия. Однако, когда речь идет о преступлениях против религии, об обвинениях в нечестивости, даже выражение сочувствия таким людям встречается с осуждением и подозрением. С другой стороны, стенания и плач сподвижников Диомеда, т. е. людей, принадлежащих к той же самой секте, придерживающихся тех же самых взглядов, бывают волнующими и как бы сладкозвучными, как песни лебедей, птиц Диомеда. И здесь мы находим замечательную и умную аллегорию: слова осужденных на казнь за религиозные убеждения, произнесенные перед смертью, подобно лебединой песне, поразительно волнуют сердца людей и глубоко и навечно западают в их душу.