Антон Чехов - Черный монах
о произведении I II III IV V VI VII VIII IXIII
После ужина, когда уехали гости, он пошел к себе в комнату и
лег на диван: ему хотелось думать о монахе. Но через минуту
вошла Таня.
— Вот, Андрюша, почитайте статьи отца, — сказала она, подавая
ему пачку брошюр и оттисков. — Прекрасные статьи. Он отлично
пишет.
— Ну, уж и отлично! — говорил Егор Семеныч, входя за ней и
принужденно смеясь; ему было совестно. — Не слушай, пожалуйста,
не читай! Впрочем, если хочешь уснуть, то, пожалуй, читай:
прекрасное снотворное средство.
— По-моему, великолепные статьи, — сказала Таня с глубоким
убеждением. — Вы прочтите, Андрюша, и убедите папу писать
почаще. Он мог бы написать полный курс садоводства.
Егор Семеныч напряженно захохотал, покраснел и стал говорить
фразы, какие обыкновенно говорят конфузящиеся авторы. Наконец,
он стал сдаваться.
— В таком случае прочти сначала статью Гоше и вот эти русские
статейки, — забормотал он, перебирая дрожащими руками брошюры, —
а то тебе будет непонятно. Прежде чем читать мои возражения,
надо знать, на что я возражаю. Впрочем, ерунда... скучища. Да и
спать пора, кажется.
Таня вышла. Егор Семеныч подсел к Коврину на диван и глубоко
вздохнул.
— Да, братец ты мой... — начал он после некоторого молчания. —
Так-то, любезнейший мой магистр. Вот я и статьи пишу, и на
выставках участвую, и медали получаю... У Песоцкого, говорят,
яблоки с голову, и Песоцкий, говорят, садом себе состояние
нажил. Одним словом, богат и славен Кочубей. Но спрашивается: к
чему все это? Сад, действительно, прекрасный, образцовый... Это
не сад, а целое учреждение, имеющее высокую государственную
важность, потому что это, так сказать, ступень в новую эру
русского хозяйства и русской промышленности. Но к чему? Какая
цель?
— Дело говорит само за себя.
— Я не в том смысле. Я хочу спросить: что будет с садом, когда я
помру? В том виде, в каком ты видишь его теперь, он без меня не
продержится и одного месяца. Весь секрет успеха не в том, что
сад велик и рабочих много, а в том, что я люблю дело —
понимаешь? — люблю, быть может, больше чем самого себя. Ты
посмотри на меня: я всё сам делаю. Я работаю от утра до ночи.
Все прививки я делаю сам, обрезку — сам, посадки — сам, всё —
сам. Когда мне помогают, я ревную и раздражаюсь до грубости.
Весь секрет в любви, то есть в зорком хозяйском глазе, да в
хозяйских руках, да в том чувстве, когда поедешь куда-нибудь в
гости на часок, сидишь, а у самого сердце не на месте, сам не
свой: боишься, как бы в саду чего не случилось. А когда я умру,
кто будет смотреть? Кто будет работать? Садовник? Работники? Да?
Так вот что я тебе скажу, друг любезный: первый враг в нашем
деле не заяц, не хрущ и не мороз, а чужой человек.
— А Таня? — спросил Коврин, смеясь. — Нельзя, чтобы она была
вреднее, чем заяц. Она любит и понимает дело.
— Да, она любит и понимает. Если после моей смерти ей достанется
сад и она будет хозяйкой, то, конечно, лучшего и желать нельзя.
Ну, а если, не дай бог, она выйдет замуж? — зашептал Егор
Семеныч и испуганно посмотрел на Коврина. — То-то вот и есть!
Выйдет замуж, пойдут дети, тут уже о саде некогда думать.
— Я чего боюсь главным образом: выйдет за какого-нибудь молодца,
а тот сжадничает и сдаст сад в аренду торговкам, и все пойдет к
чёрту в первый же год! В нашем деле бабы — бич божий!
Егор Семеныч вздохнул и помолчал немного.
— Может, это и эгоизм, но откровенно говорю: не хочу, чтобы Таня
шла замуж. Боюсь! Тут к нам ездит один ферт со скрипкой и
пиликает; знаю, что Таня не пойдет за него, хорошо знаю, но
видеть его не могу! Вообще, брат, я болыпой-таки чудак.
Сознаюсь.
Егор Семеныч встал и в волнении прошелся по комнате, и видно
было, что он хочет сказать что-то очень важное, но не решается.
— Я тебя горячо люблю и буду говорить с тобой откровенно, —
решился он наконец, засовывая руки в карманы. — К некоторым
щекотливым вопросам я отношусь просто и говорю прямо то, что
думаю, и терпеть не могу так называемых сокровенных мыслей.
Говорю прямо: ты единственный человек, за которого я не побоялся
бы выдать дочь. Ты человек умный, с сердцем, и не дал бы
погибнуть моему любимому делу. А главная причина — я тебя люблю,
как сына... и горжусь тобой. Если бы у вас с Таней наладился
как-нибудь роман, то — что ж? я был бы очень рад и даже
счастлив. Говорю это прямо, без жеманства, как честный человек.
Коврин засмеялся. Егор Семенович открыл дверь, чтобы выйти, и
остановился на пороге.
— Если бы у тебя с Таней сын родился, то я бы из него садовода
сделал, — сказал он, подумав. — Впрочем, сие есть мечтание
пустое... Спокойной ночи.
Оставшись один, Коврин лег поудобнее и принялся за статьи. У
одной было такое заглавие: «О промежуточной культуре», у другой:
«Несколько слов по поводу заметки г. Z. о перештыковке почвы под
новый сад», у третьей: «Еще об окулировке спящим глазком» — и
все в таком роде. Но какой непокойный, неровный тон, какой
нервный, почти болезненный задор! Вот статья, кажется, с самым
мирным заглавием и безразличным содержанием: говорится в ней о
русской антоновской яблоне. Но начинает ее Егор Семеныч с «audiatur
altera pars» 1 и кончает — «sapienti sat» 2, а между этими
изречениями целый фонтан разных ядовитых слов по адресу «ученого
невежества наших патентованных гг. садоводов, наблюдающих
природу с высоты своих кафедр», или г. Гоше, «успех которого
создан профанами и дилетантами», и тут же некстати натянутое и
неискреннее сожаление, что мужиков, ворующих фрукты и ломающих
при этом деревья, уже нельзя драть розгами.
«Дело красивое, милое, здоровое, но и тут страсти и война, —
подумал Коврин. — Должно быть, везде и на всех поприщах идейные
люди нервны и отличаются повышенной чувствительностью. Вероятно,
это так нужно».
Он вспомнил про Таню, которой так нравятся статьи Егора Семеныча.
Небольшого роста, бледная, тощая, так что ключицы видно; глаза
широко раскрытые, темные, умные, все куда-то вглядываются и
чего-то ищут; походка, как у отца, мелкая, торопливая. Она много
говорит, любит поспорить, и при этом всякую даже незначительную
фразу сопровождает выразительною мимикой и жестикуляцией. Должно
быть, нервна в высшей степени.
Коврин стал читать дальше, но ничего не понял и бросил. Приятное
возбуждение, то самое, с каким он давеча танцевал мазурку и
слушал музыку, теперь томило его и вызывало в нем множество
мыслей. Он поднялся и стал ходить по комнате, думая о черном
монахе. Ему пришло в голову, что если этого странного,
сверхъестественного монаха видел только он один, то, значит, он
болен и дошел уже до галлюцинаций. Это соображение испугало его,
но не надолго.
«Но ведь мне хорошо, и я никому не делаю зла; значит, в моих
галлюцинациях нет ничего дурного», — подумал он, и ему опять
стало хорошо.
Он сел на диван и обнял голову руками, сдерживая непонятную
радость, наполнявшую все его существо, потом опять прошелся и
сел за работу. Но мысли, которые он вычитывал из книги, не
удовлетворяли его. Ему хотелось чего-то гигантского,
необъятного, поражающего. Под утро он разделся и нехотя лег в
постель: надо же было спать!
Когда послышались шаги Егора Семеныча, уходившего в сад, Коврин
позвонил и приказал лакею принести вина. Он с наслаждением выпил
несколько рюмок лафита, потом укрылся с головой; сознание его
затуманилось, и он уснул.
_________________
1
«пусть выслушают другую сторону» (лат.).
2
«умному достаточно» (лат.).