Антон Чехов - Дуэль
о произведении I II III IV V VI VII VIII IX X XI XII XIII XIV XV XVI XVII XVIII XIX XX XXIVI
Условились ехать за семь верст от города по дороге к югу,
остановиться около духана, при слиянии двух речек — Черной и
Желтой, и варить там уху. Выехали в начале шестого часа. Впереди
всех, в шарабане, ехали Самойленко и Лаевский, за ними в
коляске, заложенной в тройку, Марья Константиновна, Надежда
Федоровна, Катя и Костя; при них была корзина с провизией и
посуда. В следующем экипаже ехали пристав Кирилин и молодой
Ачмианов, сын того самого купца Ачмианова, которому Надежда
Федоровна была должна триста рублей, и против них на скамеечке,
скорчившись и поджав ноги, сидел Никодим Александрыч, маленький,
аккуратненький, с зачесанными височками. Позади всех ехали фон
Корен и дьякон; у дьякона в ногах стояла корзина с рыбой.
— Пррава! — кричал во все горло Самойленко, когда попадалась
навстречу арба или абхазец верхом на осле.
— Через два года, когда у меня будут готовы средства и люди, я
отправлюсь в экспедицию, — рассказывал фон Корен дьякону. — Я
пройду берегом от Владивостока до Берингова пролива и потом от
пролива до устья Енисея. Мы начертим карту, изучим фауну и флору
и обстоятельно займемся геологией, антропологическими и
этнографическими исследованиями. От вас зависит поехать со мною
или нет.
— Это невозможно, — сказал дьякон.
— Почему?
— Я человек зависимый, семейный.
— Дьяконица вас отпустит. Мы ее обеспечим. Еще лучше, если бы вы
убедили ее, для общей пользы, постричься в монахини; это дало бы
вам возможность самому постричься и поехать в экспедицию
иеромонахом. Я могу вам устроить это.
Дьякон молчал.
— Вы свою богословскую часть хорошо знаете? — спросил зоолог.
— Плоховато.
— Гм... Я вам не могу сделать никаких указаний на этот счет,
потому что я сам мало знаком с богословием. Вы дайте мне
списочек книг, какие вам нужны, и я вышлю вам зимою из
Петербурга. Вам также нужно будет прочесть записки духовных
путешественников; между ними попадаются хорошие этнологи и
знатоки восточных языков. Когда вы ознакомитесь с их манерой,
вам легче будет приступить к делу. Ну, а пока книг нет, не
теряйте времени попусту, ходите ко мне, и мы займемся компасом,
пройдем метеорологию. Всё это необходимо.
— Так-то так... — пробормотал дьякон и засмеялся. — Я просил
себе места в средней России, и мой дядя-протоиерей обещал мне
поспособствовать. Если я поеду с вами, то выйдет, что я их даром
беспокоил.
— Не понимаю я ваших колебаний. Продолжая быть обыкновенным
дьяконом, который обязан служить только по праздникам, а в
остальные дни — почивать от дел, вы и через десять лет
останетесь всё таким же, какой вы теперь, и прибавятся у вас
разве только усы и бородка, тогда как, вернувшись из экспедиции,
через эти же десять лет вы будете другим человеком, вы
обогатитесь сознанием, что вами кое-что сделано.
Из дамского экипажа послышались крики ужаса и восторга. Экипажи
ехали по дороге, прорытой в совершенно отвесном скалистом
берегу, и всем казалось, что они скачут по полке, приделанной к
высокой стене, и что сейчас экипажи свалятся в пропасть. Направо
расстилалось море, налево — была неровная коричневая стена с
черными пятнами, красными жилами и ползучими корневищами, а
сверху, нагнувшись, точно со страхом и любопытством, смотрели
вниз кудрявые хвои. Через минуту опять визг и смех: пришлось
ехать под громадным нависшим камнем.
— Не понимаю, за каким таким чертом я еду с вами, — сказал
Лаевский. — Как глупо и пошло! Мне надо ехать на север, бежать,
спасаться, а я почему-то еду на этот дурацкий пикник.
— А ты посмотри, какая панорама! — сказал ему Самойленко, когда
лошади повернули влево и открылась долина Желтой речки, и
блеснула сама речка — желтая, мутная, сумасшедшая...
— Ничего я, Саша, не вижу в этом хорошего, — ответил Лаевский. —
Восторгаться постоянно природой — это значит показывать скудость
своего воображения. В сравнении с тем, что мне может дать мое
воображение, все эти ручейки и скалы — дрянь и больше ничего.
Коляски ехали уже по берегу речки. Высокие гористые берега
мало-помалу сходились, долина суживалась и представлялась
впереди ущельем; каменистая гора, около которой ехали, была
сколочена природою из громадных камней, давивших друг друга с
такой страшной силой, что при взгляде на них Самойленко всякий
раз невольно кряхтел. Мрачная и красивая гора местами
прорезывалась узкими трещинами и ущельями, из которых веяло на
ехавших влагой и таинственностью; сквозь ущелья видны были
другие горы, бурые, розовые, лиловые, дымчатые или залитые ярким
светом. Слышалось изредка, когда проезжали мимо ущелий, как
где-то с высоты падала вода и шлепала по камням,
— Ах, проклятые горы, — вздыхал Лаевский, — как они мне надоели!
В том месте, где Черная речка впадала в Желтую и черная вода,
похожая на чернила, пачкала желтую и боролась с ней, в стороне
от дороги стоял духан татарина Кербалая с русским флагом на
крыше и с вывеской, написанной мелом: «Приятный духан»; около
него был небольшой садик, обнесенный плетнем, где стояли столы и
скамьи, и среди жалкого колючего кустарника возвышался
один-единственный кипарис, красивый и темный.
Кербалай, маленький, юркий татарин, в синей рубахе и белом
фартуке, стоял на дороге и, взявшись за живот, низко кланялся
навстречу экипажам и, улыбаясь, показывал свои белые блестящие
зубы.
— Здорово, Кербалайка! — крикнул ему Самойленко. — Мы отъедем
немножко дальше, а ты тащи туда самовар и стулья! Живо!
Кербалай кивал своей стриженой головой и что-то бормотал, и
только сидевшие в заднем экипаже могли расслышать: «есть форели,
ваше превосходительство».
— Тащи, тащи! — сказал ему фон Корен.
Отъехав шагов пятьсот от духана, экипажи остановились.
Самойленко выбрал небольшой лужок, на котором были разбросаны
камни, удобные для сиденья, и лежало дерево, поваленное бурей, с
вывороченным мохнатым корнем и с высохшими желтыми иглами. Тут
через речку был перекинут жидкий бревенчатый мост, и на другом
берегу, как раз напротив, на четырех невысоких сваях стоял
сарайчик, сушильня для кукурузы, напоминавшая сказочную избушку
на курьих ножках; от ее двери вниз спускалась лесенка.
Первое впечатление у всех было такое, как будто они никогда не
выберутся отсюда. Со всех сторон, куда ни посмотришь,
громоздились и надвигались горы, и быстро, быстро со стороны
духана и темного кипариса набегала вечерняя тень, и от этого
узкая, кривая долина Черной речки становилась уже, а горы выше.
Слышно было, как ворчала река и без умолку кричали цикады.
— Очаровательно! — сказала Марья Константиновна, делая глубокие
вдыхания от восторга. — Дети, посмотрите, как хорошо! Какая
тишина!
— Да, в самом деле хорошо, — согласился Лаевский, которому
понравился вид и почему-то, когда он посмотрел на небо и потом
на синий дымок, выходивший из трубы духана, вдруг стало грустно.
— Да, хорошо! — повторил он.
— Иван Андреич, опишите этот вид! — сказала слезливо Марья
Константиновна.
— Зачем? — спросил Лаевский. — Впечатление лучше всякого
описания. Это богатство красок и звуков, какое всякий получает
от природы путем впечатлений, писатели выбалтывают в
безобразном, неузнаваемом виде.
— Будто бы? — холодно спросил фон Корен, выбрав себе самый
большой камень около воды и стараясь взобраться на него и сесть.
— Будто бы? — повторил он, глядя в упор на Лаевского. — А Ромео
и Джульета? А, например, Украинская ночь Пушкина? Природа должна
прийти и в ножки поклониться.
— Пожалуй... — согласился Лаевский, которому было лень
соображать и противоречить. — Впрочем, — сказал он немного
погодя, — что такое Ромео и Джульета, в сущности? Красивая,
поэтическая святая любовь — это розы, под которыми хотят
спрятать гниль. Ромео — такое же животное, как и все.
— О чем с вами ни заговоришь, вы всё сводите к...
Фон Корен оглянулся на Катю и не договорил.
— К чему я свожу? — спросил Лаевский.
— Вам говоришь, например: «как красива кисть винограда!», а вы:
«да, но как она безобразна, когда ее жуют и переваривают в
желудках». К чему это говорить? Не ново и... вообще странная
манера.
Лаевский знал, что его не любит фон Корен, и потому боялся его и
в его присутствии чувствовал себя так, как будто всем было тесно
и за спиной стоял кто-то. Он ничего не ответил, отошел в сторону
и пожалел, что поехал.
— Господа, марш за хворостом для костра! — скомандовал
Самойленко.
Все разбрелись, куда попало, и на месте остались только Кирилин,
Ачмианов и Никодим Александрыч. Кербалай принес стулья,
разостлал на земле ковер и поставил несколько бутылок вина.
Пристав Кирилин, высокий, видный мужчина, во всякую погоду
носивший сверх кителя шинель, своею горделивою осанкою, важной
походкой и густым, несколько хриплым голосом, напоминал
провинциальных полицеймейстеров из молодых. Выражение у него
было грустное и сонное, как будто его только что разбудили
против его желания.
— Ты что же это, скотина, принес? — спросил он у Кербалая,
медленно выговаривая каждое слово. — Я приказывал тебе подать
кварели, а ты что принес, татарская морда? А? Кого?
— У нас много своего вина, Егор Алексеич, — робко и вежливо
заметил Никодим Александрыч.
— Что-с? Но я желаю, чтобы и мое вино было. Я участвую в пикнике
и, полагаю, имею полное право внести свою долю. По-ла-гаю!
Принеси десять бутылок кварели!
— Для чего так много? — удивился Никодим Александрыч, знавший,
что у Кирилина не было денег.
— Двадцать бутылок! Тридцать! — крикнул Кирилин.
— Ничего, пусть, — шепнул Ачмианов Никодиму Александрычу, — я
заплачу.
Надежда Федоровна была в веселом, шаловливом настроении. Ей
хотелось прыгать, хохотать, кричать, дразнить, кокетничать. В
своем дешевом платье из ситчика с голубыми глазками, в красных
туфельках и в той же самой соломенной шляпе она казалась себе
маленькой, простенькой, легкой и воздушной, как бабочка. Она
пробежала по жидкому мостику и минуту глядела в воду, чтобы
закружилась голова, потом вскрикнула и со смехом побежала на ту
сторону к сушильне, и ей казалось, что все мужчины и даже
Кербалай любовались ею. Когда в быстро наступавших потемках
деревья сливались с горами, лошади с экипажами и в окнах духана
блеснул огонек, она по тропинке, которая вилась между камнями и
колючими кустами, взобралась на гору и села на камень. Внизу уже
горел костер. Около огня с засученными рукавами двигался дьякон,
и его длинная черная тень радиусом ходила вокруг костра; он
подкладывал хворост и ложкой, привязанной к длинной палке, мешал
в котле. Самойленко, с медно-красным лицом, хлопотал около огня,
как у себя в кухне, и кричал свирепо:
— Где же соль, господа? Небось, забыли? Что же это все
расселись, как помещики, а я один хлопочи?
На поваленном дереве рядышком сидели Лаевский и Никодим
Александрыч и задумчиво смотрели на огонь. Марья Константиновна,
Катя и Костя вынимали из корзин чайную посуду и тарелки. Фон
Корен, скрестив руки и поставив одну ногу на камень, стоял на
берегу около самой воды и о чем-то думал. Красные пятна от
костра, вместе с тенями, ходили по земле около темных
человеческих фигур, дрожали на горе, на деревьях, на мосту, на
сушильне; на другой стороне обрывистый, изрытый бережок весь был
освещен, мигал и отражался в речке, и быстро бегущая бурливая
вода рвала на части его отражение.
Дьякон пошел за рыбой, которую на берегу чистил и мыл Кербалай,
но на полдороге остановился и посмотрел вокруг.
«Боже мой, как хорошо! — подумал он. — Люди, камни, огонь,
сумерки, уродливое дерево — ничего больше, но как хорошо!»
На том берегу около сушильни появились какие-то незнакомые люди.
Оттого, что свет мелькал и дым от костра несло на ту сторону,
нельзя было рассмотреть всех этих людей сразу, а видны были по
частям то мохнатая шапка и седая борода, то синяя рубаха, то
лохмотья от плеч до колен и кинжал поперек живота, то молодое
смуглое лицо с черными бровями, такими густыми и резкими, как
будто они были написаны углем. Человек пять из них сели в кружок
на земле, а остальные пять пошли в сушильню. Один стал в дверях
спиною к костру и, заложив руки назад, стал рассказывать что-то,
должно быть, очень интересное, потому что, когда Самойленко
подложил хворосту и костер вспыхнул, брызнул искрами и ярко
осветил сушильню, было видно, как из дверей глядели две
физиономии, спокойные, выражавшие глубокое внимание, и как те,
которые сидели в кружок, обернулись и стали прислушиваться к
рассказу. Немного погодя сидевшие в кружок тихо запели что-то
протяжное, мелодичное, похожее на великопостную церковную
песню... Слушая их, дьякон вообразил, что будет с ним через
десять лет, когда он вернется из экспедиции: он — молодой
иеромонах-миссионер, автор с именем и великолепным прошлым; его
посвящают в архимандриты, потом в архиереи; он служит в
кафедральном соборе обедню; в золотой митре, с панагией выходит
на амвон и, осеняя массу народа трикирием и дикирием,
возглашает: «Призри с небесе, боже, и виждь и посети виноград
сей, его же насади десница твоя!» А дети ангельскими голосами
поют в ответ: «Святый боже»...
— Дьякон, где же рыба? — послышался голос Самойленка.
Вернувшись к костру, дьякон вообразил, как в жаркий июльский
день по пыльной дороге идет крестный ход; впереди мужики несут
хоругви, а бабы и девки иконы, за ними мальчишки-певчие и дьячок
с подвязанной щекой и с соломой в волосах, потом по порядку он,
дьякон, за ним поп в скуфейке и с крестом, а сзади пылит толпа
мужиков, баб, мальчишек; тут же в толпе попадья и дьяконица в
платочках. Поют певчие, ревут дети, кричат перепела, заливается
жаворонок... Вот остановились и покропили святой водой стадо...
Пошли дальше и с коленопреклонением попросили дождя. Потом
закуска, разговоры...
«И это тоже хорошо...» — подумал дьякон.