А. П. Чехов - Попрыгунья
о произведении I II III IV V VI VII VIIIVII
Это был беспокойнейший день.
У Дымова сильно болела голова; он утром не пил чаю, не пошел в
больницу и всё время лежал у себя в кабинете на турецком диване.
Ольга Ивановна, по обыкновению, в первом часу отправилась к
Рябовскому, чтобы показать ему свой этюд nature morte и спросить
его, почему он вчера не приходил. Этюд казался ей ничтожным, и
написала она его только затем, чтобы иметь лишний предлог
сходить к художнику.
Она вошла к нему без звонка, и когда в передней снимала калоши,
ей послышалось, как будто в мастерской что-то тихо пробежало,
по-женски шурша платьем, и когда она поспешила заглянуть в
мастерскую, то увидела только кусок коричневой юбки, который
мелькнул на мгновение и исчез за большою картиной, занавешенной
вместе с мольбертом до пола черным коленкором. Сомневаться
нельзя было, это пряталась женщина. Как часто сама Ольга
Ивановна находила себе убежище за этой картиной! Рябовский,
по-видимому, очень смущенный, как бы удивился ее приходу,
протянул к ней обе руки и сказал, натянуто улыбаясь:
— А-а-а-а! Очень рад вас видеть. Что скажете хорошенького?
Глаза у Ольги Ивановны наполнились слезами. Ей было стыдно,
горько, и она за миллион не согласилась бы говорить в
присутствии посторонней женщины, соперницы, лгуньи, которая
стояла теперь за картиной и, вероятно, злорадно хихикала.
— Я принесла вам этюд... — сказала она робко, тонким голоском, и
губы ее задрожали, — nature morte.
— А-а-а... этюд?
Художник взял в руки этюд и, рассматривая его, как бы машинально
прошел в другую комнату.
Ольга Ивановна покорно шла за ним.
— Nature morte... первый сорт, — бормотал он, подбирая рифму, —
курорт... чёрт... порт...
Из мастерской послышались торопливые шаги и шуршанье платья.
Значит, она ушла. Ольге Ивановне хотелось громко крикнуть,
ударить художника по голове чем-нибудь тяжелым и уйти, но она
ничего не видела сквозь слезы, была подавлена своим стыдом и
чувствовала себя уж не Ольгой Ивановной и не художницей, а
маленькою козявкой.
— Я устал... — томно проговорил художник, глядя на этюд и
встряхивая головой, чтобы побороть дремоту. — Это мило, конечно,
но и сегодня этюд, и в прошлом году этюд, и через месяц будет
этюд... Как вам не наскучит? Я бы на вашем месте бросил живопись
и занялся серьезно музыкой или чем-нибудь. Ведь вы не художница,
а музыкантша. Однако, знаете, как я устал! Я сейчас скажу, чтоб
дали чаю... А?
Он вышел из комнаты, и Ольга Ивановна слышала, как он что-то
приказывал своему лакею. Чтоб не прощаться, не объясняться, а
главное не зарыдать, она, пока не вернулся Рябовский, поскорее
побежала в переднюю, надела калоши и вышла на улицу. Тут она
легко вздохнула и почувствовала себя навсегда свободной и от
Рябовского, и от живописи, и от тяжелого стыда, который так
давил ее в мастерской. Всё кончено!
Она поехала к портнихе, потом к Барнаю, который только вчера
приехал, от Барная — в нотный магазин, и всё время она думала о
том, как она напишет Рябовскому холодное, жесткое, полное
собственного достоинства письмо и как весною или летом она
поедет с Дымовым в Крым, освободится там окончательно от
прошлого и начнет новую жизнь.
Вернувшись домой поздно вечером, она, не переодеваясь, села в
гостиной сочинять письмо. Рябовский сказал ей, что она не
художница, и она в отместку напишет ему теперь, что он каждый
год пишет всё одно и то же и каждый день говорит одно и то же,
что он застыл и что из него не выйдет ничего, кроме того, что
уже вышло. Ей хотелось написать также, что он многим обязан ее
хорошему влиянию, а если он поступает дурно, то это только
потому, что ее влияние парализуется разными двусмысленными
особами, вроде той, которая сегодня пряталась за картину.
— Мама! — позвал из кабинета Дымов, не отворяя двери. — Мама!
— Что тебе?
— Мама, ты не входи ко мне, а только подойди к двери. — Вот
что... Третьего дня я заразился в больнице дифтеритом, и
теперь... мне нехорошо. Пошли поскорее за Коростелевым.
Ольга Ивановна всегда звала мужа, как всех знакомых мужчин, не
по имени, а по фамилии; его имя Осип не нравилось ей, потому что
напоминало гоголевского Осипа и каламбур: «Осип охрип, а Архип
осип». Теперь же она вскрикнула:
— Осип, это не может быть!
— Пошли! Мне нехорошо... — сказал за дверью Дымов, и слышно
было, как он подошел к дивану и лег. — Пошли! — глухо послышался
его голос.
«Что же это такое? — подумала Ольга Ивановна, холодея от ужаса.
— Ведь это опасно!»
Без всякой надобности она взяла свечу и пошла к себе в спальню,
и тут, соображая, что ей нужно делать, нечаянно поглядела на
себя в трюмо. С бледным, испуганным лицом, в жакете с высокими
рукавами, с желтыми воланами на груди и с необыкновенным
направлением полос на юбке, она показалась себе страшной и
гадкой. Ей вдруг стало до боли жаль Дымова, его безграничной
любви к ней, его молодой жизни и даже этой его осиротелой
постели, на которой он давно уже не спал, и вспоминалась ей его
обычная, кроткая, покорная улыбка. Она горько заплакала и
написала Коростелеву умоляющее письмо. Было два часа ночи.