Антон Чехов - Дуэль
о произведении I II III IV V VI VII VIII IX X XI XII XIII XIV XV XVI XVII XVIII XIX XX XXIIII
Чтобы скучно не было и снисходя к крайней нужде вновь
приезжавших и несемейных, которым, за неимением гостиницы в
городе, негде было обедать, доктор Самойленко держал у себя
нечто вроде табльдота. В описываемое время у него столовались
только двое: молодой зоолог фон Корен, приезжавший летом к
Черному морю, чтобы изучать эмбриологию медуз, и дьякон Победов,
недавно выпущенный из семинарии и командированный в городок для
исполнения обязанностей дьякона-старика, уехавшего лечиться. Оба
они платили за обед и за ужин по 12 рублей в месяц, и Самойленко
взял с них честное слово, что они будут являться обедать
аккуратно к двум часам.
Первым обыкновенно приходил фон Корен. Он молча садился в
гостиной и, взявши со стола альбом, начинал внимательно
рассматривать потускневшие фотографии каких-то неизвестных
мужчин в широких панталонах и цилиндрах и дам в кринолинах и в
чепцах; Самойленко только немногих помнил по фамилии, а про тех,
кого забыл, говорил со вздохом: «Прекраснейший, величайшего ума
человек!» Покончив с альбомом, фон Корен брал с этажерки
пистолет и, прищурив левый глаз, долго прицеливался в портрет
князя Воронцова или же становился перед зеркалом и рассматривал
свое смуглое лицо, большой лоб и черные, курчавые, как у негра,
волоса, и свою рубаху из тусклого ситца с крупными цветами,
похожего на персидский ковер, и широкий кожаный пояс вместо
жилетки. Самосозерцание доставляло ему едва ли не большее
удовольствие, чем осмотр фотографий или пистолета в дорогой
оправе. Он был очень доволен и своим лицом, и красиво
подстриженной бородкой, и широкими плечами, которые служили
очевидным доказательством его хорошего здоровья и крепкого
сложения. Он был доволен и своим франтовским костюмом, начиная с
галстука, подобранного под цвет рубахи, и кончая желтыми
башмаками.
Пока он рассматривал альбом и стоял перед зеркалом, в это время
в кухне и около нее в сенях Самойленко, без сюртука и без
жилетки, с голой грудью, волнуясь и обливаясь потом, суетился
около столов, приготовляя салат, или какой-нибудь соус, или
мясо, огурцы и лук для окрошки, и при этом злобно таращил глаза
на помогавшего ему денщика и замахивался на него то ножом, то
ложкой.
— Подай уксус! — приказывал он. — То, бишь, не уксус, а
прованское масло! — кричал он, топая ногами. — Куда же ты пошел,
скотина?
— За маслом, ваше превосходительство, — говорил оторопевший
денщик надтреснутым тенором.
— Скорее! Оно в шкапу! Да скажи Дарье, чтоб она в банку с
огурцами укропу прибавила! Укропу! Накрой сметану, раззява, а то
мухи налезут!
И от его крика, казалось, гудел весь дом. Когда до двух часов
оставалось 10 или 15 минут, приходил дьякон, молодой человек,
лет 22, худощавый, длинноволосый, без бороды и с едва заметными
усами. Войдя в гостиную, он крестился на образ, улыбался и
протягивал фон Корену руку.
— Здравствуйте, — холодно говорил зоолог. — Где вы были?
— На пристани бычков ловил.
— Ну, конечно... По-видимому, дьякон, вы никогда не будете
заниматься делом.
— Отчего же? Дело не медведь, в лес не уйдет, — говорил дьякон,
улыбаясь и засовывая руки в глубочайшие карманы своего белого
подрясника.
— Бить вас некому! — вздыхал зоолог.
Проходило еще 15—20 минут, а обедать не звали и все еще слышно
было, как денщик, бегая из сеней в кухню и обратно, стучал
сапогами и как Самойленко кричал:
— Поставь на стол! Куда суешь? Помой сначала!
Проголодавшиеся дьякон и фон Корен начинали стучать о пол
каблуками, выражая этим свое нетерпение, как зрители в
театральном райке. Наконец, дверь отворялась и замученный денщик
объявлял: кушать готово! В столовой встречал их багровый,
распаренный в кухонной духоте и сердитый Самойленко; он злобно
глядел на них и с выражением ужаса на лице поднимал крышку с
супника и наливал обоим по тарелке, и только когда убеждался,
что они едят с аппетитом и что кушанье им нравится, легко
вздыхал и садился в свое глубокое кресло. Лицо его становилось
томным, масленым... Он не спеша наливал себе рюмку водки и
говорил:
— За здоровье молодого поколения!
После разговора с Лаевским Самойленко всё время от утра до
обеда, несмотря на прекраснейшее настроение, чувствовал в
глубине души некоторую тяжесть; ему было жаль Лаевского и
хотелось помочь ему. Выпив перед супом рюмку водки, он вздохнул
и сказал:
— Видел я сегодня Ваню Лаевского. Трудно живется человечку.
Материальная сторона жизни неутешительна, а главное — психология
одолела. Жаль парня.
— Вот уж кого мне не жаль! — сказал фон Корен. — Если бы этот
милый мужчина тонул, то я бы еще палкой подтолкнул: тони,
братец, тони...
— Неправда. Ты бы этого не сделал.
— Почему ты думаешь? — пожал плечами зоолог. — Я так же способен
на доброе дело, как и ты.
— Разве утопить человека — доброе дело? — спросил дьякон и
засмеялся.
— Лаевского? Да.
— В окрошке, кажется, чего-то недостает... — сказал Самойленко,
желая переменить разговор.
— Лаевский безусловно вреден и так же опасен для общества, как
холерная микроба, — продолжал фон Корен. — Утопить его —
заслуга.
— Не делает тебе чести, что ты так выражаешься о своем ближнем.
Скажи: за что ты его ненавидишь?
— Не говори, доктор, пустяков. Ненавидеть и презирать микробу —
глупо, а считать своим ближним, во что бы то ни стало, всякого
встречного без различия — это, покорно благодарю, это значит не
рассуждать, отказаться от справедливого отношения к людям, умыть
руки, одним словом. Я считаю твоего Лаевского мерзавцем, не
скрываю этого и отношусь к нему как к мерзавцу, с полною моею
добросовестностью. Ну, а ты считаешь его своим ближним — и
поцелуйся с ним; ближним считаешь, а это значит, что к нему ты
относишься так же, как ко мне и дьякону, то есть никак. Ты
одинаково равнодушен ко всем.
— Называть человека мерзавцем! — пробормотал Самойленко,
брезгливо морщась. — Это до такой степени нехорошо, что и
выразить тебе не могу!
— О людях судят по их поступкам, — продолжал фон Корен. — Теперь
судите же, дьякон... Я, дьякон, буду с вами говорить.
Деятельность господина Лаевского откровенно развернута перед
вами, как длинная китайская грамота, и вы можете читать ее от
начала до конца. Что он сделал за эти два года, пока живет
здесь? Будем считать по пальцам. Во-первых, он научил жителей
городка играть в винт; два года тому назад эта игра была здесь
неизвестна, теперь же в винт играют от утра до поздней ночи все,
даже женщины и подростки; во-вторых, он научил обывателей пить
пиво, которое тоже здесь не было известно; ему же обыватели
обязаны сведениями по части разных сортов водок, так что с
завязанными глазами они могут теперь отличить водку Кошелева от
Смирнова № 21. В-третьих, прежде здесь жили с чужими женами
тайно, по тем же побуждениям, по каким воры воруют тайно, а не
явно; прелюбодеяние считалось чем-то таким, что стыдились
выставлять на общий показ; Лаевский же явился в этом отношении
пионером: он живет с чужой женой открыто. В-четвертых...
Фон Корен быстро съел свою окрошку и отдал денщику тарелку.
— Я понял Лаевского в первый же месяц нашего знакомства, —
продолжал он, обращаясь к дьякону. — Мы в одно время приехали
сюда. Такие люди, как он, очень любят дружбу, сближение,
солидарность и тому подобное, потому что им всегда нужна
компания для винта, выпивки и закуски; к тому же, они болтливы,
и им нужны слушатели. Мы подружились, то есть он шлялся ко мне
каждый день, мешал мне работать и откровенничал насчет своей
содержанки. На первых же порах он поразил меня своею
необыкновенною лживостью, от которой меня просто тошнило. В
качестве друга я журил его, зачем он много пьет, зачем живет не
по средствам и делает долги, зачем ничего не делает и не читает,
зачем он так мало культурен и мало знает — и в ответ на все мои
вопросы он горько улыбался, вздыхал и говорил: «Я неудачник,
лишний человек», или: «Что вы хотите, батенька, от нас, осколков
крепостничества?», или: «Мы вырождаемся...» Или начинал нести
длинную галиматью об Онегине, Печорине, байроновском Каине,
Базарове, про которых говорил: «Это наши отцы по плоти и духу».
Понимайте так, мол, что не он виноват в том, что казенные пакеты
по неделям лежат не распечатанными и что сам он пьет и других
спаивает, а виноваты в этом Онегин, Печорин и Тургенев,
выдумавший неудачника и лишнего человека. Причина крайней
распущенности и безобразия, видите ли, лежит не в нем самом, а
где-то вне, в пространстве. И притом — ловкая штука! — распутен,
лжив и гадок не он один, а мы... «мы люди восьмидесятых годов»,
«мы вялое, нервное отродье крепостного права», «нас искалечила
цивилизация»... Одним словом, мы должны понять, что такой
великий человек, как Лаевский, и в падении своем велик; что его
распутство, необразованность и нечистоплотность составляют
явление естественно-историческое, освященное необходимостью, что
причины тут мировые, стихийные и что перед Лаевским надо лампаду
повесить, так как он — роковая жертва времени, веяний,
наследственности и прочее. Все чиновники и дамы, слушая его,
охали и ахали, а я долго не мог понять, с кем я имею дело: с
циником или с ловким мазуриком? Такие субъекты, как он, с виду
интеллигентные, немножко воспитанные и говорящие много о
собственном благородстве, умеют прикидываться необыкновенно
сложными натурами.
— Замолчи! — вспыхнул Самойленко. — Я не позволю, чтобы в моем
присутствии говорили дурно о благороднейшем человеке!
— Не перебивай, Александр Давидыч, — холодно сказал фон Корен. —
Я сейчас кончу. Лаевский — довольно несложный организм. Вот его
нравственный остов: утром туфли, купанье и кофе, потом до обеда
туфли, моцион и разговоры, в два часа туфли, обед и вино, в пять
часов купанье, чай и вино, затем винт и лганье, в десять часов
ужин и вино, а после полуночи сон и la femme 1. Существование
его заключено в эту тесную программу, как яйцо в скорлупу. Идет
ли он, сидит ли, сердится, пишет, радуется — все сводится к
вину, картам, туфлям и женщине. Женщина играет в его жизни
роковую, подавляющую роль. Он сам повествует, что 13 лет он уже
был влюблен; будучи студентом первого курса, он жил с дамой,
которая имела на него благотворное влияние и которой он обязан
своим музыкальным образованием. Во втором курсе он выкупил из
публичного дома проститутку и возвысил ее до себя, то есть взял
в содержанки, а она пожила с ним полгода и убежала назад к
хозяйке, и это бегство причинило ему немало душевных страданий.
Увы, он так страдал, что должен был оставить университет и два
года жить дома без дела. Но это к лучшему. Дома он сошелся с
одной вдовой, которая посоветовала ему оставить юридический
факультет и поступить на филологический. Он так и сделал. Кончив
курс, он страстно полюбил теперешнюю свою... как ее?.. замужнюю,
и должен был бежать с нею сюда на Кавказ, за идеалами якобы...
Не сегодня-завтра он разлюбит ее и убежит назад в Петербург, и
тоже за идеалами.
— А ты почем знаешь? — проворчал Самойленко, со злобой глядя на
зоолога. — Ешь-ка лучше.
Подали отварных кефалей с польским соусом. Самойленко положил
обоим нахлебникам по целой кефали, и собственноручно полил
соусом. Минуты две прошли и молчании.
— Женщина играет существенную роль в жизни каждого человека, —
сказал дьякон. — Ничего не поделаешь.
— Да, но в какой степени? У каждого из нас женщина есть мать,
сестра, жена, друг, у Лаевского же она — всё, и притом только
любовница. Она, то есть сожительство с ней — счастье и цель его
жизни; он весел, грустен, скучен, разочарован — от женщины;
жизнь опостылела — женщина виновата; загорелась заря новой
жизни, нашлись идеалы — и тут ищи женщину... Удовлетворяют его
только те сочинения или картины, где есть женщина. Наш век, по
его мнению, плох и хуже сороковых и шестидесятых годов только
потому, что мы не умеем до самозабвения отдаваться любовному
экстазу и страсти. У этих сладострастников, должно быть, в мозгу
есть особый нарост вроде саркомы, который сдавил мозг и
управляет всею психикой. Понаблюдайте-ка Лаевского, когда он
сидит где-нибудь в обществе. Вы заметьте: когда при нем
поднимаешь какой-нибудь общий вопрос, например о клеточке или
инстинкте, он сидит в стороне, молчит и не слушает; вид у него
томный, разочарованный, ничто для него не интересно, всё пошло и
ничтожно, но как только вы заговорили о самках и самцах, о том,
например, что у пауков самка после оплодотворения съедает самца,
— глаза у него загораются любопытством, лицо проясняется и
человек оживает, одним словом. Все его мысли, как бы благородны,
возвышенны или безразличны они ни были, имеют всегда одну и ту
же точку общего схода. Идешь с ним по улице и встречаешь,
например, осла... — «Скажите, пожалуйста, — спрашивает, — что
произойдет, если случить ослицу с верблюдом?» А сны! Он
рассказывал вам свои сны? Это великолепно! То ему снится, что
его женят на луне, то будто зовут его в полицию и приказывают
ему там, чтобы он жил с гитарой...
Дьякон звонко захохотал; Самойленко нахмурился и сердито сморщил
лицо, чтобы не засмеяться, но не удержался и захохотал.
— И всё врет! — сказал он, вытирая слезы. — Ей-богу, врет!